"Переворот" - читать интересную книгу автора (Апдайк Джон)

II

Осенью, как называют это время года тубабы, Эллелу вернулся в Истиклаль, и происшествие, случившееся с ним на прямой дороге южнее Хулюля, близ исчезнувшего города Хайр, усугубило его каникулярное настроение. Треугольник, состоявший из него самого, Мтесы и Опуку, превратился в четырехугольник: к ним добавилась Кутунда, чье немытое женское тело привнесло в «мерседес» новый запах, пересиливший еле уловимый маслянистый запах германского изделия, неистребимую вонь верблюжьего навоза и висевший в воздухе запах жуткого костра, который проник в окна и, как дурное воспоминание, напрочь пропитал серый бархат. На протяжении многих миль они ехали молча — в мозгу каждого крутились свои колесики: Мтеса был занят управлением своей чудо-машиной, Кутунда думала о том, что с ней станет, и выпускала сквозь свое потрепанное куссабе зловонные щупальца страха и покорности судьбе, а Опуку, судя по всему, спал — его круглая голова почти не двигалась на мускулистой шее, несмотря на происходившую перед его мысленным взором смену картин (о чем Эллелу догадывался по тому, как Опуку время от времени стонал), — он видел жестокость, пламя костра, его одолевало похотливое желание обладать бледными, с прямым носом кочевницами в черных одеждах. В Куше мы не перестали мечтать о слиянии черной и белой кожи, толстых и тонких губ оседлых фермеров и кочевников, перемещающихся со своими стадами.

«Мерседес» ехал всю ночь, чтобы из темных закоулков нашей памяти стереть воспоминание о костре. Заря прорезала тьму и исчезла. Вблизи Хайра местность плоская и розовая, почва соленая и воздух мерцает: точка, увиденная вдали, растворяется при приближении или становится кроваво-красным валуном, который, казалось, упал из стратосферы. Эллелу, сидевший в мятом костюме цвета хаки, смотрел вперед, сквозь ветровое стекло, поверх плеча своего шофера, в то время как голова забывшейся Кутунды тяжело лежала на его плече. Тут точка, появившаяся на шаткой вершине треугольника, до которого сузилась ширина дороги, — горизонт все время качался на своей опоре, справа отступали бугристые подножия Булубских гор, а слева в облаках пыли с трудом различались очертания колючих зареба, — стала разрастаться со скоростью, далеко превосходящей скорость «мерседеса», и на расстоянии приблизительно в два километра превратилась в машину. Через несколько секунд — а время согласно законам относительности тянется как резина — чужеродная машина промчалась мимо с быстротою тени от крыла ястреба. Эллелу подивился, ибо это не был грузовик для перевозки земляных орехов, чье присутствие объяснимо, и не военный транспорт, а машина, которая никак не могла раскатывать по Кушу: это был большой грузовик с открытым кузовом, к плоской поверхности которого были цепями привязаны две одинаковые груды — некогда пузатые, а ныне механически спрессованные американские автомобили карамельного цвета. Моторы с них были сняты, а салоны, где некогда бунтовали дети, а взрослые занимались любовью и старики набирали мили на отдыхе, были раздавлены.

Резко повернув голову, чтобы проследить за грузовиком, быстро исчезнувшим среди подпрыгивающих розовых складок северных земель, Эллелу разбудил светленькую Кутунду. А кожа у нее была светлая или просто смуглая под слоем грязи, лицо круглое и большой рот, но губы не вывернутые. Ее губы, когда она пыталась ответить на его поцелуи, были словно приклеены сном к мелким, слегка вдавленным зубам. Она почувствовала тревогу Эллелу и смотрела на него широко раскрытыми глазами. А полковник схватил Мтесу за плечо и пронзительным лающим голосом, каким он объявлял по радио о каком-то строгом нововведении или репрессалии, спросил:

— Что это было? Ты видел?

— Грузовик, — ответил шофер.

— Какой грузовик?

— Большой. Быстрый. Здесь нет ограничения скорости.

— А ты когда-нибудь видел такой грузовик?

Ответ был дан после раздражающе долгого обдумывания:

— Нет.

— Откуда, ты считаешь, он ехал?

Шофер пожал плечами.

— Из города.

— Из Истиклаля? Да никогда в жизни. Где он мог взять эти... эти штуки, которые он вез? И куда он их вез?

— Может быть, из Занджа в Сахель. Или наоборот.

— Да кто же пропустит его через границу? Кто продаст ему горючее?

— Странная штука, — согласился Мтеса, но это занимало его не больше, чем если бы он увидел необычную птицу у скважины с водой или диковинно покалеченного нищего на улице. Невежда видит чудеса каждый день.

Эллелу пришло в голову, что Мтеса сочиняет в угоду ему, а на самом деле ничего не видел.

— А ну, скажи мне, что ты видел. Какую странную штуку?

— Большой грузовик, который вез раздавленные voitures[12].

— Что за voitures?

— Не «бензи».

Эллелу откинулся на спинку сиденья с чувством понесенного поражения. Он бы предпочел, чтобы грузовик привиделся ему. Лучше самому обезуметь, рассудил он, чем довести до безумия всю страну. Если то, что он видел, было реальностью, значит, он вынужден — вопреки желанию — действовать, принять меры против чужеродного вторжения, ибо он знал, что это явление для Куша оскорбительно, тогда как оно вполне обычно на шумных, насыщенных отравляющими газами, опасных шоссейных дорогах Соединенных Штатов. Кутунда, которая доселе спала и ничего этого не видела, сочла нужным занять единственное непокореженное место в машине, и измотанный Эллелу провалился в освободившуюся уютную пустоту, пахнущую мускусом и навозом, дымами и голодом Куша.


По возвращении в Истиклаль Эллелу поселил Кутунду в квартире над мастерской, где плели корзины, а на самом деле торговали гашишем и хатом; ее присутствие здесь и его подозрение, что в столице готовится заговор, подстегивали его стремление все чаще отправляться в город переодетым, особенно в ту часть, которая именовалась Хуррийя, пользовалась дурной репутацией и, словно груда глиняных коробок, предназначенных для свалки, высилась у восточной стены просторного Дворца управления нуарами с его шестнадцатью пилястрами, олицетворяющими шестнадцать наиболее распространенных глаголов, которые во всех сложных временах употребляются с глаголами «быть» и «иметь». На фасаде дворца поверху стоят восемь мраморных статуй неестественной белизны, не испорченной климатом, они изображают восемь буржуазных добродетелей: Assiduit#233;, Economie, M#233;diocrit#233;, Conjugalit#233;, Temp#233;rance, Optimisme, Dynamisme и Modernit#233;[13]. Глухая стена дворца сверкает на заре как обещание вечной сладострастной роскоши, вздымающееся из плена земли над маленькими соломенными крышами, потрескавшейся черепицей и жестью, придерживаемой камнями.

Таким показался дворец Эллелу, когда он продрал глаза, лежа рядом с Кутундой на соломенной подстилке. Во сне ее жесткие тусклые волосы, так не похожие на мягкие упругие колечки, коротко остриженные или хитроумно заплетенные в косички, которые украшают головы сестер Эллелу или трех из его четырех жен, разметались и прилипли к лицу; в ее черных волосах встречались рыжеватые пряди, а уголь, которым она обвела глаза, размазался. На запыленной коричневой коже ее щек в падавшем сбоку свете видны были прочерченные по диагонали ритуальные шрамы — по одному на каждой щеке. Звуки окружавшей их трущобы — стук калабашей, скребущий звук от сгребаемого в кучу горячего пепла, хруст развертываемых пакетиков гашиша внизу и бормотание детей в школе Корана на другой стороне крутого, цвета охры, проулка — не позволяли снова заснуть после того, как он совершил молитву, и Эллелу лежал возле тяжело дышащей в беспамятстве Кутунды, словно страдающий от жажды человек возле колодца, сознавая, что его народ умирает, что начинает он свой день с остатками дня вчерашнего, что звуки, которые он слышит — стук, скрежет, хруст, бормотанье, — это звуки безнадежности, звуки, издаваемые на помойке курицами, слишком тощими, чтобы их резать, и клюющими камни, которые никогда не станут семенами. Сам Аллах высох и состарился и куда-то ушел.

Когда Кутунда проснулась, Эллелу спросил ее:

— Это поможет, если убить короля?

Она справила свою надобность в горшок и принялась голышом прохаживаться по комнате, небрежно прорезая ногами мечи и часовых солнца, которые неощутимыми рядами проникали в комнату через горизонтальные щели ставен. Блестящие конусы пыли вращались в воздухе словно точилки брадобрея. Комната была неправильной формы, с гнутыми стропилами из тамариска. Стены из утрамбованной глины были цвета кожи моей любовницы, ее тень мелькала на них, когда она с быстротою, порожденной алчностью, с медлительностью наслаждения занялась самоукрашением: чуть тронула сурьмой каждое веко, надела золотые кандалы на запястья и многорядные ожерелья из красивых бус, нанизанных на волосы из хвоста зебры, на шею — все, что разрешено иметь наложнице диктатора. Сообразно своему положению моя бродяжка придала лицу серьезное выражение, готовясь дать совет. Лишенная тени палаток и канав севера, Кутунда выглядела старше, чем в тот момент, когда я овладел ею. Решительные складки на лбу и вокруг поджатого рта указывали на годы раздумий, разочарования прорыли свои каналы: наверное, лет десять прошло со времени ее первого загрязнения. Она щурилась, — возможно, нуждалась в очках.

