"Мемуары" - читать интересную книгу автора (де Куртиль Гасьен де Сандрa)Часть 5Король, с трудом выносивший влияние, какое Кардинал де Ришелье приобрел над ним, не желая претерпевать те же огорчения при другом Министре, вовсе не хотел замещать его кем бы то ни было, пока будет жив. Все были этим удивлены, потому что он не казался более способным самому заниматься делами; кроме того, он не отличался крепким здоровьем. Но он подумал, что посредством учрежденного им Совета справится со всеми вещами; главное, если Государственные Секретари пожелают исполнить их долг. Среди них было двое достаточно способных, а именно Месье Денуайе и Месье де Шавиньи, но что касается двух других, то они немногого стоили, и не следовало особенно рассчитывать на них. До сих пор они подражали примеру Короля, сваливая на своих подчиненных все дела, что были у них на руках, поскольку видели, как Король проделывал то же самое по отношению к своему Министру. / / Бове, настолько любившая всякую лесть, что всегда была готова купить ее дорогой ценой, необычайно обрадовалась, что ей предложили ее даром, и она сделала подле своей Государыни все, что он хотел. Она молила ее не только устранить Шавиньи, но еще и содержать в секрете все обещания, данные ей Кардиналом Мазарини. Она говорила Королеве, что у нее здесь еще больше интереса, чем у него, потому что Король, ее муж, не испытывая большого доверия к ней, прежде, чем умереть, может принять такие решения, какие ей вовсе не понравятся, и ей было бы хорошо не только иметь в его Совете человека, кто мог бы отвести удар и при этом не быть заподозренным, будто делает это ради личного интереса, но кто еще мог бы ее обо всем предупредить; и она, таким образом, смогла бы вовремя навести порядок во всех делах; если же она ничего не узнает, кроме как после удара, то окажется в гораздо большем затруднении. / Этот так называемый сговор послужил, впрочем, предлогом Кардиналу де Ришелье для преследования Королевы. В соответствии с этим, он устраивал ей действительно невероятные сюрпризы, в какие потомство никогда не сможет поверить, если все те, кто захотят писать историю верно, не будут обязаны в точности их передать. Он заявлял, — когда Королева получала письма из Испании, будто бы она прятала их у себя. Дабы еще больше унизить эту Принцессу, он вырвал согласие у Его Величества, кто не допускал никаких шуток по поводу сговоров с Испанией, как он показал это в деле Сенмара, на посещение ее неким Канцлером. Он представлял собой странного Комиссара — этот человек, кто был дважды монахом Картезианского ордена, и ему не нужно было ничего большего, чтобы ввести его в искушение. Так как эта Принцесса была красива, и хотя никто и никогда не видел ее тела, чтобы говорить о нем определенно, но по тому, что являлось снаружи, можно было предположить, что скрытое под платьем не было менее прекрасно, чем остальное. Ее грудь и руки были великолепны и превосходили белизной цветы лилий. / Шавиньи не походил на него с точки зрения тех советов, какие он дал Королю. Его Величество оценил его мнение и в то же время потрудился над декларацией, которой он намеревался, после своей смерти, разделить власть между Королевой, Герцогом д'Орлеаном и Принцем де Конде. Королева была предупреждена об этом Кардиналом Мазарини; она молила его поговорить с Королем, раскрыть ему глаза на то, что те, кто ему это посоветовали, грубо злоупотребили влиянием, какое они имели на его душу; Герцог д'Орлеан всегда был поджигателем в его Королевстве; стоит дать ему хоть малейшую власть, как возобновится гражданская война, какую он столько раз разжигал; не менее опасно давать ему в союзники Принца де Конде, потому что у него одного мальчики из всей Королевской Семьи; он, может быть, попытается возвысить их в ущерб сыновьям Его Величества. У нынешнего Короля имеется брат, кто моложе его на два года и несколько дней. Это Месье, кто жив в настоящее время, это Принц, кто после того, как носил в молодости имя Герцога д'Анжу, принял имя Герцога д'Орлеан после смерти его дяди. Однако, можно сказать, он не имеет ничего общего с ним, кроме этого имени — насколько тот был расположен прислушиваться к врагам Государства, настолько этот покорен приказам своего Государя. Единственное нарушение, какое он себе когда-либо позволил, случилось, когда он покинул двор и уехал в Виллер-Котре, по причине опалы, наложенной на Шевалье де Лорена, его фаворита; но и это не продлилось дольше времени, понадобившегося Месье Кольберу для того, чтобы съездить за ним. Как только ему напомнили о его долге, он вернулся, и никогда больше не видели, чтобы с ним приключилось нечто подобное. / Ответ, вроде этого, и особенно манера, в какой он был дан, заставили бы другого сделаться мудрее; в самом деле, Король сопроводил свои слова весьма недвусмысленной миной. Он был свободен рассудить, что если повторит совершенную ошибку, то может очень сильно в ней раскаяться. Но то ли он хотел услужить Королеве во что бы то ни стало, то ли испугался, что впустил в душу Короля досаду на эту Принцессу, а милосердие