"Мемуары. Избранные главы. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Сен-Симон Анри де)

9. 1702. Производство в генералы. — Ужины в Трианоне [93]

Наконец-то состоялось производство в генералы, о котором я уже упоминал, и было оно совершенно неслыханным: шестнадцать генерал-лейтенантов, пятьдесят бригадных генералов, сорок один бригадир в пехоте и тридцать восемь в кавалерии. Но прежде чем объяснить, куда я клоню, должен сказать, что той же зимой я был принят в парламент.[94] Король, всегда жаловавший привилегии своим внебрачным детям прежде закрепления таковых в грамотах, указах, повелениях или эдиктах и давно уже постановивший, что ни один пэр не может быть принят в парламент, не испросив у него позволения, в котором он никогда не отказывал, установил отсрочку для пэров, не достигших двадцати пяти лет, желая постепенно добиться разницы в возрасте между ними и своими побочными детьми, и этот порядок он впоследствии сумел сделать правилом. Я знал об этом и намеренно отложил свое вступление в парламент на год после двадцатипятилетия, объяснив это собственным нерачением. Надо было нанести визит первому президенту Арле, который просто утомил меня изъявлениями почтения, принцам крови, побочным детям короля. Герцог Мэнский повторил, в какой день это состоится, после чего, изобразив радость, равно как учтивость и простоту, заявил: «Не премину быть. Для меня настолько великая честь присутствовать при этом и я так тронут вашим желанием, чтобы я там был, что я всенепременно приду», а потом, наговорив тысячу комплиментов, проводил меня до сада — дело происходило в Марли.[95] Граф Тулузский и герцог Вандомский ответили мне менее витиевато, но выразили не меньшее удовлетворение, чем герцог Мэнский, и были столь же учтивы и так же готовы сделать все, что им надлежит. Кардинал де Ноайль после получения красной шапки не бывал в парламенте, так как мог занимать там место лишь в порядке старшинства своего пэрства. Я пригласил его во время публичной аудиенции, которую он давал. «Но разве вы не знаете, — спросил он, — что я уже не в парламенте?» «Но я знаю, монсеньер, — отвечал я, — что вам там все известно, и потому пришел умолять вас присутствовать при моем приеме». Он улыбнулся, я тоже: мы поняли друг друга; в день приема он сопровождал меня до своего места, обе створки двери были распахнуты, мы вошли бок о бок, я по правую руку от него.[96] Из всех герцогов лишь герцог Люксембургский не слышал толков обо мне по этому поводу; я до сих пор не забыл про странный приговор, которого он добился и о котором я достаточно много писал выше,[97] чтобы более не распространяться о нем, и льстил себя надеждой, что через несколько дней мы сможем возвратиться к нему, а потому не хотел, чтобы эта надежда, ежели он лично и торжественно будет оповещен, была погублена, поскольку он смог бы воспользоваться правом, которого добился. Мы с ним не помирились, и потому визита я ему не сделал. Донгуа, который исполнял должность главного секретаря парламента и благодаря ей, а также собственной ловкости имел там влияние на многие дела, был человек весьма уважаемый, и с ним искали знакомства. Я неплохо его знал и поговорил с ним о подробностях того, что я должен буду делать. Этот славный малый, в общем порядочный и услужливый, подстроил мне три западни — впрочем, от человека его сословия иного и ожидать невозможно, — но я сразу их все разгадал и остерегся их. Короче, он сказал, что из уважения к парламенту мне в первый раз надлежит явиться в черном кафтане без всякого золотого шитья, что у принцев крови короткая мантия гораздо длиннее кафтана, у меня же она должна быть не длинней, чем камзол, и что в то же утро после приема я по обычаю должен буду пойти поблагодарить первого президента парламента, но уже в своем парламентском одеянии. Все это было мне сказано не прямо, а намеками да обиняками. Ничего подобного я не стал делать, а сделал все наоборот и, получив такой урок, предупреждаю всех, кто будет вступать, чтобы они были столь же осторожны, сколь я; по причине подобных каверз, заметим