— Расскажи мне про этого короля, — сказала она.

— Он слабый, но умный, мой пленник и в определенном смысле мой покровитель — вот почему я и не стал казнить его, когда произошла революция и его насильственная смерть не выглядела бы чем-то исключительным. Сложившаяся политическая и культурная обстановка отдаляла Эдуму от рабочих и крестьян. Его правление было коррумпировано, чему способствовала его личная тирания, — а он был безрассудно жесток в античном, эмоциональном плане, — а также буржуазная идеология его министров, которые, желая укрепить свое положение среди жалкой, ничего собой не представляющей элиты, продавали американцам то, что их отцы продали французам, считавшим, что они по-прежнему этим владеют. Министры уговорили иностранцев путем немалого подкупа взять еще одну концессию и построить еще один отель из стекла, который служил бы публичным домом для кяфиров, — это было единственной их акцией в войне с нищетой. Сложность правления в Африке состоит в том, моя дорогая Кутунда, что при отсутствии серьезного развития торговли или промышленности правительство держит в своих руках все богатства страны, и, следовательно, люди, стремящиеся разбогатеть, монополизируют правительство. Пороки Эдуму были бы заурядными, если бы он держался правильной политической ориентации, а именно: если бы предложил каким-то образом отбросить издавна существующие формы авантюризма и эгоистических интересов, с чем можно было мириться, когда они сдерживались личными взаимоотношениями в рамках маленького племени, но что становится насилием в более широких рамках. Консерватизм Эдуму, который я бы скорее назвал безответственностью и бессилием, прикрывался немалым личным обаянием, даже добротой по отношению к избранным из его окружения, и улыбчивым обскурантизмом безнадежного циника.

— А король, — спросила Кутунда прищурясь, от чего шрамы на щеках поехали вверх, и своим вопросом, как я понял, возвращая меня к проблеме сегодняшнего дня, уводя от риторики студента политических наук с таким серьезным видом, что мне стало страшно за Эдуму, ибо у этой распутной женщины (а к ее запаху прибавились сейчас ароматы специй и духов из лавок черного рынка) голова хорошо, по-мужски работала, — король, он старый?

— Старше, чем кому-либо известно, но, боюсь, едва ли он окажет нам услугу и соблаговолит умереть.

— Никакая это будет не услуга, — сказала Кутунда. — Его смерть лишит правительство видимости инициативы, какою явилась бы его казнь в качестве небесного преступника.

Она употребила термин, бытующий в племени capa и обозначающий человека, совершившего преступление не против соотечественников, а против всеобъемлющей гармонии общепринятых понятий, — на современный язык это можно было бы, пожалуй, перевести как «политический преступник». Совсем обнаженная, если не считать серег и косметических мазей, Кутунда принялась расхаживать по комнате с важным видом, сознавая значение, какое я придавал ее словам. Ее пятки решительно стучали по полу, а пальцы ног словно вдавливались в него, — эти метания из угла в угол по маленькой комнате побудили меня вспомнить, что ее бабка была леопардом. Ноги у нее были толстые и слегка искривленные, ягодицы зрелой женщины восхитительно подрагивали. Я почувствовал зов секса. Мои плечи расправлялись при мысли о том, сколько времени я провел, слушая нагих женщин.

— Надо найти центр болезни, — продолжала она. — Этот центр, я думаю, лежит не в короле, который помимо своей воли является таким, каков он есть, а в твоем милосердии к нему.

— Он подобрал меня, когда я был меньше песчинки — солдат с фальшивыми документами, и пристроил к себе. Он сделал меня сыном, хотя у него уже было пятьдесят сыновей. Да я скорее пролью кровь родного отца, солдата-нубийца, чье лицо исчезло, словно унесенное ветром, чем этого старого тирана, который все мне прощал и до сих пор прощает.

— А что ты такого сделал, что он тебе все прощает?

— Я плод изнасилования. А теперь я правлю голодающей страной.

— А почему у тебя были фальшивые документы?

— Потому что правда ничего хорошего мне не дала бы, да и тебе не пошла бы на пользу.

Ее глаза цвета песка, с трудом, казалось, удерживавшие фокус, скользнули по мне, и она поняла, что слишком много себе позволила. И продолжила свою речь, уже подлаживаясь под мое настроение:

— Мы должны найти центр зла, который мешает небу слиться с землей. Они ведь возлюбленные, земля и небо, и ими владеет страсть такой силы, что они разлетаются столь же стремительно, как и сходятся. Они похожи на мощные машины, какие есть у белых людей: хватит одной злой искры, чтобы они остановились. Демон ведь не захватывает все тело, а лишь точечку величиной с булавочную головку, так как демон недостаточно для этого велик — он должен быть совсем маленьким, чтобы летать. Он может войти в тебя через ноздрю или задний проход и поселиться в горле или в маленьком пальце на ноге. Ты не пытал короля, не искал в его теле такого места, где он не чувствует боли? Там скорей всего демон и сидит, и если ловко всадить в это место раскаленный кинжал, он оттуда выскочит. Но операция должна быть точной. Излюбленным местом для дурных духов являются пальцы — разумно было бы отрубить старому королю руки. Но я вижу, тебе не нравится такой план.

Я молчал — лишь пытался представить себе, как это было бы: кровь, льющаяся из вен, точно из кувшина, призрачные очертания отрубленной руки с пальцами, сохранившими свои отпечатки, и с линиями жизни на ладони, хотя жизни в восковой руке больше нет.

Голова Кутунды исчезла в новом зеленом куссабе, одном из нескольких, заменивших ей лохмотья, в которых я ее нашел. Расшитые золотой ниткой круглые манжеты стягивали рукава. В одежде она выглядела тоньше и игривее, из серьезного политика превратилась в ехидную ревнивую женщину: она явно ревновала меня к королю.

— Отрежь ему яйца, — посоветовала она, — и выставь их на весах статуи Правосудия над главным входом во дворец. Ванджиджи, — пренебрежительно произнесла она. — Со времен моего деда никакого Ванджиджи не было, да и тогда его жители славились трусостью и алчностью. В войну они дожидались, пока мужчины другой деревни уйдут, затем являлись туда и убивали детей. Вырви королю глаза и засунь ему в задницу, чтобы они выследили, где живет его демон.

— Демон поселился в тебе, — заметил я, хватая ее за яркую ткань, когда она стремительно шла мимо. Бронзовые и серебряные браслеты на ее щиколотках зазвенели.

— Богу негде сесть в Куше! — Она увернулась от меня, губы ее растянулись над скошенными вовнутрь зубами. — На самой высокой вершине сидит сморщенный старик в отсеке, его охраняет солдат в хаки, который хотел бы зарыться в песок. И вот Состраждущий летит дальше, Его река дальше течет, на небе нет ни тучки, и в Куше по-прежнему все сохнет. Ты должен устроить спектакль, полковник Эллелу, чтобы Аллах заметил нас. А то про нас легко забыть. Нужна кровь. Кровь — это дух, и она притягивает дух. Раздери короля: привяжи его ноги к четырем жеребцам и кнутом пусти их вскачь. От криков короля выскочит атом зла и наступит счастье. — Она обнажила в улыбке свои детские зубки, наклонила круглую голову и принялась заплетать косички.

— В твоем плане что-то есть, — услышал я свои слова, хотя при мысли о том, чтобы разорвать моего патрона на части, мои ноги перестали чувствовать вожделение и налились свинцом.


Однако на этой стадии собственного морального распада полковник не пренебрегал своими обязанностями. Обычно он уже сидел за своим столом из зеленой, как все военное, стали, в своем фанатически строгом кабинете, занимавшем угол Дворца управления нуарами и выходившем на Аль-Абид — на гниющие навесы над пыльным суком[14], на шаткие верфи и пироги, тощие, как копье, — задолго до того, как Микаэлис Эзана являлся из соседнего кабинета с докладом; они пили вдвоем утренний шоколад и в нескончаемом диалектическом споре намечали путь страны в будущее.