заставляло его желать видеть Его Величество умирающим с более христианскими чувствами, только он воспользовался этим предлогом и посвятил исповедника Короля в свои интересы. Он сказал ему — если тот желает ему помочь, надо, чтобы он переубедил Короля насчет этого дела, и так как они были добрыми друзьями, и он даже поместил свои деньги в Дом обета Святого Людовика, откуда был этот Иезуит, тот пообещал ему все, что он от него хотел. Его положение давало ему все удобства для этого, когда бы ему не заблагорассудилось; итак, он не стал тянуть с исполнением своего слова, Король принял его ничуть не лучше, чем Денуайе. Исповедник подумал, что не должен сдаваться с первой попытки, и, обладая полномочиями говорить с ним сурово, он мог воспользоваться ими в пользу своего друга. Итак, снова перейдя в нападение, он сделался настолько неприятен Его Величеству, что тот прогнал его от Двора. Иезуиты не одобрили выходки, совершенной исповедником без их ведома, и так как Король пригрозил им взять в будущем исповедника из другого монастыря, потому что они вмешивались в слишком многие вещи, они открыли Его Величеству, что он должен бы гораздо менее сердиться на них из-за всего случившегося, чем на Месье Денуайе; это он был причиной ошибки, допущенной его исповедником, и без него он никогда бы об этом и не подумал. Королю нетрудно было в это поверить, потому что Государственный Секретарь пожелал сам начать то, что другой попытался осуществить; итак, он повелел ему удалиться от Двора, а его должность была отдана Месье Телье. / Шавиньи, осознав себя триумфатором и над своим коллегой, и над исповедником Его Величества, составил с Королем декларацию такую, какую он ему присоветовал. Власть Королевы была там ограничена очень тесными рамками, хотя она и объявлялась опекуншей своего сына, Король устанавливал также Совет при этой Принцессе, дабы, когда он будет мертв, она ничего бы не смогла сделать без его одобрения. Шавиньи вошел в него и надеялся в нем удержаться вопреки Королеве, потому что Герцог д'Орлеан и Принц де Конде были до сих пор в сговоре с ним. Наконец, дабы придать более подлинности этой декларации, Король повелел зарегистрировать ее в Парламенте, и Его Величество заявил, что его последней волей было, чтобы она была исполнена от точки до точки после его смерти. Королю стало еще хуже через несколько дней, и так как было ясно видно, что он не протянет более пяти или шести дней, Королева повела интриги вокруг Парламента, дабы, как только его больше не будет, эта декларация была бы признана недействительной. Она заявляла, что этот документ не мог оставаться в силе, потому что он противоречил не только законам Королевства, но даже просто здравому смыслу. Действительно, каждый видел, что Его Величество не очень хорошо подумал, когда вручал главное могущество в руки двух первых Принцев Крови, не видевших другого препятствия к своему возвышению, кроме двух маленьких Принцев, кого он оставлял в столь нежном возрасте. Не то, чтобы их считали способными сделать что-либо вопреки их долгу, — их власть уравновешивалась властью Королевы, кто, как мать, имела несравненно больше интереса, чем все другие, помешать им что бы то ни было предпринять против ее детей; но так как частенько случаются вещи и более невероятные, а вдобавок прежнее поведение Герцога д'Орлеана должно было всех заставлять остерегаться его, каждый находил, что Королева была в полном праве изменить сложившийся порядок вещей. Король за несколько дней до смерти принял большую часть Офицеров, как из его Дома, так и из его армий, дабы они пообещали ему, что какие бы интриги ни велись против его сына, они всегда будут ему верны. Не нашлось ни одного, кто бы ему этого не пообещал, и даже клятвенно — однако, наибольшая их часть вскоре оказалась клятвопреступниками. Испанцы, знавшие, в каком состоянии находился Король, и что интриги, составлявшиеся при Дворе, очень скоро его расколют, приготовились воспользоваться нашими беспорядками. / Наш полк вовсе не удалялся от Дворе, потому что, хотя армия Герцога была слабее армии врагов, можно было бояться всего от амбиций знати, и не следовало настолько лишаться всех войск, чтобы быть не в состоянии им воспротивиться. Королева в последние дни жизни Короля велела выведать в Парламенте, не в настроении ли он будет отменить подтвержденную им декларацию, доверив ей опеку над сыном во всей полноте, какой бы могла желать мать. Она воспользовалась для этого своим первым Капелланом, Епископом Бове, происходившим из одного из самых значительных Судейских семейств. Он превосходно там преуспел, и его родственники, льстя себя мыслью, что вознаграждение за эту услугу будет началом их успеха, внушили ему надежду на все, думая, что, когда он достигнет тех почестей, какие они ему предрекали, он поделится с ними своим счастьем. Королева, успокоенная с этой стороны, оставила Короля умирать с большей безмятежностью, чем, казалось, должна была бы иметь в том состоянии, в каком пребывала. Может быть, она была утешена радостью видеть, что участь Короля, ее сына, будет