"Россказни Роджера" - читать интересную книгу автора (Апдайк Джон)3На другой день, как бы в порядке компенсации за то, что ее не позвали на вечеринку, я позвонил Верне и пригласил ее на ленч. Я знал, ей не хотелось, чтобы ее застукали со мной в ее квартире. Неупорядоченная этика любовных отношений подсказывает женщине, что если лед сломан, любой ее отказ обижает мужчину. Ее материнское чувство, обязывающее защищать все живое, идет на компромисс с сексуальным желанием. Я догадывался, что Верна не хочет стоять перед выбором: принять или отвергнуть меня, равно как и я не хотел дать себе труд совершать Я повел Верну в шикарный ресторан под названием «360 градусов». Расположенный на верхушке самого высокого в городе небоскреба, он совершает с едва слышимым скрежетом зубчатых колес полный оборот каждые полтора часа, что тактично напоминает гостям, что именно столько, и не больше, должно продолжаться застолье. В то утро, сидя за столом, на который Ричи водрузил свой «сони» со старыми болтливыми мультиками, возле не подозревающей о моих планах Эстер — лицо у нее было опухшее, недовольное, — я прочитал в газете, что приблизительно триста тысяч малолеток в Америке заняты в индустрии детской порнографии. Цифра показалась мне абсурдно высокой — так же, как и до странности похожие статистические данные, которые я увидел несколько дней назад в той же газете (самодовольном либеральном листке, который сдабривает свою высоколобость крокодиловыми слезами по поводу упадка жилищно-коммунального хозяйства в некоторых кварталах): подсчитано, что для издания только одного воскресного выпуска солидной газеты в крупном городе вырубают триста тысяч акров леса. Неужели эти огромные, невероятные числа достоверны? Или какой-нибудь редактор свихнулся на числе 300? Правда, многие числа кажутся более значительными, чем есть на самом деле, включая число 70 — продолжительность средней человеческой жизни. Что же касается генофонда, мы отправляем послания потомкам гораздо раньше, чем принято думать. Солнце припекало почти по-летнему. Верна ждала меня на скамейке у детской площадки. Деревья как-то неожиданно и быстро покрылись листвой, и потому в окр#253;ге потемнело, и район как бы поделился на участки, разграниченные зеленеющими заборами, отдаленно напоминающими «живые уголки» в садах Версаля. Какие чувства владели человеком, который в заросли рододендронов насиловал дочь миссис Элликотт, а потом задушил ее и бросил, как испачканную смятую салфетку? Когда Верна шла к моей неопределенного цвета «ауди», кучка чернокожих парней провожала ее восхищенными выкриками. Туфли на высоких каблуках, светло-серый, почти белый полотняный костюм, непокорные, зачесанные назад волосы с черепаховыми заколками. Только белесые прядки, торчащие из волос, да дешевенькие браслеты на запястьях — вот все, что осталось от бунтовщицы и портило впечатление. Господи, я любил ее, любил, сам того не желая. Любил упрямое широкоскулое лицо, пышную грудь под полотняными бортами костюма и строгой бежевой блузкой, широкие бедра в поблескивающем нейлоне, даже двухцветные «шпильки» на ногах. Молодая женщина, с которой у меня полуденное свидание. Пола была в садике, и мы договорились, что сегодня Эстер заберет ее к нам, где девочка бывала все чаще и чаще. Цокая копытцами, Верна вырвалась из упряжи материнства. — Настоящая леди с головы до пят, — признал я, когда она опустилась на велюровое сиденье рядом. — Настоящий пижон с головы до пят, — парировала она. Я обиделся. — Ну зачем ты так? — Не зачем, дядечка. Просто в лад сказала. Ассонанс, или как это у вас называется. Она смотрела вперед, в ветровое стекло, оттягивая неизбежно надвигающуюся ссору. Нос у нее, как я уже говорил, далеко не идеальный, даже смахивает на картофельный клубень, но в профиль смотрится достаточно прямым. Прямой нос — это дар женщине, данный свыше. Все остальное можно подделать. Мы ехали в центр. Пересекли реку по старому каменному мосту. Миновали кварталы еще более древних кирпичных домов, где вечно образуются автомобильные пробки, а выхлопные газы смешиваются с