Эзана так и сыпал фактами и цифрами, он был сторонником получения займов от Всемирного банка и грантов от ЮНЕСКО, проектов сооружения плотин и оросительных систем, капиталовложений, ловко добываемых в результате игры на соперничестве двух сверхдержав (и этой теневой третьей, Китаем, обладающим нужными размерами, но недостаточной массой, субстанцией, чтобы называться сверхдержавой), а в последнее время стал питать надежду на финансовую помощь своих братьев по исламу, нефтяных, опьяневших от долларов, шейхов Кувейта и Катара. В начале Возрождения Эллелу разделял упоение Эзаны этими манипуляциями, рожденными независимостью Куша, не менее сложными и фантасмагорическими, чем манипуляции в мире духов, которыми занимаются колдуньи и марабуты по ту сторону Грионде. Но, видя, что из всех этих планов ничего не получается или хуже чем ничего: дорогое оборудование по очистке земляных орехов перестает работать из-за отсутствия ремонтников, прорытые колодцы превращаются в центры опустошенных пастбищ, единственная построенная плотина стала рассадником улиток, зараженных бильгарциозом, — Эллелу отошел от этих нечистых начинаний и стал со стороны не без иронии смотреть на энергичные попытки Эзаны подключить мир к участию в судьбе Куша. Министр внутренних дел, ранее носивший грубый костюм борца за свободу народа цвета хаки, теперь перешел на костюмы из Лондона, сшитые в Милане туфли, парижские носки с вычурными стрелками и подозрительно мягкие гонконгские рубашки, хотя носить мужчинам шелк запрещено всеми моральными авторитетами ислама; на запястье у него были швейцарские часы, на черном циферблате которых, если нажать на маленькую кнопочку сбоку, загорались час и минуты арабскими цифрами. Подчиненные таращились на эти часы, недоумевая, где же в такой узкой черной глубине хранятся минуты, которые не выскакивают для обозрения. Таким же феноменом являлся и Микаэлис Эзана, который мог в ответ на вопрос представить нужные факты и цифры, но в них недоставало глубины, они были поверхностными. В этом выражалась ограниченность Эзаны, ибо при всех своих способностях и амбициозности он не обладал масштабностью личности, этикой, вдохновляющей склонностью обдумывать свои шаги, что помогает руководителю отбросить неуверенность и повести за собой народ. Сторонний наблюдатель, глядя на двух совещающихся руководителей, заметил бы, что, хотя они оба невысокие и чернокожие, Эзана выглядит более черным, — его круглое лоснящееся лицо источало, излучало черноту. А у Эллелу лицо было матово-черное от долгого ополаскивания водой. Он терпел Эзану, так как кристалл, на котором начертаны вероятности, предсказал, что Эзана никогда не сменит его. Популярность Эллелу по мере того, как сведения о его личной яркой победе во имя народа над капиталистической диверсией распространялись по югу, выросла так сильно, что подозрения в безумии уже не способны были ее подорвать, поэтому он посмел этим утром, пока шоколад остывал перед ними, рассказать Эзане об увиденном.

— Возвращаясь с того места, где мы дали отпор вторжению, — сказал Эллелу, — мы увидели в районе Хайра странную вещь.

— Странный грузовик, — поспешил поправить его Эзана. — Я же министр внутренних дел, товарищ, я твердо взял под контроль эту таинственную историю. Бюро по транспорту теряется в догадках. Из двухсот двадцати шести машин, зарегистрированных в Куше, семьдесят семь являются общественными такси и сто четыре находятся в распоряжении членов правительства; мы провели обследование оставшихся сорока пяти зарегистрированных машин, и ни одна не отвечает описанию четырехосного перевозчика спрессованных для свалки шасси.

— Кто дал тебе, товарищ Эзана, такое полное описание?

— Вас было четверо в автомобиле, двое из этих четверых, насколько мне известно, не спали. Выводы делайте сами.

Мтеса — предатель?

Эзана успокаивающе улыбнулся. Толстые пальцы, унизанные драгоценными камнями, словно на редкость яркими каплями подступающего сладострастия, описали ситуацию в воздухе.

— Воздух Куша прозрачен, тут не может быть тайн, только умолчание, — сказал он. — Речь идет о грузовике. Я не могу взять на себя ответственность за него. Он необъясним.

— Кроме того, — отважился продолжить Эллелу, успокоенный дотошностью собеседника, который свел все туманное к цифровым данным и, пожалуй, сумел развеять даже неосознанную апатию диктатора, — по пути на север в проломе Булубских гор я заметил вдали золотую дугу, возможно, две золотые дуги — я в этом не уверен.

Эзана перестал жестикулировать и застыл.

— А кто-либо, кроме тебя, мой президент, видел это?

— Ни Мтеса, ни Опуку не могут подтвердить, что я это видел, хотя мы остановили машину и обошли окрестность в поисках удобного места для обозрения. Опуку указал мне на дымок, поднимавшийся от какого-то лагеря, и побудил меня посмотреть в том направлении. Если они и видели... можно было бы сказать... я подумал... странное это место.

— Это случилось, как я понимаю, наутро после утомительного вечера, который вы провели с русскими на ракетных установках, что само по себе способствует невольному отключению от реальности.

— Это правда. Но я не настолько устал и не находился под парами алкоголя, который тек рекой под оглушительный хохот этих варваров, чтобы меня могли подвести собственные глаза. А не могли быть там поблизости древние развалины или какие-то дополнительные советские установки, о которых неизвестно министру внутренних дел?

— Ты министр обороны, и тебе известно мое мнение об этих военизированных маскарадах, которые устраивают суперпараноики. Нет никакой надобности удваивать макеты ракет, а если бы они приняли такое решение, зачем рекламировать местоположение ракет сверкающими шпилями?

— Это были арки, а не шпили.

— Не важно. Блеск песка и нагретые слои воздуха производят странные трюки. Дьявол пустыни развлекается, устраивая trompe-l'oeil[15]. Успокойся, мой президент. Я думаю, слухи о голоде чрезмерно подействовали на тебя, лишив спокойствия духа.

— Слухи? Это же факт.

— Преувеличенные слухи, спорные факты. Западная пресса с наслаждением описывает нашу некомпетентность. Кочевники всегда снижали наши показатели. Они ведут архаический, никчемный, деструктивный образ жизни. Их нелепое клеймение скота приводит к гибели животных. Надо использовать эту возможность и сделать их оседлыми. Снявшиеся со своих мест кочевники и фермеры, чьи посевы постиг неурожай или их уничтожили не ведающие законов стада, уже сгрудились на окраинах Истиклаля, их палатки и лачуги, разбитые рядом с аэропортом на виду у прилетающих самолетов, создают впечатление нищеты, которую ничто радующее глаз не скрашивает. Древних стран, в которых они жили, больше не существует, они граждане нашей новой страны, — не страны туарегов, или салю, или фула, или моундангов, а Куша, и Куш должен протянуть им руку помощи, расселить, дать образование, принять в армию. Голод, который так тебя тревожит, — на самом деле это следствие Возрождения, случайное незапланированное климатическое явление.

Хотя Эллелу и был тронут этим отзвуком собственной риторики, тем не менее спросил:

— А кто даст средства на то, чтобы расселить, дать образование, набрать этих людей в армию, как ты сказал?

Эзана уставился в верхний угол комнаты.

— В ущелье Иппи, — произнес он, — есть интересные геологические залежи.

Эллелу не слушал его. Он встал и торжественно произнес:

— У каждого блока богатых стран есть государства-клиенты, чье процветание стратегически важнее для них, чем наше. Наше место за столом на самом краю, так будем лучше стоять и по крайней мере тревожить совесть пирующих.

От раздражения блестящее лицо Эзаны замкнулось.

— На этом пиру ни у кого никогда не было совести, — сказал он. — Мы за столом, товарищ, и тут уж ничего не поделаешь. Такого не бывает, чтобы народ не выжил в нашем мире. Человек — да, может уйти в святость, но народ как коллектив стремится к процветанию. Народ — он как растение, он ниже человека, а не выше.

— Однако народ смотрит вперед и должен что-то видеть. Ты говорил о случайности — это святотатство. Голод существует, и, следовательно, ему должно быть объяснение — марксистское и божественное. Я думаю, это значит, что наша революция была осуществлена недостаточно тщательно: она оставила гнездо реакции здесь, во дворце, на этаже под нами, в дальнем крыле. Я знаю, тебе известно, что король еще жив. Что ты скажешь, если мы публично его казним?

Микаэлис Эзана пожал плечами.

— Я думаю, это не будет чем-то необычным. Король ведь уже принадлежит предкам.

— Это приведет в ужас мировую буржуазию, которая сентиментально относится к монархам, — предупредил Эллелу. — Их стремление прислать нам плоды своих восьми добродетелей может поугаснуть, и бумаг в твоем ведомстве поубавится.

Эзана снова пожал плечами.

— Казнь короля перережет связь с колониальным прошлым. Он твой личный узник, поступай с ним, как считаешь целесообразным.

Он принялся укладывать назад в портфель смятые бумаги — диаграммы, карты, компьютерные распечатки, которые, как обычно, не вызвали интереса у президента. А Эллелу сел и стал пить остывший шоколад. Но не только это портило его вкус — примешивалось что-то еще, что-то с привкусом солода, искусственное, чем-то разбавленное, мягкое, витаминизированное. Внезапно Эллелу осенило, и он буркнул Эзане одно лишь слово:

— Овальтин!


