"Арье «Баал-Гуф»" - читать интересную книгу автора (Бялик Хаим Нахман)

Хаим Нахман Бялик Арье «Баал-Гуф»

I

Каждое утро, как только солнце глянет в окно, Арье Цап — «баал-гуф»[1] — вскакивает с постели в рубахе и белых подштанниках и немедля идет на двор, к конюшне, проведать свою рыжую лошадку — Гнедка.

Через двор, загроможденный бревнами, досками, штабелями дров и прочих лесных материалов — Арье ими торгует, — он подходит к конюшне, открывает ее и входит внутрь.

В конюшне, справа от входа, в тени, на подстилке из сена и соломы, смешанных с навозом, неподвижно, как мертвая, стоит рыжая лошадь, — в полутьме цвет ее расплывается. Лошадь привязана веревкой к корыту, ее маленькие уши обвисли и, кажется, она задремала или задумалась. Над головой у нее свисает с потолка на веревочке дохлая черная ворона — талисман против чертей, которые по ночам донимают лошадей — заплетают гриву косичками.

Арье подходит к лошади, кладет ей на холку сильную, мускулистую руку и приговаривает: «Стой, Гнедко». Лошадь вздрагивает, подается назад, настораживает уши и поводит глазами. Арье журит ее: «Стой, негодник, не бойся, это ж я!». Он снова проводит рукой по гриве лошади, щупает ей брюхо, смотрит в корыто, поела ли скотина корм, и рад видеть, что за ночь брюхо округлилось. Огладив рукой все тело лошади, ее хребет, бока, даже хвост, он отвязывает веревку от корыта, снимает с вбитого в стену гвоздя ведро и ведет лошадь во двор к колодцу поить.

Пока лошадь пьет из ведра, из протянутых рук Арье, тот стоит и насвистывает, чтобы лошадь охотнее пила. Водой, что остается после лошади, Арье ополаскивает лицо и руки, веря, что опивки полезны. Когда он подставляет под струю холодной воды лохматую голову, на его жирном затылке видны два красных кружка — следы от банок: Арье имеет обыкновение в канун нового месяца ставить себе банки; как он говорит, это чистит кровь и спасает от головной боли.

Затем это крепкое и здоровое тело со стальными мышцами, с медными ручищами и мясистым красным лицом, тело, которое, несмотря на пятьдесят лет, сильно, как у тридцатилетнего, — влажное и посвежевшее, уверенными шагами возвращается вместе с лошадью в конюшню, и при каждом шаге жирные щеки Арье вздрагивают и трясутся.

Водворив лошадь на место, Арье направляется в хлев посмотреть, выгнали ли уже корову на пастбище, заглядывает в дровяной сарай, целы ли дрова, подозревая, что дрова у него крадут соседи. Он бегло оглядывает лежащие у забора бревна, — в порядке ли метки, которые он поставил на них вчера на ночь, боясь воров. И только успокоенный всем этим осмотром, он идет в дом будить жену Хану и трех сыновей и сам одевается.

Через несколько минут, надев верхнюю одежду из грубой и прочной черной материи, которая ему так по душе, Арье снова выходит из дому и открывает ворота, ведущие на тихую, еще сонную улицу, и одновременно шепча по-украински всегдашнее свое, обычное в их округе заклинание, приблизительно означающее:

— Всяк, кто торгует, кто покупает, кто продает, пусть сюда придет.

Говоря это, он указывает рукой на «плац» (так лесоторговцы называют огороженный двор для хранения лесоматериалов) и мысленно зовет к себе: «Сюда, сюда, ко мне, к Арье Цапу, пусть придут покупатели со всего света, Отец наш Небесный».

Затем Арье довольно осматривается: все остальные дворы и склады еще закрыты, он опередил всех. Скрип его ворот первый нарушил тишину улицы. То все евреи, тяжелые на подъем, как говорится, неженки, или просто лентяи да лодыри, а он, слава Богу, не ленится, а ведь говорят, кто рано встает, тому Бог дает. Но почему это дети не выходят во двор?

Арье идет назад, подходит к окну, за которым спят сыновья, громко стучит и кричит: «Шепл! Зелиг! Мойше! Вы еще не оделись? Погодите, вот я вас, собаки! Живо!» И только после этого, если день не базарный, Арье возвращается в дом пить чай.

К этому делу, к чаепитию, Арье приступает, предварительно сняв с себя кафтан и засучив рукава рубахи. Он усаживается за стол и кричит:

— Хана, подай самовар.

Толстопузый самовар, пышущий паром, ставится на стол перед Арье, и тот с головой погружается в чаепитие. От каждого его глотка стакан заметно пустеет. Так он пьет один стакан за другим, пока хорошенько не пропотеет. Лишь после этого он снова надевает кафтан и становится на молитву. И так как Арье человек простой, он не пускается в длинные разговоры с Творцом, и молитва его коротка: быстро намотать филактерии,[2] поцеловать цицис,[3] сплюнуть от дурного глаза и — «Хана, подай хлеба!»

На завтрак он ест разную зелень, редьку, лук, в поглощении их участвуют все мускулы его лица, словно вертятся колеса водяной мельницы. Покончив с трапезой, он окончательно приходит в себя и чувствует потребность выйти за ворота, чтобы выдышать свою редьку и, зевая, покалякать в обществе балагул,[4] которые обычно располагаются возле его двора и к этому часу уже начинают собираться.

II

Когда это могучее тело показывается у ворот, оно по своей мощи и тяжести кажется высеченным из каменной глыбы — ни впадины, ни выпуклости, ни выпирающего сустава, а еще оно похоже на дуб, который не шелохнулся бы, даже если бы ветры всего мира ополчились против него.

Хворей и недугов это тело отроду не знало: Арье никогда не испытывал боли и ничем не болел. Даже холера, которая дважды посещала его улицу и собрала обильную жатву, не осилила этого здоровяка. Кажется, будто сам ангел смерти оробел перед таким человечищем и поспешил обойти его стороною, как и многие соседи, которые при встрече с Арье трусливо пятились, хотя тот никогда не злоупотреблял своей силой, разве только при случае и шутки ради.

Арье ставил это себе в заслугу. Он всегда черпал уверенность в мощи своих рук, видя, как окружающие боятся его, с каким почтением они говорят о его силе; сам же он знал, что запас его сил они переоценивают и в своих похвалах хватают через край, передавая слухи, которые он сам же про себя и распускал всем на удивление, — слухи о чудесах, которых никогда не совершал.

То же самое и с его богатством, молва о нем была сильно преувеличена, и тоже благодаря хвастовству Арье. Но если даже оставить без внимания общественное мнение, надо все же признать, что Арье действительно «баал-гуф», не только в прямом, но и в переносном смысле слова: человек солидный, крепко стоящий на земле, у которого есть не только недвижимость, но хватает и наличных, надежно припрятанных в кубышке.

Главные статьи дохода Арье — торговля лесом и большие проценты с малых ссуд, которые он когда-то дал бедным кацапам, пришедшим издалека, чтобы поселиться в окрестностях города. Они осели на земле только по милости Арье, это правда, но зато попали к нему в трудовую и денежную кабалу, стали его вечными данниками, а он — их компаньоном во всех предприятиях. Раз в неделю Арье выезжает в своей тележке, запряженной Гнедко, на кацапскую слободу, объезжает поля и огороды и собирает положенную ему дань: от плодов земли — бобы, огурцы, капусту и прочую зелень, из живности — петухов, уток, молочного теленка; не брезгует он и такими продуктами, как яйца и молоко. Порою перепадает ему и наличный рубль. И все в счет процентов за старые долги, которые числятся за должниками. Выехал Арье в пустой тележке, а когда под вечер возвращается домой, тележка его до краев полна всяким добром, каким изобилует кацапская слобода.

Это — его главное дело, но основное его богатство — земельные угодья и наличная «монета», любимое словечко Арье, которое он постоянно ввертывает. «Коли нет здесь монеты, — говорит Арье и, чтобы подчеркнуть всю важность этого слова, ударяет себя по полному оттопыренному карману брюк, — нет здесь монеты — ничего нет. Есть монета — есть все. Без монеты шагу не сделаешь».

А греет монета только тогда, когда она поближе к телу. Поэтому Арье никогда не рискнул бы положить свои деньги в банк или заменить их процентными бумагами. Он не верит в них, как не верит и в другие новейшие изобретения и выдумки, например, в телеграф. Впрочем, когда нужно или когда можно извлечь из этого выгоду, он не прочь воспользоваться и новшествами.

— Все эти акции, банки, то да се, — говорит Арье, — все эти штуки один обман и подвох, они и нужны-то одним бездельникам и голоштанникам, у которых все состояние — фи-фу-фа (при этом Арье красноречиво поводит рукой в воздухе, чтоб объяснить вам, что означает это фи-фу-фа). Ломаного гроша не стоят все эти бумаги. Ими только кринки накрывать, на это они годятся. Тьфу! Вот звонкая монета совсем другое дело.

По той же причине, из боязни обмана и подвоха, Арье избегает всякого мало-мальски сложного дела, требующего вычислений и расчетов, которые ему не под силу. Арье любит настоящее дело, такое, чтоб сразу прибыль — и все. А если ему предложат «ярмарку в небе», то бишь «журавля в облаках», или что-либо в этом роде — нет, его не проведешь!

Из недвижимости, кроме большой усадьбы, где он сам живет и торгует, — там стоит дом окнами на улицу, а амбары, конюшни и хлева тонут в высоких штабелях и кучах кое-как наваленных досок, — у Арье есть на одной из площадей города большой каменный дом. Этот дом продавали с аукциона за долги, а Арье был в числе кредиторов. У него есть и большой сад на окраине города — он достался ему за долги от одного кацапа, отъявленного пьяницы, которому Арье помогал в трудные минуты и в итоге тот задолжал ему крупную сумму под солидные проценты. Вдобавок, у Арье есть земля, пустыри, которые перешли к нему в уплату долгов от соседних крестьян и уже под его, Арье, властью получили вольную и отдыхали, зарастая травой и бурьяном и служа выгоном для скота. Если к этому прибавить огуречные и арбузные баштаны на слободе, в которых Арье имел долю как вечный кредитор, то выходит, что не напрасно его прозвали «баал-гуф»: так в наших краях называют выскочку, человека разбогатевшего, но грубого и неотесанного.

III

«Цапом» называли Арье не потому, что такова была его фамилия, а потому, что в городе N. нельзя было оставаться без прозвища. Как только в городе появлялся новый человек, ему немедленно придумывали кличку, ухватывающую какую-нибудь слабую или смешную его сторону. Эта кличка прилипала и переходила из поколения в поколение. Но если в других городах прозвища дают спустя рукава, хватая откуда ни попадя, из Писания и из естествознания, то в городе N. имена одалживают по большей части у животных: Алтер — Гадюка, Рувим-Гирш — Куница, Акиба — Девка, Шолом — Индюк. Само собой, у всякого прозвища свой смысл и дается оно знатоками, успевшими раскопать у нарекаемого какое-нибудь сомнительное достоинство или скандальное происшествие в семье. Вот и Арье звался Цапом, потому что его отец, мир праху его, человек невежественный, из старых откупщиков, всю свою жизнь арендовал «общественного козла», и хозяева коз платили ему за услугу. Эту кличку отец оставил в наследство потомкам, и семейство «козлов», или, по-нашему, «цапов», здравствует и поныне; один из славных отпрысков его — Арье Цап.

