"Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний" - читать интересную книгу автора (Яковлев Лео)

Вадим Козовой

Мировая история есть арена борьбы Добра и Зла — эта прописная истина давно уже не требует доказательств. Но временами эта истина теряет свой статистический характер, и линия фронта вечного Армагеддона проходит не по таким абстракциям, как «народ», «страна», «человечество», а по одной конкретной судьбе, по одной жизни, одной личности.

Человеком такой редкой судьбы был Вадим Козовой, родившийся в Харькове в 1937-м и умерший в Париже в 1999-м.

Его отец и мать были типичными харьковскими «советскими интеллигентами» первого поколения, искренне благодарными советской власти за возможность получить высшее образование и соответствующее место в новом обществе, правда, занятия отца — международная политика, философия, история — в тридцатых годах стали небезопасными, но Бог тогда отвел от этой молодой семьи угрозу репрессий.

По жизни Вадима, как и по жизни его сверстников, прошла великая война. Прошла, разрушив довоенное семейное гнездо и подведя черту под детством, превратив его в беженца.

На обратном пути в Харьков — в эшелоне, возвращавшем в Украину Теплоэлектропроект (ТЭП), одну из старейших харьковских проектных организаций, в которой всю свою жизнь проработала его мать, — шестилетний Вадим на станции Алексеевка, между Острогожском и Купянском, принял свой первый бой. Взрыв забытого войной снаряда превратил его в окровавленный комок страданий.

Военные хирурги того времени, не измерявшие свой труд в зеленых бумажках, собрали этот комок и возвратили его к жизни. Потери были существенны: один глаз, часть ноги, общий шок, — но жизнь продолжалась.

Может быть, это его первое столкновение со злом и смертью научило его ценить каждое мгновение жизни и отдавать Знанию и Творчеству все свои душевные и большую часть физических сил, не пренебрегая, впрочем, и мальчишескими забавами, иногда весьма рискованными.

Учеба давалась ему легко, оставляя время на увлечения, коих было немало: шахматы и шахматные композиции, фотография и многое другое, но самым главным было чтение.

Окончание школы пришлось у него на расцвет хрущевской «оттепели» — на тот ее период, когда притаившаяся сталинская администрация еще не могла понять, являются ли новые «нормы» новой реальностью или представляют собой новую разновидность привычной демагогии. Механизм отрицательного отбора, впоследствии погубивший и тоталитарную систему, и страну, тогда еще не был включен, и золотой медалист из Харькова Вадим Козовой становится студентом истфака Московского университета.

К сожалению, новой демагогией были обмануты не только чиновники-сталинисты, но и неопытная молодежь, решившая, что XX съезд КПСС выдал советскому народу право на самостоятельные политические инициативы. Среди таких обманувшихся оказался и Вадим, который был осужден по дутому «делу Краснопевцева» в 1957 году. Так фронт борьбы Добра и Зла вторично прошел по его судьбе.

Шесть лет советских концлагерей радикально изменили его жизнь. Там он нашел свою спасительную пристань — французский язык, французскую литературу и поэзию. Там же к нему пришла любовь, и его дальнейший нелегкий жизненный путь разделила с ним Ирина, дочь «Лары» — Ольги Ивинской, вдохновившей Бориса Пастернака на создание в прозе и стихах, объединенных в «Докторе Живаго», одного из самых пленительных женских образов в литературе уходящего века.

Я встретился с Вадимом через год после его освобождения — летом 1964-го. Он пришел ко мне в часто менявшую свое название гостиницу «Берлин», где я передал ему харьковские письма и новости, а потом, учитывая возможную оснащенность моего «интуристовского» номера, мы решили продолжить беседу на улицах Москвы.

Мы вышли на Лубянскую площадь, обошли хорошо знакомую ему извне и изнутри цитадель советской безопасности, двинулись к Сретенке, потом вышли к Мясницкой, к Чистым прудам и к Покровским воротам и по Маросейке вернулись в центр. Но все это — только внешние вехи. Были еще и кривые московские переулки — от Уланского до Лялина, и, конечно, — Потаповский, этот переулок пастернаковской «Лары», ставший знаковым переулком судьбы Вадима. Говорили мы обо всем: и о допросах на Лубянке, и о новой книге Белля, лежавшей у меня в номере, и о «Зиме тревоги нашей» Стейнбека, и о московских литературных новинках, но любые разговоры сводились к французской поэзии. К ее вершинам он отважно пробирался в годы заточения через дебри тогда еще не вполне открывшегося ему, но уже почти родного французского языка, никогда не звучавшего в его детском, семейном и школьном окружении. Его одержимость потрясала.