походя, с герцогами произошло столько неприятных историй, что этому можно лишь удивляться. Здесь мне следовало бы рассказать, что произошло у меня с герцогом де Ларошфуко, с которым мы спорили о старшинстве, но я позволю себе отложить этот рассказ на потом, когда придет пора сообщить, как разрешился этот спор. Он не пришел на церемонию моего приема, но все тогда прошло в полном дружестве, какое установилось между нами, когда нас соединила тяжба с герцогом Люксембургским, и еще усилилось, когда я стал зятем маршала де Лоржа, его старинного и ближайшего друга. Докладчиком я выбрал Дре, отца обер-церемониймейстера, ставшего недавно членом первой палаты, поскольку это был истинный и неподкупный судейский, которого я знал лучше других. В соответствии с обычаем я в то же утро послал ему, равно как первому президенту и генеральному прокурору,[98] сервиз из серебряных тарелок. Ламуаньон, первый президент, установил не принимать эти подношения,[99] и так после него и повелось. Дре, недавно принятый в первую палату и весь зарывшийся в мешки с документами тяжб, совершенно не знал ни того, ни другого обычая; он оскорбился, что ему сделали подарок, спрашивал, за кого его принимают, и отослал его; только потом он узнал, что это всего лишь формальность.

Переформирование армии, последовавшее за Рисвикским миром,[100] проводилось весьма широко и чрезвычайно странным образом: молодой и властный Барбезье не принимал во внимание ни состояния полков, особенно кавалерийских, ни заслуг офицеров, которые ими командовали, а король предоставил ему действовать по собственному усмотрению. У меня не было с ним никаких отношений; мой полк был расформирован, а остатки его, поскольку он был очень неплох, Барбезье включил в королевские полки и в полк де Дюраса; даже мою собственную роту он передал в полк д'Юзеса, своего шурина, о котором особенно пекся. Такая же судьба постигла очень многих, но это ничуть меня не утешало. Все эти оставшиеся без солдат командиры расформированных полков впоследствии были назначены в другие части, мне же выпал полк де Сен-Мориса. Он был дворянин из Франш-Конте, но я ни разу в жизни не видел его; брат его был генерал-лейтенантом и пользовался уважением. Вскорости мелочная обязательность, вечно связанная с подлинными обязанностями военной службы, потребовала нашего двухмесячного присутствия в полках, к которым мы были приписаны. Я счел это крайней дикостью. Я не отказался явиться, но поскольку страдал всевозможными недугами, а мне порекомендовали щелочные воды в Пломбьере, то испросил позволения отправиться туда и в течение трех последующих лет проводил там дни своего изгнания в полк, в котором я никого не знал, не имел своей роты и где мне нечего было делать. Король, похоже, не нашел в этом ничего предосудительного. Я частенько бывал в Марли, и он иногда разговаривал со мною, что почиталось отличием и всеми отмечалось; одним словом, относился он ко мне благосклонно, куда лучше, нежели к другим людям моего возраста и состояния. Меж тем нескольких полковников моложе меня отставляют от должности: полки получают старые офицеры за службу и выслугу лет; я удовлетворился этим объяснением. Производство, о котором шли разговоры, не коснулось меня: в ту пору уже ни достоинства, ни происхождение не почитались преимуществом; никто не мог быть произведен в обход списков производства по службе, за исключением отличившихся в военных действиях, причем тут же на месте. Слишком много было людей старше меня, чтобы я мог мечтать о бригадирстве, а моей единственной целью было командовать полком, потому что приближалась война и мне вовсе не хотелось начинать ее, так сказать, адъютантом де Сен-Мориса, без собственной части, после того как по возвращении с Неервинденской кампании я был отмечен, получил полк, получив же, пополнил его и во время четырех последующих кампаний, которыми завершилась война, командовал им, смею заверить, с должным рвением, снискав себе доброе имя. Объявленное производство поразило всех своей обширностью, ничего подобного никогда не бывало. Я