дымкой, окутывающей некогда солидные муниципальные четырехэтажки, которые давно переделали в студенческие квартиры, а теперь без зазрения совести распродают в качестве кооперативного жилья. С окон осыпается старая штукатурка, филенка, замазка и по деревянным желобам сваливается в ржавые баки, загораживающие и без того узкий проезд. Быть может, дымку добавляет листва высаженных вдоль тротуаров яворов, вязов, конских каштанов — у них на стволы повешены зеленые бачки для собирания сока. Дерево с таким бачком — как человек, перенесший пересадку сердца и теперь ковыляющий к могиле. По весне, в пору опыления, мир деревьев пугающе закипает узорами сережек и плавающим плодоносным пухом. Как однажды заметил наш выдающийся президент, природа сама больше всего загрязняет себя, за что и был несправедливо раскритикован. На смену одной вере приходит другая. Наши либералы-безбожники не допустят, чтобы кто-то посмел хулить и поносить природу, они вскидывают плакаты и скидывают сенаторов ради спасения последнего поганого болота в христианском мире. Из заброшенных, но когда-то богатых кварталов сквозь облака окиси углерода, сквозь режущие глаза солнечные лучи мы, дергаясь и тормозя, выползали в собственно центр, где парковка в два ряда сужает проезжую часть улицы до одной полосы. Чтобы справиться с беспрестанными заторами, полиция пересела на лошадей, огромных несуразных в море металла животных. Всадники в синем, женщины вперемежку с мужчинами, часто чернее, чем кони под ними, но такие же чуткие, по-королевски свысока взирали на окружающее. Башни из стекла и стали, бесконечные пространства прозрачности и отражений вздымались над магазинчиками, где торгуют странной мелочевкой — пончиками, безделушками на выбор, поздравительными карточками, пластинками. Создавалось впечатление, что все это архитектурное и экономическое могущество зиждется на нашем желании купить еще одну комичную куклу или аляповатую открытку ко дню рождения. По извилистому пандусу мы съехали вниз (тоже работа, только наоборот — правда, в учебниках по физике наклонные плоскости никогда не были извилистыми), в подземный гараж, где легкий запах сырости напоминал о холодильной кладовке над родником у одного фермера недалеко от Шагрен-Фоллз, где я бывал с отцом, Вероникой и Эдной. Фермер продавал коричневые куриные яйца, початки спелой кукурузы, что-то еще и, как бородатый буфетчик, предлагающий знатоку редкое вино урожая энного года, приглашал отведать ключевой водицы из помятого жестяного ковша. Едва различимый аромат охлажденной жести чувствовался и здесь, в подземном хранилище для автомобилей — больших пустых металлических раковин, скинутых сюда на время своими хозяевами, как скидывают тяжелую одежду. Гараж имел несколько уровней, каждый со своим номером и своим цветом расширяющихся кверху круглых бетонных столбов. В дальнем сыром углу, украшенном лужицами мочи и пустыми пластиковыми бутылками, автоматически открылась дверь, и мы оказались в отделанной винилом кабине лифта, который мягко понес нас вверх. Невидимый оркестр наигрывал пиццикато битловскую мелодию. Качнувшись, кабина остановилась на цокольном этаже, в нее стал набиваться народ, в основном туристы в кроссовках, направляющиеся на смотровую площадку, в руках путеводители, на плечах камеры, и бизнесмены — уже в летних серых, серовато-коричневых, желтовато-серых костюмах, спешащие на очередной деловой ленч, благо представительские получены. Лифт взмыл вверх так стремительно, что прилила кровь к кончикам пальцев и подогнулись колени. На электронном табло мелькали составленные из крошечных лампочек цифры, похожие на микробные палочки, мелькали все чаще и чаще, потом медленнее и медленнее. Кабина остановилась. Туристы гурьбой высыпали к «Седьмому небу», где полно сувенирных лавчонок и замогильный голос по радио рассказывает историю города. Мы же ступили на голубые ковры ресторанного зала — плюшевые канаты, живые пальмы, приглушенный стук ножей, огромные, с пола до потолка, окна, откуда с шестидесятиэтажной высоты открывался вид на улицы, площади, парки. Наш старый