теперь в безопасности в ее руках, чем тогда, когда она боялась, как бы Герцог д'Орлеан и Принц де Конде не злоупотребили бы властью, данной им Королем в его декларации. Может быть, также ее горе не было так живо, как если бы эта смерть была бы непредвиденной; но так как этот Принц давно угасал, и уже больше месяца ожидали, что он во всякий день может скончаться, не было ничего удивительного, что она смирилась с идеей этой разлуки, обычно столь тяжкой для женщины. Наконец Король умер, Королева, найдя средство вынудить Герцога д'Орлеана отказаться от власти, данной ему Королем в его декларации, предстала вместе с ним перед Парламентом. Эта Компания, главные члены которой были подкуплены Епископом Бове, пожаловала ей Регентство с абсолютным могуществом, вопреки последним намерениям Его Величества. / Герцог д'Ангиен, чьи достоинства были замечены в двух или трех кампаниях, какие он сделал прежде в качестве добровольца, решил сначала незамедлительно придти ему на помощь. Маршал де л'Опиталь воспротивился под предлогом представлявшихся к этому трудностей, но в действительности потому, что он имел секретные приказы помешать любому риску баталии. Королева Мать, кто их ему отправила, полагала, что нельзя проиграть ни одного сражения, не открыв тем самым всего Королевства врагам, и, может быть, не опрокинув всех планов, что она строила в расчете на ее нынешнюю судьбу, обещавшую ей больше счастья, чем в прошлом. Герцог не был удовлетворен предостережениями Маршала — его храбрость позволяла ему видеть легкость в самых больших затруднениях, и ему больше нравилось полагаться на это, чем на что бы то ни было другое; итак, скомандовав Гассиону пройти сквозь лес с небольшим количеством кавалеристов с пехотинцами на крупах их лошадей, чтобы посмотреть, не сможет ли он забросить их в город, он сам последовал за ним, якобы для простой поддержки. Гассион, уверенный, что заслуживает жезла Маршала Франции ничуть не меньше, чем л'Опиталь, кто добился его к концу жизни покойного Короля, был в курсе намерений Герцога; либо тот ему доверился, как, по всей видимости, можно предположить, либо он догадался о них сам — итак, рассматривая этот случай, как возможность добыть себе такую честь, он столь ловко скрыл свой марш, что прошел насквозь все место стоянки Итальянцев, кого Мело вел с собой, отделавшись всего лишь незначительной стычкой. Большинство пехотинцев проникло в город, и, немного успокоив его этой помощью, Гассион послал сказать Герцогу, что он все исполнил в соответствии с его приказами. Герцог, подняв на марше все гарнизоны, какие только были на его пути, усилил свою армию до двадцати одной или двадцати двух тысяч человек, так что силы Мело превосходили его собственные на четыре тысячи самое большее; Герцог, говорю я, более решительный, чем никогда, вступить в бой, велел ему передать, что если он сумеет удержаться на маленькой равнине между лесом и городом, то очень скоро он сам прибудет ему на подмогу. Гассион не смог исполнить этого приказа, потому что опасался не выдержать численного перевеса; итак, явившись навстречу Герцогу, он отрапортовал ему обо всем, что увидел перед городом. Эти новости лишь увеличили рвение Генерала дать сражение. Он придал ему большее количество войск, чем у него было для того, чтобы вернуться на равнину, и поскольку Мело не принял предосторожности охранять проходы (то ли он презирал молодость Герцога, или же не считался вовсе с его армией, какую он рассматривал, как сборные войска и, следовательно, мало способные тягаться с его воинами, кто были элитой всего, что имела Испания самого лучшего), Гассион возвратился туда, не найдя ни малейшей преграды. / Так как мы живем не во времена Древних Римлян, каравших смертью тех, кто осмеливался дать бой вопреки их приказам, даже если он приносил успех, Королева Мать забыла в честь его победы ту дерзость, с какой он вступил в сражение, несмотря на то, что Маршал сказал ему в конце концов, увидев его решимость, что не таково было намерение Государыни. Эта победа, одержанная через пять дней после смерти Короля, не могла прийтись более кстати, чтобы разрушить множество интриг, затевавшихся против нарождавшейся власти новой Регентши, главное, когда те, кто поверили, будто заслужили наибольшую часть в ее добрых милостях, увидели себя удаленными от них. Епископ Бове был из их числа; услуга, оказанная им Королеве Матери, позволила ему поверить, что она не могла вознаградить его иначе, как предоставив ему место первого Министра; он претендовал на него столь открыто, что безо всяких обиняков заговорил об этом с ней самой. Королева Мать постаралась, избегая необходимости высказать ему прямо, что он на это неспособен, дать ему почувствовать, что он будет в тысячу раз более счастлив, оставаясь в том положении, в каком он был, чем пытаясь вознестись на пост, исполненный опасностей и тревог. Он не пожелал понять ее с полуслова, причем настолько рассердился, не найдя в ней всей признательности, на какую он надеялся, что вынудил, наконец, изгнать себя от Двора за явное выражение