"В мире фантастики и приключений. Тайна всех тайн" - читать интересную книгу автораГлава четвертаяИванова дома не оказалось. Афонину пришлось вернуться в управление и ждать до позднего вечера. Сотрудники, которым полковник Круглов поручил это сделать, быстро выяснили, что Иванов разыскал через адресный стол Нестерова и поехал к нему. Там же находились Лозовой и Добронравов. Накануне получения наград это было вполне естественно. Бывшим партизанам всегда есть о чем поговорить и что вспомнить. — Удачно! — сказал Афонин. — Лозовой выложит им свою версию. — А что удачного? — вздохнул полковник. — Иванова надо увидеть сегодня. — Вернется же он домой. — Вернется-то вернется! Но можно ли будет с ним разговаривать? — Что вы, Дмитрий Иванович! — А разве не может быть? — Иванов произвел на меня впечатление человека… — Непьющего? — Во всяком случае в меру. — Увидим! — недовольно сказал Круглов. Завтрашний день безусловно исключался. Награжденные пробудут и Кремле долго, а затем, скорее всего, отправятся к тому же Нестерову или кому-нибудь другому из одиннадцати. Опасения Круглова, которые сегодня казались Афонину необоснованными, завтра могут легко подтвердиться. А доложить о результатах следствия нужно как можно скорее. Беспокойство Круглова было понятно Афонину. Каждые полчаса капитан звонил по телефону в квартиру, где остановился Иванов, но бывший комиссар всё не возвращался. Только в половине двенадцатого Афонин услышал наконец его голос. — Может быть, можно отложить до завтрашнего вечера? — спросил Иванов, выслушав просьбу Афонина о свидании. — Крайне желательно сегодня. — Ну что ж, приезжайте. Иванов оказался совершенно трезвым. С тем же радушием встретил он гостя, ничем не выказывая недовольства столь поздним визитом. — Где это вы пропадали весь вечер, Андрей Демьянович? — шутливо спросил Афонин. Он не хотел выдавать свою осведомленность. Не всякому понравится, что его разыскивали методами уголовного розыска. — Был у товарища, — коротко ответил Иванов. Постель, постланная на диване, была раскрыта, и даже горела лампа под абажуром на стуле возле изголовья. Иванов не считал нужным скрывать от гостя, что собирался спать. Впрочем, он сразу же попросил у Афонина разрешения лечь. — Что-то сердце пошаливает, — сказал он. — Волнуюсь, конечно, но и годы… — Пожалуйста, не стесняйтесь, — попросил Афонин. — Я задержу вас не долго. — Я и не стесняюсь, как видите. Он медленно разделся и лег, закинув руки за голову. Всё это сопровождалось «старческим» кряхтением. Афонин знал, что Иванову около пятидесяти. Это еще не старость. Вчера днем он был бодр и держался совсем иначе. Откуда же взялась вдруг эта «дряхлость»? Почему он заговорил о годах? Мелькнула мысль, что бывший комиссар нарочно прикидывается стариком, чтобы подчеркнуть несвоевременность прихода капитана милиции, но Афонин отбросил эту мысль. Ничто не мешало Иванову просто отказаться от разговора, перенести его, например, на завтрашнее утро. Кроме того, Афонин умел разбираться в людях, и у него сложилось твердое впечатление, что Иванов не такой человек, чтобы притворяться. Видимо, что-то его сильно расстроило или взволновало. Он и сам сказал, что волнуется. Но из-за чего? Получать орден Иванову не впервой. Значит, есть другая причина, и скорее всего она связана с посещением Нестерова. Спросить неудобно, а знать было бы весьма полезно. Но пока капитан раздумывал, Иванов сам заговорил как раз о том, о чем думал Афонин. — Был у товарища, — сказал он, повторяя свою же, недавно сказанную фразу. — Впервые увидел его сегодня. И еще двое там были, тоже не встречался прежде. Нестеров его фамилия. Может, помните, в том же указе, что и ваш Михайлов. Говорили и о нем. Между прочим, я спрашивал их мнение. Они знают о самоубийстве, но никто не может понять, что его заставило. («Так! — подумал Афонин. — Не сумели промолчать, а Лозовой, наоборот, не сказал того, что должен был сказать. Жаль!») О многом мы говорили. И вот, представьте себе, разговор с почти чужими людьми… Почти, — пояснил он, — потому, что все мы — партизаны — одна семья… Расстроил меня Нестеров. Возбудил, невольно конечно, тяжелые воспоминания. Словно постарел я сразу… А как было отказать? Верно? Афонин кивнул головой. Он был уверен, что правильно понял то, что было не высказано в сбивчивой речи Иванова. — Конечно! — А что «конечно»? — насмешливо спросил тот. — Конечно, не могли отказать, — храбро ответил Афонин. — В чем отказать? «Черт бы тебя взял!» — подумал капитан. — Не могли отказаться рассказать о тяжелом прошлом. На секунду в глазах Иванова мелькнуло удивление. Потом он рассмеялся. — Я и забыл, что вы следователь, — сказал он. У Афонина внезапно возникла новая идея. Знаменитая интуиция вновь властно заговорила в нем. Он не колебался. В случае ошибки он сумеет вывернуться, придумать правдоподобное объяснение. Риска почти не было. Иванов же не знает, зачем приехал к нему Афонин. А перевести разговор в нужное русло можно в любой момент. — Как раз о вашем прошлом, — сказал он, — я и хотел поговорить с вами. Как раз о том случае, о котором вы рассказывали у Нестерова. — Афонина, как это часто с ним случалось, «понесло вдохновение». — Второй раз рассказывать легче. Расскажите и мне. — Вы разве знаете об этом случае? — К сожалению, далеко не всё. А нам очень важно знать подробности. Иванов резко выпрямился. — Это может означать одно, — взволнованно сказал он. — Мерзавца поймали! Да? А я думал, вы приехали из-за Михайлова. — А что же говорить о Михайлове? — Афонина продолжало «нести». К тому же он действительно приехал по из-за Михайлова, а из-за Миронова. — Вы же сказали, что не встречались с ним. У нас много других дел. — Но мой случай относится скорее не к вам, а к Госбезопасности. На миг Афонину стало не по себе. Еще немного — и проницательный комиссар разоблачит его. — «Мерзавца», как вы выразились, нашли мы… — Понимаю! Впрочем, его вполне можно считать не политическим, а уголовным преступником. — Тем более. — Вы меня очень обрадовали, Олег Григорьевич! Я благодарен вам за ваш приезд. Много предателей повидал я на войне, многим воздал по заслугам лично сам. А про этого никогда не мог забыть. Готов рассказать всё. — Я вас слушаю! Афонин облегченно вздохнул. Пронесло! Иванов закрыл глаза. — Вы правильно заметили, — сказал он, — второй раз рассказывать гораздо легче. И вы услышите более подробный рассказ, чем у Нестерова. Слушайте! Он говорил медленно, тихим голосом, иногда таким тихим, что Афонину приходилось напрягать слух, чтобы не пропустить ни одного слова. И чем дальше шел рассказ, тем больше капитан убеждался в его огромной важности, тем больше поражался верности своей интуиции, заставившей его выслушать Иванова прежде, чем изложить цель своего приезда. Задолго до конца он понял, что рассказ Иванова — именно то, что нужно было узнать полковнику Круглову и самому Афонину, чтобы раскрыть тайну Михайлова. Капитан понимал, что случай, которым он воспользовался интуитивно, всё равно выплыл бы сразу, как только он назвал бы фамилию «Миронов». Но это не меняло сущности случившегося. — Это произошло в середине сорок третьего года, — говорил Иванов. — Точнее, в начале июня. В одном из боев я был ранен и в бессознательном состоянии попал в плен. Надо вам сказать, что у нас в отряде весь командный состав носил военную форму, но без знаков различия. Это потому, что три четверти командиров не имели воинских званий, а остальные решили не носить «шпал» и «кубиков», чтобы не отличаться от других своих товарищей. Мы любили и уважали друг друга. На мне была гимнастерка со звездами на рукавах, как и у всех наших политработников. Партийного билета, правда, не было. Мы отдали их секретарю партийного бюро, который сам не участвовал в этом бою из-за ранения. Мы всегда так делали, чтобы партбилет не попал в руки фашистов. Но и звезд на рукавах было вполне достаточно. А комиссарам, как правило, фашисты не давали пощады, уничтожая на месте. Я очнулся от беспамятства в подвале гестапо. С удивлением обнаружил, что рана тщательно перевязана. Сразу понял, что это сделано не из милосердия, — я был им нужен для допроса. Сознание того, что меня ожидает — не скрою от вас, — отнюдь меня не обрадовало. Я знал, что гестаповцы ничего не добьются, но их методы были мне очень хорошо известны. Весь