"Утро. Ветер. Дороги" - читать интересную книгу автора (Мухина-Петринская Валентина Михайловна)


Глава одиннадцатая А ВДРУГ ЭТО ТАЛАНТ?

Когда папа узнал, что я еду завтра в Рождественское, он даже в лице переменился. Сразу оделся и куда-то ушел. Вернулся с пачкой книг. У себя в комнате долго рылся на книжных стеллажах. Был уже вечер, мама где-то задержалась.

Когда я вошла к папе, он показал на объемистую пачку упакованных книг.

— Передашь одной женщине в Рождественском книги? — спросил он смущенно.

— Пожалуйста, но, может, по почте отослать?

— Видишь ли, дочка, я хочу, чтобы ты сама отнесла ей эти книги… как подарок. Ей давно хотелось тебя увидеть.

— Папа… А кто это?

Мы сели рядышком на его кровать. Отец потрепал меня по руке.

— Она колхозница, Александра Прокофьевна Скоморохова. Эта женщина… меня любит. Редкий и щедрый дар от человека. Я тоже ее люблю. Но… ведь у меня семья. Впрочем, вся моя семья — это ты, Владька. Не мог я тебя оставить Зинаиде одну… А она бы тебя не отдала.

— Но я уже большая!

— Теперь большая. Только теперь. И то я тебе еще очень нужен. Разве не так?

У меня сдавило горло.

— Еще как нужен!

— Ну вот… Все так сложно. Я думал… Может, Зина сама от меня уйдет. Она же стыдится меня: простой рабочий. Если я перед кем и виноват, так перед Шурой. Она меня по-настоящему любит. Я тебя очень прошу, дочка, окажи ей всяческое уважение. В деревне о ней много болтают разного, но это все неправда. Просто она на всех не похожа, а этого люди обычно не любят.

— Расскажи о ней, папа.

Он закурил. Вроде бросал курить, но, видимо, опять начал.

— Голос у нее чудесный был… так пела — заслушаешься. Но… работа в поле… то морозы, ветер, то зной… Теперь голос уже не тот.

Была она замужем… Ты видела «Три тополя на Плющихе» с Дорониной? Помнишь?

— Раза четыре смотрела — и в кино, и по телевизору.

— Ну вот, помнишь там личность мужа? Хозяйственный, жадный, прижимистый, а мужик — красивый… Вот примерно такой муж был у Шуры. Только этот работал механизатором. Шура не могла ужиться с ним. Ушла. Поселилась в бывшей своей избенке на околице. Он-то все собирался продать избенку, а Шура не соглашалась: там мать жила и умерла. И бабка. И вот теперь пригодилась… Был у нее ребенок — девочка. Умерла.

Живет Шура одна. Странная она, гордая, взбалмошная. В работе безотказная: куда пошлют, туда и идет. Никогда не ищет где полегче. Мне, говорит, все равно. Ну ее и посылают!

— Папа, она телятница?

— Нет, в полеводческой бригаде работает. Она природу очень любит… Может на всю ночь уйти в лес… одна. И читать любит. Начитанная. Вот я ей все книги и посылаю. Уж очень она им радуется. Особенно если про театр или про артистов. Остановишься у нее?

Отец напряженно смотрел на меня. Даже жилки на висках вспухли.

— Если ей это будет приятно, то, конечно, остановлюсь.

— Спасибо, дочка.

Мы немного помолчали.

— Это ведь племянница Рябинина, — вдруг сказал отец.

— Эта Шура?

— Да.

— Так она двоюродная сестра Геленки?

— Да. Но она никогда у них не бывает. Геленка даже не знает ее. Одинокая она очень — Шура-то. Так ты остановишься у нее?

— Я же обещала.

Отец поцеловал меня в щеку. Бедный папка!:

Скоро пришла мама — элегантная, самоуверенная, скрытная.

Я быстро приготовила чай, но мама не захотела чаю. Она уже где-то поужинала.

Перед сном я хотела поцеловать ее (мне стало жаль, что отец ее больше не любит), но она так официально взглянула на меня, что я только сообщила, что завтра еду в командировку.