Из всех своих владений Арье больше всего любит вышеупомянутый каменный дом с садом на окраине города. Когда его встречают на улице в тележке, запряженной Гнедком, и спрашивают по еврейской привычке: «Откуда и куда, реб Арье?» — он отвечает: «Еду в имение» или «Еду проведать поместье». Если верить Арье, этот сад — единственный в своем роде, его не обойти за день, и не найти равного ни по числу деревьев, ни по урожаю плодов, что душистее и слаще всех в мире. И этот сад приносит ему ежегодно пять тысяч рублей доходу!

— Ты видал мои осенние яблоки? — хвастает Арье. — Не видал? Ну и дурак!.. Считай, что ты осенних яблок не видел никогда! Ты думаешь — это яблоки как яблоки? Эх, дурак ты, дурак, — да таких яблок, как у меня, даже в губернаторском саду не сыщешь. Дыню ты видал? Вот какие у меня яблоки. Каждое с дыню! Их за версту видать, глупый ты человек, как висят на дереве между листьев дыни. Пойдем, дурак, я тебе покажу, чтоб не говорил, будто Арье врать горазд. — С этими словами он тащит недоверчивого к себе в дом, показывает ему два огромных красавца-яблока и все расписывает их чрезвычайный вкус, запах и цвет.

Правда, со временем обнаружилось, что эти два яблока, хранившиеся в буфете, выросли не у Арье в саду, а были подарены ему неким Лампедрицким, его должником; однако это нисколько не смутило Арье. Он продолжал водить в дом маловерных, чтобы придать весу своим словам и наглядно показать, каковы яблоки Арье, «чтоб не говорили, будто Арье врать горазд».

Эти два яблока так долго валялись в буфете, что в конце концов испортились. Однажды накануне субботы запах гнильцы почуяла жена Арье Хана, дородная, дебелая женщина с постоянно красным носом и красными глазами — из-за пристрастия к бутылочке. Чтобы не рассердить мужа покушением на честь его яблок, она обратилась к нему вкрадчиво и как бы за советом:

— Как ты думаешь, Арье? Кажется, яблоки немного попахивают… Жалко их… Отчего ты молчишь, Арье?

— Протухли? Так пусти их на цимес, — ответил Арье без лишних слов. Хана послушно обратила их в цимес, и яблок как не бывало.

То же и с его богатством и силой — двумя главными доблестями, которыми Арье так гордился. Их он расписывал и разукрашивал байками и небылицами. Однажды ночью к нему в конюшню забрались три вора и наметили себе жертвой Гнедка. Он, Арье, как раз в это время — случайно или по какой надобности — вышел во двор в одной рубахе и подштанниках. Он услыхал шум, заподозрил неладное, осторожно подкрался, схватил двоих за шиворот и стукнул их лбами, а третьего свалил пинком ноги. Затем связал их, погрузил на телегу и повез в полицию. Или как-то раз пять пьяных кацапов хотели его избить, так он схватил одного из них за ногу, размахнулся им, как дубиной, и повалил наземь всех остальных. Рассказы о своем богатстве Арье начинал историей о графе или генерале, одолжившем у него пять или десять тысяч рублей. Иногда Арье связывал свое богатство и силу в одно: начинал с графа, который якобы одолжил у него большие деньги и не захотел платить, а заканчивал такой, например, историей: однажды он пришел к графу требовать свою монету. Тот был один в доме. Арье схватил графа за горло и сказал:

Отдашь деньги — ладно, а нет — тут тебе и крышка.

Подобные истории Арье рассказывал в окружении работников дровяных складов и балагул, которые толпились рядом со своими ломаными-переломаными телегами и полудохлыми клячами, ожидая, пока их наймут везти купленный лес. Они обступали Арье и охотно слушали его. Если и после всех этих рассказов находился скептик, Арье разрешал его сомнения специальным способом: он раздвигал два пальца, большой и указательный, хватал ими, как клещами, маловерного за затылок, и принимался трясти его, как тростинку, из стороны в сторону и приговаривал:

Отвечай, отвечай же, клоп, кто сильнее всех?

— Реб Арье, реб Арье, — поневоле признает несчастный, тщетно пытаясь высвободиться из мертвой хватки.

— Кто сильнее всех? Кто самый сильный? — не унимается Арье, продолжая сжимать его шею, хотя тот уже бьется в тисках, как рыба на суше, и лицо его наливается кровью.

— Реб Арье, реб Арье! — стонет бедняга, позволивший себе усомниться, задыхаясь и страдая от боли.

— Ну ладно, ступай, собака, к себе в конуру и держи язык за зубами, когда взрослые разговаривают, — заканчивает Арье нравоучение и отпускает провинившегося.

— А ты чего пятишься? — обращается Арье к другому балагуле, который действительно отступает назад, — подойди-ка, я пощупаю тебя, сынок. Не бойся, дурачок, ничего я тебе не сделаю. Я тебя на один ноготь положу, другим прищелкну, тут тебе и конец. — При этом Арье показывает, как давят приговоренную к смерти вошь, чем возбуждает смех всех присутствующих.

Само собой разумеется, все это делается не со зла, а ради развлечения. И балагула, и Арье хотят только позабавить собравшихся.

А тем, кто сомневается в его богатстве, Арье отвечает коротко. Он встает, показывает на оттопыренный карман, хлопает по нему ладонью и говорит:

— Вот где монета! — Этот довод заставляет умолкнуть всякого.

Вывернуть кишки, переломать кости, размозжить голову, свернуть шею, выпустить потроха — вот прибаутки, которыми Арье обильно пересыпает свою речь, будто читает лекцию по анатомии. Когда ему приходится разбирать ссору между балагулами, а это случается раз по десять на день, он советует одному выпустить кишки, а тому — размозжить ему паршивую голову или свернуть его пакостную шею, и все будет в порядке. За это балагулы уважают Арье и постоянно избирают посредником и миротворцем в своих бесконечных дрязгах.

IV

По правде сказать, говорит все это Арье для красного словца. На самом деле он вовсе не злоупотребляет своей силой. То ли молодая кровь в нем успела остыть, то ли считает он, что это не подобает его возрасту, — во всяком случае немногие удостоились видеть, как Арье дерется, выворачивает кишки, выпускает потроха. Эту работу обычно исполняют его сыновья.

Правда, в молодости Арье обучился этому делу в кацапской слободе и весьма в нем преуспел. С малолетства на этом деревце расцветали цветочки, еврейских детей не украшающие. Ребенком он удирал из хедера; в бытность грубым и туповатым мальчишкой неохотно слушал Пятикнижие; задиристым и дерзким подростком не повиновался учителям, а став распутным юношей отправлялся в кацапскую слободу, дружил с тамошними хлопцами и водил сомнительную компанию. Кацапы сызмала привлекали его ростом и статью, дерзкими лицами и крепкими шеями, его пленяла их одежда, походка и, разумеется, вихрастый чуб, а над чубом — нахлобученный набекрень картуз. Это ли не удальцы! Арье старательно подражал им во всем: отрастил волосы, надел шапку, как у них, набекрень, двигался внушительно и в то же время непринужденно, лущил семечки рассеянно и с ленцой и даже свистал, как они, негромко и сквозь зубы, подергивая при этом слегка ногой. Появилась в нем какая-то спесь, он будто говорил каждому встречному: «А ну-ка тронь». Успокоился Арье только тогда, когда сшил себе черную рубаху навыпуск, узкую сверху и широкую книзу, такую, как носили кацапы. С этих пор его приняли, как своего, и он с головой ушел в их забавы и похождения. Ночи он проводил с ними, карауля лошадей, днем упражнялся в езде верхом и совершенствовался в выпускании кишок. Арье вырос, женился на своей Хане, но все не расставался с кацапами, которые тоже стали взрослыми парнями. Он видел их насквозь, понимал каждый шаг их и обделывал вместе с ними всякие темные делишки. Начались ночные похождения — конокрадство и мена лошадей: пегие сюда, гнедые туда.

Но все это было очень давно. С тех пор, как Арье скопил монету и народил детей, он остепенился и от всего этого отошел. От всех забав юности остались только воспоминания, которые он приукрашивал и расцвечивал до неузнаваемости, да еще непроходящая, бескорыстная любовь к лошадям и ко всему, что с ними связано: к торговцам лошадьми, к коноводам, к цыганам, к балагулам, к разговорам о лошадях. Десять раз на неделе Арье менял лошадей. Сегодня пегую на гнедую, завтра гнедую на серую, и так без конца. И все это не ради заработка, а исключительно из любви, из страсти к этому делу. Лишь это немногое и осталось в нем от бурной юности, а все остальное он передал сыновьям, которые тоже уже выросли и возмужали.

Вы верно думаете, что Арье скопил монету всякими темными делишками, конокрадством и ночными похождениями? Ничуть не бывало! Арье разбогател благодаря рукопожатию цадика из К., а случилось это из-за его жены Ханы. Вышло так, что после пятнадцати лет жизни душа в душу жена вдруг опротивела ему, и он захотел с ней развестись. Она, однако, развода не захотела и пошла жаловаться цадику. Цадик ради мира в семье обещал Арье, что даст благословение и счастье войдет к нему в дом, если там по-прежнему будет хозяйничать Хана. Но Арье, человек простой, этим обещанием не удовлетворился и довольно бесцеремонно спросил:

— Ребе, чем вы докажете, что ваше обещание исполнится? Чем можете вы поручиться? — И ребе — слушайте и дивитесь! — спорить не стал, а просто пожал ему руку. Так рассказывают наивные соседи Арье. Сам же он дрожал за свое счастье, боялся, чтоб не сглазили, и открыто о том случае не говорил — как бы от лишних слов не пропала сила рукопожатия цадика. Но в душе был рад, что легенда эта распространяется среди соседей, большинство которых завидовало ему: пусть эти паршивцы знают, что у Арье есть на кого надеяться, и пусть лопнут от зависти. А чтобы укрепить в других эту уверенность, он порой хитрил и говорил намеками: мол, он свое богатство скопил сам, вот этими вот руками, да тут же словно спохватывался и добавлял: «и по милости ребе». Совсем иначе поступала Хана, виновница чудесного происшествия, вернувшего ей расположение мужа, — она говорила об этом по десять раз на день и каждый раз закатывала свои круглые красные глаза, терла рукой стенку и прибавляла:

Прежде всего я благодарю Всевышнего, а потом… ребе.