день меня не трогали, даже принесли еду и воду. Я понимал их цель: было очевидно, что, рассчитывая получить ценные сведения, мне дают возможность немного прийти в себя, окрепнуть. А к ночи за мной пришли. Не стану вам рассказывать о выпавших на мою долю пытках. Ни к чему это, да я и не смог бы рассказать. Вы, конечно, заметили седину, ее не было до того, как я попал в плен. В нашем роду седели поздно. Ничего не добившись — я был тогда здоровым мужчиной, — гестаповцы бросили меня в камеру смертников — такой же подвал, в каком я находился до допроса. Именно бросили, да так, что меня с трудом привели в чувство другие осужденные. Там я провел последнюю, как я думал, ночь. Допрос продолжался почти сутки. До сих нор не могу понять, как я умудрился остаться живым. Видно, не судьба была умереть в тот день. Под утро нас вывели, посадили в машину и отвезли на место расстрела. Почему расстрел, а не виселица? Как это ни кажется странным, но именно этот вопрос не выходил у меня из головы всю дорогу к месту казни. А ответить можно было совсем просто — не захотели возиться! Но я тогда не мог додуматься до столь простой вещи. Был очень слаб и временами впадал в беспамятство. Помню, что лежал на полу кабины и голова моя покоилась на коленях какой-то женщины, которая всё время что-то говорила, видимо мне. Но я не понимал ни одного слова. Из машины меня вынесли товарищи. И тут вдруг вернулись силы. Я пошел сам. Нас выстроили на краю рва. Голова у меня удивительно прояснилась, и я стал хорошо сознавать окружающее. И обратил внимание, что вокруг не видно ни одного немецкого солдата. Только офицеры и какой-то человек в полувоенной, полугражданской одежде. Гимнастерка на нем наша, не немецкая. В руках у него был немецкий автомат. Я услышал, как кто-то возле меня сказал: «Какая нам оказана честь, товарищи!» И засмеялся. Да, точно! Есть люди, способные смеяться в такой момент. Я понял, что под честью этот человек подразумевал то, что нас расстреляют офицеры, а не солдаты. Но я не видел у них автоматов, Только у того, в гимнастерке. «Видимо, это и есть палач», — сказал тот же голос. «Он русский», — сказал другой. Я невольно вгляделся в палача и узнал его. Ошибки быть не могло, я видел хорошо. Два года этот человек, лейтенант Красной Армии, воевал в нашем отряде, куда пришел из окружения. По его словам, могу я добавить теперь. С месяц назад он пропал без вести. Сейчас он стоял среди гестаповцев и собирался расстреливать нас. И до самого конца, до того, как раздалась очередь из его автомата, я думал о том, что у меня нет ни времени, ни возможности предупредить своих, и о том, что изменник останется безнаказанным. Но случилось иначе. Я рассказываю о нем нам и повторю свой рассказ на заседании военного трибунала, если меня вызовут как свидетеля обвинения, на что я очень надеюсь. Как вспомню его глаза, горящие неистовой ненавистью, искаженное лицо и трясущийся в руках автомат… Всё это я запомнил навсегда… вот стоит только закрыть глаза… и вижу. С наслаждением сам лично привел бы в исполнение приговор трибунала. Несмотря на то, что этот мерзавец, в сущности, спас мне жизнь. Афонин кивнул. Всё ясно, спрашивать не о чем. — Впрочем, — продолжал Иванов, — меня спас не только он. Стечение обстоятельств, совершенно непонятных к тому же. Мне приходилось, бывая в разведке, видеть расстрелы и повешения. Много слышал рассказов об этом. И не знаю другого такого случая. Почему не было ни одного солдата, если не считать шоферов двух машин, стоявших в отдалении? Человек пять офицеров, и только. А ведь нас, осужденных, было не меньше пятнадцати человек. Почему приговор приводил в исполнение один, да к тому же не немец? А когда прозвучала очередь автомата и мы все упали в ров, почему немцы не подошли убедиться, что все мертвы, и прикончить тех, кто остался жив? Обычно они поступали именно так. А тут просто сели в машины и уехали. Я знаю, потому что пули не задели меня и сознания я не терял. Упал инстинктивно. А потом оказалось… — Иванов приподнялся, голос его дрогнул, — оказалось, что все, понимаете, все остались живы! Афонин молчал. Такого конца он не ожидал. — Все упали, как я, инстинктивно. Ни один не остался стоять, хотя пули и пролетели мимо. — Чем же это объяснить? — Объяснить этого я не могу. — Что было дальше? — Что ж дальше! Где должен находиться наш отряд, я знал. Расстреливали нас на опушке леса. Осталось только углубиться в этот лес. — Удивительный случай! — Более чем удивительный. — Вы хорошо запомнили черты лица?.. — Мерзавца, который нас расстреливал? — Почему «мерзавца»? — сказал Афонин. — Он рисковал жизнью, стреляя мимо. Иванов покачал головой. — Если бы так, — сказал он. — Нет, я уверен, что он стрелял в нас, а промахнулся против своей воли. Достаточно вспомнить выражение его лица. Капитан уже нисколько не сомневался, что слушал рассказ о Михайлове. Версия полковника Круглова как раз в том и состоит, что Михаилов — псевдоним. Настоящая его фамилия Миронов. Но Иванов не назвал фамилии «мерзавца»… — Миронов воевал у вас в отряде, — сказал он как мог естественнее. — Как он себя вел? Внутренне Афонин весь напрягся в ожидании ответа. — Обыкновенно, как все, — ответил Иванов, и капитан вздохнул облегченно. Всё в порядке! — От командной должности он отказался, так как был не строевым, а техником-лейтенантом. Ничем не выделялся, но и упрекнуть его было не в чем. Никаких подозрений не вызывал. — При каких обстоятельствах он исчез? Вы говорили — пропал без вести. — Не вернулся из боя. Такие случаи бывали часто. Мы не знали — убит он или попал в руки немцев. Таких мы заносили в графу «пропавшие без вести». Очень редко, но бывало так, что немцы не казнили партизан, попавших в их руки, а отправляли в лагеря военнопленных. В таком случае человек мог остаться жив. — Чем же вы объясните, что человек воевал два года, ничем себя не компрометируя, а потом с «неистовой ненавистью», как вы сами сказали, расстреливал своих? — Догадки не мое дело. Спросите у него самого. Иванов снова закрыл глаза. Было видно, что он устал. Афонин почувствовал, что пора кончать разговор, — время позднее. — Вам больше нечего добавить, Андрей Демьянович? — А что добавлять? Извините за краткость, но тяжело было вспоминать. — Спасибо за помощь! Афонин поднялся. — Вы меня еще вызовете? — спросил Иванов. — Мы — вряд ли. А суд, вероятно, вызовет. Или следователь прокуратуры. Нет, не провожайте! Я сам закрою дверь. Заметил, что замок у вас автоматический. Спокойной ночи! И спасибо еще раз! — Было бы за что! Спускаясь по лестнице, Афонии слышал, как Иванов все же запер за ним дверь на ключ. Шофер спал, привалившись к дверце машины. На улице никого не было. Афонии приказал ехать в управление. Удивленный взгляд шофера привел его к сознанию действительности. Было больше двух часов ночи. — Ко мне домой! — поправился он. Нервы капитана были взвинчены. О том, что, в конечном счете, он оказался прав и ключ к тайне смерти Михайлова дал именно Иванов, капитан даже не вспомнил. Ему было не до таких мелочей. История с расстрелом советских людей как будто объясняла многое, что было непонятно в поведении Миронова в отрядах Нестерова и Добронравова. В таком преступлении Миронов не мог признаться. Угрызения совести, возможно и отчаяние, привели к поискам смерти в бою. Миронов знал, что ему нет и не будет прощения. Всё это сходилось, и достаточно правдоподобно. Самоубийство получало достоверное объяснение. Миронов не мог не узнать Иванова, комиссара, которого он расстрелял своей рукой. И можно себе представить впечатление, произведенное на него фамилией Иванова в указе Верховного Совета, перспективой встречи с «расстрелянным». Всё как будто становилось на место. Но… как будто, не больше. Всё было логично, но только в том случае, если Иванов прав и Миронов — Михайлов не знал, что выпустил очередь автомата в воздух, никого не убив, если он промахнулся не намеренно. Тогда ясно. Только тогда! Но можно ли допустить, что опытный воин промахнулся с близкого расстояния, не задев ни одного человека? Очень трудно! А если это было сделано намеренно и только случайно не повлекло за собой казни самого Миронова, то все его поступки и поведение в отрядах Нестерова и Добронравова становятся еще более непонятными. Оставался факт присутствия в номере