пробежал список кавалерийских бригадиров, прикинув, скоро ли подойдет мой черед, и был страшно удивлен, увидев в конце списка фамилии пятерых, которые были моложе меня. Они никогда не изгладятся из моей памяти, и я до сих пор помню их: то были д'Урш, Вандейль, Стрейф, граф д'Айен и Рюффе. Трудно было почувствовать себя более уязвленным: нарушение равных шансов в списке повышения по службе я счел крайне оскорбительным; мне показалось невыносимым предпочтение, оказанное по причине непотизма графу д'Айену и четырем ничем не проявившим себя дворянам. Однако я промолчал, чтобы в гневе не совершить что-либо непозволительное. Маршал де Лорж негодовал и из-за меня, и из-за себя; его брат[101] был возмущен в не меньшей степени пренебрежением к ним, а также, поскольку он был благорасположен ко всем, из дружеской приязни ко мне. Они оба предложили мне оставить службу; от досады я и сам испытывал такое желание, но решительно отказался от этого намерения, подумав о своем возрасте, о том, что мы вступаем в войну, что мне придется похоронить все надежды на военную карьеру, об унылой праздности, о горечи, с какой каждое лето я буду слушать рассказы про сражения, о том, что другие, кто ушел на войну, будут получать чины, отличия, возвысятся и обретут славу. Два месяца я провел в раздоре с самим собой, каждое утро мысленно покидал службу, а уже через час не мог решиться на это. Измученный в конце неопределенностью своего положения и побуждаемый обоими маршалами, я решил прибегнуть к суждению людей, на мнение которых мог бы положиться, и выбрал их из разных сфер. Выбор свой я остановил на маршале де Шуазеле, под командованием которого служил и который в подобных материях был прекрасным судьей, г-не де Бовилье, г-не канцлере[102] и г-не де Ларошфуко. Я уже жаловался им, они были возмущены несправедливостью, но трое последних — как придворные. Мне это было только на пользу: их образ мысли вынуждал их давать советы весьма умеренного характера, а поскольку я желал получить дельный совет влиятельных людей, к тому же приближенных к королю — совет, который будет хорошо воспринят в обществе, не явится ни опрометчивым, ни неблагоразумным и не вынудит потом раскаиваться, то я собрался с духом и предоставил им решить, как мне себя вести. Я заблуждался: мнения троих придворных и троих маршалов совпали; все они настоятельно убеждали меня, что человеку такого происхождения и с такими заслугами, который с честью и усердием, удостоившись похвал, проделал четыре кампании, командуя прекрасным, исправным полком, но в ходе переформирования почему-то остался даже без собственной роты и был обойден при столь большом производстве, притом что пять человек младше меня по службе с нарушением всяческой справедливости были повышены, постыдно и нестерпимо участвовать в военных действиях, не получив не то что бригады, но даже полка и даже роты, не имея никакого назначения, а находясь в свите де Сен-Мориса; они говорили, что герцогу и пэру с моей родословной, уже составившему себе такую репутацию, какую составил я, и к тому же имеющему жену и детей, не пристало служить в армии без должности и видеть там множество людей ниже меня по положению — и, что хуже всего, по положению, какое у меня было в армии, — имеющих и чины и полки; что я оказался в возмутительном небрежении и после столь крупного производства мне долго придется ждать вакантного полка, не говоря уже о бригаде, так как на них будут притязать и семейства, и офицеры, что коль подобная несправедливость была совершена со мной при жизни моего тестя и его брата, герцогов, маршалов Франции и капитанов королевской гвардии, то чего мне остается ждать, когда их не станет? Еще они сказали, что одно дело — оставить службу по лености или еще более постыдной причине, а другое — по столь очевидным основаниям, после того как я столько повидал, совершил и удостоился отличий по службе; что в конечном счете, имея в виду мое прежнее положение, мне еще очень далеко до той цели, какая могла бы меня удержать на службе, и на пути к ней предстоит очень много огорчений