"Мемуары. Избранные главы. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Сен-Симон Анри де)13. 1707. Водемон и его племянницы; их союз, их корыстолюбие, их сговор, характер, поведениеВ конце апреля Водемон и Медави тысячами с двадцатью солдат прибыли в Сузу; королевских войск было приблизительно столько же, сколько у испанского короля. 9 мая, то есть на следующий день после того, как Балкли привез подробное описание битвы при Альмансе, Медави прибыл в Марли и явился приветствовать короля, гулявшего в одном из садов; ему был оказан прекрасный прием, а затем он последовал за королем к г-же де Ментенон, где пробыл около часа, описывая страну и свое возвращение, хотя, должно быть, с большим трудом понимал, почему его отзывают. Незадолго до того весьма кстати освободилось место губернатора Нивернуа; король предложил это место ему, хотя Медави о том и не просил, будучи уже губернатором Дюнкерка, но то место он купил. Через месяц ему велено было ехать в Савойю и Дофине и принять там командование с окладом генерала армии, причем под его началом состояли два генерал-лейтенанта и два генерал-майора, хотя сам он оставался в подчинении у маршала де Тессе, который уже там находился. Сверх этого ему был пожалован пенсион в двенадцать тысяч ливров. Король сказал ему, что в дальнейшем доходы его еще увеличатся, ибо он полагает, что губернаторство в Нивернуа приносит тридцать восемь тысяч ливров ренты, однако обнаружилось, что на самом деле она не превышает двенадцати тысяч. Эти милости, против обыкновения, ни в ком не возбудили зависти, и все их искренне одобрили. Вслед за Медави не замедлил явиться и Водемон. Остановился он в нескольких лье от Парижа, в доме, предоставленном ему одним генеральным откупщиком: туда приехали его племянницы м-ль де Лильбон и г-жа д'Эпине; дождавшись его, они отвезли дядю к г-же де Лильбон, их матери, доводившейся ему сестрой; там его и поселили близ монастыря дочерей св. Марии на улице Сент-Антуан, в особняке Майенна, в доме, священном для лотарингцев, ибо в свое время он принадлежал знаменитому вождю Лиги,[133] имя которого, герб и надпись над дверьми они любовно сохранили; там находится покой, где были выношены последние ужасные деяния Лиги — убийство Генриха III и неслыханный план избрания королем и королевой Франции испанской инфанты и сына герцога Майеннского, между которыми предполагалось заключить брак;[134] тем самым от престола навсегда отстранялись Генрих IV и все Бурбоны. Этот покой до сих пор называется залом Лиги: с тех самых времен в нем ничего не меняли из уважения и любви к ней. Туда под предлогом отдыха и удалился г-н де Водемон, чтобы окончательно сговориться с сестрой и племянницами. Там он принял нескольких приближенных, переночевал в Этане, а на другой день перед обедом приехал в Марли и представился королю, который после обедни шел к себе от г-жи де Ментенон. Король пригласил его к себе в кабинет и принял как человека, оказавшего ему и его внуку, королю, неоценимые услуги и, наконец, спасшего для него жизни двадцати тысяч человек тем, что заключил с принцем Евгением соглашение, по которому наши войска получали беспрепятственный проход на родину, а принцу отдавалась вся Италия. Ему приготовили квартиру в Марли, а также предоставили в Версале апартаменты маршала де Тессе, бывшего, как я уже говорил, в отъезде. Теперь пора вспомнить то, что я рассказывал ранее об этом незаконном сыне Карла IV, герцога Лотарингского, от которого он в полной мере унаследовал ум, хитрость, коварство и неверность, обладавшем, вне всякого сомнения, душой легендарного Протея, если только можно верить сказкам и всеобщему помешательству на переселении душ. Надобно также иметь в виду то, что я говорил выше о его племянницах[135] и об их прочном и блестящем положении при дворе, о союзе между ними обеими и ловкой их матерью; но, мало того, не будет ни малейшего преувеличения сказать, что мнения этих дам решительно во всем совпадали и Водемон также был с ними заодно. Помимо дружбы, заботливо поддерживаемой посредством переписки и подогреваемой большими надеждами, у этого союза была двойная цель: во-первых, возвеличение, влияние, всеобщее почтение, а во-вторых, корысть, появившаяся с тех пор, как у Водемона умер единственный сын и племянницы оказались единственными его наследницами. Итак, они поставили себе одновременно несколько весьма крупных задач. Я объяснил, по какой причине они весьма твердо рассчитывали на Шамийара, герцога Мэнского, г-жу де Ментенон и Монсеньера. Они могли не сомневаться также в м-ль Шуэн, и в г-же герцогине Бурбонской, и во всех наиболее близких к Монсеньеру людях. Тессе проторил им дорогу к г-же герцогине Бургундской и посвятил их во все тонкости, которые имели для них значение с этой стороны. Г-н де Вандом был к их услугам, равно как и целая толпа лотарингцев; короля, в былые времена уже подготовленного маршалом де Вильруа, когда тот был в великом фаворе, укрепили затем в том же мнении все те могущественные покровители, коих я перечислил. Вдобавок сестрам помогали прелесть новизны и тот иностранный лоск, которым французы буквально опьяняются и который чреват успехами, на какие эти дамы и надеяться не могли. Король воздал Водемону в Марли такие же почести, какие ему было угодно воздать принцессе дез Юрсен. Он имел дело с человеком, умевшим ответить, воодушевиться, прийти в восторг, подчас грубо, подчас тонко, смотря по тому, как выгодней. Он приказал обер-шталмейстеру подать коляску и приготовить сменных лошадей, чтобы Водемон сопровождал его на охоту и самому поехать вместе с ним; часто во время охоты он останавливал свою коляску рядом с коляской Водемона; короче говоря, это был второй том г-жи дез Юрсен. Все это было прекрасно, однако следовало еще извлечь из этого пользу в смысле положения в обществе и обогащения. Г-жа де Лильбон была женщина ловкая и умная, вполне способная, живи она во времена Лиги, выпестовать в своем доме выдающегося человека. Ее старшая дочь внешне казалась спокойной и равнодушной, весьма любезной, однако не с каждым и не всегда, отличалась самым возвышенным и широким образом мыслей и обладала достаточной рассудительностью и достаточными познаниями, чтобы не строить воздушных замков; она была от природы наделена истинным величием, прямодушием, умела любить и ненавидеть; склонная скорее к церемонности, нежели к уловкам, неутомимая, очень умная, чуждая низости, изворотливости, но достаточно владеющая собой, чтобы пойти на известные унижения, если это было полезно, и достаточно остроумная, чтобы соблюсти при этом даже некоторое достоинство и внушить тем, в ком она нуждалась, чего ей это стоило, нимало их не обижая, а, напротив, располагая в свою пользу. Ее сестра,[136] не слишком умная, но хитрая и нередко способная на низость не столько от недостатка благородства и великодушия, сколько от недостатка ума, все силы свои обратила на интриги; при этом она была любезна, хотя и без той изысканности, что отличала ее сестру, и казалась доброй, что легко вводило людей в заблуждение. Она умела быть полезной друзьям и привязывать их к себе. К тому же добродетели и внешний облик сестер внушали почтение: старшая, — одетая очень просто и совсем некрасивая, возбуждала к себе уважение, младшая, миловидная и грациозная, — симпатию. Обе были очень высокого роста и прекрасно сложены, но от обеих так и разило Лигой — это чувствовал каждый, у кого был нос. Обе сестры вовсе не производили впечатления злыдней и держали себя так, что не вызывали ни малейшего подозрения в этом, но, если на карту ставились их надежды и интересы, они становились ужасны. Помимо своих естественных склонностей, многое они позаимствовали от двух особ, с коими были в близкой дружбе; эти особы, состоявшие при дворе, в силу своего опыта и склада ума могли наставить их как нельзя лучше. М-ль де Лильбон всю жизнь была настолько дружна с кавалером Лотарингским, что все были уверены в том, что они муж и жена. В другом месте[137] я уже говорил о том, что за человек был кавалер Лотарингский. Соответственно, в столь же тесном союзе он был с г-жой д'Эпине. Это и связало их такими прочными узами с маршалом де Вильруа, которого король, столь ревнивый во всем, что касалось окружения Монсеньера, не только не настраивал против обеих сестер, но, напротив, проникшись к ним доверием, был явно доволен столь близкими с ними отношениями своего сына и во всем проявлял к ним самое утонченное почтение, оставшееся неизменным и после смерти Монсеньера; отсюда можно заключить, что сестры, по крайней мере младшая, всю жизнь играли при Монсеньере ту же тайную роль по отношению к королю, какую так превосходно исполнял всю жизнь кавалер Лотарингский при Монсеньере, бывшем всегда у него в подчинении. Кавалер вполне мог служить им примером для подражания, а маршал де Вильруа — исполнять роль посредника. Он же обеспечил им доверие г-жи де Ментенон; расскажу об одном ее странном поступке, совершенном позднее; я узнал о нем на следующий же день после