Михайлова, непосредственно перед самоубийством, какого-то человека, передавшего ему пистолет «вальтер». Кто он и зачем передал этот пистолет? Оставался психологически необъяснимый факт приезда Миронова-Михайлова в Москву для получения награды. Считать себя достойным ее он не мог и, безусловно, не считал… Капитан чувствовал, что его ожидает беспокойная ночь, что ему не заснуть. Афонин вообще не ложился. Остаток ночи он ходил по своей комнате, надеясь как-то свести концы с концами и прийти к какому-нибудь выводу в «деле Михайлова». Увы! После рассказа Иванова это дело не только не прояснилось, как ему показалось сгоряча, а, наоборот, еще больше запуталось. Противоречия стали еще резче, еще необъяснимее. Капитан ясно чувствовал, что не хватает какой-то зацепки, какого-то одного звена. Будь это звено, всё стало бы ясно! Есть ли оно у полковника Круглова?.. Афонин приехал в управление так рано, что пришлось ожидать более часа. Круглов выслушал его, не перебивая ни единым вопросом или замечанием. Когда Афонин закончил свой доклад, полковник минуты три молчал, о чем-то думая. — Майор Дементьев еще не вернулся, — сказал он неожиданно для Афонина, — и от него нет еще никаких известий. — Круглов снял очки и снова замолчал, тщательно протирая стекла. — Похоже, что мы приближаемся к концу. Но конец этот может оказаться двояким. В зависимости от того, каков будет результат у Дементьева. — Он посмотрел на капитана. — Ты еще не догадался? — О чем? — Обо всем! — Пока нет. — Впрочем, с таким случаем мы действительно столкнулись впервые. И не будь я знаком с документом, о котором вчера упомянул, я тоже бы не догадался, наверное. Но я хочу, чтобы ты сам решил эту загадку! Это тебе по силам. Итак! Допустим, что тебе поручили важное задание в тылу врага. Допустим, что тебе удалось войти в доверие к немцам. Твои сведения чрезвычайно важны и спасают жизнь многим советским людям. Словом, ты очень нужен командованию нашей армии, и заменить тебя некем. И вот случилось так, что у тебя нет иного выхода, как только самому расстрелять наших людей. Иначе ты был бы разоблачен и погиб, как разведчик. Понял ситуацию, Олег Григорьевич? — Понял. — Как бы ты поступил? — Отказался бы от участия в расстреле! — И провалил бы задание? — Да! — Афонин с удивлением слушал эти странные вопросы. Можно было подумать, что сам Круглов поступил бы иначе в таком положении. — Несмотря на то, — продолжал полковник, — что твое самопожертвование ничего не изменило и осужденные всё равно были бы расстреляны, но только вместе с тобой? А твоя гибель стоила бы жизни гораздо большему числу наших люден? — Да, несмотря на это! С кровью товарищей на руках жить нельзя. Я всё равно уже не годился бы в разведчики. Впрочем, — перебил Афонин самого себя, — я поступил бы иначе. Да, совсем иначе. Я согласился бы. А получив в руки автомат, направил бы его на палачей. Захватил бы с собой на тот свет как можно больше. — Другого ответа и не могло быть, — задумчиво произнес полковник. — И мы знаем много случаев, когда разведчики губили себя, но не могли пойти против совести, совести советского человека. А почему не могли? — Вы уже сами ответили на этот вопрос, Дмитрий Иванович. Совесть советского человека. — Именно. Но были и другие люди, которые шли на всё, чтобы… Доканчивай! — Чтобы спасти свою жизнь. — Кто они, эти люди? — Шкурники. — Иначе говоря, трусы. Согласен? — Конечно! — ответил Афонин, не понимая, к чему клонит полковник. Всё это было ясно, и они уже говорили об этом. — Ты удивлен? — спросил Кругов. — К чему, мол, этот разговор? Дело запуталось еще больше. И даже у меня, знающего то, чего ты не знаешь, возникают сомнения. Я хочу рассеять их с твоей помощью. Поэтому не удивляйся, а отвечай. Итак, эти люди — трусы. Но совесть-то у них есть? — Страх смерти оказался сильнее совести. — Правильно. Но совесть всё-таки всегда есть. У одного больше, у другого меньше, но есть. И результат борьбы страха с совестью зависит от самых глубоко заложенных в человеке жизненных принципов, от его характера и воспитания, которые изменить за короткое время невозможно. И если один раз победил страх, то так же произойдет во второй и в третий раз. Согласен? Теперь уже Афонин понял цель разговора. И хотя он был полностью согласен с Кругловым, счел себя обязанным что-то возразить, помня сказанное полковником. — Трудно сказать. Бывало много случаев, когда человек трусил в первом бою, а впоследствии становился смелым воином. Я сам знавал таких. — Это из другой оперы. В случае, который мы сейчас обсуждаем, речь идет о ином. Может ли человек, пошедший на огромную подлость из-за страха за свою жизнь, потом искать смерти? И не в состоянии аффекта, вызванного приступом угрызений совести, а систематически, в течение месяцев. Ты говорил о людях, преодолевших страх смерти. Но это совсем не то, что искать ее, добиваться. Это глубоко разные вещи. Недаром еще Суворов говорил, что нет человека, который не боялся бы на войне. Инстинкт самосохранения заложен природой, и нужно что-то очень мощное, чтобы целиком преодолеть его, перестать ему подчиняться. Трусы всегда ищут оправдания своей трусости, вольно или невольно уменьшают свою вину в своих глазах. Совершенное ими, что бы это ни было, никогда не может послужить столь мощным толчком, чтобы инстинкт самосохранения исчез у таких людей. А вот у смелых может. Но только у действительно смелых. Таких, кто не подвержен страху за жизнь, затмевающему совесть. — Тяжелое противоречие! — сказал Афонин, понимая, что Круглов говорит о Миронове. Снова поставлен вопрос о поведении «Михайлова», вопрос, на который никак не найти ответа. Но кажется, полковник знает ответ. Когда же он выскажется до конца? — На эту тему интересно поговорить с учеными-психологами, — сказал Афонин, только для того, чтобы сказать хоть что-нибудь. — Можно и это. — Круглой протер и надел очки. Его лицо было мрачно. — Перейдем от общих рассуждений непосредственно к Миронову. В рассказе Иванова мне кажутся чрезвычайно важными четыре факта. Я их сейчас перечислю, а ты следи за мной очень внимательно. Первый факт! При расстреле присутствовало пять, только пять немецких офицеров и не было ни одного солдата. Это совершенно исключительный случай. Я о таком не слышал. Чем можно его объяснить? Из того, что ты говорил, ясно, что ни ты сам, ни Иванов объяснить не можете. — А вы? — вырвалось у Афонина. — Погоди, не перебивай! Все вопросы потом. Второй факт! После расстрела ни один из офицеров не подошел и не проверил, действительно ли расстреляны осужденные. Ведь Миронов мог выпустить очередь автомата в воздух. Осужденные могли упасть притворно. И мы знаем, что именно так и произошло. Миронов мог подсказать им эту хитрость, дать понять, что будет стрелять мимо. Хотя бы тогда, когда поднял автомат. В этот момент он находился, безусловно, впереди немецких офицеров, и те не могли видеть его лица. Подсказать можно по-разному, без слов, мимикой. Почему же никто из офицеров не подумал о такой возможности? К этому прибавляется еще и то, о чем ты говорил. Миронов мог повернуться и расстрелять пятерых офицеров. Это было бы не только естественно, но и гораздо проще, если он намеревался стрелять в воздух и спасти приговоренных. Офицеры не могли быть уверены, что такого не случится. Миронов же — русский. Не правда ли, странное поведение для гестаповцев? Круглов на этот раз, видимо, ожидал ответа, и Афонин сказал: — Миронов не осмелился. Он, конечно, думал, что немцы проверят результат его стрельбы. — Но ведь он стрелял мимо! — Это произошло против его воли. Я согласен в этом пункте с Ивановым. — Третий факт. Выражение лица Миронова, врезавшееся в память Иванова. Как он сказал? Искаженное ненавистью? — Да. — Откуда же она взялась, эта ненависть? Он согласился расстрелять своих, чтобы сохранить свою жизнь, доказать немцам, что искренне готов служить им. Но ненавидеть тех, кого он расстреливал, не было причины. Гораздо естественнее, если бы его лицо окаменело или ожесточилось. А Иванов говорит, что глаза пылали ненавистью. — Иванов мог ошибиться, принять одно выражение лица за другое. Миронов мог и притворяться. — Ошибиться Иванов не мог. Перед смертью сознание человека обостряется, все чувства его как бы усиливаются. Об этом говорят многие факты, и ученые-психологи придерживаются