V

Скопив монету, Арье не возгордился и не стал гнаться ни за гонором графов и панов, ни за славой почтенных евреев, а остался таким же Арье, каким был. Та же компания, те же беседы и грубые шутки, те же порядки в доме и вне дома; только все это приняло более солидный, подобающий его возрасту характер. Он все тот же Арье-удалец, выкормыш слободы, но удалец немолодой. Домашний быт, трапеза, одежда — ничто не изменилось. Не то что у выскочек, которые, разбогатев, сразу делаются благородными, образованными, учеными, у которых даже нога, прежде с трудом влезавшая в большой грубый сапог, становится меньше и свободно входит в маленький изящный ботинок. Арье не нашел в себе ни желания, ни способности освободиться от своей простоты и перейти в лагерь почтенных евреев. Он укреплялся на своей позиции и довольствовался именем «баал-гуф». Это имя вполне удовлетворяло его честолюбие, и он с легким сердцем отказался от почетного обращения «господин». Если б его самого спросили, он бы избрал себе имя «монетчик» — вот что в точности передает его устремления. Арье-монетчик — вот какое имя ему подобает! С него довольно, чтоб все эти паршивцы знали, что у него есть много монеты, остальное — дело плевое. Арье не считал себя обязанным важничать, кичиться и заниматься всякой чепухой и церемониями, которые ревностно блюдут почтенные евреи — все это он предоставляет им, пусть хвастают этим в синагоге, он решительно ничего против них не имеет. Прежде всего, все стоит денег: почет и уважение, что стоят за подобострастным обращением «господин», не даются даром. И вообще, все эти штуки вообще претят его натуре и только отравили бы ему жизнь. Он вовсе не хочет подставлять свою толстую шею под такое тяжелое ярмо.

Коль скоро Арье не пожелал выбиться в высший свет и сделаться господином, он жестоко возненавидел все, что несет на себе печать почтенного еврея. Мало того, что высохшее лицо тщедушного и невзрачного раввина, «бутылки», как Арье называл завитые пейсы толстопузого резника, вечно слезящиеся глаза плаксивого кантора возбуждали в нем крайнее негодование — всех сколько-нибудь почтенных людей и хороших евреев Арье ненавидел и считал своими исконными врагами за то, что те не похожи на него. Сам же он нисколько не огорчался и не обращал ни малейшего внимания на гордое презрение и насмешки важных господ — все это только из зависти к его богатству. Его-то богатство настоящее, надежное, непреходящее — имения и земли, а их богатство призрачное, солнце в тучах, фи-фу-фа, как пришло, так и уйдет.

В пересудах с балагулами Арье не щадил ни одного мало-мальски приличного домохозяина; кто ни попадает ему на язык, в каждом он находил над чем посмеяться, у каждого замечал слабости и недостатки. Особенно щеголял он этим уменьем, когда речь шла о человеке, имевшем с ним денежные дела.

— Реб Аарон Буйвол — свинья, извините за выражение, Хаим-Гирш Левиафан способен на все что угодно, Яков-Нисон Кишко — пиявка, к тому же надевает четыре пары филактерий, Бэриш Петух — того… насчет женского пола, Ици Пупок — жулик и вдобавок хитер, как черт, — так перечислял Арье достоинства всех соседей, почтенных евреев. К чести его нужно сказать, что он обладал особым даром наблюдательности и проницательности и на своих врагах замечал малейшее пятнышко, которое тут же делал предметом дружеской беседы, приправляя свои замечания ругательствами и шуточками, к великой радости конторских служащих и балагул. Эти жадно ловили его слова и старались еще более раззадорить его своими вопросами.

— А что вы скажете, реб Арье, относительно реб Боруха Куницы? — спрашивает один юркий и вострый балагула.

— Реб Борух Ку-кур-ница? — с нарочитым удивлением коверкает Арье знакомое прозвище. — Реб Борух Кур-ку-ница? — И тут же спокойно продолжает: — Реб Боруха Куницу не трогайте, господа. Они правда хороший еврей. Не простой вор, а вор с бухгалтерией. Не понимаете? Что ж, могу рассказать. Помните лес, который мы с ним купили на паях? Монету на покупку и порубку дал я, а как пришло время делить барыши — вижу, в четверг под вечер подъезжает коляска и слезает с нее реб Борух. Я думаю, он привез монету, говорю: «Добро пожаловать». Но вижу, реб Борух сгружает с телеги не деньги, а книги! Одну книгу, другую, третью — штук пятнадцать. Все толстые и тяжелые, как свиньи. «Реб Борух, — спрашиваю я, — куда вы это несете? Зачем оно вам?» — «Я несу бухгалтерию». Отлично, неси себе бухгалтерию. Бухгалтерия лежит на столе, а главного не вижу. «Где монета?» — спрашиваю. «Вот», — указывает реб Борух на самую толстую из книг. Раскрываю ее, листаю, а все не вижу. «Не вижу, реб Борух, не вижу». — «Смотрите сюда», — отвечает реб Борух и переворачивает страницу. Смотрю сюда, смотрю туда, ничего не вижу. Только значки какие-то, черточки и точки, как от мух. Говорю: «Ничего здесь нет, реб Борух». «Смотрите сюда», — снова отвечает реб Борух и переворачивает еще несколько страниц. Дай-ка, думаю, посмотрю, что там у него лежит между значками. «Хана, дай мне очки». Надеваю на нос очки и говорю реб Боруху: «Читайте». Реб Борух читает: «Сто семнадцать рублей и тридцать семь с половиной копеек». Отлично. — «А дальше что написано?» — «Овес — тридцать семь рублей и семнадцать с четвертью копеек». Отлично. — «Дальше?» — «Лошадь — столько-то и столько-то, телега столько-то и столько-то». И так далее: «Лошадь, сено — сено, лошадь» — до самого конца. То была бухгалтерия. А монеты я так до сих пор и не видал.

— А как вам нравится реб Мендель? — задает ему снова вопрос балагула.

— О реб Менделе ничего плохого не скажу. Реб Мендель очень долго сидит в синагоге после молитвы и жует «Закон».[5] А как он во время чтения из своей рыжей бороды заговорит — что моя рыжая корова замычит. Ты знаешь, что такое «Закон», Береле? — вдруг обращается Арье к ближайшему из собеседников. Не знаешь, осел, так спроси, я тебе объясню. «Закон» — это книга, которую почтенные евреи кладут в мешок с талесом[6] и читают после всех молитв на закуску. А реб Мендель у нас тоже почтенный еврей. С недавних пор, с того дня, как ему достались пожитки бедной вдовы и сироток, которых он по миру пустил, а сам в Лейпциге объявил себя банкротом… Даже серебряную корону вышил на талесе, подлец!

— Эх, дурачье, дурачье! — заканчивает Арье свои излияния. Не знаете, что все мы люди из плоти и крови, и что все люди только и думают, что о копейке. Что будет там, на том свете, один Бог знает, а мы что?

Такие обличительные тирады Арье произносил обычно после обеда, сидя на скамеечкев кругу балагул и захудалых торговцев лесом, с которыми обращался запросто, без церемоний, можно сказать, по-товарищески. Они платили ему добром за эту скромность, внимательно слушали его, прикидываясь простаками, что верят басням о лошадях и кацапах, о графах и генералах, берущих у него в долг, о разбойниках, с которыми он расправлялся один на пятерых. Они благоговейно внимали его рассуждениям о том, что будет «там» — их Арье берег под конец беседы. Дойдя до темы смерти, он забывал привычное легкомыслие и будто каялся в том, что раньше говорил. У него на все были свои взгляды и, по своему обычаю, он камня на камне не оставлял от жизни в этом мире, которая не стоит выеденного яйца.

— Смерть — это всему конец, последняя сделка, — дурень ты этакий, — удрученно заключал он: вчера он, сегодня ты, завтра я. Все там будем. Всем нам закатают рубашонки до шеи… лежи, милый человек, и не рыпайся. — Балагулы вздыхают и долго молчат.

VI

Вообще Арье был прост. Он всегда первый здоровался с нищими на базаре, не стесняясь, запускал руку в грязный карман балагулы или мужика, чтобы извлечь щепотку табака для цыгарки. Ему не зазорно было при случае померяться силой с каким-нибудь крестьянином, прямо на базаре побороться с ним на глазах у всей честной компании, а потом зайти в ближайший кабак выпить победную чарку за счет крестьянина. Одним словом, была в Арье своя простота.

А кроме простоты, было еще у Арье какое-то смирение, присущее людям такого рода и вызванное исключительно постоянным страхом и тревогой за свои деньги. Поэтому-то, несмотря на веру в свою силу и богатство, он частенько поминал имя Господа и в денежных делах ставил милость Божию наравне с трудами рук своих. По той же причине он был очень суеверен: верил ворожеям, цадикам и шептунам, оберегам и талисманам. Зарезать летучую мышь золотой монетой и похоронить под порогом — к добру; беречь живущую в доме кошку как зеницу ока — беречь свое счастье; открывая на заре ворота, троекратно прошептать знакомое нам заклинание — хорошо начинать день. Это заставляло его развязывать мошну, которая была ему дороже самого себя, перед К-ским цадиком и испаряться при приближении похоронной процессии и при звоне благотворительных кружек. Суеверный страх и дикий трепет охватывали его, едва что-то напоминало о нечистой силе или о близости Страшного Суда. Тогда его было не узнать. Арье Цап, как все простые люди, которых счастливый случай вывел из грязи в князи, по временам боялся какой-то тайной силы, мощной и жестокой, которая может рассердиться и сбросить его назад в ту самую грязь, где он барахтался прежде. Как осел, который взбирается по лестнице и то и дело замирает в страхе, вдруг треснет под ногами ступенька, костей не соберешь. У Арье, правда, есть на что полагаться — на пресловутое рукопожатие, но все же надо остерегаться… ведь и на старуху бывает проруха: как говорится, с Богом шутки плохи. Главное — держаться подальше от этой тайной вражьей силы, не попадаться ей на глаза, чтоб она тебя не заметила, не вмешивалась в твои дела, обошла тебя стороною. А что если о тебе совсем позабудут? Тоже не так страшно, пока у тебя есть монета и ты крепко стоишь на ногах. Держаться подальше не стоит ни копейки и Арье особенно по душе. Забавно было видеть, как это большое тело сжималось и съеживалось, когда по соседству оказывался тяжело больной, умирающий или покойник. Куда девался тогда этот грузный здоровяк? Куда девался Арье «баал-гуф» этот самонадеянный силач, насмешливый и задиристый балагур? Как безобидны и скромны, как кротки и смиренны становились тогда разговоры Арье с возчиками о печальном событии! Арье говорил серьезным, тихим голосом, рассуждал о тщете всей этой жизни, что ни гроша не стоит, о том, что между животным и человеком никакой разницы, о скудоумии тех, кто думает, что они не как все, что для них законы не писаны, о том, что богатство — суета сует и даже хуже, чем суета сует… Сокрушенным и вздыхающим балагулам он между делом бросает крупицу утешения: «Он, Всемогущий, не желает зла Своим созданиям. Он, Отец небесный, милосерд и жалостлив». И откуда у такого человека подобные слова и подобные мысли? Так и кажется, что он читает «Жезл наставления».[7] Во время такой беседы приближается похоронная процессия. Покойника несут, по обычаю, на носилках, позади идет народ с грустными лицами, склонив головы, побрякивают благотворительные кружки — бряк-бряк — благотворительность спасет от смерти! А Арье, который только что сравнивал злато-серебро с прахом земным, сокращается, съеживается, пока вовсе не исчезает из виду. Когда «шамес»[8] с благотворительной кружкой подъезжает к кружку балагул, и те наперебой суют копейки в щель, Арье уже давно засел в погребе или закрылся в комнате и слушает оттуда, как звякание кружек все удаляется и наконец умолкает. И все это затем только, чтобы не привлечь внимания Высшего Судии, «Разве я что-то значу в Твоих глазах, Отец Милосердный, что Ты обращаешь на меня внимание? Я, Владыка мира, человек маленький, мое дело — сторона».