город сверху казался красным, как освежеванная туша или человеческое тело при полостной операции. Когда метрдотель, вздернув тяжелую челюсть, вел нас к нашему столику по пушистым коврам сквозь разреженные дурманящие массы верхних слоев атмосферы, я чувствовал себя так, будто отчетливую фотографию — я и Верна — выставили на всеобщее обозрение. Мы ощущали на себе любопытные взгляды, иногда долгие. В былые времена нас приняли бы за отца с дочерью или дядюшку с племянницей, что отвечало бы истине; сейчас же во мне видели седого ловеласа, развлекающего молоденькую штучку, что тоже отвечало истине. Рядом с расцветающей резвой Верной в косом свете из окон я выглядел, должно быть, старым кряжистым искателем приключений, в каждой клеточке которого таились похоть, жадность и злоба, накопившиеся за полвека существования для себя, о чем свидетельствовали обвислые складки настороженной коварной физиономии. И тем не менее я не был смущен тем, что меня видят с Верной. Никому из моих факультетских коллег или соседей не пришло бы в голову завернуть сюда, в эту поднебесную туристическую ловушку. У нас иной стиль: небольшие уютные ресторанчики на семь столиков с внутренним двориком, втиснутым между прачечной самообслуживания и магазинчиком диетического питания, где шеф-поваром — бывший студент, а вместо карточки-меню — школьная доска. Верна уверенно двигалась между столиками, всей своей фигурой говоря: катитесь вы... Ее бедная во многих отношениях жизнь была богата впечатлениями от общепитовских заведений. За вычетом пластмассовых браслетов и металлических серег наряжена она была подходяще. Мне в первый раз подумалось, что Верна — вовсе не позор для ее и всей нашей семьи, а такой же полноправный ее член, как и все остальные, с такими же покатыми натруженными плечами, какие были у Эдны и у Вероники — до того, как та расплылась в корпулентную мегеру. Каждое поколение — что палка в реке времени, излом только в отражении. Наш столик находился на подвижном кольце. Едва мы сели, я почувствовал, как мягко уходит из-под ног пол, мы перемещаемся от одной оконной рамы к другой, а там, внизу, сменяли друг друга и сливались в одно крыши и улицы, и весь наш город растворялся в туманной непроглядной дали. Верна, очевидно, поняла, что я пригласил ее сюда поговорить, и первая пошла в наступление. — Что ты сделал с Дейлом, дядечка? — поинтересовалась она, подавшись вперед, нависая грудью над пустой пока тарелкой, над стаканом воды с пузырьками, над сложенной салфеткой и прибором с крошечными поблескивающими царапинами. — Он сам на себя не похож... — На лбу и носу у нее уже выступили веснушки. У Эдны, помню, тоже были веснушки летом, когда я скучал у них, а она играла в теннис, плавала, болталась в клубе. — Отчего же так? — Говорит, утратил веру. На той вечеринке, куда ты меня не пригласил, он разговаривал с каким-то типом, и тот доказал, что все его проекты — глупости. Думаю, и на компьютере у него ничего не получается. Он надеялся на чудо, но чудес на свете не бывает. — Тебе было бы скучно на нашей вечеринке. Мы такую каждый год устраиваем, чтобы... как бы лучше сказать... чтобы рассчитаться с долгами по общению. А на компьютере он хотел доказать, что Бог есть. Если бы у него получилось, настал бы конец света. Не понимает он этого, дурачок. Лучше подумал бы, что он представит к первому июня, иначе ему не продлят грант. — А вдруг он не хочет, чтобы его продлевали? И вообще он собирается уехать из города, вернуться домой. Для некоторых, говорит, восток просто вреден. И для тебя, говорит, вреден. Окно, у которого мы сидели, в эти минуты было обращено к гавани. Видны были старые причалы, длинные портовые склады, сложенные из гранитного камня, с их шиферными крышами, несколько жилых домов с закругленными, как у игральных карт, углами, автомагистраль, которую сейчас реконструировали и расширяли, — среди отвалов рыжей земли копошились люди и машины. Кто поверит, что города возводят на тонком слое почвы и камней? За причалами простиралась водная гладь, подернутая синим и серым, несколько игрушечных корабликов