этого мнения. Недаром сам Иванов подчеркнул, что его голова удивительно прояснилась. Насильственная смерть не то, что смерть от болезни, на своей постели. Притворяться Миронову было ни к чему. Повторяю, в момент расстрела немецкие офицеры не видели его лица. Перед кем же он притворялся? Афонин молчал. Ему было досадно, что эти, вполне очевидные, соображения не пришли в голову ему самому. И, словно поняв его мысли, Круглов сказал: — Ты не знаешь того, что знаю я, Олег Григорьевич. То, что для меня всё более становится ясным, покрыто туманом для тебя. Но этот туман скоро рассеется, даю тебе слово. Афонин красноречиво вздохнул. Круглов усмехнулся. — Потерпи еще немного, — сказал он. — Значит, ты согласен, что у Миронова не могло быть неистовой ненависти к советским людям? — Пожалуй, согласен. — Ну, а к немцам? — Судя по рассказам Нестерова, Лозового и Добронравова, безусловно была. — Значит, если бы перед ним находились не партизаны и подпольщики, а немецкие агенты и провокаторы, он мог расстрелять их с таким выражением лица, которое у него было, по словам Иванова? — Мог-то мог, но перед ним… — Погоди! Я еще не кончил. О чем говорит тот факт, что все осужденные остались живы? — О том, что у Миронова не было опыта в ремесле палача. — А еще о чем? Афонин потер лоб. — Право, не могу сообразить. — Как должны были поступить офицеры гестапо, опытные в расстрелах? — Понял вас! Странное доверие к Миронову и тот факт, что осужденные остались живы, свидетельствуют о том, что среди пятерых офицеров гестаповцев не было. — Не только это. Может быть и другое объяснение. Вот пока всё! — Вы не упомянули о четвертом факте. Круглов посмотрел на часы. — Да, не упомянул, — сказал он. — Через час должен прийти Иванов… — Но ведь он в Кремле. — Вручение наград отложено на послезавтра. Всё из-за того же Михайлова. — Вы думаете, что до завтра… — Всё будет окончено сегодня. Предстоящий разговор с Ивановым окончательно всё выяснит. В том числе и четвертый факт. Ты будешь присутствовать при этом разговоре. И если даже тогда не догадаешься обо всем, то я буду очень разочарован. — Разрешите до приезда Иванова вернуться к себе в кабинет. Есть неотложное дело. — Иди! Когда Иванов будет здесь, я позвоню. Звонок раздался через полтора часа. Войдя в кабинет, Афонин увидел комиссара Иванова и услышал конец фразы: — …что пришлось вас побеспокоить. Но это необходимо. — Я рад этому, — ответил Иванов. — Всё, что касается Миронова, меня затрагивает. Слишком хорошо мне пришлось узнать его. И я не могу себе простить, что за два года его пребывания у нас в отряде не сумел разоблачить этого человека. — Вы и не могли этого сделать. Никак не могли! — сказал Круглов. — Почему? — Да очень просто. Потому что до самого конца пребывания в вашем отряде Миронов никогда и не помышлял ни о какой «измене». Кавычки отчетливо прозвучали в голосе полковника. Из этого можно было заключить, что он считает Миронова вообще не виновным ни в какой измене, что никакого предательства с его стороны никогда не было. Афонина удивила эта фраза. Измена, пусть случайная, минутная, но, безусловно, была. Даже, если Иванов не прав и Миронов намеренно стрелял мимо, жертвуя собой. В этом невозможно было сомневаться, а Круглов как будто не только сомневался, но был уверен в противном. У капитана мелькнула мысль, что Миронов-Михайлов никогда и никого не расстреливал, что Иванов ошибся, приняв за него другого, похожего на Миронова человека. И что полковник Круглов точно это знает. «Опять на сцену является двойник», — подумал Афонин. — Как вел себя Миронов в вашем отряде? Снова странный вопрос. Круглов же знает, что говорил по этому поводу Иванов. — Когда человек оказывается мерзавцем, принято отзываться о нем отрицательно. Но я этого не сделаю, а отвечу правдиво. Он был хорошим партизаном, — ответил бывший комиссар. — Вы представляли его к награде? — Да. Он получил у нас орден Красной Звезды. — Так чем же вы объясняете, что он внезапно стал предателем? — Ничем не объясняю. Я говорил вчера Олегу Григорьевичу, что догадки и предположения не мое дело. Да и как можно объяснить такую перемену? Чужая душа — потемки, как говорит пословица. — Но вы не станете отрицать, что предателями становятся исключительно трусы? — Да, конечно! Нет, трусом его никак нельзя было назвать. Круглов многозначительно посмотрел на Афонина. Этот взгляд доказал капитану, что пришедшая ему в голову мысль неверна. Расстреливал Миронов! «Ничего нельзя понять!» — подумал он. — Тут получилось сложное и запутанное дело, Андрей Демьянович, — сказал Круглов. — Помогите нам разобраться, по мере возможности. — Готов сделать что могу. — Опишите еще раз, но как можно подробнее сцену расстрела. Я понимаю, это тяжело для вас. Одну только эту сцену, не касаясь предыдущего. Иванов кинул мимолетный взгляд в глубину комнаты и, проследив за его взглядом, Афонин неожиданно обнаружил, что в кабинете находится еще кто-то. Человек сидел в глубоком кресло, боком к Афонину. Была видна половина ого лица, к тому же прикрытая узкой кистью руки, на которую он опирался. Капитан смог определить только, что человек этот еще молод, или выглядит молодым. На нем габардиновый плащ, которого он почему-то не снял. Рядом, на столике, лежала серая шляпа, а на ней тоже серые перчатки. К столику была приставлена массивная трость с набалдашником из кости. Такие трости бывают у пожилых ученых, солидных врачей, вообще у людей немолодых. Трость резко дисгармонировала с внешностью своего владельца. Всё это Афонин заметил с одного беглого взгляда. Этого человека полковник почему-то не счел нужным представить Афонину. Судя по взгляду Иванова, он также не знал, кто это. — Итак, слушаю вас, — сказал Круглов. В продолжение рассказа, в котором для Афонина не было ничего нового, полковник несколько раз бросал взгляд на незнакомца, но тот ни разу не переменил позы. Он сидел совершенно неподвижно. Слушал он или нет, определить было нельзя. — Вы точно помните, что в глазах Миронова была ненависть, а не какое-нибудь другое чувство, например ожесточение? — спросил Круглов, когда рассказ был окончен. — В этом не могло быть ни малейшего сомнения. Я сказал бы даже — дикая ненависть. — В самый момент расстрела или раньше тоже? — Я обратил на него внимание после того, как услышал слова: «Он русский». Это было за минуту до расстрела. — И какое выражение было у него в тот момент, когда вы его увидели? — Такое же. Как будто он в нетерпении, словно готов задушить нас всех голыми руками. Никогда, ни у одного фашиста, не видел я подобной ненависти к нам, русским. — Но ведь он сам русский? Иванова передернуло. — Нельзя называть русскими таких выродков, — сказал он тихо. Афонин заметил, что человек в кресле слегка кивнул головой. Было вполне очевидно, что Круглов, собиравшийся что-то сказать, также заметил этот кивок, «проглотил» готовый вопрос и круто изменил тему беседы. Видимо, человек в кресле только казался равнодушным. Он внимательно следил за разговором и даже, незаметно для Иванова, направлял его. — Забудем про Миронова! — сказал полковник. — Если вы не возражаете, поговорим о немецких офицерах. Вы их хорошо рассмотрели? — Вы забываете, в какой момент я их увидел. — Иванова словно начал раздражать допрос, он говорил резко. — Мне было не до них. — Но может быть, случайно вы запомнили, были они старые или молодые? — Могу сказать одно, меня удивляют ваши вопросы. — Сожалею, что вынужден задавать их. Вы сказали, что готовы сделать всё, что можете, чтобы помочь нам. Эти вопросы нужны. — Извините! Спрашивайте! — Значит, о немецких офицерах вы ничего сказать не можете? — Они показались мне на одно лицо. — Но если бы среди них были гестаповцы, которые допрашивали и мучили вас почти сутки, вы их, вероятно, узнали бы? — Не могу сказать. Возможно, они там были. Новый, более отчетливый кивок головы незнакомца, и новая перемена темы Кругловым: — Хорошо, оставим и этот вопрос. Скажите, в каком физическом состоянии находились люди, которых расстреливали вместе с вами? Афонин почувствовал, что полковник переходит к четвертому факту, о котором почему-то умолчал, и удвоил внимание. Он видел, что человек в кресле немного подался вперед, услышав этот вопрос, словно напрягся в ожидании ответа Иванова. — Большинство было сильно избито; человек пять