того, как он был обнаружен; из него станет ясно, как далеко простиралось это доверие. Г-жа герцогиня Бургундская усвоила столь вольную манеру поведения с королем и г-жой де Ментенон, что прямо при них рылась у них в бумагах, читала и чуть ли не распечатывала их письма. Сперва это делалось как бы в шутку, после — вошло в обыкновение. Однажды, будучи у г-жи де Ментенон в отсутствие короля, она остановилась у бюро и принялась перебирать лежавшие на нем бумаги; г-жа де Ментенон, сидевшая в нескольких шагах от нее, крикнула ей менее шутливым тоном, чем обычно, чтобы та оставила бумаги в покое. Это лишь подхлестнуло любопытство герцогини, и, по-прежнему пошучивая, но не оставляя своего занятия, она нашла распечатанное, хотя и сложенное письмо, в котором заметила свое имя. Заинтересовавшись, она пробежала глазами полстрочки, перевернула листок и обнаружила подпись г-жи д'Эпине. Прочитав эти полстрочки, а пуще того, видя подпись, она покраснела и не знала уж, что и думать. Г-жа де Ментенон, все это видевшая, но не препятствовавшая ей, хотя это и было в ее силах, ничем не обнаружила своего недовольства. «В чем дело, милочка? — спросила она. — Я вас не узнаю. Что вы там увидели?» Герцогиня пришла в еще большее замешательство. Поскольку она по-прежнему не отвечала, г-жа де Ментенон встала и приблизилась к ней, словно желая взглянуть, что она там нашла. Тогда герцогиня показала ей подпись. Г-жа де Ментенон на это промолвила: «Ну так что ж! Это письмо, которое написала мне г-жа д'Эпине. Вот до чего доводит любопытство — иной раз найдешь такое, чего и знать не хотела». Затем, уже другим тоном, она продолжала: «Раз уж вы его видели, сударыня, прочтите его целиком, и, если вы женщина умная, случай этот пойдет вам на пользу», — и заставила ее прочесть все с начала до конца. В этом послании г-жа д'Эпине давала г-же де Ментенон отчет в последних четырех или пяти днях г-жи герцогини Бургундской; каждое слово, каждый шаг, каждый час были описаны настолько точно, словно она не спускала глаз с г-жи герцогини, хотя на самом деле она к ней даже не приближалась; там рассказывалось более всего о Нанжи и о множестве уловок и неосторожностей герцогини. Там было названо все, но поразительнее всего даже не само это расследование, а то, что оно было подписано и что г-жа де Ментенон не сожгла его сразу же или хотя бы не спрятала под замок. Бедная герцогиня чуть не упала в обморок и залилась краской. Г-жа де Ментенон устроила ей суровый нагоняй и дала понять, что тайны ее известны всему двору; о последствиях нетрудно было догадаться. Несомненно, она сказала ей куда больше; но г-жа де Ментенон призналась, что получает все сведения из верного источника и что г-же д'Эпине и другим особам в самом деле поручено следить за ее поведением и давать в этом г-же де Ментенон точный и своевременный отчет. Выйдя из покоя, оказавшегося для нее пыточной камерой, герцогиня со всех ног бросилась к себе в кабинет, позвала г-жу де Ногаре, которую всегда называла нянюшкой и наперсницей, и описала ей свой конфуз, обливаясь слезами и задыхаясь от вполне понятной злости на г-жу д'Эпине. Г-жа де Ногаре дала ей отвести душу, а потом принялась внушать то, что считала нужным, по поводу письма; главное, она настоятельно посоветовала ей ни в коем случае не выдать себя перед г-жой д'Эпине и объяснила ей, что если она обнаружит перед той меньше привязанности и уважения; чем обычно, — она погибла. Это был, бесспорно, спасительный совет, но последовать ему было нелегко. Однако герцогиня Бургундская, полагавшаяся на ум г-жи де Ногаре и на ее знание света и двора, поверила ей и продолжала вести себя с г-жой д'Эпине в точности так, как прежде; поэтому на нее никак не могло пасть подозрение в том, что она что-то обнаружила. На другой день г-жа де Ногаре, с которой г-жа де Сен-Симон и я были в большой дружбе, рассказала нам обоим все, что я здесь описал. Этот поступок, ужасный и постыдный, тем более для столь высокородной и влиятельной дамы, без обиняков показывает, до какой степени и какими тайными нитями обе сестры, в особенности г-жа д'Эпине, были напрямую связаны с королем и г-жой де Ментенон и сколько всяких благ могли они для себя ожидать, тем более что г-жа де Ментенон не скрывала своего почтения к привилегиям и высокому положению Лотарингского дома. Что касается Монсеньера, их влияние на него было незыблемо. М-ль Шуэн — его Ментенонша во всех смыслах, кроме брачных уз, — была им предана безгранично. Она не забывала, что, поскольку г-жа Де Лильбон и ее дочери обязаны всем — средствами к существованию, дружбой с Монсеньером, началом их возвышения — г-же принцессе де Конти, они без колебаний пожертвовали бы ею ради принцессы де Конти, причем не по причине какого-либо неудовольствия, а просто потому, что знали вкус Монсеньера и понимали, насколько выгодно было бы удалить м-ль Шуэн, чтобы он поддерживал доверительные отношения только с ними. Да и слишком уж долго м-ль Шуэн была свидетельницей доверия и дружбы, кои Монсеньер питал к обеим сестрам, навещая их чуть ли не каждое утро и проводя с ними час или два; она не стала бы ссориться с ними, не стала бы разрывать этот тесный союз, а герцогиня Бурбонская, которой ровный, веселый нрав и всегда отменное здоровье позволяли неизменно оставаться царицей удовольствий, служившая Монсеньеру прибежищем, которого его лишали сперва интриги м-ль Шуэн, потом скука и дурное настроение принцессы де Конти, ограничивавшие его рамками простой благопристойности, — итак, г-жа герцогиня, не ведавшая ни дурного настроения, ни ревности и неравнодушная к привычке Монсеньера навещать ее запросто даже теперь, вопреки пылкому нраву и выходкам г-на герцога и даже г-на принца, а уж тем более в будущем ничуть не собиралась задевать этих трех особ, довереннейших и стариннейших приятельниц Монсеньера. Итак, эти четыре дамы пребывали в полном и согласном единстве как в отношении Монсеньера, так и в прочих делах, которое никогда ни в чем не нарушалось, и всегда с отменной готовностью помогали друг другу; после смерти короля, если бы Монсеньер его пережил, они были бы вольны оттеснять друг друга, чтобы добиться господства и ни от кого более не зависеть, но покуда они оставались во всем заодно и держали в общих тенетах несколько человек, из которых, пользуясь благосклонностью Монсеньера или собственной изворотливостью, надеялись извлечь выгоду. Другой особой, из чьих наставлений м-ль де Лильбон и г-жа д'Эпине черпали большую пользу, была ловкая г-жа де Субиз. Она была сестрой принцессы д'Эпине, свекрови Элизабет д'Эпине, и находилась с ними в теснейшем союзе. Более умная, чем казалась, во всеоружии хитрости, интриг и красоты, снедаемая огнем самого необъятного, но тщательно скрываемого честолюбия и донельзя искушенная во всех тонкостях политики, притворства, лукавства, она, пользуясь своими чарами, изучила самое интимное окружение короля, где беспрестанно вращалась благодаря отношениям между особами, составляющими его, извлекая из этих отношений немалую пользу. Отдавшись королю из честолюбия, когда ему еще не была помехой набожность, довольная тем, что осталась у него в милости, когда набожность заставила его от нее отказаться, она сумела ободрить короля и даже, пользуясь этой его набожностью, упрочить свое положение под предлогом, что нельзя же допустить, чтобы ее муж, столь охотно ничего не замечавший, заметил перемены и понял, чем они вызваны. Ей удалось завоевать расположение г-жи де Ментенон и извлекать выгоду даже из ее ревности, поскольку король по-прежнему был к ней неравнодушен, и это дало ей возможность принести г-же де Ментенон свое покаяние, чему новобрачная была очень рада. Г-жа де Субиз поклялась ей никогда не встречаться с королем с глазу на глаз иначе, как по делу, о котором г-же де Ментенон будет известно, и, более того, избегать таких встреч, если их можно заменить письмами, а если ей нужно будет что-нибудь ему сообщить — говорить с порога его кабинета; приезжать в Марли во избежание случайностей как можно реже; участвовать лишь в самых недальних поездках и только во избежание пересудов; никогда не принимать участия ни в малых приемах, ни даже в дворцовых празднествах — разве что в самых многолюдных, на кои не явиться было бы неприлично; наконец, продолжая часто бывать в Версале и в Фонтенбло, куда влекли ее дела, семья, привычки, которые не следовало менять ради неведения мужа, она обещала никогда не искать встреч с королем, но довольствоваться тем же, чем все прочие дамы: достаточно часто являться к королевскому ужину и там, а также по выходе из-за стола порой говорить с королем, если он к ней обратится, но ни в коем случае не чаще, чем остальные дамы. Со своей стороны г-жа де Ментенон пообещала ей твердую, верную, горячую, надежную поддержку во всем, чего бы она ни пожелала от короля для своей семьи или для себя; и обе они сдержали слово, ни в единой малости его не нарушив. Впрочем, уговор этот в высшей степени устраивал обеих. Г-жа де Ментенон избавлялась от постоянного