и островков, окруженных отмелями в форме мазков кистью. На одном островке стояла тюрьма, на другом — завод минеральных удобрений. На дальнем, пропадающем в тумане краю нашего полуострова высился маяк. К югу располагалась плоскость аэродрома с укороченными, как казалось отсюда, взлетными полосами, а немного в стороне — диспетчерская вышка на двух белых опорах, ее зеленые окна — как крошечные изумруды. И надо всем этим, выше, чем видится с земли, — четкий контур, ровный, как осциллограмма мертвеца. Подошел официант в смокинге. Я заказал себе мартини, а Верне — нечто в русском духе, смесь кофейного ликера с водкой. — В чем же еще выражается эта воображаемая утрата веры? — Почему «воображаемая»? У него на самом деле что-то вроде нервного расстройства. Женщины, в отличие от девочек, склонны к преувеличению. — Мужчины любят, когда их жалеют. — Говорит, что не может спать. Раньше он всегда на ночь молился. Говорит, как начну рисовать на экране, сразу плохо делается. Говорит... — Ее голос стал скрипучим, приобрел ту твердость тембра, которая плохо подходит для человеческой речи, — ...говорит, что иногда его просто тошнит, вот-вот вырвет... — И его рвало? — Не знаю. — Понятно. Дошел до точки. Ну да ничего, не умрет. Знаешь, есть вера и вера. Мы думаем, что верим в Бога, но это лишь малая часть того, во что мы действительно веруем. — Ты вроде как радуешься его беде. Что Дейл тебе сделал? — Раздражает он меня, — ответил я искренне. — Врывается в кабинет, заявляет, что поймает Бога за хвост, отнимает время. Будешь в моем возрасте, тебе тоже не захочется тратить время попусту. Не только меня изводит, но и Бога. Мой небольшой жизненный опыт подсказывает, что большинство так называемых хороших людей — наглецы и задиры. Окружающая обстановка делалась радужной. Это действовал мартини. Пол под ногами медленно нес нас по кругу. На щеке у Верны появилась ямочка. — Видать, потому я и приглянулась тебе. Я ведь плохая. — Плохая в ласкательном смысле. Ух, какая плоха-а-я! То есть хорошая. Ты мне нравишься в этом костюмчике. Не броский и отлично вписывается в эту обстановку. — Стараюсь подладиться под других, дядечка. Но... « Молодой подручный официанта в белом жилете принес нам первое блюдо. Мне — говяжье консоме, Верне — коктейль из креветок. Вазочка с коктейлем стояла на серебряном блюде с раскрошенным льдом. Креветку нацепили на край вазочки, и она была похожа на живое существо, пришедшее на водопой, только вместо воды был красный соус. Верна начала есть, а мой бульон был чересчур горяч, и я принялся смотреть в окно. Теперь оно было направлено на юг. Сбоку нависал соседний небоскреб — его металлическая решетка со стеклянными квадратиками окон напоминала заполненный кроссворд: в окошечках сидели, стояли, двигались конторские служащие. За небоскребом шли жилые кварталы с удобной планировкой — овальные скверы, кривые улочки, белый шпиль церкви. После ста лет заброшенности все это снова входило в моду. За ними, постепенно пропадая в дымке розово-серо-зеленых тонов, тянулись другие кварталы, которые в силу отдаленности от центра еще не подверглись джентрификации, тянулись вплоть до белой полосы бензохранилищ, стоявших возле изогнувшегося дугой железнодорожного моста. Дальше за голыми холмами наподобие гигантских древесных пней торчали здания нового жилого комплекса. Холмы обозначали официальные границы города, но на самом деле город разрастался к югу, вдоль автомагистрали и береговой линии, разрастался, поглощая поселки и фермы, и уже невозможно было сказать, где кончается наш и начинается другой прибрежный город. — Она вышла из моды, дядечка, — сообщила Верна, вытирая кончиком пальца последнюю капельку соуса. — Я имею в виду Синди Лопер. — Вышла из моды? Так скоро? — Девчонки теперь Мадонне подражают. Смотри. — Она протянула вперед руки и побренчала браслетами. — Как у Мадонны. И это тоже. — Верна нагнулась и повернула указательным пальцем позолоченный крестик, свисающий с мочки. — Многие девчонки злятся, что побрили голову с боков, как у Синди Лопер. И щеки покрасили красным, и вообще