или шесть — в почти нормальном состоянии. Хуже всех было со мной и женщиной, кстати единственной среди нас. — Допустим, что кто-нибудь из вас бросился бы на офицеров, хотя бы в тот момент, когда вас высадили из машины или когда вели ко рву. Сколько человек могло бы его поддержать? — Все! Не сомневаюсь в этом. Я сам был очень слаб, но ни минуты бы не колебался. — Это ясно. Но я спрашиваю о другом. Сколько человек физически могли напасть на пятерых здоровых немцев и одного, тоже здорового, русского? — Точно сказать не могу. Думаю, что человек десять были вполне способны на это. — Офицеры держали пистолеты в руках? — Нет, это точно помню. — Значит, — Круглов стал говорить очень медленно, словно разделяя паузой каждое слово, — если не считать одного человека с автоматом, против вас находилось пятеро фактически безоружных. Шоферы были в машинах. В отдалении. Достать пистолеты из кобур нужно время. Почему же вы не бросились на них? Вас было пятнадцать! «Да, точно! Это и есть четвертый факт. И он действительно непонятен», — подумал Афонин. — Почему не бросились? — Иванов смотрел на полковника явно растерянно. — Почему но бросились? А ведь правда, почему? Я очень хорошо помню, что об этом говорили ночью, в подвале. Решили, что нападут хотя бы на взвод солдат, чтобы Припять смерть в борьбе. — Вот видите! А перед вами Оказался не взвод, а всего пять безоружных (Круглов сильно нажал на это слово) офицеров. И один только автомат, который в этом случае, скорее всего, не был бы пущен в ход. Вам было ясно, что шансы на спасение огромны. Рядом был лес. В чем же дело? Афонин понял, что этот вопрос, настойчиво повторенный полковником, имеет какое-то особое, неизвестное ему, Афонину, решающее значение. Стало ясно, что Иванов вызван сюда исключительно для того, чтобы ответить на него, а всё предыдущее только подготовка к этому вопросу. Он видел, с каким напряжением Круглое ожидал ответа. Человек, сидевший в кресле, встал. Афонин машинально отметил, что он высокого роста и худ. Рассматривать не было времени: всё внимание сосредоточилось на Иванове. А тот поднял руку, пошевелил ею, словно не зная, что с пою делать, потом провел дрожащими пальцами по лбу, покрывшемуся капельками пота. — Напрягите память! Это сказал незнакомец, повелительно, властно, громко, точно ударил хлыстом. Иванов сжал голову руками. Выражение боли исказило его черты. Неожиданно он покачнулся и упал бы на пол, не подхвати его незнакомец, оказавшийся уже рядом. — Ничего! — оказал он спокойно. — Всё в порядке, лучше, чем могло быть. Небольшой обморок, которого я ожидал. Пожалуйста, стакан воды, Дмитрий Иванович! Афонин даже не заметил, как незнакомец привел в чувство потерявшего сознание Иванова, как бывшего комиссара отправили домой в сопровождении одного из сотрудников управления. Все мысли капитана были поглощены неожиданным, ошеломляющим открытием. Да, полковник Круглов был прав, Афонин всё понял! Не понять было нельзя. Но кто мог ожидать такое?!. Его привел в нормальное состояние голос начальника МУРа. — Познакомьтесь! — сказал Круглов. — Профессор Снегирев Всеволод Аркадьевич! Капитан Афонин Олег Григорьевич! — Так это вы расследовали дело Миронова? — спросил профессор, пожимая руку Афонина с такой силой, что тот поморщился. — О, нет! — вздохнув, ответил капитан. — Никак не могу приписать себе хоть какую-нибудь заслугу. Всё время я блуждал в тумане, как слепой. Снегирев улыбнулся. У него было очень моложавое лицо. Светло-серые, почти голубые глаза смотрели на Афонина чуть насмешливо. — Я тоже блуждал в тумане, — сказал Круглов. — До тех пор, пока не мелькнула мысль о гипнозе. А тогда я вспомнил показания Синельникова. — Он повернулся к Афонину. — Синельников — это один из «расстрелянных» вместе с Ивановым. Он знал Миронова и, когда пришла наша армия, рассказал обо всем в политотделе армейской дивизии. Его рассказ, зафиксированный в форме протокола, и есть тот документ, о котором я говорил вчера. А когда я вспомнил, что там упоминалась фамилия Иванова, всё стало окончательно ясно. — Мне и теперь не всё ясно, — признался Афонин. — С момента мнимого расстрела прошло много времени. Почему же Иванов потерял сознание сегодня? — Такой вопрос, — очень серьезно сказал Снегирев, — делает вам честь, Олег Григорьевич. Вы, если можно так выразиться, ухватились за главное звено всей цепи. Именно в этом проявилась колоссальная сила Эдуарда Фаулера. — Почему Фаулера? — удивленно спросил Круглов. — Мне известна фамилия Фехтенберг. Снегирев пренебрежительно махнул рукой: — Фехтенберг, Стимсон — это всё псевдонимы. Такие люди встречаются крайне редко и хорошо известны в медицинском мире. Я готов спорить на что угодно, — это был именно Фаулер. Зазвонил телефон. Круглов снял трубку. Афонин увидел, как просветлело лицо его начальника. — Ну вот, — сказал он, положив трубку телефона, — всё и пришло к концу. Эдуард Стнмсон задержан. Он будет доставлен в Москву завтра утром. — Я ничего не понимаю, — сказал Афонин. — Сейчас поймешь. Вы не возражаете, Всеволод Аркадьевич? — Наоборот, мне самому интересно. — Так вот, — сказал Круглов. — Когда мы установили, что в номер к Михайлову, вернее Миронову, входил какой-то человек, передавший ему пистолет, изготовленный на Западе не более чем два месяца назад, мы предположили, что это иностранец. Я получил список всех, кто находился в гостинице «Москва» в утро самоубийства. Но, к моему разочарованию, фамилии Фехтенберг в нем не было. Дело в том, что, получив сообщение Синельникова, сотрудники особого отдела дивизии провели расследование и допросили большое количество пленных, взятых как раз в том городе, где произошла эта история с Мироновым. И выяснилось, что расстрелом руководил Фехтенберг, подавно приехавший из Берлина. Мое внимание обратил на себя тот факт, что корреспондент Стимсон выехал из гостиницы «Москва» в тот же вечер, хотя приехал только накануне. И естественно, явилось предположение, что Стимсон — псевдоним Фехтенберга. Я обратился в прокуратуру и получил ордер на его задержание. Майор Дементьев вылетел тотчас же наперехват. Помогло то, что Стимсон приобрел билет через администрацию гостиницы. Вот, в сущности, и всё. Стимсона задержали на самой границе. — На самой границе? — Снегирев казался удивленным. — Выходит, что Фаулер не чувствует себя в чем-либо виноватым. Иначе он попытался бы заставить Дементьева отпустить себя. — Вы думаете, это так просто сделать? — усмехнулся Круглов. — Мы ведь знали, с кем имеем дело. Мы не столь наивны. — Простите! — сказал Снегирев. — Допустим, что Дементьев отпустил бы Стимсона. Ну пусть будет Фаулер. Тогда его задержали бы другие. Все меры были приняты. Профессор повернулся к Афонину. Казалось, он был чем-то очень недоволен. — Вы спрашивали, почему Иванов потерял сознание? — Да, меня это интересует. — Вы знакомы с принципами и техникой гипноза? — С техникой, конечно, не знаком. А с принципами весьма поверхностно. — Но всё же знакомы? А вы? — спросил он Круглова. — Вероятно, так же, как капитан Афонин. — У вас есть время? Мне придется прочесть небольшую лекцию. — Ради такого случая у кого угодно найдется время. Надо же знать, как действует человек, которого нам придется завтра допрашивать. — Рекомендую не забыть сделать это в моем присутствии. — Конечно, Всеволод Аркадьевич! Именно потому мы вчера и обратились к вам. И очень признательны за ваше согласие. — Так вот, — начал профессор. — Вы догадались, что Миронов расстреливал своих под внушением Фаулера, тогда Фехтенберга. Под тем же внушением он выпустил очередь из автомата в воздух. По той же причине офицеры, присутствовавшие при расстреле, не проверили результат расстрела. Но вы, вероятно, не знаете, что внушение такой силы невозможно. — То есть как это невозможно? Оно же было! — Невозможно для человеческого мозга, — повторил профессор. — На помощь Фаулеру пришла техника. Чтобы вам лучше поняли, мне придется коснуться вопроса о сущности гипноза. Я не буду утомлять вас и скажу только то, что поможет вам понять силу и… слабость Фаулера. Мысль, с очень грубым приближением, можно сравнить с радиоволнами. Я подчеркиваю, что говорю крайне упрощенно. Но такое сравнение удобно, как бывает удобно объяснять явления в электрической цепи путем аналогии с течением воды в трубах. Примем такой метод, — это