беспокойства и неприятностей, которые не в силах была отразить, а взамен от нее требовались услуги, не стоившие ей никаких хлопот, да вдобавок совершенно ей безразличные и далекие от ее собственных интересов. Вместе с тем для нее это был случай угодить королю и не раздражать его ревностью, даря свою дружбу и оказывая услуги особе, к которой она могла бы ревновать и к которой король, всегда питавший к г-же де Субиз слабость, продолжал относиться в высшей степени благосклонно и уважительно. Таким образом, г-жа де Субиз ловко разжигала в короле благочестивое раскаяние, ободряла его, поддерживала его симпатию к себе, каковая лишь усиливалась при новой форме, которую приняли их отношения. Что же до г-жи де Ментенон, г-жа де Субиз прекрасно понимала, что никаких особых жертв ей не принесла: отношения ее с королем складывались не лучшим образом, и борьба с г-жой де Ментенон была почти наверняка бессмысленна; зато теперь она укрепляла свое прямое влияние на короля влиянием на г-жу де Ментенон, которая в противном случае стала бы ее отъявленным недругом. Те же причины побудили их условиться о том, чтобы никогда не видеться без самой насущной необходимости, и записки то и дело летали между ними — так же, как между нею и королем. Искусно воспользовавшись столь щекотливым обстоятельством, как обращение короля к благочестию и последовавший за этим разрыв, г-жа де Субиз сумела выпутаться из весьма опасного положения и устроиться вполне надежно. Дома ее поведение было отмечено тою же мудростью и ловкостью. Г-н де Субиз не ревновал жену, считая, что не ревновать ее будет куда полезнее. Он родился на свет, чтобы быть отменным домоуправителем и превосходным дворецким; еще у него были задатки несравненного шталмейстера. Он был слишком умен, чтобы надеяться, что свет поверит, будто он, бывая при дворе, ничего не замечает; посему он решил появляться там пореже, говорить с королем только о своей роте тяжелой кавалерии, из которой благодаря вакантным местам и провиантским складам умел извлекать сокровища, подолгу и с успехом участвовать в военных действиях, а остаток времени проводить в Париже, взаперти, у себя дома, мало с кем видясь, занимаясь хлопотами по хозяйству, не препятствуя жене вмешиваться при дворе в дела великих мира сего, домогаться милостей и пристраивать родню. Такое разделение обязанностей существовало между ними всю жизнь. Г-жа де Субиз, слишком рассудительная, чтобы не понимать, сколь ненадежно положение, которое принесла ей ее красота, только о том и заботилась, как бы его упрочить. Она надумала укрепиться благодаря Лотарингскому дому, и, как ее ни возмущала женитьба принца д'Эпине, ее племянника, она увидела выход в том, чтобы заключить союз с г-жой де Лильбон и ее дочерьми. Г-жа д'Эпине во всем подчинялась сестре, потому что в семье не было человека более властного, чем эта женщина, служившая всем опорой; итак, сестра ее, которая сначала всецело посвятила себя двору Месье, чтобы проложить себе дорогу игрой, затем так успешно оказала внимание кавалеру Лотарингскому, что стала его близкой подругой, и я помню, как совсем еще молодым, желая получить вакантный приход у де Ла Ферте, который назвал его по своему аббатству Сен-Пер-ан-Вале, я мгновенно получил его через принца д'Эпине, с которым тогда водил дружбу. Г-жа де Субиз, от которой ничто не ускользало, попыталась через нее завязать отношения с кавалером Лотарингским, а через него — с Лильбонами. Все стало совсем по-другому, когда вступил в брак ее племянник: их роднила страсть к интригам и честолюбие, они знали, чего ждать друг от друга, чувствовали, сколько пользы могут извлечь друг из друга; постепенно они сблизились и вскоре стали лучшими подругами. Впоследствии их дружба еще окрепла благодаря общим интересам; она длилась до конца их жизни и досталась в наследство детям г-жи де Субиз, для которых ее школа не прошла даром и с которых затем сестры с лихвой взыскали все, чем услужили им в свое время. Таковы были к тому времени, когда г-н де Водемон вернулся во Францию, эти связи, покоившиеся на столь мощных основаниях, о которых племянницы рассказали ему решительно все и к которым поспешили его приобщить. Они были в большой дружбе с г-ном де Вандомом. Ранее было сказано, что он делил с принцем де Конти милость Монсеньера, к чьему ближайшему окружению оба они принадлежали. М-ль Шуэн немало сил положила на то, чтобы создать между ними хотя бы подобие равновесия. Две ее подруги, которые, вероятнее всего, ради выгод, кои надеялись из этого извлечь, предпочли ее принцессе де Конти, стараясь по мере сил сохранить внешнюю благопристойность и с успехом избегая ссор, благодаря этому также начали сближаться с г-ном де Вандомом. Впрочем, те, в ком текла кровь лотарингцев, никогда не могли полюбить кровь Бурбонов и тем более стремиться к этому, разве что под нажимом. Это напоминает мне грубость, вырвавшуюся у графа д'Арманьяка, которая проливает свет на то, что творилось у него в душе. В гостиной Марли он играл в ландскнехт с Монсеньером, а был он очень тучен и скверный игрок. Не знаю уж, по какой счастливой случайности туда явилась из монастыря великая герцогиня[138] — в то время она еще жила там и после ужина у короля должна была вернуться. Случаю было угодно, чтобы она покрыла козырем карту графа д'Арманьяка и тем помешала ему сорвать банк. Граф стукнул кулаком по столу и, нависнув над ним, вскричал: «Проклятый дом, до каких пор он будет нам вредить?!» Великая герцогиня покраснела, улыбнулась и промолчала. Это ясно слышали и Монсеньер, и все, кто сидел за столом, — как мужчины, так и женщины. Граф д'Арманьяк оторвал взгляд от стола и обвел глазами все общество, по-прежнему кипя негодованием. Никто не проронил ни слова; но позже присутствующие высказали на ухо друг другу все, что думали. Не знаю, узнал ли об этом король; однако известно наверняка, что за этим ничего не последовало и обращение с ним не ухудшилось. Принц де Конти вдобавок мог сблизить сестер только с герцогиней Бурбонской, в которой они и без того были уверены, тогда как с помощью Вандома они получали надежду завоевать герцога Мэнского, а сестры не знали удержу в своих притязаниях. Итак, они завязали с Вандомом самые тесные отношения, какие только могли, и, имея это в виду, усиленно советовали дорогому дядюшке — именно так они его называли и так к нему всегда обращались — сделать все возможное, чтобы убедить Вандома, когда он поедет в Италию, привезти оттуда достаточно своих друзей, чтобы на него можно было рассчитывать. Дорогой дядюшка усвоил урок как нельзя лучше и так преуспел, что после его возвращения им больше нечего было желать, а Вандом, они и Водемон с герцогом Мэнским, который также примкнул к ним, заключили между собой теснейший союз, хотя герцог по обыкновению держал свои отношения с остальными в глубокой тайне. Герцог Мэнский чувствовал, что Монсеньер его нисколько не любит. Ближайшие наперсницы Монсеньера лучше всего могли помочь мало-помалу сблизиться с ним; однако Вандома тут было недостаточно. Король приближался к старости, Монсеньер — к трону; герцога Мэнского это приводило в трепет. Одаренный умом, не божественным, а скорее дьявольским: недаром он так походил на дьявола хитростью, коварством, испорченностью, готовностью всем вредить, нежеланием помочь кому бы то ни было, скрытностью, кознодейством, необъятной гордыней, беспредельной лживостью, бесчисленными хитростями, нескончаемым притворством, да к тому же привлекательностью, умением развлечь, развеселить, очаровать, когда ему хотелось понравиться; это был законченный трус, способный, при условии, что все останется шито-крыто, на самые чудовищные меры, чтобы отразить удар, которого имел основания опасаться, а также решиться на любые, самые мерзкие хитрости и низости, какие только можно вообразить. Вдобавок его подстрекала жена, весьма на него похожая, чей ум — а она также была необыкновенно умна — окончательно развратился и получил дурное направление по вине прочитанных ею романов и театральных пиес, ибо она так увлекалась запечатленными в них страстями, что целые годы учила их наизусть и разыгрывала сама на публике. Она была смела, и даже слишком, предприимчива, отважна, жестока, действовала под влиянием страсти, которой подчиняла все, и возмущалась расчетливостью и осторожностью мужа, попрекая его честью, каковую оказала ему, выйдя за него, считая его трусом и ничтожеством в сравнении с собой и обходясь с ним, как с негром, разоряя его подчистую, а он ни словом не смел ей перечить и сносил от нее все, потому что боялся ее до безумия. Хотя он многое от нее скрывал, она имела на него необъяснимое влияние и насильно его подгоняла. Ничего общего с графом Тулузским! Человек очень маленького роста, однако наделенный порядочностью, добродетелью, прямотой, правдивостью, тот был воплощением справедливости, с манерами настолько любезными, насколько это может себе позволить человек от природы очень холодный; доблестный и честолюбивый, однако разборчивый в выборе