Но что толку от предосторожностей — от черта и в погребе не скроешься, никакие прятки не помогут; тут нужно посильней средство, оберег, талисман, молитва или еще какая управа на тайную злую силу. Кроме заговоров, да амулетов, Арье Цапу нужен был (дай Бог, чтоб не понадобился) ходатай, посредник между ним и тайной силой, чтоб умилостивить ее в минуту гнева, улестить в подходящий момент, — вообще верный человек, чтобы взял на себя все сношения между ним и небом, снял бы у него с шеи это ярмо. На это дело Арье не нашел никого лучше ребе из К., сына того цадика, который когда-то пожал ему руку. И как только Арье чуял опасность, тут же запрягал тележку и скакал к ребе, чтоб отвел беду. В силу цадиков верил Арье безусловно и без оговорок, не отличая одного цадика от другого, но не по причинам духовным; для него они были просто ремесленники, чье ремесло может пригодиться, вроде как у другой стороны — ворожеи, — как говорится, понадобится вор, его и с виселицы снимут. Но как мастера бывают портачи, а бывают — свое дело знают, точно так и цадики: есть портачи и есть понимающие. Такие работают на совесть, и их обещания сбываются. А помимо ремесла, цадики самые обыкновенные люди и думают о копейке не хуже других.

К-ского цадика Арье выбрал потому только, что верил в рукопожатие его отца и был ему благодарен. Кроме того, ясное дело, мастер он был неплохой — похуже отца, но на безрыбье и рак рыба; и он сойдет. Да к тому же одна борода К-ского цадика чего стоит! Ни у одного цадика в округе нет такой солидной бороды. Одной бороды довольно, чтобы считать его лучшим цадиком… Да и правду сказать: Арье не скупился платить цадику за ходатайство перед небом. Знал и ребе, с кем имеет дело, за каждую услугу назначал плату по усмотрению. Когда приходилось туго, цадик слал своих ездивших по местечкам казначеев к Арье и брал аванс в счет будущего. Арье делал вид, что гордится их что-то уж слишком частыми посещениями, но втайне досадовал и злился. «Пиявки!» — сердито шипел он сквозь зубы, завидев такого посланца, направляющегося к нему за очередным авансом. В то же время он старался раструбить об этом как можно шире: пусть знают евреи, что цадик ко мне посылает, что я ему нужен. Посланца вводили в дом с шумом и треском, так что вся улица знала: ребе послал к Арье. Арье вздыхал и давал, а цадик посредничал и брал. Да и что было Арье делать? Ребе платить за работу надо, ведь грошовому врачу и цена грош. И то хорошо, что ребе заодно избавляет его и от всяких обязанностей по отношению к небу, например пожертвований «пиявкам» — так у Арье назывались вообще все, кто просил милостыню. Хватит с него и того, что он дает ребе — одно это чего ему стоит! «В конце концов ребе тоже человек, и чем он будет жить, если мы ему не пособим!»

Этим доводом Арье щеголял перед другими, но все знали, что Арье — хам, что в нем нет ничего еврейского, что он за копейку удавится, что он только о кошельке и думает и вовсе не заботится, чем и как живут другие. Нищие, побирающиеся по домам в канун нового месяца, сборщики пожертвований, кантор и шамес из синагоги от него уходили ругаясь. А если какой-нибудь отпрыск набожного и ученого мужа по ошибке переступал его порог, то хвалил Господа, что ноги унес подобру-поздорову. Целый день у него звон стоял в ушах и всякий раз он менялся в лице, вспоминая, как выпроваживал его Арье:

— Ага, реб Цодек. Марш, марш! Нет у меня денег! Нет! Не туда попал. Проваливай, голубчик.

Когда нельзя было совсем ничего не дать, Арье отсылал «пиявок» к жене; та строго блюла годовщины смерти обоих родителей. Шамес должен был помнить об этих годовщинах и зажигать поминальные свечи, кантор читать «мишнайот», говорить «кадиш»[9] и совершать заупокойную молитву. За это они получали по пятаку на брата.

Само собой, Арье без процентов никому не одалживал. И не удивительно, что некоторые роптали на Бога и жаловались: «Не знает, видно, Бог, куда деньги складывать. Не нашел лучшего места!»

Смертельно ненавидели Арье мелкие, захудалые лесоторговцы, — в глаза ему льстили, а за спиной честили почем зря. «Видали вы этого Исава, чтоб он пропал, видали, как он и его ублюдки вырывают последний кусок хлеба у нас изо рта?» — жаловались они то и дело. «Ублюдки», то есть три сына Арье, помогавшие отцу в деле, когда стояли у ворот склада, зазывая покупателей, или ходили по базару, скупая лес у крестьян, были страшнее хищных зверей. Не сдобровать тому, кто их тронет, не лучше и тому, кого они тронут. Они перехватывали покупку, подскакивая и набавляя две гривны[10] за воз дров, который с большим трудом выторговал какой-нибудь захудалый еврей, — и им это сходило с рук. Но если кто чем затронет их интерес или просто постоит за свой, они с таким наглецом жестоко разделывались. Кроме смертоубийства, Арье и его сыновья и других угроз не знали. «Не уйдешь отсюда, паршивец, подохнешь здесь на месте! Не уберешься, гадина, я тебе все потроха выпущу!» И если у Арье это были только слова, то сыновья его — люди дела. Так они забирали себе весь базар, все лучшие товары, на зависть остальным торговцам, подбиравшим то, что не приглянулось Цапу и его ублюдкам. А как Арье везло! Чуть ли не все крестьяне, торговавшие лесом, плясали под его дудку! Мало что уважали за крепкую руку, мало что любили за общительность, за понятный язык, за беседы и рассказы, — неизвестно почему они почитали Арье за человека честности исключительной, который никогда не проведет и не обманет, хотя если послушать врагов, все эти доблести Арье нужны были только затем, чтоб половчее выманивать и выжимать деньги.

Вот взошло солнце базарного дня. Все торговцы встали до зари и спешат на дневную работу. Они снарядились еще затемно и выехали к старой корчме, версты за четыре от города, навстречу запоздавшим крестьянам, которые не успели приехать на базар затемно: авось смилостивится над ними Господь и пошлет им хороший заработок, чтоб было на что справить субботу. Но, увы, теперь и мужик, видно, за грехи наши, стал умнее и слышать не хочет о том, чтоб совершить сделку по дороге, норовит непременно в город. «Там есть пан Арье», — помнит он и спешит себе дальше, в упор не видя какого-нибудь Менделя или Янкеля.

— Подожди, Иван, подожди минуту, — кричит Янкель вслед отъезжающей телеге, забегает вперед, бежит вслед, как собачка, звенит деньгами перед Иваном, сует их ему за пазуху, когда Иван, поравнявшись с корчмой, чует запах водки и почти готов поддаться соблазну. — Ума не приложу, Иван! Ты ж не дурак, Иван! Да ты не узнаешь меня, что ли? Вспомни, Иван, старую дружбу… Побойся Бога, Иван! — Но все напрасно. Иван поворачивается вполоборота к Янкелю, колеблется, как будто хотел что-то сказать, да передумал, сердито ударяет кулаком по усталым лошадям и кричит: «Но-но!»

А в это время Арье Цап расхаживает по большому дровяному рынку, протискивается и пробирается между подвод и телег, груженных всяким лесным товаром, справляется, как добрый знакомый, о здоровье стариков-крестьян, которые стоят поблизости, добродушно шутит с молодыми, того дернет за ухо, этого щелкнет по носу, а там забавляет их грубыми шутками, как бы невзначай пощупает мешок на одной телеге, тюк на другой, одну лошадь потреплет по животу, другой посмотрит в зубы — кажется, будто у него и в мыслях нет ни дров и ничего такого, будто он затем только и пришел, чтобы расспросить их о здоровье и с ними покалякать. Между тем вокруг уже собирается кружок крестьян. Снова приветствия, вопросы и разговор о том, отелилась ли уже корова Петра, ожеребилась ли лошадь Митрия (Арье хорошо знает, как идут дела у многих крестьян), о прошлогоднем снеге, о предстоящей ярмарке; Арье тем временем лезет мужику в грязный карман, берет оттуда табаку, листок бумаги, крошит и закуривает — не то, чтобы табак доставлял Арье удовольствие, а чтоб еще больше подкупить крестьян простотой и особой симпатией, которую он им выказывает.

Мало-помалу поток красноречия Арье все сильней, язык его все больше развязывается, речи льются рекой, и в ней тонет он сам: начинает рассуждать о еврейских обычаях, которые он любит высмеивать к вящему удовольствию крестьян: о пасхальном седере, о других праздниках, выбирая то, что может рассмешить и удивить его слушателей. Особенно он смакует те обычаи, которые стоят евреям денег, расписывает приготовления к Пасхе, раздачу пожертвований в канун Судного Дня, показывая, как тяжела жизнь еврея, с какими расходами и бесчисленными тратами она сопряжена. «Так-то, добрые люди, — кончает Арье свой рассказ, — у нас не так, как у вас. У нас на каждом шагу законы. Наши расходы куда больше ваших». Подобными разговорами Арье притягивает к себе крестьян, притягивает, притягивает, пока не притянет вместе с телегами и товарами на свой двор. Сделка у него заключается сразу, он улучает подходящий момент среди перескакивающей с одного предмета на другой беседы — и десять телег всякого добра с шумом и скрипом отправляются с базара к складам Арье в сопровождении одного из его сыновей.

VII

Но не бывает правил без исключений. Не всегда удается Арье мирно уйти с базара. Бывает, что базар доставляет ему большие неприятности и хлопоты, о которых он помнит не один день. Прискорбнее всего, когда Арье сталкивается с Алтером Курицей… Но здесь я должен прервать свое повествование и рассказать вкратце, кто таков этот Алтер Курица.