— Надеюсь, ты там не наделаешь никаких глупостей? — сказала она рассеянно.

Засыпая в тот вечер, я думала о том, какое это огромное счастье — настоящая дружная семья, где все горячо любят друг друга, как у дяди.

Если бы случилось такое прекрасное чудо, и Ермак женился бы на мне, я родила бы ему четверых детей — нет, шестерых. Как бы нам было хорошо всем вместе! А папа стал бы дедушкой и уже не думал бы ни о каких деревенских колхозницах… Если бы она действительно оказалась доброй женщиной и принесла бы ему хоть немного душевного тепла и счастья.

Милый, милый мой папка!

Село Рождественское раскинулось на берегу Оки, наполовину в сосновом бору. Бревенчатые дома окружали врассыпную сосны, березы и лиственницы. Было много пней. Клуб и кино находились в древней деревянной церквушке. Сегодня шел фильм «Андрей Рублев».

Мы добрались до Рождественского к вечеру и сидели в правлении, ожидая, пока нас устроят. На стене висел портрет знатного земляка — Рябинина.

Председатель колхоза Иван Амбросимович Щибря, крепкий, коренастый, с обветренным, морщинистым, коричневым лицом, усами в виде щеточки и синими-пресиними глазами, казалось, не очень нам обрадовался, но встретил радушно и гостеприимно. Он живо определил моих спутников на постой и меня хотел куда-то поместить, но я заявила, что хочу остановиться у Скомороховой, если мне покажут, где она живет… Щибря почесал затылок (древний символический жест) и сказал, что, похоже, Шура не примет к себе. Она даже на работу сегодня не выходила: тоска на нее напала, — а в такие дни она любит быть одна.

— А вы что, знаете ее?

— Да нет. Но я хочу остановиться у нее. Книг вот ей привезла…

— От Гусева, что ли?

— От Гусева. Я его дочь.

— Вот оно какое дело. Ну что ж, идите к ней.

Он вышел со мной на крыльцо и позвал первого проходившего мальчишку.

— Василек, проводи вот шефа до избы Скомороховой. Вещи-то помоги ей донести. Здесь книги тяжелые. Если Шура не примет ее, отведешь к тете Паше.

— Ладно уж! — Парнишка взял у меня чемодан, книги и вразвалку пошел вдоль бревенчатых изб.

— Вы из Москвы? Из самой Москвы? — поинтересовался Василек.

Я объяснила, кто мы и зачем приехали.

— А, шефы… знаю.

Он сообщил мне, что учится в восьмом классе и мечтает стать агрономом, как Щибря.

— Шурка-то Скоморохова не примет вас, — предупредил он. — Она вообще не любит командировочных. К ней и не ставят, а сегодня и вовсе: у нее тоска…

Меня поразило, что и председатель колхоза, и мальчишка-школьник упоминали о Шуриной тоске как-то просто, по-деловому, как если бы сказали: «У нее грипп». Невозможно было представить, чтоб в Москве сказали о ком-либо: сегодня не вышел на работу, у него тоска.

Я сказала об этом Васильку.

— И у нас так не говорят, — подтвердил он, — так ведь это Шурка Скоморохова. Она безотказная, понимаете? И с температурой выйдет на работу, если надо. Куда никто не хочет идти (ну, тяжело или невыгодно), так за ней посылают. Чудачка она, но с ней не соскучишься! А вообще — безотказная!

— Она тихая?

Василек так и прыснул. Едва чемодан не выронил от смеха.

— Чего нет, того нет. Достается от нее на собраниях всему начальству. Щибря — первый председатель колхоза, который ее уважает. Остальные-то, до него, ни во что ее не ставили. Прежнего-то председателя из-за Шурки и сняли. Приехало районное начальство на перевыборы. Все честь по чести. Хотели опять его же рекомендовать.

А Шурка начала задавать свои вопросы — хоть стой, хоть падай. Секретарь райкома так рассердился: или, говорит, председателя за такие дела сажать, или Скоморохову за клевету.

— Ну и что?

— Председателя сняли.

— А на Щибрю она ничего не говорила?

— А что про него скажешь, если он не для семьи, а для народа живет. У нас ведь все на виду.