недовольства тем, что эта Принцесса бросила глаз на другого, а не на него, чтобы доверить ему это место. / Выбор Королевы Его Преосвященства на должность первого Министра ничуть не огорчил ни Герцога д'Орлеана, ни Принца де Конде, с кем Ее Величество решила находиться в добрых отношениях, чтобы не подавать им повода для омрачения счастливого начала правления ее сына, Кардинал утвердил ее в этой решимости и приспособился к ней сам из страха, как бы не посадить их обоих себе на шею. Он знал, что множество людей, завистливых к его судьбе, начинали перешептываться о том, что Королева Мать удостоила его такой чести в ущерб стольким Французам, будто бы среди них не нашлось способного справиться с постом, вроде этого. Итак, вместо того, чтобы выставлять напоказ свою скупость и свое тщеславие, как он делал позже, он оставался не только в величайшем почтении к ним, но еще и, казалось, соразмерял все свои поступки с их желаниями. В течение некоторого времени он настолько хорошо удовлетворялся жизнью на свои пенсионы да на несколько благодеяний, что Королева Мать делала ему время от времени, что они оба сочли себя слишком счастливыми оттого, что эта Принцесса выбрала человека столь разумного и думающего больше об исполнении своего долга, чем о приобретении богатств. / Эта Герцогиня, прежде бывшая в прекрасных отношениях с Ее Величеством, поначалу понадеялась, что едва она вернется, как получит большое влияние в Правительстве. Ее амбиции и ее тщеславие заставляли ее поверить в то, что если она и не была способна к этому из-за своего пола, то ей всегда будет возможно кого-нибудь возвести в Министерство, кто будет ей так покорен, что будет лишь именоваться Министром, тогда как она получит всю власть. Для этого она бросала взоры на Шатонефа, Хранителя Печати, с кем обошлись еще хуже, чем с ней, при правлении покойного Короля. Поскольку, если она была обязана провести десять лет вне Королевства, то он провел, по крайней мере, столько же в Замке Ангулем, где был заперт. Только смерть Короля позволила ему вновь обрести свободу, и так как он был ее личным другом и вполне способным занять пост, вроде этого, она не могла сделать ничего лучшего, как противопоставить его Кардиналу Мазарини. По ее прибытии, Королева приняла ее не только довольно безразлично, но еще и с достаточным презрением, чем разочаровала ее во всех надеждах; потому-то она и объединилась с Герцогом де Бофором, чье недовольство было настолько известно всему свету, что каждый думал, как бы хорошо поступил Кардинал, предупредив угрозы, какие тот невольно произнес в своей запальчивости. Поскольку, хотя он и не был столь безумен, чтобы бросить их ему в лицо, тем не менее, у него было так мало сдержанности, что все это произошло почти так, как если бы он говорил в его присутствии. / Месье де ла Шатр, входя в эту интригу, не имел никакой иной цели, кроме как сделать свою судьбу еще лучшей. Итак, хотя он и оставил мемуары специально для внушения публике, что был гораздо более несчастлив, чем виновен, единственная правда та, что он рассчитал — у Месье де Шатонефа нет детей, и сделав себе честь союзом с ним, он получит удовольствие, возвышая его, если когда-нибудь окажется в состоянии это сделать. Эта лига, названная Кабалой Вельмож, имела успех, весьма отличный от того, на какой надеялись заговорщики. Полагают, что их намерением было отделаться от Кардинала во что бы то ни стало, и скорее убить его, чем потерпеть неудачу; но этот Министр, как-то прослышав об их заговоре, приказал арестовать Герцога де Бофора и Графа де ла Шатра; первый был посажен в Венсенн, и другой в Бастилию. Этот отделался потерей своей должности, где его сменил Маршал де Бассомпьер, вернув ему деньги, какие он за нее отдал. Другой, отсидев три или четыре года в тюрьме, счастливо оттуда спасся, и, спрятавшись на какое-то время в Бери, он, наконец, вернулся в Париж, когда увидел, как этот громадный город взбунтовался против Короля. Об этом я еще расскажу в своем месте. Королева Мать, успокоенная заточением этих двух человек и ссылкой Герцогини де Шеврез, переехавшей в Испанию, подумала, что не будет больше никого достаточно дерзкого в Королевстве, чтобы предпринять что-нибудь против ее воли, и отправила большую часть нашего полка на границу Лотарингии, куда Месье Герцог д'Ангиен направился после битвы при Рокруа. Он осадил там Тионвиль, и взяв его, пошел на помощь Маршалу де Гебриану, кто оказался крепко зажат между двух армий. Он вытащил его из опасности, но этот Маршал, осадив Ротвайль к концу кампании, попал там под пушечный выстрел и умер от него через два дня после того, как овладел этим местом. / Граф д'Аркур, бывший столь же предприимчивым, сколь этот Король был робким, хотел внушить ему бодрость духа, как единственную вещь, способную вернуть ему власть. Но тот ответил ему, что он говорил так свободно, по-видимому, веря, что Англичане похожи на Французов, вовсе не отстранявшихся от должного почтения к их Государю, а если они и отстранялись от него хоть раз, они могли быть принуждены к нему вернуться