Другой, не менее сильной, но более мне понятной его страстью были книги, и когда я неосторожно сослался или привел цитату из розановских «Опавших листьев», он буквально вытряс из меня признание в том, что эта книга находится в моем владении. Мне очень не хотелось расставаться с Розановым. Тем более, что на широких полях этого издания сохранились пометки Евгении Викторовича Тарле, и, читая его комментарии к отдельным мыслям философа, можно было прикоснуться к живой дискуссии двух публицистов «серебряного века» — нововременца Розанова и Тарле, представлявшего журнал «Мир Божий» (впоследствии «Современный мир»). Мы договорились о том, что Розанов «побудет» у Вадима до тех пор, пока он мне не понадобится.

Следующая наша встреча состоялась уже в нашем родном Харькове, вскоре после выхода из печати «Литературных портретов» Андре Моруа, В этом сборнике на долю Вадима выпал перевод самых сложных очерков — о Прусте, о малоизвестном тогда у нас Валери и совершенно неизвестном в русскоязычном мире Алене — дорогом для Моруа писателе, мыслителе и человеке.

Андре Моруа был тогда у нас очень популярен, его книги «доставали» с большим трудом, и подарок Вадима был мне дорог вдвойне, а он, убедившись в моей радости, перешел к прискорбным новостям: как и следовало ожидать, «Опавшие листья» пошли по рукам «совершенно надежных» московских друзей и знакомых и исчезли «среди моря житейского». Я чувствовал, что Вадим тяжело переживает эту потерю, и, как добрый кюре в «Отверженных», прибавивший Жану Вальжану к столовому серебру еще и подсвечники, я преподнес ему «Уединенное» Розанова на тех же условиях: «отдать, когда мне потребуется».

К счастью, мы оба дожили до тех времен, когда эти книги перестали быть запретным плодом и библиографической редкостью.

В трудные семидесятые наши пути во времени и пространстве не пересекались. Я издали, довольствуясь обменом приветами, следил за его трудами, понимая, что относительно немногочисленные публикации его переводов и даже известная мне его самоотверженная работа над эстетическим и философским наследием Поля Валери далеко не исчерпывают всего сделанного им за это плодотворное десятилетие. И меня радовало все то хорошее, что я слышал о нем, когда изредка приходилось соприкасаться с московским литературным миром, и особенно — добрые слова Анастасии Цветаевой, крайне строгой в своих оценках.

А в это время его ожидало очередное соприкосновение со Злом — борьба за возможность съездить во Францию по вполне официальному приглашению, поступившему от французского ПЕН-клуба. Его имя зазвучало в передачах по «вражеским голосам», поползли слухи о письме Вадима к «дорогому Леониду Ильичу». Режим уже начал дряхлеть и за каких-нибудь восемь (!!!) лет ему удалось «выбить» из него разрешение на посещение страны, в культурное сближение с которой он внес значительный вклад. Возвращаться назад Вадим не торопился, ибо понимал, что на «выбивание» следующей поездки у него уже может не хватить ни сил, ни времени, ни жизни.

Жизнь человека на Земле быстротечна, а в своей завершающей стадии она еще более ускоряется, и, перебирая сейчас в памяти наши восьмидесятые и девяностые, я не могу понять, как и когда они прошли. Могу лишь сказать, что все эти годы я всегда помнил о Вадиме и многое знал о его жизни.

Мы опять «с оказией» обменивались приветами и книгами. В начале девяностых вышел у нас сборник «Из трех книг», и я узнал его как оригинального поэта, а в последней посылке из Парижа была новая его книга «Поэт в катастрофе» — о Борисе Пастернаке, Марине Цветаевой и, конечно, о нем самом, переживавшем и победившем ту же самую катастрофу — столкновение поэта с исторической действительностью.

Василий Розанов, раздумья которого часто были фоном нашего с Вадимом общения, как-то записал:

«Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе».

В душе Вадима была эта вечная музыка творчества. Теперь она будет звучать в его книгах.

Явившись по стечению обстоятельств нашим посланником в той самой Европе, к которой теперь стремится Украина, он сумел стать частью парижской духовной элиты, был награжден французскими знаками отличия, и его уход отмечен некрологом не только в России и его родном Харькове, но и в ведущих газетах Франции «Монд» и «Либерасьон». Можно сказать, Вадим Козовой был вторым, после Ильи Мечникова, харьковчанином, получившим во Франции искреннее и благодарное признание.

Четверть века назад Вадим перевел для «Библиотеки всемирной литературы» балладу «Иоанн Безземельный прибывает в последний порт», принадлежащую перу Ивана Голля. Под этим необычным псевдонимом скрыт Исаак Ланг, человек близкой Вадиму страннической судьбы, франко-немецкий поэт-авангардист, живший то в Германии, то во Франции и в Америке, для которого, как и для Вадима, «последним портом» стал Париж. В этой балладе есть такие горькие слова:

И сестры вслед не вымолвят ни слова, И не прильнет, бледнея, мать к окну. Трава не дрогнет у крыльца родного, Что за страна в беспамятном дыму?

Будем надеяться: дым беспамятства развеется, и Вадим Козовой в своих книгах вернется домой.


1999