По своему положению Алтер — средний домохозяин и средний лесопромышленник. На вид это низенький человечек, худой и невзрачный — потому его и прозвали Курицей; его сердитое лицо, острый нос и мутные глаза испещрены множеством синих жилок. По натуре он вспыльчив, горяч и раздражителен, один из тех характеров, в которых желчность сочетается с меланхолией. Он всех ненавидит, и все платят ему тем же. Даже когда он молчит, его маленькое тело кажется бочкой смолы, которая все кипит, кипит, кипит… Раскрывает рот он только для того, чтобы ругать и проклинать целый свет, яростно потрясая маленьким кулачком и брызгая слюной тоже на весь свет. Это тщедушное существо приходится мужем большой бабе, рослой и сильной, которая славится тяжелым кулаком, нередко опускающимся на голову мужа, и удивительным засолом огурцов. Сия прекрасная пара произвела на свет пятерых сыновей, статных юношей, унаследовавших от маленького отца желчность и горячность, а от большой матери — рост, осанистость и силу. Надеясь на такое потомство и на свою половину — Бобу (так зовут ее), это ничтожное насекомое, этот Алтер Курица никак не желает преклониться перед могучим львом, Арье Цапом, и их встреча всегда чревата последствиями. Вот вам образчик подобных столкновений.

Арье замечает, что на базаре Алтер торгует воз досок у одного крестьянина, из его добрых приятелей. Эта дерзость Арье явно не по вкусу. Что это? Да это ж его крестьянин, значит, и доски принадлежат ему. А тут какая-то курица становится поперек дороги! Надо ее шугануть.

— Кыш-кыш-кыш! — гонит Арье Алтера, намекая на прозвище.

Синие жилки на лице и на носу Алтера вздуваются, яд, текущий по ним, закипает, начинает клокотать, доходит до мутных глаз, и они краснеют. И все же Алтер на мгновение задерживается на точке кипения, поворачивает свою маленькую головку к Арье, укоризненно ею покачивая, и смотрит на Арье снизу вверх злым испепеляющим взглядом.

— День добрый, Митрий, — обращается Арье к крестьянину, как бы вовсе не замечая присутствия Алтера.

— Что это с тобой, Митрий? Ты привез на базар просо, а мне и не сказал? Вот тебе и на! Ты ведь знаешь, что я держу во дворе кур, а им нужно просо, курам этим… Да что такое? Я не разглядел, ты никак доски привез, а не просо. Так зачем курам доски? Кыш-кыш-кыш…

Чаша переполнилась. Кончик носа Алтера все более и более заостряется, брови его сдвигаются, как будто он хочет сосредоточить весь свой гнев, собрать всю желчь и злобу в одну точку и брызнуть ядом на Арье, вмиг испепелить его. «Цап, чтоб тебя черт побрал со всей твоей родней!» — хочет закричать Курица, но поблизости нет цыплят, чтоб в минуту жизни трудную защитить его от этого козла, и сердце его охватывает трепет. Это печальное обстоятельство заливает холодной водой пламень благородного гнева. Однако, чтобы не покориться врагу без сопротивления, Алтер вдруг отчаянно кричит:

— Арье! Арье! Арье!

В это троекратное восклицание, со скрежетом зубовным вырвавшееся из пламенного, но робкого сердца, Алтер вливает тысячи проклятий и ругательств, дрожавших на кончике языка, рвавшихся наружу, которые скрепя сердце пришлось проглотить. На Арье, однако, это не действует, и он продолжает в том же духе:

— И вправду, Митрий, ты напрасно привез доски, а не просо для куриц. Но уж коли так, возьми-ка да свези эти доски к Арье во двор, он уж заплатит тебе, сколько следует. Ты ведь знаешь Арье уж не первый день. А, Митрий? О чем ты думаешь? Ну, вези! А с курицей я сам полажу.

Алтер ищет взором помощи, но сыновья далеко: там, на другом конце базара торгуют у крестьян другие телеги. Плохо дело! Подмога далеко, а беда близко.

Что касается крестьянина, то он не торопит событий и не спешит везти телегу. Он знает эти штуки, знает наперед, что за телегу, за которую дерутся два покупателя, в конце концов, платят вдвое. Торопиться тут нечего. Он медленно запускает руку в карман, вытаскивает табак и трубку и собирается закурить. Алтер видит в его медлительности благоприятный для себя признак и думает, что крестьянин не посмеет запросить больше, ведь они уже сторговались. Он достает из кошелька деньги, на которых они сошлись до вмешательства козла, и, пока крестьянин занят разжиганием трубки, сует ему деньги за пазуху, говоря:

— Вот тебе, Митрий, сколько ты хочешь, хоть товар и не стоит того, — чтоб так враги мои подохли. Я только не хочу, чтоб мои труды даром пропали.

— Сколько ты там даешь, пане Алтер? — спрашивает крестьянин, высекая огонь. — Сколько? Двенадцать рублей и три гривны? Я же сказал — пятнадцать с полтиной.

— Да это раньше, Митрий, это спервоначалу… Ты ж уступил за двенадцать и три гривны, — пытается Алтер освежить память Митрия, которая вдруг помрачилась.

— Ишь… нет, пане Алтер, дело не так было, а вот как… — Крестьянин идет на попятный и готов повторить все сначала, но Арье, которому уже надоела эта комедия, берет у Митрия кнут в левую руку, вожжи — в правую и кричит:

— Да что я, целый день буду слушать вашу болтовню? Но-о! — Он свистит, натягивает вожжи, и лошади упираются копытами в землю, силясь сдвинуть воз.

— Нет! — кричит Алтер, хватая лошадь под уздцы и удерживая ее. — Ты с места не сдвинешься, Козел!

— Сдвинусь, Курочка, сдвинусь. Но!..

— Тпрру!..

— Кыш-кыш-кыш, Курица.

— Чтоб уже за твоим гробом кружки зазвякали! Чтоб куры твою могилу поклевали, чтоб…

— Прочь отсюда, не то ты у меня с этого места не сойдешь! Вот мой Шепл идет… Но!..

— Цап! Цап! Цап! — кричит Алтер и изо всех сил сдерживает лошадей, — Исав! Хам! Ублюдок! Дай и мне заработать кусок хлеба!

В это мгновение Алтер получает оглушительный удар по голове. Удар этот принадлежит кулаку Шепла, который поспешил на крики Цапа, протискался между телег и подобрался к Алтеру сзади. Вслед за этим он подскакивает к телеге, вырывает вожжи из рук отца, натягивает их: «Но… Ноо…»

Однако Алтер, от удара едва не лишившийся сознания, продолжает держать лошадей под уздцы. Он рванулся вместе с ними и кричит изо всех сил: «Цап, Цап, спасите! ратуйте!» В одно мгновение его окружают пятеро сыновей, которые услышали наконец его крики, и телега снова останавливается. В следующее мгновение на помощь Арье приходят еще двое сыновей. Все становятся друг против друга, стенка на стенку, одни по одну сторону лошадей — тянут их, другие по другую — удерживают.

Мгновение — и начинается побоище, еще мгновение — и оно в самом разгаре. Колья, воткнутые по четырем углам телеги, чтобы сдерживать доски, оказываются оружием в руках дерущихся, а доски с грохотом падают и рассыпаются по земле.

Тактика битвы не сложна. Бойцы делятся на три отряда. Один отряд, сыновья, норовит раскроить черепа выхваченными из груды кольями, другой, отцы, состязается в пощечинах и в таскании за бороды, третий, матери, Хана и Боба, которые последними подоспели на место событий вместе с младшими детьми, занимаются по женскому обычаю пустяками: рвут с шеи коралловые бусы, тянут за волосы, царапают друг дружке лицо.

Потасовку окружили дети обеих сторон, мальчики и девочки, голосят и заходятся плачем.

Между тем Митрий неторопливо распрягает лошадей, дает им корму из мешка, висящего на оглобле и намерен со спокойной совестью и дальше курить свою трубку, поглядывая на дерущихся евреев. Но трубка тем временем потухла, в нее набился пепел. Он вынимает ее изо рта, постукивает ею по руке, чтобы выбить пепел, и уже готов снова набить ее и ждать, сколько придется.

Но в эту минуту подбегает городовой… При виде свежего человека на бойцов находит удвоенная ярость, и бой принимает новый оборот. Все вдруг сцепляются в одну кучу, словно клубок извивающихся червей. Никто не издает ни звука — одна общая беспорядочная кутерьма. Вот мелькает чье-то пылающее и окровавленное лицо, чья-то взлохмаченная голова с упавшими на глаза волосами, руки, впившиеся в чубы, клочья выдранных волос, вздымающиеся и опускающиеся кулаки, большая и растерзанная женщина, которую кто-то треплет во все стороны, — все это движется и колышется, то сплетается, то распадается и вновь слипается в одну бесформенную массу. Вид этой дикой пляски приводит городового в замешательство. С минуту поколебавшись, он вытаскивает свисток и свистит изо всех сил.

На этот раз битва оказалась жестокой. Вызвали пристава, пришли два врача, перевязали раненых, составили протокол, записали свидетелей, и война, как и следовало ожидать, кончилась. Однако по домам не разошлись. Все остались торжественно праздновать победу. Победителем оказался Арье. Доски, послужившие причиной раздора и снова водруженные на телегу, в конце концов достались ему по двойной цене. В сопровождении радостно гудящей толпы возчиков телега подъехала к его двору на зависть Алтеру Курице и его сыновьям. Вот когда истинный почет выпал Арье! Такие мгновения ему дороже всех в жизни.

Победа прибавила чести и товару, купленному с риском для жизни: все балагулы приняли ревностное участие в разгрузке и укладывании досок. А Арье выделил им особое свободное место в стороне от нагроможденных во дворе бревен и балок.

VIII

Делом Арье, которому предан он был всей душой, занимались трое сыновей его: Шепл, Зелиг и Мойше. Шепл, рослый юноша, весь в отца, был его правой рукой в завоевании рынка и в нужный момент первый вступал в драку. Зелиг, в котором было что-то от животной покорности матери и простоты отца, по натуре тихий и нерешительный, заведовал внутренним распорядком двора, разгрузкой и погрузкой материалов. Последний сын, любимчик родителей, Мойше, подражавший во всем младшему сыну Лампедрицкого, которому Арье ссужал деньги, вел переговоры с «панами», имевшими обыкновение покупать у Арье в кредит. Таких покупателей Арье особенно любил: они никогда не тряслись над копейкой и подолгу не торговались. K чему это им? Ведь они берут в кредит. И еще радовался Арье, потому что покупка являлась своего рода займом — пан давал вексель и, следовательно, как бы брал взаймы, а пан-должник гораздо лучше десяти кацапов. Судьба этих панов была целиком в руках младшего отпрыска Арье, Мойше. Недаром ведь он говорит по-польски, играет на флейте, носит синие очки и закручивает усы так, что они похожи на двух пиявок, сцепившихся задранными хвостами, — точь в точь, как у молодого Лампедрицкого. Человека, обладающего всеми этими достоинствами, ожидает, по мнению Арье, блестящая будущность, поэтому он называет сына «кандидатом». «Мой кандидат, — говорить Арье о Мойше, — вчера виделся с губернатором и сказал ему…» Или: «Мой кандидат вчера в театре ругал полицеймейстера за то, что он не смотрит за…» Или: «Сегодня вечером мой кандидат приглашен на бал к генералу Тимофееву». Хане же не нравится это имя, и у нее есть другое, которое лучше определяет аристократизм Мойше. «Мой Мойше, — говорит Хана, — сделан совсем из другого теста и нисколько не похож на нас. Мой Мойше совсем панич, и все барышни влюблены в него. Мой Мойше — агент». Агент, по ее мнению, есть наивысшая ступень аристократизма. «Разве и этот тоже агент?» — говорит она презрительно, увидев, что кто-либо нарядился в несоответствующий, на ее взгляд, костюм или носит синие очки на неподобающем для этого носу. В похвалах остальным двум сыновьям она куда менее красноречива и определяет их коротко: «Шепл — это Арье со всеми его повадками, а Зелиг, чистая душа, весь в мать».