всевозможными путями, какими бы грубыми и чрезвычайными ни были эти пути; если позволено держать в ежовых рукавицах одних, то все совершенно иначе с другими; это будет как раз самое верное средство погубить себя, поскольку Англичане желали быть возвращены мягкостью; вот почему он молил его заехать в Лондон, чтобы попытаться сделать там больше своими советами, чем он когда-либо сможет сделать с армией, каким бы великим Капитаном он ни был. Граф д'Аркур прекрасно видел его слабые струны, и, думая, что этот Король никогда не преуспеет, пока будет действовать таким образом, он поехал скорее для его удовлетворения, чем в надежде добиться успеха, какого тот так желал. Многие заявляют, будто бы Кардинал Мазарини, беря пример с Кардинала де Ришелье, далеко не желая мира в этом Королевстве, напротив, приказал этому принцу сеять там еще больше розни и смуты. Что же до меня, то я думаю, что большинство говорящих так строят свои речи всего лишь на догадках. / Обо всем этом немедленно узнали в городе, хотя совещания проходили секретно и с глазу на глаз. Я полагаю, сам Граф Белфорт с удовольствием все это предал огласке, дабы показать народу, что он всегда был тот же, и ничто не могло его заставить поддаться. Однако то, что говорилось об угрозах ему Графа д'Аркура, если, конечно, можно так назвать сказанные им слова, сделало этого Графа ненавистным народу, и Англичане обходились с ним так, будто он был для них обычным частным лицом. Он проводил все дни на улицах, и никто даже не приподнимал перед ним шляпы; больше того, один возница городского экипажа, каких множество в этой стране, встретившись с его каретой, имел наглость вознамериться проехать прежде него. Я не знаю, как его пешие лакеи не убили возницу тут же на месте, потому я охотно верю, что они не замедлили бы это сделать, если бы Принц, боявшийся еще больше скомпрометировать свое значение, вооружив против себя подлое население, не скомандовал бы им от этого воздержаться. Сукарьер, кто был незаконным сыном Герцога де Бельгарда, Обер-Шталмейстера Франции, находившийся тогда с ним в карете, спрыгнул на землю, когда увидел, что собралось уже много народа, и может произойти какой-нибудь несчастный случай. Он знал манеры поведения этого народа, потому что уже совершил несколько вояжей в эту страну, оказавшихся для него совсем не бесплодными; он выиграл там огромные суммы в мяч, и Двор был не прочь, чтобы он вошел в свиту Графа, поскольку, знакомый со всеми большими сеньорами, он не был бы бесполезен в его переговорах. Сукарьер обратился по-английски к вознице, и, весьма вероятно, он говорил бы с ним впустую, если бы некий Смит, с кем он ежедневно играл, не оказался бы случайно в экипаже, которым правил этот наглец. Он сделал вид, будто пробудился от глубокого сна или, скорее, вышел из дремоты опьянения, дабы прикрыть свою ошибку и оправдать свое молчание в обстоятельствах, когда он имел все причины его нарушить. Он вышел тогда из экипажа, и, поприветствовав Сукарьера, первый пригрозил своему вознице, что если тот не окажется более мудрым, то именно с ним ему придется иметь дело. Его слова возымели больший эффект, чем особа Графа, чем достоинство Посла в соединении еще и с достоинством Принца, не менее почитаемым у всех Наций. Граф д'Аркур был весьма восхваляем за его снисходительность, и Парламент, прослышав о том, что случилось, распорядился заточить Возницу в Ньюгейт, тюрьму, куда сажают злоумышленников. Он даже принял грозный вид, словно бы желая его покарать, но Граф д'Аркур попросил его помиловать, и тот отделался несколькими днями заключения. / Их речи, бывшие своего рода угрозой, не удивили Принца, хотя ему следовало бы опасаться всего от беспокойного духа этих Народностей. Он ответил говорившим, что те, на кого они жаловались, были его слугами лишь по воле случая, то есть, если они и пожелали посмотреть страну и его сопроводить в его посольстве, то вовсе не были обязаны спрашивать у него разрешения делать то, что они сделали; французская знать имеет такое своеобразие — когда она знает, что где-то затевается баталия, она не только туда бежит, она туда летит; молодые люди, какими мы были все по большей части, не всегда размышляют над тем, что они делают. Эти резоны не удовлетворили Парламент; он отдал строгие приказы против нас и даже написал Графу Эссексу, что если случайно мы попадем в его руки, то пусть он обойдется с нами как можно суровее. Граф Эссекс, только и думавший о том, как бы ему угодить, выставил в поле отряд, чтобы нас нагнать прежде, чем мы явимся в армию, на пути от того места, где мы нашли Короля; но этот отряд, повстречав какой-то другой из войск Его Величества, атаковал его, потому что увидел, насколько он был сильнее, чем тот. Они подумали, что им будет легко после этого устроить засаду и застать нас врасплох на нашем пути; и в самом деле, они уже имели большое преимущество над своими противниками, когда, на их несчастье, мы прибыли на место схватки. Мы сейчас же подскакали туда, чтобы подать помощь тем, в ком мы узнали бьющихся за Его Величество Британское. Нам