средств, он соединял в себе, как правило, ум с прямодушием и справедливостью и в то же время отличался усердием в военном деле и в светской жизни, зная толк в том и в другом. Подобному человеку немыслимо было уживаться с такими людьми, как его брат и невестка. Герцог Мэнский видел: брата любят и уважают, ибо он того заслуживает; поэтому он ему завидовал. Граф Тулузский с его мудростью, молчаливостью, сдержанностью чувствовал это, но вида не подавал. Он не выносил сумасбродства своей невестки. Она видела, что он благоденствует, это ее бесило, и она в свою очередь терпеть его не могла, почему и старалась посеять между братьями еще большую рознь. Граф Тулузский был хорош с Монсеньером, с герцогом и герцогиней Бургундскими, с которыми всегда обращался церемонно и почтительно. С королем он был робок; короля куда больше развлекал герцог Мэнский, любимчик г-жи де Ментенон, бывшей его наставницы, ради которой король пожертвовал г-жой де Монтеспан, о чем оба они всегда помнили. Ему удалось убедить короля, что при всем уме, которого нельзя было за ним отрицать, он ни к чему не стремится, ни на что не притязает и по-дурацки любит лень, уединение, словом, второго такого простака на свете не сыщешь; поэтому он проводил все время у себя в кабинете, забившись в угол, ел один, избегал общества, один ездил на охоту, и король ставил ему в заслугу этот дикарский образ жизни; с королем он виделся ежедневно, но в те его часы, которые были посвящены частной жизни, а также — несомненно, из лицемерия — с большой пышностью появлялся во время соборной обедни, вечерни, на вечерней молитве во все праздники и воскресенья. Он был сердцем, душой, оракулом г-жи де Ментенон, от которой всегда добивался чего угодно, а она только и думала, как бы ему угодить, чем бы ему услужить, чего бы это ни стоило. Отступление, что и говорить, затянулось, но далее будет видно, насколько оно необходимо для прояснения и верного освещения того, что мне предстоит рассказать. Только с помощью такого ключа можно понять множество событий, вызванных этими персонажами. Я и давал его по мере надобности, едва к тому предоставлялась возможность. Вернемся же теперь к г-ну де Водемону. То, что я рассказывал выше о двух его влиятельных племянницах, было уже так давно, что мне показалось необходимым описать здесь еще раз, не опасаясь повторения, чрезвычайно важные события, в которых им пришлось играть роль. По той же причине я, не испытывая тех же опасений, говорю о г-не де Водемоне, чтобы запечатлеть вкратце перед взором читателя все то, что рассыпано по всей книге. Это пояснение необходимо, ибо проливает свет на его притязания, обусловленные происхождением, и на безмерные и никак им не заслуженные милости, которые он снискал от французского и испанского дворов. Карл II, обыкновенно, впрочем, именуемый третьим, герцог Лотарингский, известный более всего тем, что в 1558 году имел честь жениться на второй дочери Генриха и Екатерины Медичи,[139] а еще более тем, на какие средства пустилась эта королева, чтобы помочь ему унаследовать корону после ее детей в ущерб Генриху IV, другому ее зятю, и всей королевской ветви Бурбонов, имел в этом браке, кроме дочерей, трех сыновей: один из них — Генрих,[140] которого в 1599 году он имел честь женить на сестре Генриха IV — на что он только не пускался потом, чтобы расторгнуть этот брак; это превосходно описано в прекрасных письмах кардинала д'Осса. В 1604 году жена его умерла бездетной, а в 1606 он вновь женился на дочери герцога Виченцо Мантуанского, и, таким образом, у его потомков появились притязания на Монферрато. В 1608 году он наследовал своему отцу, а в 1624-м умер, оставив только двух дочерей — Николь и Клод Франсуазу. Вторым сыном был Карл, кардинал, епископ Мецский и Страсбургский, а третьим — Франсуа, граф де Водемон, в браке с представительницей семейства Зальм имевший двух сыновей, Шарля и Франсуа, и двух дочерей: старшую, под именем принцессы Пфальцской,[141] столь известную своими интригами и несколькими странными замужествами, и младшую,[142] на которой женился Месье Гастон, герцог Орлеанский, при обстоятельствах, кои всем известны, и которая родила ему только трех дочерей; это были м-ль де Монпансье, великая герцогиня Тосканская и г-жа де Гиз. Герцогства Лотарингия и Бар, постоянно достававшиеся женщинам и однажды уже отходившие благодаря наследнице Анжуйскому дому в лице доброго короля Рене, а благодаря другой наследнице из Анжуйского дома вернувшиеся к лотарингцам, по праву достались Николь, старшей дочери герцога Генриха, который, чтобы сохранить их за своим домом, за три года до смерти выдал тринадцатилетнюю Николь за своего брата, коему был тогда двадцать один год, в присутствии графа и графини де Водемон, отца и матери Карла, который в 1623 году, спустя три года после женитьбы, наследовал через супругу своему тестю. Позже, под именем Карла IV, он прославился своим вероломством, наложившим отпечаток на всю его жизнь; это вероломство принесло ему много горя, несмотря на весь его ум и могущество; в конце концов он лишился владений и долгие годы провел в темнице в Испании.[143] Поскольку после десяти лет брака детей у него по-прежнему не было, лотарингцы, чтобы сохранить за своим домом оба герцогства, объявили наследником сына его брата Франсуа и Клод Франсуазы, сестры герцогини Николь. От этого брака произошел пресловутый Карл, герцог Лотарингский и Барский, свояк императора Леопольда, никогда не видавший своего государства и не управлявший им, который стяжал великую славу во главе имперских войск; сын его[144] был восстановлен во главе государства в результате Рисвикского мира; будучи женат на дочери Месье, брата Людовика XIV, он оставил двух сыновей; старший,[145] став великим герцогом Тосканским, навсегда уступил короне герцогства Лотарингию и Бар; он женился на старшей дочери Карла VI,[146] последнего императора и последнего отпрыска мужского пола Австрийского дома. Карл IV, влюбленный в Беатрису де Кюзанс, вдову графа де Кантекруа, и состоявший на службе у Австрийского дома, уехал в Брюссель; по его просьбе император возвел Беатрису в сан имперской княгини; сам Карл IV объявил о кончине своей жены герцогини Николь, облачился в глубокий траур, получил в Брюсселе многочисленные соболезнования и внезапно отбыл в Безансон, где слуга, переряженный священником, обвенчал его 2 апреля 1637 года у него в спальне с г-жой де Кантекруа. Обман вскоре раскрылся: герцогиня Николь была жива и здорова. Г-жа де Кантекруа родила в 1639 году ее мужу дочку, это и была г-жа де Лильбон, мать м-ль де Лильбон и принцессы д'Эпине, а спустя десять лет сына — это был принц де Водемон. Следует заметить, что Карл IV никогда не оспаривал законность своего брака с герцогиней Николь, а умерла она лишь в 1657 году, то есть спустя семнадцать лет после рождения г-на де Водемона. Его отец Карл IV умер в 1675 году, не имея законных детей; Франсуа, его брат, умер в 1670 году, Клод Франсуаза, его жена и сестра Николь, умерла в 1648 году, и Франсуа более не женился. Таким образом, знаменитый Карл, ставший в дальнейшем свояком императора Леопольда и генералом его армий, наследовал права своего дяди Карла IV, и права эти, доставшиеся ему от матери, никогда у него не оспаривались. Карл IV желал, чтобы дом его стал опорой его незаконнорожденным детям. Он подыскал г-на де Лильбона, брата герцога д'Эльбефа, который зарился на его состояние и в 1660 году охотно женился на его незаконнорожденной дочери; в ту пору ей был 21 год, а девять лет спустя тот же герцог д'Эльбеф, не заботившийся о своем сыне от первого брака по прозвищу Малодушный,[147] которого вынудил уступить право старшинства нынешнему герцогу д'Эльбефу,[148] сыну от второго брака, выдал свою дочь от первого брака за г-на де Водемона.