Вот эти трое и делили между собой все заботы о дровяном складе.

Кроме переговоров с панами, которые всецело были возложены на кандидата, или агента, Арье доверил ему еще одно дело — письмо. В этой области Мойше был в семье единственным сведущим человеком, и когда Арье случалась необходимость подписать какую-нибудь бумагу или документ, это поручалось Мойше, и тот добросовестно исполнял это за отца, под его непосредственным наблюдением и контролем.

— Иди-ка сюда, кандидат, — зовет Арье, надевая очки и раскладывая на столе бумагу, которую следует подписать. — Иди-ка, покажи свое умение. Садись и поставь мою подпись, да как следует.

Мойше садится за стол, берет перо и начинает быстро размахивать им, как заправский писец, ожидая отцовских распоряжений.

— Пиши осторожно, как я скажу. Подожди, я буду диктовать. — И Арье диктует.

— Раньше всего поставь большой «алеф».[11] — И «алеф» благополучно водружается на место.

Теперь всади туда «рейш». Слышишь: «рррейш», а не «рейш»… Арье всегда произносит звук «р» резко и отчетливо и любит, чтоб так же и писалось. Посажен на место и «рррейш».

— Теперь обмокни перо и брось туда маленький «йуд». — Бросается и «йуд».

— Теперь поставь там «хей» и прочти, что ты написал, — заканчивает Арье. «Хей» ставится на место, и Мойше читает написанное по буквам: А-рь-е.

Помимо этого не было надобности в искусстве кандидата, как будто грамота только и создана для подписи. Пользу последней признает и Арье. Подпись — это нечто такое, что в мире необходимо, потому что без подписи нет векселей, нет должников, нет процентов, нет кацапов, нет панов — все рушится, и куда же денется Арье? И, действительно, какое это великолепное изобретение — подпись. «Вот, например, господин Лампедрицкий, человек основательный, высокий и дородный, с солидным брюшком и прекрасными усами. Да вдобавок человек благородного происхождения, потомок старинного графского рода, вообще человек с большим гонором. И вот, когда такой господин является ко мне одолжить что-либо, я беру клочок бумаги, на котором написано сверху: „вексельная бумага на тысячу рублей серебром“, и еще так: „1000 рублей“, и говорю ему: „Ясновельможный пан, утруди-ка, пожалуйста, свою почтенную особу и растянись-ка во всю длину на этом листке бумаги“. И этот важный и почтенный господин растягивается. И с этого момента он целиком в моих руках. Я беру листок, на котором лежит господин Лампедрицкий, складываю его и раскладываю, мну и комкаю, как хочу. Эти грозные и суровые господа становятся мягкими и гибкими, как воск, как только вытягиваются на листке бумаги. Весь гонор проходит. Мни, сколько твоей душе угодно. После этого я опускаю почтенного господина Лампедрицкого в карман, в одну кучу с остальными подобными господами — и тут ему и крышка. Как только господин Лампедрицкий лежит в сундучке, скорчившись, словно в материнской утробе, с этого момента верхняя строка векселя делается все больше и больше, а господин Лампедрицкий в нижней строке — все меньше именьше! А кто тому причиной? Подпись!» Так рассуждал Арье сам с собою, испытывая при этом громадное наслаждение и мечтая, как он поймает этого важного Лампедрицкого, словно муху, и будет им забавляться.

Что касается торговли, то здесь надобности в письме не возникало. Арье не верит в кассовые книги. Чего не видит око, того ни от каких книг не прибавится. Лучшая бухгалтерия — карман. И непонятно, зачем это люди напрасно тратят время на счетные книги, когда дела у Арье идут наилучшим образом и без всяких книг, и, слава Богу, в кармане у него все в порядке.

IX

И в самом деле, око видело на складах у Арье настоящее изобилие всевозможных лесоматериалов. Там можно было найти и то, чего больше нигде не сыскать. Арье, имевший легкий и вполне достаточный доход от своего недвижимого имущества и ссуд, торговал не столько ради копейки, сколько для собственного удовольствия. Кроме лошадей, более всего по душе ему была эта торговля лесом — в ней он знал толк и находил особый интерес. Как антиквар, знающий цену редкому произведению искусства, Арье любил сорта леса, на которые не было широкого спроса, а брали только знатоки. Он столь усердно собирал у себя на складе такие сорта, что его двор обратился в своего рода музей лесных материалов. Даже внешний вид двора и беспорядок в немнапоминали антикварную лавку на еврейской улице. Толстые бревна более двадцати аршин в длину, бывшие когда-то гордостью леса, теперь свалены здесь кучей, громоздясь друг на дружку. Под ними старые дубы, почерневшие от засухи и дождя, от многократных смен зимы и лета. Эти старики-дубы в свою очередь навалены на странного вида толстые брусья, старые-престарые, вряд ли еще годные на что-то, кроме корабельных мачт… Под ними… впрочем, вряд ли кто-нибудь мог сказать, что находится под ними, потому что все это давно ушло в землю под навалившимся сверху грузом. Да и сам Арье забыл, что за сорт погребен там с незапамятных времен. Возле этих гигантов и великанов лежали «французы» — так Арье называл длинные, тонкие, заостренные на конце брусья, которые он не жаловал. Поверх них были набросаны доски шириной в два с половиною фута, засыпанные сверху старомодной черепицей, давно уже потерявшей всякую надежду попасть на крышу. Рядом — груды мелочи: балки, дощечки, части телег и колес. Все это перемешано в невообразимом беспорядке, старое и новое, белое и черное, толстое и тонкое, длинное и короткое — все свалено в одну гору, загромоздившую двор так, что негде и повернуться. Эти материалы давно обесценились и ни на что не годны, но и без покупателей эта груда все уменьшается… Треть уходит в землю, еще треть раскрадывают соседи на топку печей, остальное растаскивают крестьяне, привозящие на склад лес: они норовят заполнить освободившееся на возу место под предлогом починки телег, которые якобы растряслись в дороге. Арье им не препятствует — с такими мелочами он не считается. Один добрый покупатель с лихвой возместит и то, что ушло в землю, и то, что растаскано и разворовано. Обычно Арье не ошибается в расчетах. Кому нужен какой-нибудь редкий материал, тот, обойдя все склады безо всякого толка, неминуемо попадает к Арье. А уж он, тотчас сообразив, чем дело пахнет, что за пташку послал ему Отец Небесный, ощипывает свою добычу без сожаления.

Говорят, сапожник без сапог. Так и Арье в первые годы достатка не видел надобности изменять своему старому жилью — покривившейся и хлипкой хатке, купленной когда-то за бесценок вместе с землей, — и строить новый дом, чтобы солидно обставить его и жить, как люди. Старая лачуга состояла из двух темных комнатушек и огромной кухни. Хане, в которой Арье стал замечать честолюбивое стремление стать барыней, эта хатка с просевшей, как спина у клячи, крышей давно опротивела, и она уж не раз намекала, что надо бы построить дом, как у людей, и сломать эту негодную лачугу. Арье, однако, на ее блажь не обращал внимания — и не подумайте, что по скупости или со злости, а потому только, что ему не с руки было менять привычки и очень уж берег он свою удачу. Откуда-то взялось у него представление, что он должен оставаться таким же Арье, каким его застало счастье. Этому Арье везет, а другому — поди знай! Самая малая перемена может спугнуть удачу, повернуть колесо судьбы. Напрасно доказывала ему Хана, что она не может навлечь беду, ведь это благодаря ей привалило счастье, и что если именно она уговаривает его так поступить, то, верно, совет ее хорош и Бог ей поможет — Арье был неумолим, как скала. И Хана уже отказалась было от надежды когда-либо достичь положения барыни, уже начала плакаться и жаловаться на свою судьбу, мол, зачем ей все ее состояние и богатство, если до сих пор и на улице, и в синагоге ее считают чуть ли не прислугой? И как унизительно ее положение среди дам! Какой позор и стыд, когда в ее конуру (так она именует свое жилище) случается зайти дамам-благотворительницам! Лучше сквозь землю провалиться, чем принимать их здесь! Тесно и темно, как в гробу, мебель ломаная, посуда побитая, как у последней побирушки. А Арье — холера его побери! — сидит себе со своими балагулами и в ус не дует. Так причитала Хана в тоске и не находила утешения. Эти жалобы еще участились с тех пор, как ее начали тайком посещать какие-то особы и заговорщицки шушукаться с нею в уголке. Это были торговки, что приносят под передником разные украшения и остатки тканей, предлагая их по случаю дешево женщинам, что не в ладах с мужьями и хранят заветные узелки с припрятанными деньгами. Хана тоже тайно вела с ними дела и в глубине комода хранила в чулке скопленные драгоценности. Если б теперь у Ханы был новый дом и новая мебель, она была бы самой настоящей барыней. Но там, где не действует убеждение, помогает время: чего Хана не добилась красноречием, подарил ей случай. Дело было вот как.

Однажды к Арье заглянул какой-то циркач — не то фокусник, не то акробат, который плясал на канате и влезал на деревянный столб высотой в пятьдесят локтей, — одним словом, одна из тех пташек, что всегда поджидал Арье… Циркачу понадобилось высокое, особого рода бревно, каковое нашлось только у Арье и было продано за солидную цену.

Бревно это мирно лежало себе в нижнем ярусе, наполовину уйдя в землю под тяжестью целой горы других бревен и балок. Арье пришлось нанять рабочих, чтобы снять верхние ряды, добраться до низу и вытащить искомое бревно. Когда же нашли, что искали, открылись в земле громадные залежи леса, целый склад, схороненный глубоко под землей. Эта Помпея,[12] которую Арье нежданно-негаданно обнаружил у себя на дворе, поставила перед ним вопрос: куда девать все эти сокровища? Куда их поместить? Тут-то и зародилась у Арье мысль: может, послушать-таки жену? Она уже давно уговаривает его поставить новый дом вместо этой развалюхи, показать всем этим паршивцам, что и у Арье, слава Богу, дом большой и новый. Ведь не из скупости же он не строил дома до сих пор, а из боязни, как бы счастье не изменило. Но эта внезапная находка, которую сам Бог послал ему, — верный знак, что можно решиться на дело, не рискуя.