занимались самоистязанием... Я тут разговаривала со своей врачихой-психотерапевтом, и она говорит, что Синди — жертва. Есть такой тип людей — жертвы. Ты же видел, ей никакой премии не дали. Помнишь, стоит на церемонии вручения Грэмми, вся улыбается, хотя в тот год она должна бы ее получить. А вот Мадонна — крутая, знает, чего хочет, и добивается. — А ты, ты сама знаешь, чего хочешь? — Я постарался направить разговор в нужное мне русло, но, судя по всему, преждевременно. — Врачиха говорит, что я хочу быть нормальной бабой. Знаешь, почему я вляпалась с Пупси? Только посмотришь на нее, сразу вспоминаешь, что ты ненормальная. Я хочу сказать, что вожусь с черными только для того, чтобы досадить папке. — И что же это значит — быть нормальной? — припомнил я ее вопрос и ответил, как ответила тогда она: — Вертеть задом на вечеринках в Шейкер-Хайт? — Наверное, и это тоже. Но только как часть всего остального. Я хочу порядка, дядечка, порядка и основательности. Давний приверженец бартианства во мне возмутился: какое у нас, падших существ, по собственной воле ввергнутых в хаос, право требовать порядка? Кто является гарантом человеческого мироустройства? — Расскажи мне о своей врачихе, — попросил я. — Она тип-топ и нравится мне. Небольшой приступ ревности. — Молодая? — Не-а. Старая. Старше, чем ты... Знаешь, мне не хочется об этом говорить. Опустила глаза в пустую вазочку. Лед таял. Официант унес серебряное блюдо. Следуя течению своих мыслей, Верна снова заговорила о Дейле: — Догадываюсь, как вертят задом. Похоже, у него роман с какой-то дамочкой. Она старше его, замужем и, видать, та еще штучка. — Вот как? — произнес я. Пол под ногами тащил нас по часовой стрелке. — Угу. И это гложет его — во-первых, потому, что он понимает, как это некрасиво, но отказаться от нее не может, и во-вторых, потому, что он не хочет, чтобы это кончалось, а оно все равно кончается. — Откуда ты знаешь, что кончается? — Думаю, дамочка подает ему знаки. Вот тебе еще одна причина возвратиться в Огайо — уехать от нее. Как-то вечером мы с ним раздавили у меня бутылочку, он теперь к выпивке и ко всему прочему с пониманием относится. Так вот, он рассказывал, как он ее и спереди, и сзади, и в рот, и в зад — по-всякому. А она вся выкладывается, будто решила довести его до ручки. Живет где-то в вашем районе. Дейл говорит, дом у нее большой, дорогой. — Район у нас большой, — сказал я. — Когда тебе будет столько же, сколько этой дамочке, тоже будешь выкладываться. А пока, в твоем возрасте, надо беречь себя, не разбрасываться... Я словно соревновался со своей неизвестной соперницей, врачихой. — Я что, маленькая? — Маленькая, всего девятнадцать. — Сообщу тебе последнюю новость, дядечка. На той неделе двадцать стукнуло. Она, видимо, хотела сразить меня наповал. Вместо этого я почувствовал облегчение: чем Верна старше, тем меньше моя — наша! — ответственность. — С днем рождения, милая Верна! Молодой официант принес мне филе палтуса, а Верне телячью вырезку. Он не удивился, когда я заказал бутылку шампанского. Стрижка у него была короткая, аккуратная, такую в мои времена носили все молодые люди, но теперь стала отличительной чертой гомосексуалистов и еще одной низшей касты, другой группы риска, от которой ожидаешь неприятностей, — военнослужащих. Нам сверху было видно, как сильно в начале века разросся город в восточном направлении. Тогда муниципальные власти и построили многие общественные учреждения: публичную библиотеку и музей изящных искусств, два сооружения в итальянском стиле, окруженные высокими оградами и крытые красной черепицей; глубокую зеленую овальную чашу, в которой расположился стадион, где проводились бейсбольные встречи высшей лиги, — стадион был опоясан рядами скамеек вишневого и брусничного цветов и осветительными щитами, похожими на колоссальные мухобойки; тротуары вокруг длинного пруда, отражающего деревья на берегу; кафедральный собор приверженцев христианской науки с розовым куполом (христианская наука! Разве на свете может существовать такое?). Многие кварталы особняков за железными оградами