[149] Она была сестрой матери жены герцога де Ларошфуко,[150] который был в таких добрых отношениях с Людовиком XIV. Г-ну де Водемону было двадцать лет, жене его столько же. Ранее было уже показано, сколько выгод умел он извлечь из своей внешности, ума, обходительности; маршал де Вильруа, пленившись его манерами и видя, в какой он моде во Франции, решил, что было бы весьма лестно стать ему другом, и всю жизнь хвастался этой дружбой. Очень скоро Водемон обнаружил, что здесь при всей обходительности ему не добиться никаких основательных преимуществ. Он уехал в Нидерланды, поступил на службы к врагам Франции, расточал любезности принцу Оранскому и министрам Австрийского двора. Потом отправился в Испанию, где, всячески поддерживая покровителей, коих себе приобрел, получил пожизненное звание гранда, дававшее ему высокое и надежное положение в свете, а потом и орден Золотого Руна. Было это в 1677 году, когда Франция вела самую ожесточенную войну против Австрийского дома. Ранее было уже сказано, до какой степени он разбушевался, как дерзко повел себя, чтобы угодить Риму, куда направился после Испании; король даже не снизошел до того, чтобы показать, насколько его задевают нападки на его людей, которые позволил себе г-н де Водемон, но вынудил его к постыдному отъезду из Рима по приказу папы. Водемон поехал в Германию и там использовал это приключение, чтобы завоевать благосклонность императора, который с тех пор всегда ему покровительствовал и сделал его князем империи, а также симпатию принца Оранского, находившегося в чрезвычайно дурных отношениях с королем. Он сумел так понравиться принцу своею любезностью, умом, ловкостью, враждой ко всем, с кем тот враждовал, что втерся к нему в такое доверие, какого удостаивались весьма немногие. Доверие это подтвердилось во время последней кампании Людовика XIV во Фландрии[151] и его внезапного возвращения в Версаль в 1693 году. Благосклонность короля Вильгельма поставила Водемона во главе войска во Фландрии, откуда оно, как мы видели, насилу спаслось по вине герцога Мэнского, за которого маршал де Вильруа так искусно замолвил словечко королю. Наконец, покровительство короля Вильгельма и императора принесло ему дарованное Карлом II место генерал-губернатора Милана. Мы видели, с каким опасным проворством он повел себя там после того, как не посмел препятствовать провозглашению Филиппа V, и как его покорность была здесь оценена, расхвалена и одобрена. Ловкость его и поддержка, которую оказывали ему могущественные соумышленники, постоянно ослепляли всех; мы недавно видели, что после смерти его сына, имперского фельдмаршала, служившего в Италии, он стал осмотрительнее и всяческими уловками расположил к себе де Вандома, опасаясь его проницательности и влияния на короля. Наконец, когда Италия была потеряна, он поставил себе в заслугу спасение и вывод по договору двадцати тысяч французских и испанских солдат, оставшихся после победы Медави; это означало окончательное подтверждение постыдного и безмерно горестного отказа от Италии в пользу императора; между тем можно было, укрепившись там, помешать врагу напасть на нашу границу и вторгнуться во Францию. Когда дело дошло до этого, нашему двору стоило только открыть глаза. Колменеро, генерал испанского короля, служивший в Италии, был ближайшим доверенным лицом Водемона, которому во всем помогал и устраивал дела таким образом, что они с г-ном де Вандомом из всего извлекали выгоду. Наши французы сильно сомневались в его верности; — по их мнению, они имели основания быть убежденными в том, что не ошибаются на его счет, но у него были столь сильные покровители, что оставалось только помалкивать. Он оставил Алессандрию, как было описано в своем месте, дав повод для еще более тяжких подозрений. Г-н де Водемон открыто его поддерживал, и де Вандом, вернувшись из Италии в теснейшей дружбе с ним — а его часто одурачивали и менее искусные хитрецы, — откровенно принял его помощь. Они не убедили никого из непосредственных свидетелей событий, зато вполне убедили двор, привыкший слепо доверять им. И все были поистине изумлены, когда узнали одновременно с прибытием Водемона, что принц Евгений по приказу эрцгерцога передал командование миланской цитаделью Колменеро, который в тот же миг переметнулся к нему и сохранил в имперских войсках тот же чин, какой имел в нашей армии. Водемон был весьма поражен этим, г-н де Вандом, бывший в то время в Монсе, тоже: он был уязвлен тем, что допустил такой промах, но на том все и кончилось, и ему даже в голову не пришло, что неспроста Водемон так расхваливал Колменеро. Де Вандом и де Водемон оба прошли через одно и то же суровое испытание; при этом Вандом почти лишился носа, а Водемон костей пальцев на руках и ногах: на эти пальцы невозможно было смотреть, они превратились в мягкие и бесформенные куски мяса, болтавшиеся как попало. Имелись и другие весьма прискорбные последствия, от которых его не смогли избавить врачи; в Брюсселе какой-то знахарь исцелил его, насколько это было возможно, так что он мог хотя бы держаться на лошади и стоять на ногах. Под этим предлогом он в Италии редко показывался в войсках и садился в седло. В остальном он был все так же хорош собой, как и должно в его возрасте, прям станом, представителен и отменно здоров. Предметом постоянных забот г-на де Водемона, равно как и его племянниц, были средства к существованию и ранг. В Милане он стяжал значительные суммы, и при всей роскоши его тамошней жизни у него остались немалые деньги, что неопровержимо следует из дальнейшего; но это следовало держать в секрете, чтобы побольше получить и не утратить славы человека, который был назначен на столь высокий пост, а возвратился нищим. Эта задача оказалась для них не слишком трудной: в самом деле, у них были столь надежные помощники, что сразу по возвращении король назначил г-ну де Водемону девяносто тысяч ливров пенсиона, а также написал королю Испании, прося принять в нем участие. Еще больше им посчастливилось с г-жой дез Юрсен, которая, несмотря на плачевное состояние дел и финансов Испании, где были сплошные нехватки, как это обнаружилось из последствий сражения при Альмансе, пожелала доказать г-же де Ментенон, на что она готова ради нее, и велела выдать г-ну и г-же де Водемон сто девяносто тысяч пенсиона. Десятого мая он засвидетельствовал королю свое почтение; пятнадцатого июня пришел ответ из Испании. Казалось бы, двести восемьдесят тысяч ливров ренты могли их удовлетворить, но этого не произошло, скажем об этом сразу, чтобы не возвращаться более к денежным вопросам. Г-н де Водемон получил сан князя империи от императора Леопольда, который предложил ему сменить титул графа де Водемона на княжеский. Мы видим, как долго он поддерживал теснейшие связи с Веной, а единственный его сын совсем недавно умер в Италии, будучи фельдмаршалом имперских войск и вторым лицом в Ломбардии. Еще более открыто и с еще большей благодарностью он поддерживал связи с двумя герцогами Лотарингскими, отцом и сыном. Договариваясь с принцем Евгением о возвращении наших войск, он попросил о пенсионе для герцога Мантуанского, которого император совершенно разорил, а также для герцогини Мантуанской:[152] в первом ему было грубо отказано, второго он добился, и принц Евгений условился с ним, что пенсион этот составит двадцать тысяч экю. Герцогиня Мантуанская сразу же уехала в Золотурн, чтобы дожидаться там разрешения удалиться в Лотарингию и поступить в монастырь дочерей святой Марии в Понт-а-Мусон, а г-жа де Водемон, единокровная ее сестра, поехала ее провожать якобы по дружбе и ради соблюдения приличий, на самом же деле — чтобы как можно подробнее переговорить с герцогом Лота-рингским о том, что король собирался просить у него для г-на де Водемона; судя по тому, как недолги были эти переговоры и как дорого они стоили, хотя герцогу Лотарингскому они не стоили вообще ничего, в это дело вмешался венский двор, имевший на него непререкаемое влияние. Так или иначе, в Золотурне дамы пробыли недолго и проследовали в Лотарингию; герцогиня Мантуанская осталась в Понт-а-Мусоне, а г-жа де Водемон устремилась в Париж, в особняк Майенна. Карл IV, отец г-на де Водемона, отдал сыну графство Водемон, по которому был наречен его отец и которое часто давалось в удел отпрыскам герцогов Лотарингских, хотя земли были незначительны. Тот же Карл IV приобрел у кардинала де Реца земли Коммерси, доставшиеся тому от матери, урожденной Силли, и также отдал их г-ну де Водемону, который и получил их после кардинала де Реца в наследство, поскольку кардинал оставил эти земли за собой в пожизненное пользование; туда он уехал после Италии, чтобы расплатиться с долгами и покаяться в жизни, прожитой в одиночестве. Впоследствии герцог Леопольд Лотарингский, зять Месье, приобрел Коммерси у г-на де Водемона, оставив ему доход с нее, который, впрочем, был невелик. Это сеньерия находилась в постоянном владении епископства Мецского. Епископы давали его в лен сеньерам, именуемым дамуазо.