Арье приказал разрыть все эти могилы, потревожить сон лесных мертвецов и почтительно попросить их древние сиятельства выйти на свет Божий. Кто не видал этих гигантских бревен и могучих балок, восстающих из земных недр, понятия не имеет, что такое сокрушенное величие, поверженное великолепие, посрамленная старость! Громадные тела распростерлись на земле, тяжелые и неподвижные. Они почернели и отсырели, покрылись трещинами, в которых поселились муравьи и черви, их сердцевина разъедена гнилью и пахнет тлением… А ведь в свое время они были красой и гордостью леса!..

Эти гиганты, с которых топор плотника предварительно снял их благородную оболочку, были распилены, обтесаны и с миром упокоились в стенах дома, который построил Арье. Глядя, как раздевают и распиливают этих великанов, Арье вспомнил доброе старое время и забытые услады тех лет, когда еще не наполнилась земля всеми этими новыми людишками, у которых только и есть, что фи-фу-фа. Он любовно вспоминал и рассказывал молодым возчикам о людях прошлого поколения, о том, что они, только они действительно знали толк в еде — как едят, сколько едят и что едят; только они понимали, как набираются силы из тарелки. Арье вспоминал огромные вареники с творогом, которые подавались дедам в глубоких глиняных мисках. Эти гигантские вареники — каждый с булку величиной — были сделаны на манер конвертов из теста и наполнялись творогом по полфунта на штуку. Подавали их, поливая сверху кипящим сливочным маслом, так что они скворчели и квакали, как лягушки. А кугель, так называемый «трембеле», слоеный, с начинкой из лука, томленного в топленом курином жиру? А жареные гуси? А фаршированные пупки? А крепкая водка в графинах, которая приятным теплом разливалась по всему телу? А соленые огурцы? — О-хо-хо, хорошо тогда было! Нынешнее поколение никогда не пробовало настоящей еды и питья, какие они на вкус. А он, Арье, до сих пор еще жив тем, что едал в те славные дни…

Прошло немного времени, и все эти паршивцы, от мала до велика, с завистью смотрели на то, что Арье так хотелось показать: бок нового дома, гордо и величественно выходивший на улицу, тогда как сам дом, во всю свою длину, размещался внутри двора и радовал глаз соразмерностью и красотою, а к двери вело маленькое крытое крыльцо.

Само собой разумеется, что постройка дома не обошлась без помощи ребе. Перед тем, как закончить постройку, Арье отправился к нему за благословением и талисманами. Ребе был к нему очень милостив и одарил, как мог: дал ему четыре истертых копейки, чтоб закопать их в четырех углах дома, сто тридцать восемь металлических иголок, чтоб поместить их под порогами, и другие обереги и амулеты на стены и в углы дома. Нагруженный этим добром, Арье возвращался домой в столь славном расположении духа, что решил отпраздновать новоселье и угостить всю улицу, всех и каждого: знатных бар и почтенных евреев — на последнем настояла Хана.

X

В ту же субботу к Арье в дом на новоселье стеклась вся знать улицы; никто не пренебрег приглашением, пришли с женами и детьми, с малютками, едва начавшими ходить, — пришли специально, чтобы ввести Арье в расход.

Большого почета удостоился Арье в эту субботу. Все видели его богатство, видели силу и могущество его мошны! Сперва он объяснил гостям, что его дом построен не из «французов» — не из тоненьких жердочек, как, к слову сказать, дома некоторых почтенных особ, дома, которые чудом держатся на своих курьих ножках. Он построил свой дом из солидных и крепких дубовых бревен, которые будут служить вечно. Арье — вы ведь знаете Арье? — он шуток не любит. Затем Арье провел гостей по всем комнатам и показал им новую мебель, попутно расхваливая ее.

— Видите эти стулья? Здесь одного не хватает до дюжины. Они стояли в зале у графа Фьютинкевича. Однажды к нему пришел очень важный и очень толстый генерал, сел на такой стул и сломал его. А оттого что не нашлось мастера восстановить комплект, граф продал их мне за бесценок, за двести тридцать рублей, — так он хвастался и остальной мебелью. Особой гордостью его были два больших допотопных зеркала в позолоченных рамах, что, по его словам, лет шестьдесят тому назад висели в кабинете одного министра или кого-то вроде министра и только чудом попали в N. Гости заглянули было в зеркала, чтобы воочию убедиться в их достоинствах, но их отражения как будто свела внезапная судорога. Подобные похвалы выпали и на долю обшарпанного кресла с пуфом, занявших почетные места ввиду знатного происхождения. Воздав хвалы собственному добру, Арье с легким сердцем, как человек, исполнивший свой долг, вернулся в залу и предложил гостям отведать стоявшего на столе угощения.

Добрые гости и на этот раз не отказались, набросились на закуску, хватали, кусали, жевали, набивали полные рты и не забывали сунуть детишкам, жавшимся у родительских ног. И опять-таки все исключительно с целью причинить Арье убыток. Арье старался ничего этого не замечать, но у него едва не помутился рассудок при виде десятков жующих ртов, ворочающихся языков, кусающих и пережевывающих зубов. А когда его обступили со всех сторон с поднятыми рюмками и криками «ле-хаим!»,[13] он настолько потерялся, что, вместо того, чтобы пожать протянутую ему руку реб Аарона, самого старого и почтенного из гостей, он схватил его вдруг за бороду и хотел поцеловаться, как делал это обыкновенно с возчиками. Тот, однако, хоть и с трудом, но ускользнул от непрошеных ласк.

А Хана? Кто не видал в ту субботу Ханы в ее наряде и уборе — тот никогда не видел настоящей барыни! Все драгоценности и ожерелья, что в течение долгих лет и месяцев уныло лежали где-то в темноте, в недрах комода, запрятанные в чулок, теперь вышли на свет Божий, чтобы к общей радости блистать на Хане, и та нарочно без толку сновала между гостей, чтоб всем было видно, как она разубрана: «Посмотрите-ка, важные барыни, вот мои уши, а в них висят, качаются и блестят две жемчужные сережки величиной с большую горошину… Вы думаете — это все? А взгляните-ка сюда и пусть у вас глаза лопнут от зависти! Вот толстая и длинная золотая цепочка позвякивает и посверкивает у меня на груди. А вот браслеты на руках, а вот кольца на пальцах — вот они обе мои руки, перед вами, подойдите и пощупайте!» Так, казалось, говорила она всем своим существом. Ей, правда, было странновато и непривычно, она и сама виделась себе какой-то не вполне настоящей, как бы неопытной барыней; но неважно, ведь вся она унизана блестящим и сияющим золотом. И даже на лице ее, вроде бы появились отблески золота и серебра, отчего его обычное туповатое выражение на время скрылось под налетом богатства и знатности. Двойной подбородок напружинился и округлился, как яблоко, свекольно-красные щеки пылали, будто она только что получила от Арье две оплеухи. Даже парик, высокий, заплетенный наподобие халы, и тот придавал ей величавости. Отныне она тоже барыня! Ей-таки удалось привлечь взгляды нескольких дам, взгляды, полные затаенной злости, зависти и насмешки, — и те немедленно принимались перешептываться и обмениваться колкими замечаниями в ее адрес, едва только Хана выходила в кухню или выбегала в другую комнату.

Настал черед кугелей. Хана приложила все свои кулинарные способности (она была дочерью мясника) к тому, чтоб сделать угощение как можно более достойным торжества. Поэтому она изготовила три кугеля — лучший из них был с начинкой из потрохов, который не всякая еврейка знает как приготовить, чтоб не горчил и пах хорошо. Сам Арье подвиг ее на это в пятницу: пусть едят и лопаются от зависти. Однако ангел, ответственный за субботние блюда, на этот раз подвел их самым бессовестным образом: главный кугель, царь кугелей, не прожарился как следует, потому что печь слишком скоро остыла, и его появление на столе сопровождалось отнюдь не райским благоуханием. Те из гостей, которые пришли лишь назло, нашли тут удобный случай выместить свои обиды: начали кривить и воротить носы с убийственными намеками… Наиболее же вежливые гости уставились на самого почетного старца, который сидел во главе стола, и выжидали, как поведет себя его почтенный нос.

Высокородный старец дотронулся кончиком носа до самого кугеля, повернул нос на один бок и понюхал правой ноздрей, потом — на другой бок и понюхал левой ноздрей, после чего, ни слова не говоря, отодвинул свой кусок вместе с воткнутой в него вилкой, закрыл глаза и стал читать послетрапезную молитву. Затем он поднялся из-за стола, намереваясь попрощаться с хозяевами и отправиться домой с подобающей ему солидностью, но увидав, что Хана собирается просить его отведать кугель, который она специально для него готовила, он поспешно ткнул руку в протянутую руку Арье и, бормоча подобающее доброе пожелание, тихонько выскользнул из дому. Его примеру последовали и другие почтенные гости. Они торопливо уходили, словно спасаясь от пожара, — на горе кугелю с потрохами, этому царю всех кугелей, который горьким сиротой остался стоять на столе, к великому огорчению Ханы и к тайной радости Арье.

Для балагул Хана накрыла особый стол в отдельной комнате, и угощение тоже приготовила им особое: бутыль разбавленной водою водки, медовые пряники и три селедки, заправленные уксусом и прованским маслом. Но из лакомств, которые были на главном столе, она им вовсе ничего не подала, чем вызвала их горячий гнев и сдержанные ругательства. Решив отомстить за оскорбление — а балагулы на празднествах горазды обижаться, — они выместили свой гнев на водке, опорожнив бутыль до дна. Вышли они из дому угрюмые и возмущенные, с хозяевами не простились и затаили в душе злобу.

— Слава Богу, — сказал Арье, садясь за стол после бегства важных гостей. — Ты видала Хана, как эти пьяницы и обжоры набросились, точно саранча, на угощение и уничтожили все без остатка? Да в карманы еще насовали! Чудо еще, что этот кугель уцелел, — и Арье сунул в рот несколько кусков редьки и лука.

— А мне жалко, — ответила Хана. — Ты заметил, Арье, что эта надутая Шпринца со мной говорила очень любезно, и даже…

— Э, бабьи дела! — прервал ее Арье. — Было бы о чем жалеть!.. Подай-ка печенку с луком.

— Я, — продолжает Арье, набивая рот печенкой, — больше люблю возчиков, чем всех этих важных евреев: те, по крайней мере, благодарят за честь, которую им оказываешь, а эти сплетники приходят только, чтоб высмотреть, что у тебя не так, и раструбить потом на всех перекрестках. Сегодня они до отвала наедаются твоими харчами, а завтра тебя же поднимут на смех. Дай Бог, чтоб я ошибся… Подай-ка, Хана, вон те яйца с луком.

Так беседовал Арье с женой за субботним обедом. Видно было, что оба они в хорошем настроении и ведут одни пустые разговоры, чтоб только время провести, и все это за неспешной трапезой — рюмка полна до краев, перетомившиеся в печи кушанья поглощаются в охотку, а едоки благодушествуют.

XI

И был вечер, и было утро, и настало воскресенье.