подверглись реконструкции. Появилось блочное жилье, понастроили многоэтажные гаражи с плоскими крышами, разрисованными стреловидными узорами, выросли башня торгового центра и прилегающий к ней отель причудливой формы — от его подъездов тянулись ярко-голубые навесы. К нам, на нашу высоту поднимался, проникал сквозь толстые стекла единственный из городских шумов — настойчивый вой полицейских сирен. Принесли шампанское. — Твое здоровье, Верна, — поднял я бокал с переливающейся пузырьками жидкостью. — Как телятина? — Телятина о'кей. Превосходная. И вообще обед что надо. Не разорился? Послушай, дядечка... — Слушаю. — Ты, кажется, жалеешь, что трахал меня. Ты это хотел сказать? — О господи, моя дорогая девочка, как я могу жалеть? Я рад, что это произошло. Это было замечательно. Сняло какой-то груз, как ты и обещала. Помогло мне лучше подготовиться к последнему издыханию. — Настал решающий момент, она сама напросилась. — Но... но продолжать нам, очевидно, не следует. И есть одна вещь, за которую я тебе отнюдь не признателен... — Пола? — Нет, Пола не проблема, тем более скоро у нее снимут гипс и она перестанет царапать пол в доме. Мне жаль, что ты втравила меня в тяжбу с управлением социальной службы. Теперь в их идиотских бумагах будет фигурировать мое почтенное имя. Мое положение на факультете... — Хочешь остаться чистеньким? — Если угодно, вернее сказать — не замараться в глазах моих коллег. Мы миримся с грязью, когда говорим о греховности человеческой природы, но в обычной жизни грязь должна принимать определенные традиционные формы. То, что ты повредила Поле ногу, — это хуже, чем плохо, это — Ну вас всех!.. Дейл зовет меня с собой в Кливленд. Я сказала, может быть. — Ничего ты не говорила. Когда это было — после того, как вы раздавили бутылочку? — Ты все думаешь, что между нами что-то есть? Ничего подобного. Он хочет, чтобы я хотя бы с мамкой помирилась. Говорит, если я получу аттестат, то смогу поступить на вечерние курсы в Кейс-Уэстерн. — Не нужно тебе никуда ехать, — возразил я, хотя ее отъезд отвечал моим интересам. — Люди там ужасные. — А врачиха говорит, они — единственные, кого я люблю. — Ну что же, это почти по Фрейду, — сказал я, сдаваясь, и сдаваясь с благодарностью. — Хочешь, куплю тебе билет? — Еще бы! Купи, раз ты так хочешь. Вот будет клево. — Ее глаза, обычно невыразительные, сияли — от шампанского или от яркого освещения, такого яркого, что можно было разглядеть мельчайшие царапинки на серебре приборов. Когда Верна улыбалась, приоткрывались ее маленькие круглые, как жемчужинки, зубы. — У меня к тебе еще одна просьба. — Да? Какая? — Я старался понять, почему мне так неприятны крестики, свисающие с ее ушей, — то ли потому, что они символизировали варварское искупление смертью грехов наших, то ли в силу моего застарелого предрассудка, запрещающего надевать кресты так легкомысленно. Тем не менее женщины испокон веку носят кресты во влажной расселине между грудями. Господи, кто сотворил женское тело? Мы должны снова и снова задаваться этим вопросом. — Будет здорово, если ты звякнешь мамке — узнать, как она отнесется к моему приезду. У меня самой духу не хватает. — У меня тоже не хватит. — Почему, дядечка? Как-никак она тебе сестра единокровная... А-а... знаю. — На щеке у Верны заиграла ямочка. — Боишься, по голосу она догадается... Палтус был суховат, но я постарался поскорее проглотить кусок. В горле у меня запершило. — Догадается — о чем? — О том, что ты меня трахнул! — пояснила она, кашлянув. Несколько лоснящихся любопытных лысин с соседних столиков повернулось в нашу сторону. — Не кричи, — взмолился я. Ее глаза с золотистой россыпью сузились от предвкушаемого удовольствия. — Ты просто хочешь отделаться от меня, старый пижон. Я сейчас как ходячая улика. Захочу, начну вымогать у тебя денежки. Захочу, поломаю твою почтенную жизнь. И на работе будут неприятности, и с твоей женушкой-задавакой. Все эти дорогие вещи в твоем доме ведь на ее деньги куплены. На профессорское жалованье не разгуляешься. Дейл говорит, папаша у нее был важной шишкой. Я ответил на