и превратностей, тем паче что совершенная со мной несправедливость весьма отодвигает эту цель и повлечет за собой отсрочку всех прочих моих шагов к ней. Короче, все шестеро порознь, словно сговорившись, представили мне одни и те же доводы. В советчики я их взял не затем, чтобы потом ссылаться на их мнение; нет, я и сам принял решение, но, даже решившись, все-таки еще колебался. Понадобился весь мой гнев и негодование, понадобилось вспомнить, что претерпели из-за интендантов Лафонда и Лагранжа, поддержанных двором, маршал де Лорж, командовавший Рейнской армией, и маршал де Шуазель, бывший в такой же должности, о чем они мне в свое время рассказывали,[103] не говоря уже о том, что им пришлось вынести, прежде чем получить командование армиями. Почти три месяца я провел в душевных терзаниях, пока не принял окончательное решение. Наконец я его принял, но, прежде чем привести в исполнение, вновь обратился за советом к тем же лицам; зная мнение общества, и особенно военных, я не проронил ни слова недовольства тем, что меня обошли при производстве: свое недовольство я схоронил в себе. Король неизбежно должен был разгневаться; мои советчики подготовили меня к этому, и я этого ждал. Осмелюсь ли я сказать, что был к его гневу безразличен? Король оскорблялся, когда кто-то оставлял службу, а ежели это делали достойные люди, он говорил, что его бросают; особенно же он бывал задет за живое, когда со службы уходили из-за какой-нибудь несправедливости, и в подобных случаях долго давал почувствовать свое недовольство. Но те же лица даже не сравнивали последствия, которые повлечет моя отставка в столь молодые годы, с постыдным и отвратительным положением, в каком я окажусь, оставшись на службе. Тем не менее они полагали, что в предвидении этих последствий предусмотрительность и благоразумие обязывают меня к осторожности. Поэтому я написал королю краткое письмо, в котором, ни на что не жалуясь, не намекая ни на какое неудовольствие, не упоминая ни про полк, ни про производство, выражал сожаление, что ухудшившееся состояние здоровья вынуждает меня оставить военную службу, находя утешение лишь в том, что отныне я смогу проявить свое усердие близ его особы и буду иметь честь чаще лицезреть его и свидетельствовать ему верноподданические чувства. Письмо мое было одобрено, и в страстной вторник я сам вручил его королю у дверей его кабинета, когда он возвращался от обедни. Оттуда я пошел к Шамийару, хотя еще совершенно не знал его. Он направлялся в государственный совет. Я на словах пересказал ему все, что было в письме, стараясь ни в коей мере не выдать своего недовольства, и тотчас же уехал в Париж. Многих своих друзей, мужчин и женщин, я просил сообщить мне все, что бы ни сказал король о моем письме. В Париже я пробыл неделю и возвратился в Версаль в великий вторник. От канцлера я узнал, что, придя в страстной вторник в королевский кабинет на заседание государственного совета, он застал короля читающим мое письмо; его величество подозвал к себе Шамииара и поговорил с ним один на один. Более того, я узнал, что король взволнованно сказал ему: «Ну вот, сударь, еще один человек оставил нас!» — и тут же пересказал мое письмо от слова до слова. Ни о каких других его высказываниях мне не сообщали. В великий же вторник я явился перед королем впервые после вручения ему моего письма. Я постыдился бы рассказывать про совершенный пустяк, который сейчас опишу, но в данных обстоятельствах он может послужить для характеристики короля. Хотя комната, где происходило раздевание короля, была хорошо освещена, священник, служивший в тот день и державший, пока его величество молился, подсвечник с горящей свечой, передавал ее обер-камердинеру, и тот нес ее перед королем, когда тот шествовал к своему креслу. Король осматривался вокруг, громко называл кого-нибудь из присутствующих, и обер-камердинер передавал тому свечу. Это было отличие и свидетельство благосклонности, и оно весьма ценилось: король обладал величайшим искусством любую мелочь превращать в милость. Он оказывал ее лишь людям высокого звания и происхождения и только в редких случаях людям низкого происхождения, достигшим почтенного возраста или значительных должностей. Очень часто он оказывал ее мне, редко — посланникам, если только это не был папский нунций, а в последнее время посол Испании.