короче. Итак, каждый человек имеет в мозгу небольшую передающую станцию и приемник, очень малочувствительный при этом. Благодаря слабости передающих «станций» и низкой чувствительности «приемников», мы не слышим мыслей друг друга. Но из радиотехники известно, что и на малочувствительных приемниках можно с успехом принимать передачу особо мощных станции. То же происходит и здесь. Мысль, переданная мощным источником, воспринимается мозговым приемником и, что особенно важно, воспринимается как мысль собственная. Хорошо ли вы меня понимаете? — Думаю, что да, — одновременно ответили Круглов и Афонин. — Отдельные люди, — продолжал профессор, — иногда обладают от природы очень сильной «передающей станцией», но всё же недостаточной, чтобы передать мысль с такой силой, которая заставила бы другого человека подчиниться. Но внушение — могучее средство в борьбе с психическими расстройствами, и естественно, наука ищет средства, могущие усилить естественную «передающую станцию», сделать ее более мощной. Вам ясно? На этот раз ответил только Круглов: — Вполне. Продолжайте, пожалуйста! — Мне осталось сказать немного. Эдуард Фаулер — врач-психиатр. Он широко известен не только на своей родине — в Канаде, но и во всем научном мире. Он достигал выдающихся результатов в лечении психических заболеваний, главным образом потому, что от природы обладает исключительно сильной «радиостанцией». Он — редкое явление в медицине. Но, как я уже сказал, его сила недостаточна, чтобы обеспечить успех во всех случаях. А успех ему необходим. Фаулер — я говорю только о предвоенном периоде, теперь я потерял его из виду — стремился к славе «чудотворца», потому что слава в мире капитализма — это деньги. Видимо, ему удалось напасть на верную идею усилителя мысли. Да и не только видимо, а наверное так. Без такого усилителя невозможно было бы проделать такой номер, как в истории с Мироновым. Вот почему и выразил удивление, когда вы сказали, что нашему Дементьеву удалось задержать Фаулера. Вооруженный усилителем, он неуязвим. Ему ничего бы не стоило заставить отпустить себя и даже совершенно забыть о нем не только одного Дементьева, но и других. Мне непонятно, почему он этого не сделал. — Завтра, — сказал Круглов, — вы сможете узнать это от него самого. — Вот почему, — повернулся Снегирев к Афонину, — Иванов потерял сознание сегодня. Все осужденные были под внушением Фаулера. Именно поэтому они и не бросились на палачей. Это внушение, точнее сказать — состояние мозга после внушения, дает о себе знать длительное время. У Иванова усилие вспомнить привело к обмороку. А у Миронова, например, внушение Фаулера действовало до самой смерти. Наступило непродолжительное молчание. Его нарушил Круглов: — Нам известно, что Фаулер-Фехтенберг помог Миронову бежать к партизанам. Это показывает, что он действовал, в общем, так, как подобает ученому, а не фашисту. Я никоим образом не хочу сказать, что Фаулер пи в чем не виноват. Его вина велика, и я думаю, что он будет отдан под суд. Но мне не ясно, почему он не снял с Миронова свое внушение. Должен же он понимать, что его жертву будет терзать совесть. Из самого факта, что пришлось прибегнуть к гипнозу, видно, что Фаулер знал о том, что Миронов патриот и не станет предателем. — Об этом мы тоже спросим его завтра. Я не знаю точно конструкции усилителя Фаулера. Нашим стационарным усилителем можно снять с человека, как вы выразились, ранее внушенное. А портативных, переносных, у нас нет. Нам они не нужны. — Значит, такие усилители у нас есть? — Я уже сказал, таких нет. Но есть другие. Эта идея висела в воздухе и, как всегда бывает, осуществлена не только одним Фаулером. У нас есть крупные стационарные усилители, и они успешно применяются в лечебных целях. Есть ли такие в других странах, в частности у Фаулера, не знаю. Но если у него они есть, то я заранее могу сказать, что и его руках они не дадут того, что дают наши. — Почему? — Потому что Фаулер и многие, подобные ему, зарубежные ученые исходят из неверной точки зрения на внушение. Они считают, что нужно навязать пациенту мысль врача. Но это не так. Внушаемая мысль должна восприниматься, и воспринимается, как мысль собственная. Я уже говорил об этом. Если бы это было не так, то получилось бы, что можно изменить внушением, скажем, политические убеждения. А это абсолютно невозможно. Кстати, я точно знаю, что Фаулер, по крайней мере до войны, считал это возможным. — Почему вы подчеркнули, что до войны? — Потому что я убежден, читал. Он увидел Миронова, очевидно, в гестапо при допросах, на которых смог присутствовать. Он понял, что этот человек обладает сильной волей и твердыми убеждениями. Я знаю психологию ученых, подобных Фаулеру. Ему захотелось проверить на — Значит, вы полагаете, что при расстреле всё же были гестаповцы? — спросил Круглов. Афонин невольно улыбнулся. В голосе Круглова прозвучало глубокое разочарование. Ведь он был убежден, что там не было сотрудников гестапо. — Конечно, — ответил Снегирев. — Кто же еще мог там быть? — Странно всё-таки, что гестаповцы с таким доверием отнеслись к Фаулеру. — Что вы имеете в виду? — Надо быть очень уверенным в силе гипнотизера, чтобы спокойно стоять безоружным перед лицом вооруженною автоматом партизана. Ведь он мог пустить очередь и них самих. — Видимо, они были вполне убеждены, — сказал профессор, но Афонин заметил, что тень сомнения пробежала по его лицу и фраза прозвучала совсем не уверенно… На следующее утро капитан Афонин присутствовал на допросе человека, которого профессор Снегирев называл Эдуардом Фаулером, но который был известен до сих пор под именами Фехтенберга и Стимсона. …Накануне вечером Круглов вызвал Афонина к себе и сообщил ему, что следственные органы Советского Союза не располагают никакими сведениями, компрометирующими Фехтенберга, кроме всё того же «дела Михайлова-Миронова». — Если он сумеет доказать, что спас пятнадцать приговоренных к расстрелу, а это и для нас несомненно, то его не в чем будет обвинить. Он канадец, и если служил немцам, то это относится к ведению канадских властей. — Вы хотите сказать, что мы задержали его незаконно? — спросил Афонин. — О нет! Он задержан не как Фехтенберг, а как Стимсон, человек, вошедший в номер гостиницы, занимаемый Михайловым, передавший ему пистолет «вальтер» и заставивший его покончить самоубийством с помощью внушении. — Это еще надо доказать. — Вот именно. И в этом нам должен помочь профессор Снегирев. — Внушением говорить правду? — Такие методы допроса запрещены законом. Ты сам знаешь. Кстати, профессор убежден, что Фаулер скажет правду. — Он говорил это? — Да. И я почему-то верю. — Видимо, потому, — сказал Афонин, — что Фаулер не попытался заставить себя отпустить на границе. — Отчасти поэтому. Он уверен, что ему ничто не грозит. — Вы сказали «отчасти». Какие еще основания думать, что Фаулер скажет нам правду? — Только характеристика, данная ему Снегиревым. Фаулер — ученый, глубоко преданный науке, хотя и во многом заблуждающийся. Таким людям лгать не свойственно… Капитан Афонин представлял себе Фехтенберга-Стимсона-Фаулера совсем по таким, каким он оказался на самом деле. Ему казалось — почему, он и сам не знал, — что человек, обладающий такой силой, должен быть и физически могучим. И когда в сопровождении майора Дементьева в кабинет Круглова вошел задержанный, Афонин был разочарован. Фаулер был низеньким толстым человеком лет сорока. Лысая голова его, окруженная венчиком рано поседевших волос, походила на тыкву. Круглая, лоснящаяся. Глаза с синеватым оттенком не имели в себе ничего «гипнотического». Он выглядел добродушным. — Садитесь! — сказал Круглов. Кроме него в кабинете находились профессор Снегирев и три бывших партизана, имевшие близкое отношение к истории Миронова-Михайлова, — Иванов, Нестеров и Лозовой. И, конечно, Дементьев и Афонин. Фаулер спокойно сел. — Я к вашим услугам, — сказал он на довольно чистом русском языке. — Будем вести беседу по-русски или по-английски? — спросил полковник. Афонин обратил внимание, что его начальник не сказал «допрос». — Мне всё равно, — ответил Фаулер. — Я говорю по-русски. — В таком случае приступим. Итак, господин Фаулер… — Моя фамилия Стимсон. — Насколько я знаю, это псевдоним. В действительности вы Эдуард Фаулер. — А кто вам это сказал? — Я! — ответил