Я посмотрела на Василька. Белобрысый, курносый, загорелый, брови совсем белые — выгорели, что ли? Одет в телогрейку, теплые штаны, валенки…

Мы подошли к Шуриной избе. Бревенчатый, покосившийся домишко стоял на краю обрыва, у излучины замерзшей реки. Отсюда виднелись желтые отмели Оки и синеющие неоглядные лесные дали.

Пока мы дошли, уже опустились сумерки, по всей деревне вспыхнул электрический свет и у Шуры засветились маленькие окна.

Василек заглянул в незанавешенное окно, я последовала его примеру. У накрытого клеенкой стола сидела молодая женщина в сером пуховом платке на плечах. Опустив руки на колени и раскачиваясь, она пела.

— Не подумайте, что она пьяница какая, — зашептал мне в ухо Василек. — Некоторые болтают про такое — это неправда. Настроение у нее плохое, тоска. Пока не перепоет всех песен (любимые по нескольку раз), не встанет.

— И часто так бывает?

— В год два-три раза… День, а то два. Будем заходить? Василек явно робел. Я постучала. Никакого ответа. Постучала громче, потом очень громко… Никто не отзывался. Я открыла дверь и вошла в избу. Шура и тут не обратила никакого внимания.

Василек поставил в сенях мои вещи и обратился в бегство. Я тоже почему-то оробела, но взяла себя в руки. Я поняла, что перебивать Шуру не следует. Тихонечно разделась у порога, пальто повесила на гвоздь, внесла вещи, на цыпочках подошла к сундуку, накрытому льняным рядном, и, смирнехонько усевшись на сундуке, стала слушать пение Александры Скомороховой.

…Я ли в поле да не травушка была, Я ли в поле не зеленая росла, Веяли меня, травушку, скосили, На солнышке в поле иссушили..

— выводила она чистым, может, чуть с хрипотцой, задушевным голосок. На обожженном морозом и ветром и все равно прекрасном лице застыло какое-то непередаваемое выражение боли и восторга одновременно. Большие зеленые глаза смотрели сквозь вещи, будто она видела что-то незримое для меня.

…Я ли в поле не калинушка была, Я ли в поле да не красная росла, Взяли калинушку поломали, В жгутики меня посвязали…

Не знаю, пела ли ока это, жаловалась ли, умоляла ли кого-то пощадить ее, удивлялась ли равнодушию, одно знаю: она невыносимо страдала, и я страдала вместе с ней…

А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.

Я кручину никому не покажу, Темной ночью выйду в поле на мажу, Буду плакать, буду суженого звать, Буду слезы на дорогу проливать.

Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.

А потом она запела «Огромное небо»… Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос — уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день, — но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью…

Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности…

А дело не в голосе… в чем-то совсем другом. Я была потрясена… В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе…

Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское… Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол… На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице…

Ой, да ты, ка-а-а-а-линушка! Ой, да ты не стой, не стой На горе крутой! Тебя ветер бьет, Тебя дождь сечет.

Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.

Ой, да ты, калинушка, Лазоревый цвет!

Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: «на нервной почве». Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее «тоску»?

Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья…

И я вдруг подумала: по своей ли дороге она идет или по случайной, куда ее позвали обстоятельства рождения и окружающей жизни, а она и пошла, не догадываясь, не смея догадываться о своем настоящем? Что если все, кто встретились на ее жизненном пути, страшно и несправедливо ошиблись в Шуре, не поняв или не поверив, что рядом с ними живет и увядает огромный талант?

Я, выросшая в столице, никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так пел. Лучше поют, но так — никто. Она же в каждой песне другой человек. Она же перевоплощается то в робкую девушку, то в удалого молодца, то в бойкую свашеньку… Она и слушателей заставляет перевоплощаться. Конечно же, она — артистка! И я представила, что если голос ее пропадет окончательно, то талант ее все равно останется с ней. Шура сядет тогда к столу и будет мысленно петь, как мысленно слушал свою музыку глухой Бетховен.