Ситтина, моя третья жена, жила на вилле, окруженной кустами олеандров и бамбука, среди детей, которых она даже не пыталась представить моими, и недоконченных картин, недотканных материй, брошенных на станке, и платьев с блестками, которые оставалось лишь подшить. На клавесине всегда лежал клавир, открытый на той же фуге. Она обладала слишком многими талантами и ничего не доводила до конца. Черная, как сажа, стройная, с серьгами в виде больших колец, свисавших не с мочки, а с округлого верха ее ушей и по мере того, как она поворачивала свою прелестную, маленькую, откинутую назад головку, задевавших то одно плечо, то другое, она относилась ко мне свысока и держала меня на расстоянии, — почему-то я находил это, как ни странно, жизнеутверждающим.

— Значит, на кухне дворца для разнообразия варят овальтин вместо настоящего ганского шоколада, — сказала она. — Ну и что? Ты считаешь, что сжег все продукты, которые янки сюда присылают? Не так-то это просто: каждый день они производят новые тонны своего мусора. Пусть тебя это не тревожит, Феликс. Посмотри правде в лицо: Африка помешана на торговле. Где еще ты можешь купить на рынке щипчики для ногтей? Я хочу сказать, этому нет удержу.

Она бросила все это через плечо на своем американском английском. Дочь вождя тутси, она была отправлена во время истребления хуту в маленький колледж для черных в штате Алабама и установила там несколько рекордов по спринту. Округлость ее икр и длина ног полонили мое сердце в расцвет восстановленного правления Эдуму, когда она в 1962 году участвовала в панафриканских играх в Нуаре. Хотя в нашем браке она была всегда непостоянна, как ветер, с которым состязалась, когда бежала, я никогда не считал ее плохой женой. Часто, когда я в свои тридцать лет лежал в постели с другой в бездумные шестидесятые и полон был мужской силы, у меня возникала эрекция при мысли об ее остро стоящих сосках и ягодицах, напоминающих гладкие фасолины. Однако в реальности она была более сложной, чем представлялась в моих мыслях. Мы с Ситтиной уже четыре года не занимались любовью, хотя младшему из детей, с вытянутым черепом и блестящей кожей, который, лепеча, вперевалку передвигался по комнате, преследуемый попугаями и любимыми обезьянками пата, еще не было и двух лет. На Ситтине было дашики с большим вырезом и длинными рукавами и штаны цветов радуги из жатой вуалевой ткани — они колыхались и хлопали по ее прекрасным, стремительно передвигающимся ногам. Она была увлечена одним из своих никогда не доводимых до конца проектов — моделированием одежды, и ее наряд, одновременно современный и вневременной, настолько западный, насколько и африканский, был создан ею самой. Но, говорила она, перебивая свой рассказ обращением к требовавшим внимания детям, — а они поглядывали на меня, в моем костюме хаки безо всяких украшений, как смотрят на садовника или посыльного, который вошел в дом дальше положенного на целых шесть шагов, — нынче просто невозможно добыть материю и даже иголки и нитки, на рынках нет ничего, кроме самого дешевого мерикани, выцветших штук материи, должно быть, привезенных еще миссионерами; кроме того, в результате революции резко сократилась европейская колония и заказчиц не стало, а жены кушитов никуда не выходят из своих домов, да и албанки — это дикарки с прямыми волосами, пахнущие мокрой шерстью, а эта жуткая госпожа Эзана — и как только он может ее терпеть — такой синий чулок! — расхаживает повсюду с голой грудью, чтобы показать отсутствие политических отклонений.

— Pas chic[16], — сказала Ситтина.

Слова ее казались жалобой, но это не звучало в голосе. У меня создалось впечатление, что я пришел на другой день после того, как она ходила к любовнику или кто-то посещал ее, — отсюда эта благостность, эта манера тараторить на отвлеченные темы.

— А что ты предпринимаешь по поводу засухи? — спросила она. — Даже козья голова стоит невероятных денег. За одну кассаву дают двести лю. Поставишь на подоконник молоко, киснуть, — через пять минут его уже нет, украли. Беженцы с севера приходят в город и воруют. А что еще беднягам делать? Прошлой ночью моего ночного сторожа полоснули ножом по горлу, он надулся и ушел домой. Не спрашивай, где я была, — не помню. У меня забрали блюда из нержавеющей стали и две мои старые награды, а вот украсть Шагала у них ума не хватило.

Картина Шагала — обычный несуразный еврей, с улыбкой глядящий на зеленую луну, — была подарена королем нам на свадьбу. Сейчас она висела на дальней стене между маской праздника урожая в Ифе и сомалийской попоной крайне замысловатого рисунка. Ситтина, носившая имя королевы Шенди, обставила просторную гостиную виллы в «артистическом» стиле изделиями из Нижней Сахары, их строгие черные и коричневые цвета, шкуры с рыжим отливом и пустые тыквенные бутылки, все еще пахнущие той породой, от которой они были осторожно очищены на последней стадии производства, сосуществовали с прямолинейными и идеально отполированными машиной поверхностями датских кресел и кофейными столиками из стекла и алюминия, спасенными из разграбленных европейских кварталов в 1968 году. Эта комната с ее побитыми и потрескавшимися, случайно попавшими сюда вещами и атмосферой не осуществленных до конца намерений казалась дешевой подделкой по сравнению с пришедшей мне вдруг на память комнатой с белой лепниной и ненадбитыми безделушками, — комнатой неопровержимо уютной и нерушимо солидной, хорошо пригнанной, как киль корабля, застланной ковром от стены до стены, уставленной прямой, полированной шишковатой мебелью без чехлов, включая встроенный телевизор и странный, конической формы столик с тремя полочками-подносиками, на которых стояли прозрачные сверкающие пресс-папье, а в центре — свернутые в трубочку бумажки или пластмассовые цветы, дурные глаза всех цветов, казавшиеся многоликими сестрами серо-зеленого циклопического глаза невключенного телеэкрана; вся мебель в той экзотической далекой комнате создавала ощущение безжизненности, окуренности, исключающей вторжение в эту чистоту, которая давила на меня, пока я ждал, когда спустится по лестнице некто — олицетворение любви, женщина, такая же идеальная и белая, как дерево, в лоне которого она жила; натертые ступеньки и тонкие балясины перил делали своеобразный пируэт у основания лестницы, этакое созданное плотничьим искусством завихрение, так диссонировавшее — будучи одним из вторжений в мое восприятие, что в последнее время стало часто случаться, — с темными грязными тонами, господствовавшими на вилле Ситтины, с нежной хрупкостью африканских изделий, с ломкими блюдами, с идолами, с домами из глины, которую сначала размачивают, потом придают ей форму, а затем высушивают шкурами и сухими кореньями, вновь превращающимися в прах и траву, как и сами люди, которые в минуты веселья поднимаются из глины и потом снова в нее опускаются перед ничего не выражающим лицом Аллаха, которое верующие видят сквозь семь покрывал рая в последний блаженный миг. Моя память предала проклятию настоящее. Небрежная красота Ситтины, исходившее от нее в этой неприбранной комнате желание, чтобы я ушел и она могла вернуться к своему образу жизни, — а ее забавляло ничего не завершать, — все это усугубляло отчаяние, какое знают лишь те, кто живет меж двух миров.

Но кто в современном мире не живет меж двух миров?

— Я рад, — сказал я ей, имея в виду Шагала. И добавил про засуху: — Мы принимаем меры.

— Господи, Феликс, от тебя так и несет меланхолией.

— Извини. Кое-что в тебе подействовало так на меня.

Стремительным жестом она подняла руки, проверяя прическу, а волосы ее были подняты и ловко заколоты двумя высушенными рыбьими хребтами. Женщины Куша не жалеют труда, заплетая и скручивая волосы в необыкновенные прически. Несомненно, существует марксистское объяснение этого феномена, кроющееся в несоответствии количества имеющейся рабочей силы количеству имеющихся материалов, — обилие в наших музеях изделий, требующих упорного труда, вся наша история свидетельствуют о невероятном переизбытке жизни, времени, заполняющем все щелочки, в то время как тропические растения оплетают каждый дюйм, заслоняя свет. Ситтина кокетливо повела рукой. И с запинкой произнесла:

— У меня назначена встреча вне дома, но если мой господин... пришел осуществлять свои... права, я никуда не пойду. И буду рада. Однажды... мы... Я пытаюсь извиниться, хоть и не уверена, что причина во мне. До революции мы были достаточно долго вместе. Разве не так?

— Так, Ситтина. Твоя тень в темной комнате... — Я не мог докончить фразу: память опустила свое покрывало.

— Я что, стала врагом народа, и потому ты меня отталкиваешь?