было легко их различить, так же, как и других, по разным знакам, какие они нацепили на свои шляпы. Итак, зайдя противникам в тыл, мы поубивали их всех, за исключением пяти или шести человек, сбежавших так быстро, что невозможно было их догнать. Они добрались до их армии, где рассказали своему Генералу, как, без нашего вмешательства, они бы разбили более двухсот пятидесяти рейтаров армии Короля. Нас они обрисовали ему в таком черном свете, что он решил, — если сумеет нас взять, не давать нам никакой пощады. Еще более раздражало его против нас то, что он уже видел себя накануне баталии и потерял три сотни всадников, каких ему как раз могло бы не хватить в обстоятельствах, вроде этих. Принц Роберт, кому рапортовали его шпионы, поведал нам на следующий день, что эта схватка не только привела Генерала в бешеный гнев, но, чтобы еще и отомстить за нее, он отдал указание в день баталии не давать нам никакой пощады. Он даже скомандовал двум эскадронам из войск его армии, каким он особенно доверял, заняться исключительно нами, не отвлекаясь на других. Он сказал им, что, видимо, нам захотелось поиграть в авантюристов, и так как, по всей вероятности, мы встанем во главе, как отчаянные мальчишки, им будет просто нас узнать и, в конце концов, нас уничтожить. Когда все эти факты дошли до сведения Принца Роберта, он захотел убедить нас распределиться по его эскадронам, трое или четверо в одном, столько же в другом, и так далее. Кое-кто на это, в общем, соглашался, но некий Фондревиль, дворянин из Нормандии, очень бравый человек, прошедший через несколько кампаний под командой Графа д'Аркура, объяснив нам, что мы не могли бы принять это предложение, не обесчестив себя, или же, самое малое, не лишив себя славы, какую мы могли бы завоевать в этот день, заставил каждого пересмотреть его решение. Потому мы умоляли Принца Роберта позволить нам составить отдельный отряд, и он не был слишком огорчен нашей мольбой, поскольку рассудил, что такие возбужденные, какими мы и были, по поводу поведения Графа Эссекса, мы не преминем подать добрый пример его войскам. То презрение, какое мы выказали к нашей безопасности, потому что были убеждены — дело касалось нашей славы, тронуло его; но все же, не желая оставить на погибель столь бравых людей, не подав нам всей помощи, какая только была для него возможна, он отдал приказ Роте своих Гвардейцев и Роте Принца, его брата, нас поддержать. Это были две самые прекрасные Роты, какие я когда-либо видел, и я сумею их сравнить разве что лишь с Домом Короля, таким, каким он стал с тех пор, как его Величество очистил его от постыдных элементов, бесчестивших его, поскольку, по правде говоря, не должно быть в гвардии такого великого Принца никого, кроме людей благородных или людей заслуженных, таких, какие и есть там в настоящее время. Не пристало фермерам, кем переполнены все Роты Телохранителей и Стражников, иметь в их руках персону столь драгоценную, как особа Его Величества, и, хотя я знаю, что, может быть, не с этой целью проведена реформа, дело от этого не оказалось менее полезным. / Фондревиль, уже помешавший нам принять подобное предложение, помешал нам еще раз; итак, мы встали там, где он хотел; битва началась и была сперва достаточно упорной, но вскоре войска Парламента не устояли; мы одержали столь славную победу, что если бы Король пожелал приказать своим войскам маршировать на Лондон, то, по всей видимости, этот город сдался бы на любых условиях, какие ему угодно было бы ему навязать. Фондревиль осмелился предложить ему свои мысли по этому поводу после того, как Его Величество присоединился к принцу Роберту; но так как он по-прежнему был исполнен не только робостью, но еще и навязчивой мыслью, что не следовало претендовать возвращать Англичан, как это делали с другими Нациями, он оказался настолько слаб, чтобы выслушать несколько предложений, что повелел ему сделать Парламент с единственной целью его отвлечь. Так как Граф д'Аркур предостерег нас от приезда к нему в Лондон, потому что Парламент без всякого почтения к нему был способен приказать нас там арестовать, мы ловко добились паспортов от Графа Эссекса, чтобы вернуться в нашу страну. Правда, Его Величество Британское постарался об этом сам. Он попросил их у него на имя какого-то Англичанина, кто пожелал поехать путешествовать во Францию с многочисленной свитой, а нас он выдал за его Слуг. Я не знаю, не закрыл ли Парламент глаза на все это дело из страха, как бы не поссориться с нашим Королем в случае нашего ареста. Как бы там ни было, вернувшись во Францию без всяких приключений по дороге, как семь или восемь других Французов, вместе с кем я пересек море в компании сына Милорда Пемброка, я отправился на поиски моих друзей, и они сразу же попросили доставить им удовольствие, рассказав обо всем, что я увидел в этой стране. Мой Капитан загорелся тем же желанием, и найдя, что отчет, какой я ему дал, был довольно интересен, он повел меня на следующий день к Королеве Англии, чтобы я рассказал ей сам все, что уже доложил ему. / / Никогда человек не