Я вскочила с сундука и, в свою очередь, заходила по комнате (Шура уже опять сидела у стола и пела старинную разбойничью песнь о том, как «едут с товарами в путь из Касимово муромским лесом купцы…»). Неужели может быть, что талант как птенец в яичной скорлупе: в конце концов он пробьет скорлупу, но… вдруг уже будет поздно?

Сколько ей лет? Кажется, папа сказал двадцать семь. А вдруг уже поздно? Нет, не может быть, талант еще живой, не засох, как растение без воды. Надо что-то предпринять.

Шура перестала петь. Она внимательно смотрела на меня.

— Откуда ты взялась? — спросила она. — При тебе так хорошо поется.

— Из Москвы. Я — Владя Гусева.

— Владя?! Сергея Ефимовича дочка? — Шура даже просияла от радости. — Ох, ты, наверное, голодная? Что ж сразу не сказалась?

— Я слушала…

— Ох, как неловко получилось!

— Что вы, большое спасибо за песни!

Шура недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и, накинув на голову платок, побежала в погреб.

Пока она растапливала печку, ставила самовар, накрывала на стол, я умылась, причесалась, распаковала книги и уложила их двумя высокими стопками на табурете.

Шура даже охнула, руками всплеснула, бросилась было рассматривать книги, но засмеялась и опять принялась хлопотать у стола.

От огня сразу стало тепло и уютно, а я порядком продрогла.

Только теперь я внимательно осмотрелась. Странный это был дом, как и его хозяйка: здесь соседствовали вещи, казалось бы, несовместимые.

Бревенчатая изба была просторна, но состояла из одной-единственной комнаты. Русская печь отделяла «зону» кухни, как сказала бы моя мама. Печь располагалась челом к выходной двери, но я отродясь не видела, чтоб печка стояла не параллельно стенам, а наискосок, будто кто-то сдвинул ее могучим плечом с места да так и оставил.

Чистая желтая скамья, на ней бочонок с водой из колодца и расписной деревянный ковш. Полка для посуды над кухонным столиком, а на полке подлинная русская керамика — глиняные кувшины, блюда, кружки. А некрасивое Шура прятала в старинный узорчатый шкафчик.

В комнате бабушкина отполированная временем прялка, а в углу — телевизор «Славутич», приемник «Сакта». Для книг стеллаж, который Шура заказывала плотнику-односельчанину, — грубоватые полки из сосновых досок, доверху наполненные книгами. Пришвин, Чехов, Паустовский, Толстой, несколько томов Достоевского, Есенин, Твардовский. Много популярных научных книг, брошюры по агротехнике, полеводству, а все остальное — о театре, об актерах…

Вот куда звало ее призвание. Значит, я не ошиблась. Значит, это еще мало — иметь талант… Можно иметь талант и быть моряком или колхозницей… Значит, кроме таланта надо поверить в себя и приложить много, очень много труда — быть целенаправленным. Да, некоторые не могли найти себя сразу и бродили по обочинам дороги, а то и совсем теряли свой путь…

Но при чем тут я, у которой нет никаких талантов? Если я встретила и поняла Александру Скоморохову, значит, это недаром… значит, на мне лежит какая-то обязанность? Долг? Ответственность!..

Даниил тоже ошибся и потерял несколько лет жизни, но он такой сильный, мужественный, настойчивый — он всего добьется. А Шура… Что-то такое с ней случилось, что уничтожило веру в себя, и остались только эти приступы тоски о несбывшемся…

— Иди ужинать, Владя! — позвала меня раскрасневшаяся от огня печи Шура.

На столе дымились разогретые щи со сметаной, жареные бараньи ребрышки, огромные ломти пахучего ржаного хлеба, испеченного на поду, кислое молоко в глиняной бадейке.

Быстро утолив голод, мы уже не торопились, пили чай с медом и разговаривали.

— Будто родня приехала, — радостно произнесла Шура.

— Будто к родным приехала, — одновременно сказала я. Мы обе засмеялись.