Воспоминание о ее теплой тени, о внезапном охвате ее длинных ног, о моей руке под крепкими ягодицами заслонило эту душную гостиную с ее злокозненной пляской балясин и таращащимися стеклянными objets[17], и я почувствовал, что на меня нахлынули волны прошлых переживаний и мне трудно достаточно ясно объяснить то, чем я хотел с ней поделиться

— При старом короле мы жили, следуя его примеру, его жизнестойкости и его никем не опровергнутой уверенности, что он прав, — прав, требуя и потребляя то, что многие, отрывая от себя, давали ему, несмотря на свою бедность. Когда его сбросили с трона, многое, что считалось — назовем это здоровым и морально нейтральным, — ушло с ним, так как было неразрывно связано с коррупцией, буржуазным феодализмом, старым взглядом на вещи. Ты и я — мы оказались среди невинно пострадавших. Извини.

— Я бросила отца ради тебя в такое время, когда его загнали в горы, — сказала она. — Когда волна убийств спала, он предложил мне занять мое место принцессы тутси. Я отказалась. И продолжаю оставаться с тобой, хотя вся Африка говорит, что ты сумасшедший.

— А это так?

— Так говорят. Я не могу судить, правы люди или нет. По нашим традициям, безумие священно, мы взывали к безумцам, чтобы они правили нами.

— Обязательство, которое ты намерена выполнять, возбуждает тебя?

— Возбуждало. Теперь же ты меня сбил с толку.

— Помнишь наши свидания под стадионом, когда мы были детьми короля?

— Король, король. Теперь ты король.

— Ты по-прежнему воркуешь, когда раскрываешь ноги?

— Я же сказала: я остаюсь. — И она плюнула — в знак вежливости, как это принято у тутси.

— Уходи. Во мне кипит тяжелая кровь.

— Должна сказать, ты прямо-таки источаешь чувство вины.

— Со временем, когда страна снова станет здоровой, мне приятно будет числиться среди тех, кто служит тебе, Ситтина.

— Ты бежал, когда в нашей армии никого не оставалось, кроме тебя. И, насколько мне известно, ты привез с севера девчонку племени capa и поселил ее над мастерской, где плетут корзинки.

— Это дело чисто государственное. Женщина является моим советником.

— Спроси моего совета, — она говорила в ритме с движениями рук: закрутила тюрбан на голове и обмотала конец ткани вокруг горла, — и я скажу тебе: отдай Куш обратно старику Эдуму и лягушкам и снова наполни приличным паштетом наши лавки.

— Мне понравились твои слова насчет безумия, — сказал я. — А ты знаешь, — продолжал я, почему-то не желая завершать этот рваный визит, — у англичан одно время был план затопить всю Сахару, только потом они поняли, что это — плато. Они считали, что Сахара наполнится водой, как ванна, потому что на их картах она находится ниже Средиземного моря!

Ситтина тем временем расхаживала по комнате, целуя то одного ребенка, то другого, словно черная птица, опускающая узкую голову в воду за рыбой; машинально она поцеловала и мужа, только тут ей пришлось наклоняться совсем немного, так как диктатор Куша был всего на шесть дюймов ниже ее. От ее дыхания, которое стало более глубоким от волнения, вызванного предстоящим уходом, пахло анисом. Она пошла к двери — крой штанов и тюрбан удлиняли ее фигуру, и она казалась выше ростом.

— Я люблю тебя, — сказал Эллелу, но она его не услышала.


Суд над королем проходил гладко. Известие, что он еще жив, как ни странно, не вызвало удивления. Население никогда не покидало это чувство. За здоровье монарха по-прежнему пили в барах пальмовое вино и поминали его в тесных закутках, где правоверные жуют кат, а неверные заглатывают барасу и пиво из кукурузы. Даже в школах в перечнях властителей Ванджиджи окончание правления Эдуму IV обозначалось тире, без даты.

Для иностранной прессы распространялись слухи, один за другим, и постепенно приподнимались покровы над развитием событий во Дворце управления нуарами. Согласно первому слуху, король жил в изгнании за рекой среди верных ему ванджей, которые по-прежнему меняли рыбу и зубы гиппопотамов на соль и бусы джю-джю по правилам, издавна установленным капитаном Бокассой из бывшего Убанги-Шари. Согласно следующему слуху король, поверив дурному совету, перешел через Грионде, чтобы возглавить ревизионистский промонархический переворот; эта нелепая затея, основанная на фантастичных разведданных ЦРУ о том, что народ Куша разочаровался в Возрождении и в ЧВРВС, конечно, провалилась, встретив на северном берегу реки непоколебимую солидарность кушитов, сильных своим национальным сознанием. В третьем слухе утверждалось, что последователи короля понесли ужасающие потери, а самого короля взяли в плен, и из захваченных бумаг (это был уже четвертый слух) стало ясно, что нехватка продуктов в последние годы объясняется не плохим климатом Куша или его неплодородными землями, а деятельностью в правительстве заговорщиков-роялистов. Согласно пятому слуху, подполковник Микаэлис Эзана великолепно вылавливает и удаляет этих антинародных профеодальных предателей из министерства внутренних дел и Бюро по транспорту, которые, как это было обнаружено, экспортировали продукты питания в соседний Сахель, где вдоль границы был обнаружен крупный противозаконный запас продовольствия, уничтоженный благодаря личной бдительности и действиям самого полковника Эллелу в ответ на информацию, поступившую от патриотки Кутунды Траорэ из храброго племени capa.

Упоминание Кутунды было не моей идеей, а Эзаны. Он встретился с ней в моем кабинете, куда она приходила среди дня, чтобы, спасаясь от жары, насладиться прохладой кондиционированного воздуха и принести мне обед, состоявший из перченой сырой баранины и маниоки с медом, купленными на рынке Хуррийя, а также подзанять несколько лю. Шуршание бумажных денег с замысловатым рисунком приводило эту невинную душу в восторг; в деревне, где она жила девочкой, было, помимо голов скота, всего два вида денег — гигантские железные палки, которых женщине не поднять, и крошечные круглые зеркальца, которые не найти, если уронишь. Эзана плохо говорил на языке capa и часами взвизгивал и хохотал с Кутундой над собственными грамматическими ошибками.

Для народа Куша было сделано следующее объявление:

Ко всем гражданам Куша


Чрезвычайный Верховный Революционный и Военный Совет Возрождения объявляет, что злополучный Эдуму, ранее известный как Повелитель Ванджиджи, признан виновным в тяжких преступлениях и проступках против народа и окружающей среды Куша, что привело к огромной нехватке продуктов питания, неурядицам и страданиям народа. Национальная честь Куша и воля Аллаха требуют осуществить правосудие над этим реакционером и дискредитированным эксплуататором масс, который за время своей пародии на правление присвоил средства производства и источники дохода, а кроме того, бесчеловечно и безжалостно приказывал убивать и позорить тех, кто служил ему, а своим приближенным высказывал сомнения в существовании единственного подлинного Бога, Состраждущего и Милосердного, чьим Пророком является Мухаммед. Само присутствие в стране вышеуказанного Эдуму размывает и подрывает научный социализм Куша. Это пятно на нашем флаге будет с радостью убрано в двенадцатый день Шавваля сего 1393 года на площади перед мечетью Судного Дня Беды в священной столице Истиклале.

Полковник Х.Ф. Эллелу, Президент Куша, Председатель ЧВРВС

Это обращение, напечатанное на зеленых транспарантах, было расклеено на стенах города и прочитано нараспев на арабском, берберском, французском языках, а также на языках тамахаг, салю, capa, тши и га с высоты минаретов, из окон Дворца управления нуарами, с обветшалых деревянных балконов индийских лавок и крытых травой крыш приречного рынка-сука. Объявление об этом висело даже во вращающемся ресторане стеклянного небоскреба, который восточные немцы возвели во славу социализма.

Однако на казнь народу пришло немного. К середине утра солнце уже высоко стояло в небе и глина на площади, утрамбованная прохожими до гладкости слоновой кости, резала белизной глаза и жгла необутые ноги. Несколько военных грузовиков стояли в ряд с опущенными бортами, чтобы создать помост для церемонии. Короля Эдуму в белых одеждах вывели солдаты, которые, судя по их осанке и ауре и по тому, как они вели себя и держались, встретили великий день стопками кайкая, король же шел, подскакивая после допроса, во время которого главным объектом внимания были его ступни, и щурясь от непривычно яркого света, чувствительного даже для его больных роговиц. Жидкая толпа, по крайней мере наполовину состоявшая из детей, которых отпустили из школ, стала было приветствовать его и тут же погрузилась в озадаченное молчание, увидев, как короля, которому за это время не раз помогали высвободить тщедушное тело из просторных сверкающих люнги, подняли на доски стоявшего в центре грузовика, где на складных стульях сидели Эллелу, Эзана и девять других полковников. Плаха была вырублена из кроваво-красной бафии. Король неуверенно стал возле нее, сначала не зная, куда должно быть обращено лицо. Позади него неровной дугой, удвоенной, как иногда бывает удвоена радуга, зонтами, стояли в кузове других грузовиков и даже сидели на крыше кабинок его жены и потомки, а также менее важные правительственные чиновники. Из четырех жен Эллелу ни одна не соблаговолила появиться, зато Кутунда Траорэ присутствовала, разодетая в изумрудное бубу и в тюрбане, созданном Ситтиной. Она оживленно переговаривалась то с одним чиновником, то с другим, вскидывая голову и покачивая бедрами, — словом, изображала из себя хозяйку церемонии. Эллелу тщетно пытался найти в ее лице следы той грязной потаскухи, которую он встретил с колодцекопателями. Почему, пытался понять он, поколение за поколением, из века в век всей полнотой энергии обладают вульгарные люди? Тем не менее детский восторг и чувство собственной значимости, что источала Кутунда, поражали в этой атмосфере смущения, когда на площади было так мало людей и не слышалось фанфарного звука радостного облегчения и всеобщего согласия, на которое он рассчитывал.