обвинение спокойно и чистосердечно: — Эстер — часть моей жизни. В свое время я приложил немало усилий, чтобы она стала тем, чем она стала. К тому же я слишком стар, чтобы меняться. На десерт Верна взяла Наше окно выходило на север. Отсюда, с умопомрачительной высоты, река казалась шире, величественнее, первозданнее, чем когда переезжаешь ее по одному из мостов в автомобиле. Университет, занимающий столько места в моих мыслях и моей жизни, терялся в панораме северной части города. Здания естественнонаучных институтов, Куб, гуманитарные факультеты, студенческие общежития — все это как бы пропадало среди прибрежных заводов. Я не замечал прежде ни их плоских крыш, ни столбов дыма. Над всем районом, как над прудом на рассвете, нависала дымка, и я не мог отыскать глазами свой факультет. Зато хорошо были видны стрела бульвара Самнера, идущая от реки, и распустившиеся дубы и буки в моих кварталах. Мне даже показалось, что я различаю зеленое пятно мемориального сквера Доротеи Элликотт, и крышу собственного дома, и даже окна третьего этажа. Там, в туманной дымке над просыпающимся прудом, текла моя жизнь, за которую я успешно сражался в шестидесятиэтажной выси. Если Верна уедет, у меня будут развязаны руки и неверные поступки изгладятся из памяти. Я представил себе, как она приближается к американскому болоту, попадает в мешанину запахов и затхлого благочестия, родительских проклятий и самодовольной посредственности, и у меня упало сердце. Ее жизнь, такая яркая в пору цветения и молодой дерзости, казалась напрасной — будь то в Кливленде, с Эдной и Полом, которые снова попытаются привязать ее к гнилому стволу устаревших запретов, или здесь, с нами, чтобы пользоваться нашими безграничными безбожными свободами, стершимися от частого употребления. Настроение у меня испортилось, как будто именно я приговорил это юное существо к напрасной жизни. — Как бы то ни было, ты должна получить аттестат зрелости. — Она то же самое говорит. Моя врачиха. А зачем? Чтобы сделаться таким же истуканом, как вы все? В самой северной части города металлические и битумные крыши все чаще и чаще чередовались с островками леса. Кирпичные стены сменялись древесными. Леса рядами поднимались на дальние холмы, зелень голубела, затем растворялась в сероватом тумане. Большой многоликий город раскинулся так, что не объять ни взором, ни умом. И это все? Все, что нужно человеку? Вряд ли. Внизу, в просторном вестибюле, отделанном в стиле ар деко под оникс, мы стали прикидывать, сколько стоит билет до Кливленда. — Кроме того, будут кое-какие дорожные расходы, — сказала Верна с шаловливым бесстыдством. — Почему я должен давать тебе взятки, чтобы ты сделала то, что самой полезно? — Потому что я тебе нравлюсь. Я выложил триста долларов за аборт. Билет, разумеется, дешевле. Верна же, напротив, считала, что дороже, поскольку поездка — операция более длительная, нежели удаление плода. К счастью, мой банк установил в вестибюле автомат, выдававший наличность в пределах трехсот долларов. На том мы и порешили. Машина, гудя и щелкая, поглотила мою карточку, проверила имя владельца (Агнус) и, ворча, выдала купюры. «Хотите произвести какую-либо еще операцию?» Я нажал кнопку со словом «нет». — Когда-нибудь, — сказал я, подавая Верне деньги (купюры были новенькие, хрустящие, как тонкая наждачная бумага), — тебе придется обходиться без доброго дяди, который делает тебе подарки. Верна взяла деньги, и я увидел, что она вот-вот расхохочется. Еще бы: новенькие купюры, манной свалившиеся ей из банкомата, — но сдержалась, не поддалась искушению. — Что-то ты не в духе, дядечка. В чем дело? Ведь все получается по-твоему. — Обещай мне одну вещь, — беспомощно брякнул я. — Что не будешь спать с Дейлом. — С этим недоумком? — Теперь ее вовсю разобрал громкий смех. По ониксовым стенам раскатилось эхо, заплясали крестики в ушах. — Ну у тебя и фантазии! Ты же знаешь, от каких мужиков я завожусь. Дейл меня не волнует. Он вообще ноль без палочки. Даже не злой, как ты. Она чмокнула меня в щеку. Милостыня была как капелька дождя в знойной пустыне. |
|
|