Снегирев. — Можно узнать, кто вы такой? Снегирев назвал себя. — Слышал! — сказал Фаулер. — Допустим, что вы правы. Что из этого? — Просто мы хотим установить истину, — сказал Круглов. — Прошу вас рассказать, при каких обстоятельствах вы оказались у фашистов под фамилией Фехтенберг, где и когда увидели партизана Миронова и для чего заставили его расстрелять советских людей? — Отвечаю по порядку заданных вопросов. Как и зачем я оказался в немецкой армии под фамилией Фехтенберг и что я там делал, вернее, для чего был туда направлен, вам могут сообщить руководители разведки канадской армии или английской. Если, разумеется, сочтут нужным это сделать. Я не имею права говорить об этом. — Вы намекаете на особое задание? — Я отвечаю на ваши вопросы, — сухо сказал Фаулер. — Могу прибавить и доказать, что пробыл в немецкой армии очень недолго. Причиной явился как раз Миронов. Случившееся с ним так на меня повлияло, что я сразу вернулся в Берлин. Но после того, как помог Миронову бежать к партизанам и убедился, что он находится в безопасности. — Вы и сами у них были, — как бы между прочим заметил Круглов. — Только потому, что так сложились обстоятельства. Рассказывать о них долго, да вам это и неинтересно. Я быстро покинул партизан. И на следующий день уехал из армии. — Почему именно в Берлин? — Странный вопрос! Потому что у меня были дела в Германии, и я считался на их службе. — Пожалуйста, продолжайте! — Вы спрашиваете, как я познакомился с Мироновым? Отвечаю. Увидел его в гестапо на допросе. Был поражен силой воли этого человека и решил его спасти. — Каким путем? Фаулер бросил взгляд на Снегирева. — Видимо, — сказал он, — вы уже сами всё знаете. Но всё равно. У меня был только один способ спасти Миронова от пыток и казни. А заодно и кое-что проверить… — Возможности вашего усилителя, — вставил Снегирев. — Вот как! Вы и это знаете. Ну что ж! Да! Хотел бы я посмотреть, как бы вы сами поступили на моем месте. — Как бы поступил на вашем месте профессор Снегирев, ее имеет значения, — сказал Круглов. — Нас интересует, как поступили вы. — Я полагаю, что это вам уже известно. — Желательно уточнить. — Пожалуйста! — как-то равнодушно сказал Фаулер. — Спрашивайте! — Зачем вы внушили Миронову ненависть к расстреливаемым? — Считал, что это необходимо. В конце концов иного выхода у меня не было, если я хотел его спасти. Он должен был доказать гестаповцам, что готов им служить. Психика человека сложна. Была опасность переиграть или, что еще хуже, недоиграть. Всё должно было выглядеть убедительно. Вы, разумеется, знаете, что расстрел был мнимым. Миронов стрелял из моего автомата, заряженного холостыми патронами. Всё обошлось даже лучше, чем я надеялся. Сцена была сыграна хорошо! В голосе Фаулера прозвучала гордость. Видимо, ему и в голову не приходило, что его поступок можно расценить иначе, чем расценивал он сам. — Кто кроме вас присутствовал при расстреле? — Мои адъютанты. Офицеры армейского корпуса. — Почему не было гестаповцев? — Потому что мне так было удобное. — Вы могли распоряжаться в гестапо? — Я приехал из Берлина с широкими полномочиями, мне обязаны были подчиняться. Если бы немцы только знали, кому они подчиняются, — усмехнулся Фаулер. — Чем объяснили свое желание? — Ничем не объяснял. История моего пребывания у немцев могла бы составить увлекательный роман. В армию я приехал как представитель Гиммлера и никому не отдавал отчета в своих действиях. Держался, как подобает высокопоставленному гестаповцу, заносчиво и грубо. Они пресмыкались передо мной. Когда-нибудь я опишу всё это в книге. Когда Фаулер сказал, что при расстреле не было ни одного гестаповца, Круглов с торжеством посмотрел на Афонина. Полковник всегда тяжело переживал свои ошибки в анализе фактов. То, что он, вопреки мнению Снегирева, всё-таки был прав, доставило ему большое удовольствие. — Хороню, — сказал он. — С вопросом о Миронове пока ясно. Перейдем, с вашего разрешения, к другому. Вы первый раз в Москве? — Первый. — Приехали как корреспондент? — Да. — А почему под чужой фамилией? — Потому что и раньше часто писал для этой газеты. Статьи по моей специальности. И подписывал их псевдонимом Стимсон. — Миронова-Михайлова вы встретили вечером, в день приезда? — Да. Было ясно, что ответ прозвучал невольно. Фаулер ответил машинально, по инерции. Он покраснел и, было похоже, рассердился на себя. — Вы ловко меня поддели, — сказал он. — Я не хотел говорить о встрече с этим человеком. Видите, я говорю откровенно. Я мог бы сказать, что оговорился. Круглов кивнул головой. — Могли! — сказал он. — Но мы рассчитывали на вашу откровенность и были уверены, что вы лгать не будете. — Разрешите спросить, откуда у вас была такая уверенность? Ведь вы меня не знаете. — Вы крупный ученый, — просто ответил полковник. — А в данном случае ложь была бы бесполезной. Миронов застрелился из пистолета «вальтер», на ручке которого остались следы ваших пальцев. — Понимаю! Так вот, значит, для чего у меня сняли отпечатки. Вы хорошо подготовились. Отдаю вам должное. — Благодарю вас! — без тени улыбки сказал Круглов. — Раз вы согласны говорить правду, наш разговор не затянется. — Да, придется рассказать всё. Спрашивайте! — Зачем вам мои вопросы? — Правильно, не нужны. Я сам знаю, что вы хотите спросить. В смерти Миронова я не виновен. Его самоубийство было очень неожиданно и очень неприятно для меня. Оно потрясло меня. И только из-за этого я решил срочно покинуть вашу страну. Я хотел ему только добра. — Что понимать под словом «добро»? — сказал Круглов. — У разных людей разные представления о добре. Психика человека — сложна, — насмешливо повторил он слова самого Фаулера. — Кому и знать это, как не вам. — Добро всегда одно для всех, — поучительным тоном сказал Фаулер. — То, что хорошо для человека, всегда хорошо. Ваша иронии здесь, мягко выражаясь, неуместна. Я вижу, вы не верите в то, что я не принуждал Миронова к самоубийству. А это правда. Слушайте! — Он с минуту молчал. — Я не буду читать вам популярную лекцию. Всё, что может вас заинтересовать, вам объяснит ваш консультант — профессор Снегирев. Скажу коротко. Миронов был очень интересным перципиентом. В своей практике, а она была и есть очень обширна, я не встречал людей, столь восприимчивых к индукторной передаче. Там, в тылу немцев, я пробовал проверить на нем одну свою теорию… — Перемены политических взглядов силой внушения, — снова вмешался Снегирев. — Свою теорию, — продолжал Фаулер, словно не заметив реплики. — И потерпел полную неудачу. Но не потому, что имеет в виду уважаемый профессор. Память об этой неудаче не давала мне покоя всё это время… — Разве эта неудача была единственной? — не удержался Снегирев. Фаулер нахмурился. — Я прошу вас, — обратился он к полковнику Круглову, — оградить меня от бестактных вопросов. Я не намерен устраивать здесь научную дискуссию. В моем теперешнем положении она просто смешна. В противном случае я отказываюсь отвечать. — Больше вас не будут перебивать, — сказал Круглов. — Я неожиданно встретил Миронова в коридоре гостиницы и сразу узнал его. Он меня не заметил. Встреча эта очень взволновала меня. Я даже не мог заснуть, с такой силой мною овладело желание еще раз поработать над этим объектом. Нет, я не хотел его принуждать, ни в коем случае не хотел. Я решил сделать ему очень выгодное предложение и был уверен, что он примет его. Утром я зашел к нему. Но он отказался наотрез. — От чего отказался? — От поездки ко мне, в Канаду, и от работы со мной. Я предложил ему такое вознаграждение, от какого не должен был отказываться ни один здравомыслящий человек. Но он отказался. И тогда я возмутился. Признаю, в этом я виноват. В пылу гнева, я подвержен припадкам гнева, — прибавил Фаулер, — я усыпил его и внушил желание ехать. Вернее, перейти границу неофициально, потому что я понимал: его могут не отпустить. Когда я разбудил его, он согласился. И неожиданно для меня попросил оружие. Я подумал, что он боится переходить границу безоружным, и отдал ему пистолет. Вот и всё. Мне не могло прийти в голову, что он так им воспользуется. — А вы не опасались, что он обратит ваш пистолет против нас же самого, чтобы избавиться наконец от вашего насилия над его волей. — Этот вопрос, — ответил Фаулер, — свидетельствует, что вы плохо разбираетесь в вопросах