[153] Графы Нассау-Саарбрюккен, долго им владевшие, всегда признавали епископов Мецских и свидетельствовали им свое почтение, а когда королевские чиновники судебного округа Витри выдвинули притязания на юрисдикцию в нескольких приходах этой земли, сеньер ее[154] и герцог Антуан Лотарингский в 1540 году велел поднять в отделении суда города Вик все акты, из которых явствовало, что все Коммерси находится во владении Мецского епископства, а вовсе не в королевском. Кардинал де Ленонкур в качестве епископа Мецского получил в 1551 году все права на нее. Между тем эта сеньерия мало-помалу превращалась в маленькое самостоятельное государство; там образовалось нечто вроде гласного суда, где в конечной инстанции решались все тяжбы. В таком виде ею владело семейство Силли; но в 1680 году королевский суд в Меце признал, невзирая на эту традицию и вопреки притязаниям судебного округа Витри, в ведении которого находилось несколько приходов, что феодальная и прямая юрисдикция в Коммерси в целом принадлежит епискому Мецскому, каковое и было ему передано. Несмотря на столь существенные препятствия, г-н де Водемон поставил себе целью добиться от герцога Лотарингского, чтобы сеньерия Коммерси была признана самостоятельной и отдана во владение ему, который к тому же продал эту землю герцогу, уступившему ему доход от нее и позволившему присоединять к ней новые угодья, чтобы за их счет увеличить доход и распространить на них юридическую самостоятельность, а от короля добиться утверждения этого; вскоре станет ясно, что он достиг своей цели и даже большего. Одновременно де Водемон был одержим страстным желанием достичь высокого ранга. Он уже был испанским грандом, однако не собирался этим довольствоваться. Будучи князем империи, он ни на что больше не мог надеяться; положение, которое приносили ему высокие должности, было им утрачено; что до тех накоплений, кои ослепляют глупцов, то он слишком ясно понимал, как легко их расточить, льстя себе надеждой на то, что они доставят ему прочное положение. В Италии, занимая блестящий пост и пользуясь всеобщим уважением, он попытался сделаться кавалером ордена; он уговорил своих друзей за него похлопотать; наконец, сам в открытую об этом просил — и несколько раз ему было отказано, причем от него не скрыли причины отказа, которую, к великому сожалению, нельзя было обойти. Причина эта крылась в статуте ордена Св. Духа, по которому исключалось дарование его всем незаконнорожденным, кроме королевских детей. Напрасно он настаивал, взывал к гордости короля, ссылаясь на то, что король имеет право сделать исключение, — все было бесполезно. С тех пор как король Испанский побывал в Италии, он поручил Лувилю ходатайствовать об этом перед Торси и г-ном де Бовилье, который мне об этом поведал, а потом просил еще Тессе, маршала де Вильруа и г-на де Вандома. Все было бесполезно: самые доверенные, самые почитаемые люди не могли добиться от короля согласия уравнять в чем бы то ни было незаконного отпрыска Лотарингского дома со своими собственными; но хотя отказ касался только этого, столь важного для короля, вопроса, все же Водемону лишний раз давалось понять, что король никогда не будет относиться к нему иначе, как к бастарду герцога Лотарингского, каковым он и был на самом деле, и что по изложенной только что причине, о которой Водемону и его племянницам невозможно было не догадаться, все его притязания всегда будут наталкиваться на эту преграду. По всей видимости, именно поэтому он и затеял домогаться самостоятельности для Коммерси, да и многого другого: он хотел извратить тайную причину, которой руководствовался король, и прикрыть свою незаконнорожденность. Но все это еще не было сделано, а между тем нужно было бывать при дворе и в свете. Не смея рисковать, дабы ничего не лишиться к тому времени, когда дело с Коммерси и прочими землями будет улажено, он решился принимать те чрезмерные авансы, кои делали ему самые выдающиеся, видные, достойные люди при дворе, и пользоваться этим, притворяясь, будто ни на что не притязает и не сомневается в своем праве; он решился злоупотреблять глупостью большинства и скрывать свои поползновения, прикидываясь человеком беспомощным, чтобы потом все, что втайне ему удастся приобрести и чего с присущей ему ловкостью удастся добиться, приписать высокому рангу, которого он будет удостоен. Вот он и велел проносить себя в портшезе по всем малым салонам до самых дверей большого, как делали, и то очень редко, дочери короля, и на ноги становился только перед королем. Он избегал посещать Монсеньера и его сыновей под предлогом больных ног, а если посещал, то уклонялся от реверансов; то же самое проделывал он и у герцогини Бургундской, и герцогини Орлеанской. В гостях у прочих он усаживался на первый же свободный стул, а в покоях Марли были только табуреты, и в салоне то же самое. Он располагался в уголке; вокруг него, сидя и стоя, собирался цвет общества, а он заправлял общей беседой. Иногда подходил Монсеньер; Водемон ловко приучил его к тому, что он, Водемон, остается сидеть в его присутствии, а потом скоро ввел это в обычай и для герцогини Бургундской. Сперва все министры побывали у него в гостях. Он один посещал г-жу де Ментенон; но такие посещения повторялись нечасто, и он никогда не заставал у нее короля, который почти не давал ему аудиенций у себя в кабинете. Жизнь его в Версале протекала с большим блеском: король все время о нем заботился. Он дал Водемону карету, чтобы тот ездил на каждую охоту; одна из племянниц ездила на охоту вместе с ним; забавно было видеть, как эти двое следуют за каретой, в которой находится король вместе с герцогиней Бургундской, являя собой две парочки, поскольку других карет не было, кроме той, что везла капитана гвардии, а герцогиня Орлеанская в ту пору еще ездила верхом. Это пребывание в Марли, где он, приехав, тотчас прекрасно сориентировался, было для него плодотворно: к нему обратилось всеобщее внимание, он прослыл неописуемо важным лицом и освоился в свете. Затем он стал делить время между Версалем и Парижем, однако в Версале бывал меньше: там было многолюднее, общество не столь сплоченное, не столь разнообразное, там трудней было придерживаться своего круга. Он благоразумно рассудил, что, прощупав почву, лучше исчезнуть, чтобы возбудить интерес и благосклонность и не примелькаться; на исходе месяца он распрощался и отбыл в Коммерси вместе с сестрой, племянницами и женой, которая в Париже не выходила из дому под предлогом усталости и хрупкого здоровья, а на самом деле потому, что опасалась, как бы ее притязания не натолкнулись на отпор, и, прежде чем представляться ко двору, хотела знать, как ее там встретят. Уезжая, Водемон принял некоторые меры, затем дал о себе знать, когда впервые отправлялся в Марли:[155] ему было важно вести себя, как подобает избранным особам. На эту поездку ему довольно было трех недель: здоровье, если нужно было, никогда ему не изменяло, и ноги не отказывали; по-видимому, нанесенный им урон был не столь значителен. Г-жа де Лильбон и г-жа де Водемон остались в Париже, дядя с племянницами поехали в Марли. Перед отъездом была заключена сделка: г-жа де Водемон, еще не знавшая, как ей себя держать при дворе, хотела уклониться от церемониала в Версале и поехать прямо в Марли по примеру мужа; король нашел, что это смехотворно, чем поверг ее в нерешительность. Вернувшись, г-н де Водемон сумел настоять на своем и добился больших почестей, ибо король счел совсем незначительной милостью то, что ни с того, ни с сего примет в Марли обуреваемую честолюбием женщину, которой никогда прежде не видел. Водемон с племянницами прибыл в Марли в субботу; в воскресенье г-жа де Ментенон исторгла у короля согласие на то, чтобы в среду она, отправляясь, как всегда, в Сен-Сир,[156] встретилась с г-жой де Водемон, которая приедет из Парижа с ней повидаться, и тогда она сама предложит г-же де Водемон отвезти ее в Марли без всяких просьб с ее стороны. Король разрешил, потом переменил мнение; наконец дал согласие, и то, что было намечено на среду, исполнилось лишь в пятницу. Вечером король, придя к г-же де Ментенон, застал у нее г-жу де Водемон, приехавшую вместе с нею. Прием был милостивый, но краткий; день был постный, посему она не отужинала. На другой день она представилась герцогине Бургундской, когда та собиралась к мессе, и на мгновение посетила Монсеньера и герцога Бургундского в их апартаментах, а затем принцесс — совсем запросто, но очень ненадолго. После обеда вместе с королем и почти со всеми дамами она отправилась смотреть искусственную горку, с которой каталась герцогиня Бургундская, а затем на большое угощение в саду. Г-жу де Водемон обихаживали далеко не так усердно, как ее мужа. Она пробыла в Марли три дня и во вторник вернулась в Париж. Через неделю или около того она снова приехала в Марли на несколько дней, а затем поспешила вернуться в Коммерси, не слишком-то довольная, ибо мало преуспела в стяжании отличий и привилегий. Эта особа вечно была озабочена своим положением в обществе, несбыточными мечтами, утратой губернаторства в Милане; заботилась она и о своем здоровье, но не более, чем пекутся о нем рожок для надевания обуви или одеяло; вечно чопорная, манерная, неестественная, она являла собой пример вымученного остроумия и нарочитой набожности, подчеркиваемой ужимками и гримасами: без следа любезности, общительности, простоты; рослая, прямая, пытающаяся казаться властной и в то же время ласковой, но строгой, она вся была какая-то кисло-сладкая. Это никому не пришлось по вкусу; она рада была сократить свое пребывание и отбыла восвояси; никто не пытался ее удержать. Муж ее, льстивый, вкрадчивый, щедрый на восхищение и похвалу, пришелся, казалось, по нраву всем и остался в Марли плести свои интриги. В салоне постепенно подобрались три стула со спинками, с тою же обивкой, что и табуреты. Первый стул велел изготовить Монсеньер, чтобы сидеть на нем за игрой; в его отсутствие на этот стул садилась герцогиня Бургундская, но затем она стала садиться на другой, изготовленный для нее по причине ее беременности. Герцогиня Бурбонская отважилась просить Монсеньера, чтобы для нее поставили такой же стул в нишу, где бы он был незаметен и она под прикрытием