был настолько удивлен, как был я при виде этой записки. Я прекрасно понял, что она означала, и так как там было несколько Англичанок, когда я держал те самые речи, в каких эта меня упрекала, я терялся в догадках, от какой из них могло мне прийти это послание. Однако, поскольку они все показались мне красавицами, я счел, что не могу особенно сильно разочароваться. Когда я осведомился, где смогу найти ту, кто таким образом вызывала меня на бой, человек мне ответил, что это будет в том же самом Дворце, где расположилась Королева Англии, и добавил, что мне стоит лишь спросить Миледи…, как меня сейчас же допустят к разговору с ней. Если бы я мог достойно избавиться от битвы, какую мне предстояло провести с Англичанином, я бы сделал это с легким сердцем теперь, когда у меня появилось другое дело, трогавшее меня гораздо ближе; но, не в силах ничего сделать, не замарав мою репутацию, я отправился в Резиденцию Мушкетеров, чтобы захватить с собой того из трех братьев, кто первый попадется мне под руку. Я не нашел никого, кроме Арамиса, кто принял слабительное час или два назад. Атос и Портос вышли, и я спросил у него, где бы они могли быть, поскольку его я считал не в состоянии оказать мне услугу; он мне ответил, что ему было невозможно мне это сказать, потому что они не сообщили ему, куда идут. Это меня озадачило; я испугался, как бы то же не произошло со всеми, кого я пойду искать. Арамис это заметил, и, угадав, чего я хотел от его братьев, он выскочил из постели и сказал мне, ухватившись за свои выходные штаны, что, одним слабительным больше или меньше в животе, но он не сможет допустить, чтобы я остался один. Он добавил, что удовольствие мне послужить принесет ему больше пользы, чем принятое им лекарство, и мне нужно только ему сказать, куда он должен идти. / Он никак не хотел мне поверить и заметил мне, что эти Англичане не были его знакомыми, и именно им он боялся внушить дурное мнение о своей храбрости, если поступит так, как я ему советовал; так, за разговором, мы и приблизились к ним. Мы все четверо обыскали друг друга, чтобы посмотреть, не было ли здесь какого-нибудь мошенничества, поскольку случалось, что некоторые фальшивые смельчаки натягивали на себя кольчугу и устремлялись на противника, прекрасно зная, что его шпага не могла причинить им никакого зла; мы не нашли ничего, не соответствующего установленным формам. Тем временем, и тогда как тот, кто должен был биться против Арамиса, ощупывал его со всех сторон, его желания настолько доняли его, что он уже был не властен делать или не делать того, что так ему хотелось. Усилие, какое он предпринимал над собой, чтобы сдержаться, заставило его перемениться в лице; Англичанин, кто был очень тщеславен, как почти все из его Нации, тотчас заподозрил, будто он испугался, и он больше совсем в этом не сомневался, когда распространился дурной запах, вынудивший его заткнуть себе нос. Этот Англичанин, очень большой грубиян, сказал Арамису, что он задрожал вовремя, и если от простой щекотки рукой с ним случилось то, что он сейчас унюхал, то что же будет, когда он пощекочет его своей шпагой. Арамис, по-прежнему донимаемый своими желаниями, дал тогда поблажку своему животу, чтобы не испытывать больше такого стеснения; Англичанин, обладавший столь добрым носом, торопливо отступил из страха, как бы не отравиться, но, хотя всей его заботой тогда было затыкать себе рукой нос, он был обязан в тот же момент оставить эту предосторожность, чтобы приняться за другую — Арамис пошел на него с разящей шпагой в руке, и Англичанин, — боясь, как бы он не оказался таким же, как один Маршал Франции, кто, как говорили, никогда не ходил на битву, не страдая от того же неудобства, и кто, однако, заставлял себя бояться больше, чем никого другого, — подумал было защищаться, но сделал это так плохо, что едва Арамис смог его настигнуть, как он попятился. Тогда Арамис спросил его, у кого же из них двоих больше страха, и не об этом ли он хотел сказать, когда заявлял, что заставит его задрожать иначе, пощекотав его кончиком своей шпаги. Арамис, говоря это, неотступно следовал за ним по пятам и нанес ему, наконец, добрый удар шпагой, так что его предосторожность в быстром отступлении не смогла его уберечь. Что же до его товарища, то он лучше справлялся со своими обязанностями в отношении меня, и если дрался и не более счастливо, то, по крайней мере, делал это, не сходя с места. Я нанес ему уже два удара шпагой, один в руку, другой в бедро; и, одновременно сделав ложный выпад под воротник, я приставил ему острие к животу и вынудил его молить меня о жизни. Он не заставил себя упрашивать, настолько он боялся, как бы я его не убил. Он вручил мне свою шпагу, и, покончив на этом битву между нами двумя, я побежал к моему другу, чтобы прийти к нему на подмогу, если он нуждался в моей помощи; но в этом не было необходимости, и он бы вскоре сделал то же, что и я, если бы тот, против кого он бился, соизволил не столь резво отступать перед ним. Однако, когда тот увидел, что приближаюсь еще и я для атаки на него, следуя