Впрочем, она была не одинока — еще один человек совсем не выглядел подавленным, и это был король. Став инвалидом от старости и пыток инквизиции, чувствуя себя не так уверенно под пустым куполом неба, как среди тесных стен своего заточения, король тем не менее держался стоически. Его лицо цвета темной фиги, окруженное нечесаной шерстью, светилось мужеством под сверкающей золотом повязкой. Невзирая на наглые выкрики, его маленький горбатый нос был повернут в том направлении, где стояли горожане. А они, за исключением нескольких детей, держались подальше от грузовиков, нырнув в проулки и под навесы кафе, полосами тени окружавшие площадь. Толпа была не единой, она не заполняла площадь, а состояла из отдельных сгустков, пожалуй, столь же неподатливых с виду, как сгустки крови, из которых Аллах сотворил людей. Король поднял руки.

Он заговорил на языке, какого Эллелу не знал. Несколько человек из толпы, которая перестала перешептываться, вышли из проулков и из-под навесов на жаркую глину, чтобы лучше слышать, — это были те, кто понимал язык вандж. Таким образом, самые суровые и черные лица появились впереди, оставив позади обладателей коричневых, красновато-коричневых, просто смуглых физиономий. А король, будучи слепым, смотрел прямо на солнце и ораторствовал:

— Народ Ванджа, радуйся со мной! Сегодня я присоединюсь к нашим предкам, которые живут под землей и являются нашей кровью! Безумная солдатня, которая пытается править нами, — это марионетки в руках наших предков, которые поиграют ими с минуту, а потом отбросят. Если их правление справедливо, почему же Бог небесный пять лет не дает нам дождя? Они говорят: Эдуму — средоточие болезни, но когда я был Повелителем Ванджа и, околдовав французов в их маленьких круглых шапочках, заставил быть у меня полицейскими и писцами, дождь шел в изобилии, и пальмы орошали своим вином землю, и в Нуаре не хватало верблюдов, чтобы возить наши земляные орехи в Дакар! В чем меня обвиняют эти несчастные солдаты, эти апостолы «socialisme scientifique»[18] (на языке вандж нет такого понятия)? В черной магии, в том, что я «un #233;l#233;ment ind#233;sirable»[19] среди пресловутой чистоты Куша! А я говорю: Куш — это фикция, дурной сон, приснившийся белому человеку, и те, кто делает вид, будто правит здесь, люди перевернутые и вдвое согнутые. На самом деле они белые, только в черных масках. Посмотрите на них — вот они сидят позади меня со своими толстыми женами и еще более толстыми детьми! Какое эти люди имеют к вам отношение? Никакого. Они пришли издалека грабить и порабощать. По древнему закону Ванджиджи я бросаю им вызов: пусть тот, кто меня обвиняет, казнит меня! Если демон даст силу его руке, чувство вины проползет по его плечу и бременем ляжет на его душу. Если же он дрогнет, я останусь жить, и у тех, кто говорит на языке вандж, по-прежнему будет Повелитель и живая связь с богами предков!

Толпа бессвязно зашипела и забормотала — солнце, близясь к зениту, выжигало цель и ясность из церемонии. Полковник Вамбутти, говоривший на языке вандж, нагнулся и шепотом передал содержание сказанного королем на ухо Эллелу. Президент кивнул, поняв брошенный ему вызов. Он поднялся и стал глазами искать меч палача.

Нельзя отнять у ныне дискредитированного (в некоторых областях) Эллелу проявленного в этот час величия духа. Он трусовато отсутствовал на допросах короля, а когда старик, которому так отбили стопы, что они превратились в месиво мертвенно-белой плоти, признался, что сговорился с дьяволом пустыни Рулем и с Жан-Полем Шремо, христианином, премьер-министром Сахеля, устроить засуху и деморализовать народ, Эллелу бродил по городу в обличье торговца апельсинами. К тому времени когда президента отыскали и привели в застенок, король уже отказался от ранее данных показаний и при виде Эллелу принялся зачем-то нелепо перечислять названия американских фирм, выкрикивая:

— «Кока-Кола»! «Полароид»! «Шевроле»! «Ай-би-эм»!

Возмущенные марабуты и профессиональные палачи хором решили, что тут и в самом деле не обходится без дьяволов. Эллелу побелел и вышел вон.

Не так повел он себя сейчас. На него снизошла некая сила и одарила его спокойствием. Он шагнул к королю.

Король тихо произнес, повернувшись к солнцу:

— Я знаю эту поступь.

— Ты уверен?

Король не повернул головы, словно не хотел даже смутно увидеть мое лицо. Он предпочитал смотреть в сияющую пустоту.

— Еще одна поговорка пришла мне на память после нашего разговора.

— Какая же, мой Повелитель?

— Wer andern eine Grube gr#228;bt, f#228;llet selbst hinein. Кто роет другим яму, сам туда упадет. Так мои старые друзья говорили про своего фюрера.

— Все мы провалимся в яму. И та, что ждет тебя, не глубже других. Ты просто стоишь у края ее.

— Я думал не о себе, а о полковнике Эллелу. — И он рассмеялся — звук был такой, словно маленькую изящную коробочку раздавили ногой. От его тела слегка попахивало гвоздикой.

— Не я совершаю это действие, — сказал я, — а Куш.

— В таком случае, значит, о милосердии не может быть и речи?

— Этому меня не учили.

— Твоему учителю, очевидно, приходилось слишком многому тебя учить.

— Было бы богохульством отнять у Самого Милосердного его прерогативу. Зачем говорить о милосердии людей, когда может свершиться правосудие?

— А такое возможно?

— Увидишь.

Я протянул за его спиной руку. Опуку держал гигантский ятаган, взятый для этой церемонии из Народного музея империалистических зверств, так как французы во имя соблюдения этнических традиций разрешали таким классическим способом казнить до тех пор, пока не привезли гильотину, которая ныне тоже находилась в музее. Верховный Совет отказался от мысли использовать в данном случае гильотину, поскольку это отзывало неоколониализмом. На заре Возрождения приговоренных к смерти всегда расстреливали. С внутреннего двора Дворца квадратными облачками, похожими на куски пирога, вытащенного из печи, поднимался синий дымок. Подумать только! В моем экзальтированном мозгу собралось много не связанных между собой образов. Представьте себе нож гильотины, обернутый соломой и холстиной, чтобы уберечь острие, но, возможно, в обертке возникли прорехи, и отблески металла полетели по пустыне с вьючного верблюда, который, покачиваясь, нес гуманное орудие убийства в это самое удаленное и наименее доходное сердце Африки.

Бронзовая рукоятка ятагана в виде перевитого шнура чуть не выпала у меня из руки, таким неожиданно тяжелым оказалось лезвие. В этой жизни, сотканной из иллюзий и мимолетных впечатлений, так приятно встретить что-то тяжелое, прикоснуться к свинцовой сердцевине вещей, к камню из пещеры Платона. Мне пришла в голову мысль об апельсине. Я высоко поднял меч, так что отблеск его сверкающего острия пролетел по площади, как ястреб смертоносной яркости, резанув по глазам толпы и затвердевшей глине фасадов, по боязливо закрытым ставнями окнам, по выбеленным, изрешеченным гвоздями стенам и квадратному, устремленному в небо минарету мечети Судного Дня Беды. Раскаленное небо поглотило промелькнувшие блики и снова обрушило их на землю, когда опустился ятаган. Похоже, речь короля требовала ответа.

— Народ Куша! Не слушайте богохульства этого преступника! По счастью, ваш президент берет в руки орудие Господних правил! Да будет славен тот, кто верен им! «Неверные слишком любят эту мимолетную жизнь и тем самым готовят себя к тяжелому Судному Дню!» И Судный День настал для так называемого Повелителя Ванджиджи! Он — пустая торба, маска без лица! Во время своего правления Эдуму прибрал к рукам богатства, созданные вашим трудом. Он взял себе ваших самых стройных женщин и назвал лучшие ваши земли своими. Тубабы собрали налоги под его троном; под прикрытием его королевского слова из страны вывозили богатства, схороненные Богом в наших горах и в нашей реке. Благодаря этому предателю неверные распутницы в странах, где царят туман и облака, щеголяют в наших драгоценных камнях. Сентиментальные элементы в Верховном Совете до сей минуты сохраняли ему жизнь! Это было ошибкой, безобразием! И Бог за это проклял нашу страну! Мечом, который я держу, я очищу страну! В священных книгах написано: «Идолопоклонство хуже резни». Те из вас, кто подошел поближе, чтобы услышать слова на языке вандж, выслушайте и эти слова! Повелитель Ванджиджи — сгусток крови, пятно на чистоте Куша. Его жизнь была долгой и мерзкой. Он хитрит. Его мудрость бесплодна. Он издевался над Эллелу. Он издевался над Революцией. Я действую сейчас не от своего имени, не как Эллелу, а как дыхание Возрождения, сдувающее комочек грязи! Божья воля придает моим рукам силу! Да увидят те, кто сомневается!