ширм могла бы сидеть на нем во время игры. Водемон обратил внимание, что все три стула почти не бывают заняты одновременно, и стал брать один из них сначала по утрам, между утренним выходом и мессой, когда Монсеньера и обеих принцесс не бывало в салоне. Забравшись в угол, он устраивал обычные свои заседания, собирая вокруг себя цвет двора, причем все сидели на табуретах, а когда люди к этому привыкли — ведь во Франции привыкают ко всему, подай только пример, — он осмелел до такой степени, что стал занимать стул и вечером, во время игры. Так продолжалось в течение двух приездов, причем на второй раз он велел удлинить ножки своего стула, якобы для пущего удобства, так как был высокого роста, на самом же деле, чтобы утвердить свои права на этот стул и закрепить за собой отличие, коего никто не имел, причем даже не прячась за ширмой, как это делала герцогиня Бурбонская. Несколько раз Монсеньер подходил и заговаривал с ним, несколько раз к нему обращалась герцогиня Бургундская, прогуливаясь по салону. Он и не думал вставать; он перестал даже чуть-чуть приподниматься для виду; он их уже приучил к этому. После этих двух приездов он пожелал отправиться засвидетельствовать свое почтение герцогине Бургундской, рассудив, что, если уж приучил ее к тому, что разговаривает с нею в Марли сидя, пора ввести это в обычай и у нее дома. По доброте своей он соизволил согласиться на табурет и не требовать большего, чем разрешается королевским внукам. Герцогиня дю Люд, боявшаяся всех и вся, ослепленная его непринужденным поведением в обществе, имела слабость с этим примириться. Однако пришлось сказать об этом герцогине Бургундской, а ей это показалось воистину дико, о чем она и сказала герцогу Бургундскому; тому это также весьма не понравилось. Герцогиня дю Люд оказалась в весьма неловком положении: визит был назначен на завтра, для отмены его не было предлога, и она была в отчаянии. Чтобы спасти ее, его высочество герцог Бургундский согласился на сей раз на табурет; однако сам он садиться не собирался. Так все и произошло к большому облегчению герцогини дю Люд, но к огромной досаде Водемона; весьма уповая на эту уловку, которая сразу должна была свидетельствовать о его принадлежности к самым избранным, он обнаружил, что ему отведена всего-навсего роль безногого калеки, сидящего в то время, как его высочество герцог Бургундский стоит. Однако, опасаясь, как бы подобное не повторилось, герцог нашел нелишним рассказать об этом случае королю и попросить его распоряжений. В его рассказе упоминались и стул со спинкой в Марли, и беседы сидя, без попыток встать, с Монсеньером и с ее высочеством герцогиней Бургундской; короля это привело в ярость и послужило ему предостережением. Он задал головомойку герцогине дю Люд и запретил обращаться с г-ном де Водемоном в гостях у герцогини Бургундской иначе, нежели с другими вельможами. Он выбранил Блуэна за легкость, с какой тот согласился присвоить Водемону в Марли стул со спинкой, да еще удлинить ножки, потом осведомился, в самом ли деле Водемон — испанский гранд. Как только он в этом удостоверился, что произошло вскорости, он велел уведомить Водемона, чтобы тот не притязал на привилегии, превышающие этот его ранг, а также что его весьма удивляет, что в Марли он садился на стул со спинкой, и чтобы впредь он оставался сидеть перед ее высочеством герцогиней Бургундской и перед Монсеньером не прежде, чем ему это будет приказано королем. Водемон проглотил пилюлю, делая вид, что ничего особенного не случилось, и уехал в Коммерси. Когда он вернулся в Марли, салон удивился, видя его на прежнем месте, однако уже на табурете с удлиненными ножками, и всякий раз, когда Монсеньер или же их высочества его сыновья хотя бы проходили мимо него, он вставал. Он даже подчеркнуто разговаривал с ними об игре, оставаясь на ногах, а после уходил в свой угол, на табурет. Он почел за благо ничего не просить, со всем мириться, а сам тем временем питал надежду еще более приблизиться к тем, в чье общество поставил себе целью втереться, когда интриги, которые он плел в Лотарингии, завершатся полным успехом. Я распространился об уловках и хитрых затеях г-на де Водемона потому, что свидетелями, а частенько сдуру и сообщниками этого были все придворные, и потому, что все это происходило у меня на глазах, а я внимательно следил за всем этим; но главное, хочу напомнить, благо, все это видели, каким образом иностранным князьям присваивались ранги во Франции лишь на том основании, что они умели воспользоваться благоприятной минутой и узурпировать право на то, что сперва ввели в обиход потихоньку, под покровом тьмы, чтобы потом взобраться на самый верх. Нужно преодолеть одну за другой те ступени, на которые вскарабкался Водемон, чтобы сверху окинуть все взглядом и более к этому не возвращаться. Мое повествование забежит вперед на месяц, не более. Весь остаток года ушел у Водемона на достижение цели, которую он себе поставил; в начале 1708 года он ее достиг. Он прожил весь 1707 год, пытаясь осуществить свои домогательства. Поскольку это ему не удалось, он дал понять, что всем хотел бы угодить, что он, мол, испанский гранд, как все гранды, добавил герцогский плащ к своему гербу, в котором не было ни малейшего указания на незаконнорожденность, и, ловко избегая объяснений о том, доволен ли он этим рангом, добавлял, что, осыпанный королевскими милостями, только и желает оказаться достойным их и снискать всеобщее благорасположение и уважение. Он нигде не показывался, кроме Марли, со времени лишения стула со спинкой и прочих своих промахов; более обычного он выставлял напоказ свою увечность, чтобы уклоняться от поездок куда бы то ни было, особливо в почетные места, делая исключение только для табурета в Марли, а иногда видел короля во время утреннего выхода, причем король никогда не предлагал ему сесть, однако беседовал с ним любезно; попадался он королю на глаза и по дороге к мессе либо на прогулке или по возвращении оттуда. Он часто наведывался в Коммерси под предлогом свиданий с женой и ее устройства в тех краях, строительства, прорубания просек в лесу, чтобы охотиться в карете, дабы потом было о чем сообщить королю и побеседовать с ним; но на самом деле он часто ездил в Люневиль,[157] постоянно соблюдая при этом полнейшую благопристойность, хотя в действительности лишь преследовал свои цели. В начале января 1708 года герцог Лотарингский с согласия короля внезапно провозглашает его полновластным владыкой Коммерси[158] и всех местностей, зависящих от этой сеньерии; причем епископ Мецский, обладатель феода и сюзеренитета, не был уведомлен и остался ни при чем; напротив, после смерти г-на де Водемона и его жены сюзеренные права возвращались к герцогу Лотарингскому и его наследникам. Вслед за тем г-н де Водемон немедленно отказался от химерических притязаний на господство над Лотарингией, которыми некогда пытался пускать пыль в глаза в Нидерландах благодаря блистательному браку своей матери, и герцог Лотарингский, не знаю уж, с какой стати и даже под каким предлогом, объявил его после своих детей и их потомства старшим в Лотарингском доме, придал ему следующий ранг после своих детей и их детей, возвысив над герцогом д'Эльбефом и всеми принцами Лотарингского дома. Получив такие преимущества и став суверенным государем, г-н де Водемон, располагавший столь мощной поддержкой во Франции, не сомневался в успехе всех своих планов; он был уверен, что отныне он, поддерживаемый Лотарингским домом суверенный государь, не встретит препятствий и к тому, чтобы достичь самого высокого ранга. Когда его дела в Лотарингии были улажены, он обошел принца Камилла, сына графа д'Арманьяка, обосновавшегося там несколько лет назад с огромным пенсионом от герцога Лотарингского; как только ему также был дарован этот ранг, он поспешил во Францию, дабы поскорее воспользоваться плодами его, прежде чем все успеют опомниться. Это двойное возвышение, столь неожиданное для большинства людей, произвело при дворе именно такое впечатление, на какое он рассчитывал: оно наделало много шуму, а здравомыслящих людей повергло по меньшей мере в изумление. В самом деле, тем, кто, с одной стороны, узнает то, что объясняется происхождением г-на де Водемона, а с другой — осведомлен о происхождении сеньерии Коммерси, покажутся необъяснимыми и суверенитет, и первый ранг в Лотарингском доме. Погубил же его и в том и в другом отношении один из представителей этого дома. Привыкнув всего добиваться от короля с бою, обер-шталмейстер в ярости принялся доказывать ему, что герцог Лотарингский обошелся с ними несправедливо, сказал, что они только что ему об этом написали, и добавил, очень громко и льстиво твердя о разнице между королем и герцогом Лотарингским, что очень надеется на то, что справедливость и могущество короля не склонятся перед новыми законами, кои заблагорассудилось ввести герцогу, и что он никогда не поверит, чтобы ради удовольствия герцога Лотарингского и г-на де Водемона королю захотелось поразить их