гипноза. Миронову не могла прийти мысль о каком-либо внушении. Свое согласие он считал добровольным. Круглов посмотрел на Снегирева. Профессор кивнул головой, подтверждая слова Фаулера. — Почему, — спросил он, — вы не прибегли к усилителю? — Во-первых, потому, что он был в данном случае не нужен. А во-вторых, у меня его нет. Брать с собой усилитель было ни к чему. Я приехал как корреспондент, и только как корреспондент. Было несомненно, что Фаулер говорит правду. И ясно было, что он совершенно не сознает всей низости своего поведения. С его точки зрения, он хотел Миронову добра, а предложение было — У меня нет больше вопросов к вам, мистер Фаулер, — сказал полковник. — Значит, я свободен? — Пока еще нет. С вами хотят поговорить в другом месте. Не буду вдаваться в анализ ваших поступков, скажу только: по нашим законам вы не безгрешны. Но это опять-таки вам разъяснят не здесь. — Разрешите задать один вопрос, — попросил Лозовой. — Задавайте! — Почему, мистер Фаулер, вы не сказали Миронову о том, что он фактически никого не расстрелял? — Потому что это не так просто было сделать, как вам кажется. Стереть в памяти то, что было ранее внушено, требует времени, которого не было, и более мощного усилителя, чем мой портативный аппарат. Слово «стереть», конечно, примитив, — добавил Фаулер. — Миронов мне не поверил бы. Я обдумал его положение и приказал ему переменить фамилию. Больше я ничего не мог сделать. — Но ведь должны вы были понимать, что воспоминание о расстреле своих же товарищей… — Какое воспоминание? — перебил Фаулер. — Никаких воспоминаний у него не было. — Почему же он искал смерти? — Я не знаю, искал ли он ее. А если искал, то на это была другая причина. О расстреле он помнить не мог. — Фаулер задумался. — Вы говорите, он искал смерти. Это точно? — Не может быть никаких сомнений. — Лозовой указал на Нестерова. — Вот он был командиром того отряда, куда вы оба попали после боя в опорном пункте. А я был комиссаром этого отряда. Миронов-Михайлов упорно искал смерти в бою. Что-то мучило его всё время. Я считаю, что он помнил и его терзала совесть. Фаулер пожил плечами. — Помнить он никак не мог, можете спросить профессора Снегирева. Он подтвердит мои слова. Но я вспоминаю, что Миронов говорил мне, что почему-то не помнит допросов в гестапо. Я отвечал ему, что он находился в состоянии гипноза, что сделать это меня побудила жалость и желание избавить его от сознания пыток, от боли. И что по этой же причине он подписал обязательство сотрудничать с немцами. Я тут же прибавил, что переброшу его к партизанам в самое ближайшее время и, следовательно, никакого сотрудничества не будет и его совесть может быть чиста. — И он вам поверил? — спросил Снегирев. — Думаю, что поверил. Но он несколько раз возвращался к этому разговору. Профессор наклонился вперед и, пристально глядя в глаза Фаулеру, спросил: — Скажите, когда в номере гостиницы вы внушали Миронову согласиться на ваше предложение, не вспомнили ли вы случайно о событиях прошлого? — Вы имеете в виду мнимый расстрел? — Да! — Кажется, вспомнил. Да, точно, воспоминание мелькнуло. Но ведь это естественно… — Неожиданно канадец вскочил. Растерянность, даже смятение ясно отразилось на его лице. — Вы думаете?.. — Да, — грустно ответил профессор. — Именно это самое. — О, боже великий! Значит самоубийство?.. — Сомнений быть не может. Самоубийство — ваша вина! Правда, невольная, этого я не могу отрицать. — Я никогда не прощу себе! — Хочу верить. Снегирев повернулся к полковнику Круглову: — Вы говорили, что у вас нет больше вопросов. Тогда очень прошу вас — заканчивайте допрос. Или позвольте мне уйти. Я не могу больше видеть этого… — Но ведь вы сами сказали, что я невольно, — умоляюще воскликнул Фаулер. — Ничего не меняет. Вы обязаны были понимать, что вы делаете, и следить за своими мыслями. Вы ученый, а не дилетант в науке. Снегирев повернулся к канадцу спиной. — Есть у кого-нибудь вопросы? — спросил Круглов. Все молчали. — В таком случае, всё! Фаулера увели. — Я не вполне понял смысл вашего разговора с этим человеком, — сказал Круглов, обращаясь к Снегиреву. Профессор встал и нервно заходил по кабинету. — Вот что делает наука в руках безответственных ученых, — сказал он. — Погоня за деньгами и славой, личные интересы прежде всего. А люди? Материал для опытов, не более. Кролик или человек — какая разница? Смысл нашего разговора? При чем здесь его смысл? И я не верю в искренность его раскаяния. «О боже великий! Я никогда себе не прощу!» Слова, слова, слова! Подопытный кролик умер, только и всего! Какое ему дело до «кроликов». Профессор уже почти бегал по комнате. — Но может быть, всё же вы объясните нам, почему застрелился Миронов? — Потому что по вине этого, с позволения сказать, ученого, Миронов отчетливо вспомнил всю сцену расстрела им советских людей, вспомнил, — Возможно, — отозвался Круглов. — Но доказать этого никак нельзя. — Не в доказательстве дело. Так или иначе, но Миронов, внезапно для себя, вспомнил, что он сделал, находясь у немцев. Вспомнил, что среди расстрелянных находился его комиссар Иванов, имя которого стояло в списке награжденных. Видимо, он подумал, что этот Иванов случайно остался жив. И ему предстояла встреча с этим самым Ивановым при получении награды. Он понял, что оправдания ему нет. — Это вполне правдоподобно. — Это факт. И в этом причина самоубийства. — А в чем же тогда причина поисков Мироновым смерти? — Трудно сказать! Возможно, он мучился неизвестностью. Ведь Фаулер сказал ему, что на допросах он находился под внушением. Он не знал, что и о чем говорил на допросах. Может быть, выдал кого-нибудь. Не мог он полностью верить Фаулеру, которого считал гестаповцем. Кроме того, в партизанском отряде он назвал себя Михайловым, а о том, что в действительности его фамилия Миронов, судя по всему, помнил. И сам не понимал, чт заставляет его упорно держаться за фальшивую фамилию. И еще. Он знал, что подписал обязательство сотрудничать с гестапо. Для честного человека сознание этого непереносимо, что бы ни было причиной. А может быть, он и не искал смерти, а просто был человеком бесстрашным. — Нет, — сказал Нестеров. — В том, что он искал смерти, сомневаться нельзя. Это было именно так. Снегирев развел руками. — Тут я бессилен, — сказал он. — Хорошо! — сказал Круглов. — Всё, что вы сказали, безусловно, истина. И всё сходится. Но неясны два пункта. Зачем Миронов сжег какие-то бумаги? — Боюсь, что это навсегда останется тайной, — ответил профессор. — В состоянии остро воспринятого внушения мысль человека работает иногда причудливо. — Зачем он попросил у Фаулера пистолет? — На это легче ответить. Во-первых, у него могла явиться если не мысль, то желание убить Фаулера. А во-вторых, могла сказаться привычка иметь при себе оружие. Я уже сказал, что в таком состоянии мысль человека причудлива. И в-третьих, он мог пожелать иметь оружие именно потому, что почувствовал желание тайно перейти границу. Ведь о том, что он загипнотизирован, Миронов не догадывался. И очень возможно, если бы у него мелькнула мысль не являться за наградой, а сразу бежать, он не застрелился бы. Но здесь огромную роль играет характер человека и, разумеется, тот факт, что Фаулер действовал без усилителя. Полностью подавить протест в душе Михайлова ему не удалось. Трудно сказать, — задумчиво закончил Снегирев. Наступило непродолжительное молчание. Его нарушил Лозовой. — Как хотите, — сказал он, — а мне как-то не верится, что Фаулер был направлен к немцам с разведывательной целью. Он же ученый, а не разведчик. — Зато в его руках была сила, которой не обладают обычные разведчики. Мы не знаем, с каким заданием он был послан. Может быть, именно эта сила и сделала его единственным, кто мог выполнить это задание, Круглов потер лоб. — Что-то я припоминаю, — сказал он. — Как будто этим вопросом интересовались, когда стали известны показания Синельникова. Фигура Фехтенберга выглядела загадочно. Нет, Фаулер сказал нам правду. И в том, что канадская разведка вряд ли захочет сообщить подробности, он также прав. Когда-нибудь, возможно, мы их узнаем, если Фаулер действительно напишет свои воспоминания. — Интересно, как с ним поступят? — сказал Иванов, молчавший до сих пор. Круглов улыбнулся. — Я не пророк, — сказал он. — Очень скоро это станет известным. |
||
|