И все пошло по-прежнему. Надежды Ханы на то, что торжественное новоселье и кугели вознесут ее в глазах окружающих на более высокую ступень, не оправдались. Не осуществилось и желание Арье, чтоб враги его лопнули от зависти. Никто из них не лопнул, и за исключением того, что два-три желудка почувствовали надобность в касторке, никаких несчастий — сохрани Бог! — застолье Арье не принесло. Зато сбылось субботнее предсказание Арье относительно сплетников. Уже в воскресенье с утра они жевали и пережевывали угощение Арье и его кугели повсюду, где собиралось больше одного еврея. Когда вчерашние почтенные гости сошлись в синагоге на утреннюю молитву, тотчас было поставлено на обсуждение субботнее торжество, и каждый из сплетников (а кто из знатных жителей М-ой улицы не претендует на это звание?) старался выпустить полный колчан шпилек и острот в каждое поданное Ханой блюдо, приперчить целой горой колкостей каждый кусок съеденного угощения. И, само собой разумеется, особенно досталось злосчастному кугелю с потрохами, на его долю выпали самые язвительные, самые ехидные насмешки. Почтенный старец солидно и со всеми подробностями рассказал, как эта свинья Арье осмелился ткнуться своей мордой прямо ему в лицо — целоваться надумал, видите ли, и как ему чудом удалось вырваться. Евреи средней руки, что теснились поближе к старцу, подсыпали каждый от себя перца, основываясь на собственных наблюдениях. Так разделали Арье под орех, что важный старец благодушно хихикнул, а средние захохотали.

А коль скоро ничего не изменилось, то Арье нужды нет во всей этой куче комнат, теперь совершенно бесполезных. Поэтому в воскресенье пополудни, на другой день после званого обеда, он запер все комнаты на замок, оставив для жилья только четыре. Остальные открывались в исключительных случаях: когда приезжал К-ский цадик или какой-нибудь родитель засылал сватов к сыновьям Арье.

И если так, то, конечно, и Хане незачем доставать серебро, которое она купила, как и следует барыне, для сервировки праздничного стола, ведь, эти вещи, собственно говоря, нужны только как украшение, а сами по себе они ни к чему. Поэтому в то же воскресенье после обеда Хана спрятала в сундук все серебряные ножи, вилки и ложки, которыми накануне, при гостях, она так громко позвякивала. Пусть лежат себе до свадьбы кого-либо из сыновей, когда вновь придет им время оглушительно звенеть.

Все то воскресенье Арье был в плохом настроении. Раздраженный и мрачный сидел он на ступеньках нового крыльца и не глядел на старую скамью у ворот, где неизменно сиживал минувшие пятнадцать лет. Вчера Хана упрашивала и улещивала его пожалеть ее и не сидеть больше на той скамейке, не болтать с балагулами. Теперь ему это не подобает. Теперь сами же балагулы будут презирать его за это. К тому же пригрозила, что, если он не послушается, она эту скамейку повалит, изрубит в куски и сожжет, так что и щепки от нее не останется, а балагул обольет кипятком, ошпарит, как паршивых собак, чтоб не смели собираться у нее под воротами и не позорили ее. «Откуда моя дура набралась такой спеси?» — удивлялся Арье. Он бы и не обратил внимания на ее слова — не жене им командовать, — если б не заметил, что и балагулы держатся в стороне и как будто что-то замышляют. Они не забыли вчерашней обиды, избегают его, а при встрече опускают глаза и злятся. Да и сам Арье чувствует, что если б даже и собрались вокруг него балагулы, не было бы прежней беседы, как будто Божественное вдохновение покинуло его и невидимая стена выросла между ним и его прежним миром.

Вдруг до него доносится громкий смех со стороны горстки балагул, которые сгрудились посреди улицы на пустой телеге. Арье искоса смотрит в их сторону, видит старого Янкеля, сидящего на мешке овса в своей низкой телеге, трубка его зажата меж желтыми, гнилыми зубами, и он курит, сплевывает и говорит одновременно — этим искусством обладают только старые возчики. Возле него собралась молодежь; они висят и сидят на телеге, приткнувшись каким-то чудом всюду, где только можно примоститься или уцепиться за что-нибудь, скалят поминутно зубы в громком, заливистом смехе и тоже искоса поглядывают на Арье. Ясно, что они говорят о нем, смеются над его вчерашним угощением, и, кажется, послышалось даже слово «кугель».

— Да они издеваются надо мной, — все более и более убеждается Арье. — Поделом мне, старому дурню. Разве я не знал, что все этим кончится. Пятнадцать лет спокойно жил и знать не знал всех этих глупостей, какими забавляются, видите ли, почтенные особы, а тут вдруг вздумал устраивать новоселье на потеху всем этим паршивцам, черт бы их побрал. Как будто мне лестно их внимание и нужен их почет! И все почему? Все потому, что моя дура хочет быть важной барыней!

Арье вспомнил вчерашнее торжество — и содрогнулся. Он вспомнил всех этих почтенных гостей, их важные лица, излучающие значительность, чопорность, благопристойность и важность, важность, важность всего. Вспомнил их торжественный приход, гордую поступь, степенное усаживание — будто садясь, они оказывают стулу большой почет. Вспомнил насмешливые взгляды и презрительные улыбочки, с которыми они пришли, побыли и ушли, все их надменные фразы на субботнем языке (так Арье называет древнееврейский язык, которого не понимает), сказанные за столом, — в них, наверное, были обидные намеки на него и жену. Вспоминает, как в одно мгновение улетучилась их чопорность, едва стали подавать на стол угощение, как эти обжоры и лакомки, будто голодающие, набрасывались на всякий новый кусок, ели, грызли, жевали, пока не произвели полное опустошение. Разве он, Арье, не понимает всего презрения, которое они этим выказали? Разве так ведут себя гости за столом у важного пана? Там им дают большую хворобу на всяку утробу, и они едят сдержанно и солидно, едва касаясь тарелки, и оставляют больше, чем им подано. А тут? Нет, не порадоваться моему благополучию они пришли, а съесть меня! Не честь выказать, а презрение, осрамить меня, живьем закопать в землю. И за что? Потому что я не знаю этой их премудрости, не умею сделаться важным барином? Потому что не умею, как они, болтать на субботнем языке и ничего не понимаю в маленьких буквах? Потому что я не надеваю четырех пар филактерий и не отираюсь вокруг родовитого старца в шелковом капоте? Алтер—Гадюка тоже ведь не знает субботнего языка и в буквах не смыслит, однако он знает, как нужно важничать, и прозывают его барином, хотя, монеты, он мне и в подметки не годится! Только, похоже, все его недостатки покрывает уменье отираться возле старого реб Аарона.

Вспоминает Арье и то, как он, растерявшись, кинулся было целоваться со старцем и как тот при помощи Алтера-Гадюки от него ускользнул. Вспоминает Арье и появление кугеля с начинкой из потрохов, как сияло лицо Ханы в тот торжественный момент и как потом скривились носы, как поднялся поспешно старец, как сбежали гости. И в этой суматохе его неуклюжая Хана тычется туда-сюда, как глупая телка, бегает, бросается из стороны в сторону, трясет тяжелыми серьгами, просит, хлопочет, извиняется. А затем этот оставшийся сиротливый кугель. И вдруг Арье осеняет догадка: кугель был оставлен умышленно, нарочно, чтобы сделать его притчей во языцех, чтоб потом скалить зубы. С этой мыслью Арье дернулся с места, побежал к Хане, которая была в кухне, и отчаянно закричал:

— Телка! корова! мясничиха! Это ты виновата во всем! Из-за тебя я так оскандалился! Все оттого, что хочешь быть важной барыней, а мне плевать на все эти надутые физиономии! Слышишь, дура! Мне плевать на всю их важность и на то, что они смеются надо мной! Твой муж не хочет быть важной персоной. Арье не желает быть барином! Арье не для того создан и останется таким, каким был. Важность за монету не купишь! Важность — это что-то особенное, искусство какое-то, она сама по себе… Не для Арье все это, Арье этого не умеет, да и не к чему это ему! «Арье — почтенный еврей, Арье — староста в синагоге, Арье распределяет чтение Торы, Арье говорит на субботнем языке!» — ха-ха-ха, дура! Разве слыхано такое?! Копаться в маленьких буковках, надевать четыре пары филактерий — это для других. А у Арье есть монета — и баста!

В тот же вечер, в один из летних вечеров, в час, когда светит луна, горят звезды, где-то квакают лягушки… в час, когда на М-ой улице открываются окна и на улицу вырываются звуки скрипок — к полному удовольствию домохозяев, чьи чада музицируют, домохозяев, которые сидят себе на ступеньках крыльца или же в легком пальто, легкой шляпе и легких туфлях прогуливаются вдоль забора под сенью своего дома… в час, когда и окна нового дома Арье открылись и словно назло швырнули на улицу резкие звуки флейты (сыновья Арье играют на флейте) — в этот прекрасный час Арье снова сидит на скамейке у ворот, на любимой своей скамейке, которая служила ему верой и правдой и целых пятнадцать лет покоила на своей деревянной спине его крепкое тело. Вглядываясь при лунном свете в прогуливающихся у своих домов важных евреев, вслушиваясь в стоны скрипок и в задорные звуки состязающихся с ними флейт, Арье думает:

— Эти важные особы, которые так неспешно, с таким самодовольством прогуливаются — ничего не скажешь — они важные от рождения. И Бог с ними, пусть это с ними и остается. Скажем честно, я и они — из разного теста. Но по-моему, по простому, эта важность раньше была в цене, а теперь она ни гроша не стоит. Да, я невежа, мужик, выродок какой-то в их еврейском обществе, даже монета меня не облагородила, она позволила мне взобраться до звания «баал-гуфа», но не выше; всю свою жизнь я прожил отщепенцем, — но будущее, будущее принадлежит моему кандидату, который играет теперь на флейте, а не сынкам этих важных особ, пиликающим на скрипке. Теперь входит в цену, а не их пустая важность. Кто гуляет с дочерью пристава? — мой кандидат. Кто играет в карты с полицмейстером? — мой кандидат. Кто беседует с губернатором? — мой кандидат. Кого зовут на бал к генералу Тимофееву? — опять моего кандидата. Еще настанет день, когда мой кандидат будет правой рукой губернатора — тогда держитесь, почтенные господа! Все вы, все вы в его руках!.. — И Арье ощупывает свой тугой карман, набитый монетой.

Постепенно смолкают голоса скрипок. Вот только две-три выводят еще свою мелодию. А звуки флейт звучат все громче, все увереннее, властно врываются в тишину ночи… Кто победит? Важная скрипка или грубая флейта?

Вот во всем своем очаровании издали донеслась песня соловья. Арье широко разевает рот и громко зевает. Внезапно он вспоминает:

— Шепл, ты напоил Гнедко?

Шепл прерывает свою игру, высовывает голову в окно и отвечает:

— Напоил, папа.

— Ну, так иди спать. Марш! Давно пора. Завтра базарный день, надо встать пораньше.

С трудом разминая затекшие члены, Арье встает со скамейки, идет на двор ставить на досках и бревнах метки от воров, осматривает двери конюшни и хлева и отправляется на покой.