всех кинжалом в самое сердце. Благодаря этой горячности, доводам законности и разума, а также милости к нему короля обер-шталмейстер добился от его величества обещания, что ни новый суверенитет, ни новый ранг, коим герцог Лотарингский пожаловал г-на де Водемона, ничего не изменят ни в их, ни в его положении здесь. Отвечая принцам из своего дома, герцог Лотарингский твердо стоял на своем. Они торжествовали, особенно обер-шталмейстер, по поводу того, чего добились от короля, а г-ну де Водемону сразу по прибытии был дан окорот. Герцог Лотарингский написал королю, что пожаловал г-ну де Водемону первый ранг в своем доме и старшинство перед всеми; король отвечал, что он волен распоряжаться в своем доме по собственному усмотрению. Более он ничего ему не сказал, но дал в то же время понять Водемону, что ни его новое достоинство суверенного государя, ни старшинство в Лотарингском доме ничего не меняют для него при дворе, где он, как прежде, останется в ранге испанского гранда, и ни о чем другом и ни о каком новом возвышении мечтать ему невместно. Можно представить себе ярость, досаду, стыд, горе дядюшки и племянниц, когда они узнали о подобном исходе столь искусных прожектов, стольких хлопот, трудов и происков, увенчавшихся таким результатом; но искусство превзошло природу: они сразу поняли, что слезами горю не поможешь, испили чашу одним глотком и нашли в себе достаточно здравого смысла, чтобы понять, что главное теперь — не утратить милостей и сохранить хоть какое-то достоинство; что если они покажут, насколько уязвлены, недовольны, обижены в своих притязаниях, то лишь напрасно обнаружат собственную слабость и наверняка не только не преуспеют, но еще и навлекут на себя неудовольствие и накличут себе на голову многие неприятности, как только заработают языки, державшиеся на привязи благодаря высокому покровительству; между тем, проявив покорство, они, напротив, бесконечно угодят королю, который любит, чтобы ему повиновались без возражений, и терпеть не может, когда ему докучают; соответственно, они могут рассчитывать по меньшей мере на прежний блеск и на прежнее почтение. На сей раз они не ошиблись: г-н де Водемон выкинул из головы наконец все несбыточные надежды; ноги его тут же окрепли; он стал усерднее и на более долгий срок посещать короля в придворные часы, принялся ездить ко двору даже несколько чаще других. Король, довольный тем, что Водемон не обременяет его своей назойливостью, удвоил по отношению к нему знаки внимания и уважения, однако лишь те, которые нельзя было бы истолковать превратно в случае новых притязаний; своим обращением король вообще их исключал, и все поражались тому, как внезапно безногий обрел проворство и начал ходить не хуже других, не нуждаясь ни в костыле, ни в портшезе. Я с удовольствием наблюдал это и не мог запретить себе смеяться; однако все это не могло умиротворить лотарингцев, которые открыто с ним порвали и все, за исключением его сестры, племянниц и герцогини д'Эльбеф, его тещи, хранившей нейтралитет, навсегда перестали с ним видеться. Племянницы его рассорились со всеми лотарингцами, а г-н обер-шталмейстер непрестанно метал громы и молнии. Обида, которую, как он утверждал, нанесли его сыну, а тем самым и ему в Лотарингии, когда г-н де Водемон получил более высокий ранг, чем он, оскорбляла его тем более, что, поссорившись сам с герцогом Лотарингским из-за высокомерия, с каким он пресек притязания Водемона и восстал против его возвышения над ними, граф д'Арманьяк находил теперь весьма затруднительным оставлять сына при малом дворе герцога Лотарингского, и еще горше ему было вынуждать сына уехать оттуда и тем самым лишать его сорока тысяч ливров ренты, которую он там получал, а возместить сыну эти убытки он не хотел. После бурных сцен г-жа д'Арманьяк, куда более мужа озабоченная тем, как бы отделаться от принца Камилла за чужой счет, устроила так, что он остался в Лотарингии, но с таким отвращением к г-ну де Водемону, что удалялся всякий раз, как тот приезжал, а тот всегда являлся туда из Коммерси, и так по несколько раз в год. Однако так с тех пор и повелось, и Камилл, который не любил Лотарингии, где его тоже не любили, всю оставшуюся жизнь чувствовал себя там весьма неуютно. Все разумные и здравомыслящие люди при дворе с негодованием смотрели на прочное и блестящее положение, которое занял Водемон, осыпанный денежными благодеяниями и удостоенный высших почестей; но более всего были этим возмущены испанцы и те, кто служил в их войсках в Италии. Герцог Альба менее, чем кто-либо, мог уразуметь, каким образом гражданин мира, вольноотпущенник голландцев, наперсник короля Вильгельма, ставленник Австрийского дома, столь преданный и безотказный слуга всех личных недругов короля и Франции, служивший им, быть может, исправнее всего с тех пор, как ради сохранения великих выгод, которыми был им обязан, переметнулся на другую сторону, каким образом, повторяю, этот Протей мог так безраздельно околдовать короля и всех, кто имел к нему доступ и касательство. Этот скандал не обманул ни герцога Альбу, ни тех, кто думал так же, как он. Водемон, осыпанный щедротами, как мы только что видели, и имевший полное основание желать сохранения всего; что было им получено, и того поразительного уважения, с которым все к нему относились, не мог, в конце концов, явить собой образец верности. Успех его уловок поощрял его к новым интригам; все, что он видел и стяжал при нашем дворе, ничуть не примирило последний с ним, а лишь возбуждало к нему презрение. А он все более крепил давние тесные узы, связывавшие его с нашими недругами, и, живя в Париже, в храме ненависти к Бурбонам,[159] с лотарингцами, столь достойными де Гизов, он сам, будучи также достойным печально известного бенедиктинского аббата[160] де Сен-Никеза дона Клода де Гиза, заполнял, равно как и они, всю свою жизнь предательством. С ними жил Барруа, с воцарения герцога Лотарингского бывший его послом в Париже. Это был человек рассудительный, умница и интриган, способный втереться куда угодно и владевший искусством внушать уважение. Все, что им удавалось разузнать о наиболее секретных делах благодаря доверию, которым пользовался Водемон, и ловкости, с какой он сам, его племянницы и Барруа разными путями разузнавали множество важных вещей и оказывались обо всем превосходно осведомлены, — все это они сообщали герцогу Лотарингскому, а то, что ввиду важности опасно было доверять бумаге, передавалось в Люневиль во время их частых, хоть и непродолжительных наездов туда; Барруа же никогда не покидал Парижа или двора, дабы не выпускать из рук нитей различных дел, а также не желая показывать, что он во что-то вмешивается, и возбуждать подозрение своими отлучками. Из Люневиля. курьеры доставляли донесения в Вену: посол, коего император приставил к герцогу Лотарингскому, был с ними в сговоре с тем, чтобы наилучшим образом использовать их сведения и вести себя так, чтобы как можно более преуспеть в этом. Я знал об этих опасных происках от одного священнослужителя Оснабрюкской церкви, слуги епископа, брата герцога Лотарингского, который исполнял его поручения в Люневиле и Париже. Это был человек легкомысленный и неосторожный; если у него было время, он на несколько дней уезжал в Бос, чуть подальше Этампа, в гости к своему другу, соседу Лувиля; они пришлись друг другу по нраву, подружились, и слово за слово наш священнослужитель выложил ему все, о чем я здесь сообщил. Он добавил, что герцог Лотарингский тайком делал запасы зерна и прочего добра, содержал негласно большое число офицеров в своем маленьком государстве, готовых поднять по первому приказу войска, которые, как только обстоятельства того потребуют, в одно мгновение окажутся под ружьем. Далее, в «Отрывках», в том месте, где будет рассказано о переговорах г-на де Торси, я поведаю, каковы были притязания герцога Лотарингского[161] и с какой настойчивостью поддерживали их все союзники, опишу притворство и уловки этого принца вплоть до дня, когда он убедился в успехе, воспользовавшись упадком, в который ввергли Францию бедствия войны, и покажу, до какого излишества довел он свои просьбы, под каким отвратительным предлогом высказал их и снискал им поддержку. Такова признательность Лотарингского дома, издавна высоко вознесенного во Франции и живущего за ее счет; таковы эти волчата, которых кардинал д'Ос-са так верно и живо запечатлел в своих великолепных письмах; и вот как мало пользы извлекли наши короли из пророчества умирающего Франциска I сыну его Генриху II о том, что, если он не принизит де Гизов, чрезмерно им возвышенных, де Гизы разорят его, а детей его пустят по миру. Что с того, что все это сбылось не буквально, — чего они только не делали потом, всякий раз, когда могли, а короли наши никогда не желали открыть глаза на их поведение, образ мыслей, чувства, заветные желания и были щедры для них на всевозможные блага, ранги, посты, губернаторства и все мыслимые должности! Что может быть поразительнее подобного ослепления? |
||
|