[104] Названный снимал перчатку, подходил и держал подсвечник в продолжение всей вечерней аудиенции, которая была очень недолгой, затем возвращал его обер-камердинеру, а тот уже по своему выбору передавал его кому-нибудь из оставшихся на малую вечернюю аудиенцию. Я намеренно стоял не в первом ряду и был изрядно удивлен, равно как и все присутствовавшие, когда услышал свое имя; впоследствии эта милость оказывалась мне не менее часто, чем до отставки. Это вовсе не значит, что на вечерних аудиенциях присутствовало мало значительных людей, просто король был так обижен на меня, что не хотел, чтобы это заметили. И это было все, что я имел от него в течение трех лет; он не упускал никакой мелочи, за неимением более значительных поводов, дать мне почувствовать, что недоволен мной. Он больше не говорил со мною, взгляд его останавливался на мне только по чистой случайности; даже словом он не обмолвился маршалу де Лоржу о моем письме и о том, что я оставил службу. Я больше не ездил в Марли и после нескольких поездок перестал доставлять ему приятную возможность отказывать мне. Но довольно мелочей. Спустя чуть менее полутора лет король стал ездить в Трианон. Принцессы привыкли называть каждая по две дамы, которых приглашали к ужину, и король, желая сделать принцессам приятное, не вмешивался в это. Теперь он изменил этот порядок; лица, которые он видел за столом, ему не нравились, они были непривычны ему; завтракал он с принцессами и их статс-дамами и сам составлял очень короткий список женщин, которых хотел бы видеть за ужином, каковой отсылал герцогине дю Люд, чтобы она предупредила их. Выезжали в среду и до субботы, то есть на три ужина. Мы, г-жа де Сен-Симон и я, пользовались отъездами в Трианон так же, как отъездами в Марли, и в одну из сред, когда король туда отправился, поехали к Шамийару в Этан, а ночевать собирались вернуться в Париж. Только мы сели за стол, как г-жа Сен-Симон получила письмо от герцогини дю Люд, в котором извещалось, что король желает видеть ее за ужином, и притом сегодня же. В безграничном удивлении мы возвратились в Версаль. Г-жа де Сен-Симон оказалась единственной дамой своего возраста за столом короля; еще там были г-жи де Шеврез и де Бовилье, графиня де Грамон, нескольких других излюбленных дуэний или придворных дам, присутствие которых обязательно. В пятницу г-жа де Сен-Симон снова была названа вместе с теми же дамами; с той поры всякий раз при редких наездах в Трианон король называл ее. Скоро я догадался, в чем дело, и долго смеялся: король никогда не называл г-жу де Сен-Симон, когда ездил в Марли, потому что мужья имели право поехать туда вместе с женами, ночевали вместе с ними и все включенные в список могли там видеть короля; в Трианоне же все придворные имели полную свободу свидетельствовать почтение королю в любой час дня, но, кроме необходимой прислуги, ночевать там не оставался никто, даже дамы. Подобным различием король хотел дать понять, что устранение касается только меня, но не г-жи де Сен-Симон. Мы исполняли наши обычные обязанности, не напрашиваясь в Марли, с удовольствием встречались с друзьями, а г-жа де Сен-Симон, как обыкновенно, но уже без меня, продолжала участвовать в развлечениях, на которые еще задолго до этого начали приглашать ее король и герцогиня Бургундская, и приглашения эти становились все чаще и чаще. Я хотел рассказать до конца о последствиях, поскольку это представляет интерес для характеристики короля, а теперь вернемся к тому, на чем мы остановились. Добавлю лишь, что после производства король раздал много пенсиона военным, а маршалу де Лоржу любезно велел назвать лучший из полков серой кавалерии из тех, которые продаются после производства, с тем чтобы отдать предпочтение его сыну,[105] пробывшему довольно недолго капитаном кавалерии.