Тем временем Опуку и один из полковников — по-моему, полковник Батва, бывший борец-призер, — пытались заставить короля опуститься на колени и положить голову на плаху в форме седла из красной бафии. Король по слепоте или из представления об унижаемом достоинстве не желал подчиняться — даже подумать трудно, сколько пинков выдержало его старческое тело; толпа немного похихикала. Несмотря на красный туман, рожденный в мозгу моим словоизвержением, я физически ощущал, что он чувствует, как борется его хрупкое, негнущееся тело. Я вошел в его оболочку во тьме, ничего не видя, стискиваемый и толкаемый выступами мускулов. Кто-то схватил меня за волосы, что-то твердое ударило по подбородку, нагретая солнцем бафия обожгла горло. Пахло дымом. Апельсин в моем мозгу покатился. Голова короля лежала на плахе. Посмотрев вниз, я увидел, что стою опасно высоко. Путь, который должен проделать по воздуху ятаган, казался длинным водопадом хрусталя. Несколько капель пота засверкало в сети морщин на оголившейся шее старика, когда Опуку, пожалуй слишком уж грубо (мелькнуло у меня в мозгу), натянул вперед волосы Эдуму, свалявшиеся и желтые, как шерсть овцы. Я вгляделся в нужное место между двумя позвонками. Почему-то в мозгу всплыло воспоминание о засахаренном яблоке, какие продают на окружной ярмарке в Висконсине, — жесткая глазированная поверхность, тоненькая деревянная палочка, а сверху колпачок из кокоса. Самое трудное надкусить его. Король прочистил горло, словно намереваясь обратиться к кому-то из нас. Но его мысль, тоненький ручеек в жарких песках страха, так ничего и не родила, а то место, где уютно сходились две морщины между двумя шейными шишечками, притягивало напряженное внимание, словно оттуда исходила струйка пара. Руки Опуку глубже погрузились в шерсть, будто в ответ на то, что король напрягся для борьбы, и я понял, что момент, который я всем своим существом хотел оставить позади, был все еще на секунду впереди. Грудь моя наполнилась божественным вдохом, и ятаган опустился. Хотя лезвие прошло насквозь, до дерева, звук оказался более топорным, более многообразным, чем я ожидал.

Солнце. На глинистую площадь обрушивался еще один беспощадно яркий день. Зеленый металл там, где облупилась краска на зазубренном крае лезвия, привлек мое внимание. Я обнаружил, что жду — в пустоте резкой тишины перед тем, как толпа разразилась победоносным ревом, — когда король, как предвещало его покашливание, скажет еще что-то.

От этих воспоминаний чернила сохнут на моем пере.

Могучий Опуку держал в вытянутой руке голову короля — так центр баскетбольной команды противника демонстрирует свой пугающий захват одной рукой. Меня затопило чувство облегчения от совершенного, так что я не сразу заметил, как мало крови вытекло из отрубленной головы. Этот медицински объяснимый факт — мозг в своем стремлении выжить вобрал в себя, как губка, всю кровь — не забудут в унаследованном мной королевстве. Глаза короля, хвала Аллаху, были закрыты, а его тело в шелковом белом люнги подрагивало с какой-то омерзительной силой, даже руки хлопали. Опуку ногой в сапоге нажал на тело, и из отрезанного горла, романтически расцвеченного багрово-красным и синим, с рыданием выплеснулась кровь. И перед моим мысленным взором неожиданно возникла плоская часть того засахаренного яблока, на которой оно лежит, пока не затвердеет, и где толще всего сахаристая тягучая глазурь. Вкус этой глазури, когда ее откусишь, и ее упорную сопротивляемость я ощутил так же живо, как и прорезавший стоячий воздух радостный крик Кутунды, похожий на вопль плакальщицы, более искусственный, чем вой собаки. Туча москитов прилетела напиться.

Так это выглядело с грузовика: москиты, кровь, зазубренное металлическое острие и никак с этим не связанные воспоминания ярмарки, — все это спрессованное солнечным светом в момент, где отсутствуют и чувства, и смысл, но где тем не менее ощущается разлитое облегчение. С позиции же толпы все выглядело совсем иначе: коричневая аккуратная фигура Эллелу в солнечных очках выступила вперед и одним взмахом, словно ударом рычага, изменила калибр самой маленькой марионетки на временно устроенной сцене. Голову подняли в воздух. И тут неожиданно появились другие марионетки — туареги в синем с закрытой тагильмустами нижней половиной лица; человек двадцать прискакали с восточной стороны площади на прекрасных арабских лошадях, смешались с людьми в хаки на зеленых грузовиках и после потасовки унесли с собой меньший из двух останков короля.

Во время стычки Опуку получил рану в плечо, а жена полковника Эзаны — непристойное предложение, но нападение было настолько стремительным (будь толпа такой многочисленной, как ожидалось, туарегов остановили бы и разгромили) и нацеленным, судя по всему, лишь на захват отрубленной головы, что, казалось, прошел вихрь, шумный, однако безопасный. Некоторые люди в толпе сочли этот эпизод частью устроенного правительством спектакля.

Эллелу с поразительным присутствием духа обратился к несбежавшим зрителям:

— Граждане Куша! Не бойтесь! Так называемый Повелитель Ванджиджи мертв — предполагаемым спасителям пришлось удовольствоваться неописуемыми отходами его физических останков! Душа его отправилась в вечный огонь! Силы империализма и реакции снова потерпели поражение! Нет никакого сомнения в том, что эти оголтелые террористы являются наемниками американского бумажного тигра, а возможно, это фанатики капиталисты затаились под одеждами туарегов! Мы, Верховный Революционный и Военный Совет Возрождения, смеемся над их нахальством и предлагаем принявшему социализм народу Куша насрать на их насилие, продиктованное индивидуализмом и предпринимательством! Не беспокойтесь: мерзкая кража будет отомщена! Разойдитесь по домам и приготовьтесь к ливню! Вы были свидетелями очищения, чрезвычайно приятного Аллаху и глубоко благостному для нашей зеленой и милой страны!

Эллелу выкрикнул все это, отдавшись на волю бушевавшего в нем бешеного ветра, дыхание которого он мог направить только в воображаемые уши своего народа, а сам знал, что обвинения его проблематичны, так как он видел глаза рейдера, выхватившего голову короля из разрезанной руки Опуку, и это не были волчьи глаза тарги или североамериканца, голубые и ледяные, а янтарные узкие глаза дикой свиньи, озабоченной выживанием. Кроме того, Эллелу, застывший в спокойствии бойца, готового к сражению, ожидавший в течение микроскопически четких миллисекунд, как бы его не сбросили с быстротою льва, набрасывающегося на зайца, и слишком спокойный, чтобы поднять в самозащите свой окровавленный ятаган, вдруг ощутил среди запахов немытых тел и шкур арабских скакунов еле уловимый сладковатый запах, приведший ему на память пирушку в каменном бункере. Водка.


Пока столица еще перемалывала эти удивительные события (на которых большинство нерадивого населения, лишенного гражданского сознания, непатриотично отсутствовало, события эти при пересказе выглядели нереальными), Эллелу, переодевшись торговцем апельсинами, спустился в район Хуррийя повидать Кутунду. Теперь последствия засухи и голод докатились уже и до столицы, поэтому никаких апельсинов не было, и торговец вместо них оглашал гулкие проулки песней, в которой говорилось о них:

Округлый и крепкий, как груди моей любимой сестрички, Он смеется, обнажая десны, И подглядывает с подстилки, не настало ли для него время; Шершавая при касании, как собственные яйца, Пятнистая восковая шкурка легко рвется и кисла на вкус, А пальцы все мокрые от ее едкого сока; Когда шкурка сброшена, словно толстые лепестки розы, Плод делится на полумесяцы, Каждый в своей тоненькой детской шкурке, нежной, как пыльца; Алчно вырванный из среды своих братьев, Каждый сегмент заплачет яркими слезками сока, Предваряя взрыв во рту едока; Как сладок этот сок! Губы жжет, А реки в нашей душе устремляются вверх, Славя чудо этой симметрии! А цвет... какой же это цвет? Цвет Полоски небес над дюнами До того, как она вспыхнет зеленью, возвещая наступление ночи.