— Как живет Сергей Ефимович? — нерешительно спросила Шура. — Значит, еще не забыл меня? Книги шлет по почте и с оказией, письма, а сам не едет: не хочет, знать, видеть меня. Ты, Владенька, не подумай, что я какая разлучница. И в уме у меня не было семью разбивать. Будь ты постарше, я бы тебе подробнее объяснила, как все сложилось у нас. Он ни в чем перед женой не замаран — не изменял ей. Просто пожалел меня в одиночестве моем. Да знаешь ли ты, какой у тебя отец, Владенька? Редкий человек… Душевный! Отзывчивый на людскую беду. Ведь сколько он мне хотел помочь. На завод звал, в общежитие хотел устроить, ведь я бы тогда в самодеятельности могла участвовать… а там глядишь… Все-таки Москва…

— Ну и что же, почему не поехали?

Шура облокотилась о стол, подперла кулачком щеку.

— Зачем мне московский завод… там людей хватит. В колхозе-то руки позарез нужны…

Она чего-то не договаривала.

— Шура, а вы никогда не пытались поступать учиться в какую-нибудь студию или театральную школу?

Шура жгуче покраснела. Зеленые глаза ее сузились.

— Пыталась, Владя… Обсмеяли меня, и все…

— Но почему, по-моему, у вас большой талант…

— Ты правда так думаешь?

— Я уверена в этом. Как могли… и чего тут смешного, не понимаю.

— Деревенщика, вот что смешного. Не могу рассказывать… Не неволь.

— Надо было терпеть, пусть смеются. А что вы читали? Оказывается, Шура приготовила ни мало ни много: монолог Марии Стюарт перед казнью. Произношение у нее было тогда местное. В Рождественском порой вместо «ч» произносят «ц». Много и других особенностей диалекта. Кто-то из комиссии захихикал, и это сразило Шуру: обсмеяли!

— Окончила-то я поначалу только восемь классов, — рассказывала она, — пошла работать в колхоз: братьев надо было в люди выводить. Десятилетку оканчивала уже в вечерней. А пыталась поступать в театральное училище имени Щепкина уже после развода с мужем и смерти ребенка, двадцати трех лет от роду.

— А сколько вам сейчас? Шура усмехнулась безнадежно.

— Мое время прошло, Владенька, мне двадцать семь лет…

— Я не верю, что прошло. И вы сейчас говорите очень правильно — московский выговор.

— Работала над собой… не знаю только, зачем. Читала вслух классиков, слушала радио, телевизор. Пластинки у меня есть. Изучала русский язык. Только это все… Разве что для души.

— Почему же с вашим образованием вас не поставят… ну хоть завклубом?

— Так рук не хватает… Щибря ко мне хорошо относится, теперешний наш председатель. Ставит вот меня бригадиром полеводческой бригады. Отпуск мне дает в феврале. А с марта начну работать бригадиром.

— И куда вы поедете в отпуск?

— Куда ехать? Некуда ехать. По лесу гулять буду, начитаюсь вволю. Мне ведь еще никогда отпуск не давали: сроду работы невпроворот. А Иван Амбросимович все честь честью, как положено по советским законам. Хороший человек. И жена у него хорошая. Он агроном, она — врач. Всю жизнь по деревням мыкаются. А теперь вот он в Рождественском, она в райцентре больницей заведует. Все на свидания друг к другу ездят, как молодые. Так любят друг друга, смотреть на них радостно.

— Шура! У меня есть план….

— Какой?

— Как вам помочь стать артисткой… Растроганно и недоверчиво взглянула на меня Шура.

— Вся в отца. Такая же добрая. Он все хотел помочь… Мне уже нельзя помочь: мое время прошло.

— Шура! Если вы хоть чуточку любите моего отца и меня, не мешайте мне помочь вам. Хорошо? Обещаете?

— На завод работать не пойду.

— Я не зову вас на завод. Зачем он вам? По-моему, вы очень талантливы. Надо, чтоб вас прослушал какой-нибудь хороший режиссер.

— Он и слушать не станет. Колхозница с Оки. Под тридцать лет. Тоже мне — артистка.

— Я знаю, что делать. Только помните, вы обещали мне не мешать.

У Шуры задрожали губы. Она еле сдерживала слезы. Мне она, конечно, не верила. Не важно. Я верила за двоих. Быть этого не может, чтобы в нашей стране погиб ни за что ни про что большой талант. Я в нее верю!