За такую песню, которую певец исполнял во многих вариациях, — в одних воспевая пупок и твердые пуговки на противоположных полюсах апельсина, в других создавая рапсодию о пресной, мохоподобной внутренней стороне кожуры, где капли нектара лежат как драгоценные камни на бархате коробки, а в третьих делясь наслаждением, с каким выплевываешь косточки, — ему бросали из окон монеты или рачки, которые усыпали его путь, как капли непролившегося дождя, а то присланные богачами служанки совали ему в руку бумажные деньги: дело в том, что покупать становилось нечего, лю были в изобилии, у многих скопились даже горы наличных. Люди пытались подкупить его, чтобы он спел им про бананы, или кускус, или про весеннего барашка, которого жарят на вертеле с перцами и луком, но он говорил «нет», он — продавец апельсинов и может, чтобы прогнать реальность голода, вызывать в памяти лишь их.

Кутунда находила свою квартиру над мастерской слишком маленькой. Ее приобретения — свободные одежды, громоздкие украшения, столики маркетри, подушки для сидения, мягкие игрушки фирмы «Стейфф», косметические приборы, фен и очиститель для воды — завалили маленькую комнату, которая месяц тому назад была с благодарностью воспринята как значительное улучшение по сравнению с палаткой или канавой. Эллелу, снимая грязную одежду и коромысло торговца апельсинами, заметил на запястье Кутунды часы с пустым черным циферблатом.

— Это подарок, — призналась она. — Смотри: нажимаешь вот тут, и цифры выскакивают! Это называется электронным колдовством.

— За какие же заслуги ты получила их от Эзаны?

— За мои услуги государству — за мудрость и совет.

— Призывая к убийству беззащитного короля?

— Я призывала лишь к тому, что ты уже решил в душе, но тебе недоставало мужества это осуществить.

— Я теперь думаю, что недоставало безумия. Ну что хорошего это дало? Небо все такое же пустое, как циферблат твоих часов, а в душе у меня поселился ужас. С того дня Эзана официален со мной и вежлив — я чувствую, он старается отрешиться от моего падения.

— Эзана спрячется, если ты развернешься. В Куше нет другого лидера, кроме моего полковника. Позволь мне показать тебе одежду, которую я купила, — продавщица сказала, что она сшита по моделям, сделанным принцессой тутси.

Она принялась ходить к своему набитому вещами кедровому платяному шкафу и обратно, и высокие каблуки ее отбивали такт, напоминая особенно о двадцать четвертой суре: «И пусть они на ходу не топают ногами, чтобы похвастать своими спрятанными украшениями». В той же суре утешительно сказано: «Нечистые женщины уготованы для нечистых мужчин, а нечистые мужчины — для нечистых женщин». Кутунда надела через голову крашенную в цвета радуги ткань, разгладила одеяние, посмотрела на себя, поджав губы, в зеркало, приложила к мочке уха кроваво-красную серьгу и, оскалив мелкие зубы, нагнув голову, подняв руки к затылку, резко дернула платье вверх, сбрасывая с себя, и снова осталась нагая. Ее ягодицы во время этого ритуала напряглись и вжались, их сплющенный изгиб тронул меня своим предвещанием старения.

И теперь в постели, в темноте, мое мужское естество не восприняло знакомых манипуляций ее рук и рта, а ведь с начала нашего романа в пустыне все это настолько совпадало с моими вкусами, насколько старое седло совпадает с горбами верблюда. Теперь же ее рот при всей своей влажности обжигал; когда мой член уже готов был откликнуться, раздуться и встать, перед моим мысленным взором возникла отрубленная голова короля с внезапно перерезанными пульсирующими венами, которые, словно прорвав заторы, вдруг начали рывками опустошаться в кристальную пустоту, предшествовавшую тому моменту, когда туареги — слишком поздно — галопом влетели на площадь. И моя кровь, прихлынувшая, чтобы наполнить потенцию, в страхе отхлынула.

— Ты сердишься на меня, — наконец заметила Кутунда, устав от тщетных усилий.

— Почему я должен сердиться?

— Ты оплакиваешь короля.

— Приди ему такое в голову, он мог бы поступить со мной куда хуже. Думаю, он опекал меня потому, что его забавляла моя двойственность. Даже свои благодеяния он делал иронически. Он легко относился к миру, как паук, не оплетенный липкой паутиной.

— Однако ты считал мою ненависть вульгарной и относился ко мне, как мужчины всегда относятся к покоренным женщинам. Это загадка: мужчины, которым нужны женщины, ненавидят их, а те, которым они не нужны, как твоему товарищу Эзане, — такого чувства не испытывают.

— Теперь он больше твой товарищ, чем мой. У тебя есть магические часы под стать его часам, и вы вдвоем хихикаете, болтая на языке capa и планируя мою гибель.

Ты сам ее планируешь, — произнесла Кутунда так же быстро, как приложила к уху серьгу и убрала ее, а вот убрать правду не могла, хотя и хотела, судя по тому, как поджала губы. Нечистые, все мы нечистые с нашими мазками правды.

Я попытался объяснить ей мою импотенцию:

— Ты утратила добрый запах грязи, каким от тебя пахло в канавах на севере. Теперь от тебя несет французским мылом. А я не могу заниматься любовью, вдыхая запахи наших эксплуататоров.

— Тебя терзает печаль. Прости, что я шутила с Эзаной. Он простак, но полон слов и мыслей — его практическая жилка дает нам повод для разговора. Это очень интересно. Мы говорим о лагерях беженцев, о перевоспитании, об ирригации, о том, как путем снижения процентов и установления моратория на двадцать лет вынудить сверхдержавы и мультинациональные корпорации вкладывать капиталы в нашу страну.

— Из этого ничего не выйдет. У нас нет ничего, что им нужно. Мы ничейные кости домино. Отвлеки меня от моего позора, Кутунда, расскажи какую-нибудь историю, как ты делала в канавах, когда приходила ко мне от несчастного хромого Вадаля. — Вспомнив об этом человеке, я подумал: «А не может ли она быть источником импотенции, втягивая мужчину за мужчиной в оргию предательства? Эти современные женщины должны еще произвести современного самца, который обслуживал бы их».

Она рассказала мне странную запутанную историю сложного богохульства вроде той, что когда-то рассказывала про Вадаля, мочившегося на фетишей, только теперь рассказ был о Микаэлисе Эзане, под маслянистой черной внешностью которого скрывается дьявол пустыни Руль, — существо из выбеленных костей, отличающееся непостоянством плоти, оно создало вокруг нас озера, а то место, где мы находимся, сделало паляще сухим. Люди, томясь от жажды, кусают пальцы и сосут соленую кровь; они убивают верблюдов и пьют грязную жижу из их желудков. В этом обличье Эзана правит Кушем, гоня перед собой вихрь туарегов, отравляя своей алхимией верующую и эгалитарную республику полковника Эллелу. В далеком ущелье Иппи есть город, который может соперничать с Истиклалем, — там мужчины сожительствуют с ящерицами, а женщины позволяют жирякам овладевать ими, и вся влага, какую Аллах предназначил для Куша, содержится в прозрачном мешке под землей, куда проникают сквозь пещеру с золотыми сводами по шаткому спуску на глубину больше гипсового рудника, и Эзана, спускаясь туда, принимает форму осьминога, и втягивает визжащих тонущих девственниц в свой хобот, и ждет появления девы, смуглой, бесстрашной и девственной, с зубами, как речной жемчуг, которая ятаганом из турмалина отрежет хобот осьминога Руля, несмотря на выброшенное им чернильное облако, а затем проткнет прозрачный мешок, так что вода затопит страну и кости стад ее отца вернутся к жизни и замычат, и тамариск с мимозой расцветут, и верблюды превратятся в разумных дельфинов, и какая еще ерунда произойдет, Эллелу так и не суждено было узнать, ибо он заснул, и снились ему крепкие ноги Кутунды и кошмарные образы, какие вызывал к жизни ее голос.

Проснулся он на заре от двух настоятельных надобностей: помочиться и помолиться. Выполнив свои обязанности, он лег рядом с женщиной — во сне ее волосы разметались по лицу, и ручеек слюны вытек из угла губ, блестя как след борьбы под водой.

В изножье подстилки сквозь щели виден был розовый, безгласный в первых лучах света торец Дворца управления нуарами. Так, подумал Эллелу, выглядит для масс политическая власть: пустая стена, безоконный дворец, незаметно отталкивающий нас от себя.

А кроме того, Эллелу уловил новый, необычный, звук, примешивавшийся к скрежещущим сухим звукам трущобы Хуррийя: сгребания в кучу золы, стуку калабашей, бормотанью Корана. Откуда-то снизу доносилась музыка, трескучая приглушенная музыка чужеродных ритмов и слов, повторявшихся без устали, с экстазом религиозного песнопения и звучавших, казалось, так:

Чаф, чаф, Ублажи ж меня, бэби, Ублажи, ублажи. Мама не слушает, что говорит папа, Будем качаться в роке ночь напролет. Ублажи, ублажи, Ублажи меня, бэби, Чаф, чаф, хорошо, О-о-о-о-о!