обычаю дуэлей, и что вместо одного человека, кого уже ему было слишком много, он сейчас получит двоих, он не стал дожидаться, пока я добегу, и сделал то же, что и его товарищ. Он вручил свою шпагу Арамису и попросил у него извинения за все, что он мог сказать ему неучтивого. Арамис охотно ему простил, и два Англичанина ушли, даже не попросив обратно их оружия, хотя мы имели намерение его вернуть; Арамис вошел в Дом Предместья Сен-Жак и, пока по его приказу разводили огонь, чтобы он смог переменить белье, предложил мне сходить купить ему рубаху и кальсоны. Я принес ему все, что он просил, и, проводив его затем к нему домой, тотчас же его покинул, чтобы пойти повидать мою Миледи. / Я не захотел узнавать больше, чтобы убраться оттуда. Я подумал, что не должен представать перед моей Миледи после того, как стал причиной несчастья ее брата, и какую бы доброту она ни питала ко мне, надо было дать ей время, по меньшей мере, посмотреть, к чему приведет эта рана. Потому я сказал Стражнику, что, поскольку она сейчас в таком затруднительном положении, я подожду другого раза явиться ее повидать. Стражник мне ответил, что я правильно сделал, приняв такое решение; она очень любила своего брата и все равно была бы не в состоянии меня принять. Я ушел оттуда весьма огорченный этой помехой, боясь, как бы она не лишила меня удачи, обещавшей мне большое удовольствие, хотя я и не знал, чем она была на самом деле. Я вернулся к себе, более разозленный тем, что эта битва столь близко коснулась ее, чем интересом, проявленным к дуэли Королевой Англии. Я знал, что, говоря против Арамиса и меня, она не могла поступить никак иначе, как говорить и против обоих Англичан. / Эта записка очаровала меня ничуть не меньше, чем первая, и, уже считая себя самым счастливым из людей, я отправился к Арамису, чтобы умолять его отдать мне шпагу, оставшуюся в его распоряжении. Я сказал ему, что те, против кого мы бились, попросили меня вернуть им шпаги через такую особу, кому я ни в чем не могу отказать. Он не стал меня расспрашивать, кто же это был, да я бы и не сказал ему, рассматривая это дело, как очень для меня серьезное. Он мне возвратил эту шпагу, и, спрятав обе под плащом, каким я специально запасся, я тут же явился к Миледи… Я бросился к ее ногам, едва вошел, и, вручив ей шпаги, сказал ей, — когда бы даже она пронзила бы меня ими сама, она лишь исполнила бы свой долг, поскольку я имел несчастье ей не угодить; однако, если она задумала взяться за месть другим оружием, каким она мне угрожала, я признался, что не мог бы умереть более прекрасной смертью. Я говорил правду или, по меньшей мере, был уверен, что ее говорю, объясняясь с ней таким образом. Никогда не существовало более красивой особы, чем она, и вопреки времени, протекшему с тех пор, я признаюсь, что еще не могу подумать о ней, не почувствовав, как вновь открываются мои раны. К тому же, она обладала не меньшим разумом, чем красотой, потому-то отношения, в какие входишь с такими особами, длятся гораздо дольше, чем те, в какие входишь с другими. Моя Англичанка ответила мне, что я слишком дешево отделаюсь, если она сделает то, о чем я ее просил; вовсе не шпагой она намеревалась меня атаковать, но таким оружием, что вскоре даст мне почувствовать, на что она способна. Я ей ответил, видя, насколько открыто она говорила, что нисколько в этом не сомневаюсь, и, не откладывая на дальнейшее, я уже испытываю достаточное могущество, какое имеют надо мной ее глаза, не упоминая о других ощущениях. Она мне заметила, что мне нечего делать, как только смеяться, потому что, если я смеюсь теперь, то, может быть, вовсе не всегда мне доведется смеяться. Ее игривость мне понравилась, и, влюбившись прямо с этого первого визита, я становился все более и более влюбленным, до такой степени, что был счастлив, лишь когда находился подле нее. Я нажил не одного ревнивца, потому что она явно выражала свое расположение ко мне. Я позволил себе воспламениться еще больше, и так как она была благородной девицей и, казалось, обладала всеми достоинствами, какие могла иметь молодая особа, я не выдержал и сказал ей в порыве страсти — хотя я и был очень счастлив отдать ей мое сердце, однако, никогда не смогу надеяться быть совершенно счастливым, если не буду обладать ее сердцем, и скорее совершу невозможное, чем откажусь от моей цели. Она спросила, как бы насмехаясь надо мной, как я собираюсь за это взяться, чтобы преуспеть. Я ей ответил, что постараюсь добиться успеха на войне, дабы получить возможность предложить ей руку и сердце; я не намеревался покупать себе счастье в ущерб ее благополучию; я предпочел бы никогда ничем для нее не быть, чем добиться моих целей, не окружив ее достатком; я имел честь быть дворянином, и даже из довольно славного Дома; а так как мне недоставало лишь богатства, чтобы быть, как другие, я буду трудиться изо всех моих сил, но я его добуду. До сих пор эта девица обращалась ко мне с наилучшей миной в мире, и любой другой, так же, как и я, подумал бы, что он ей по душе; но едва я закончил эту речь, как увидел ее внезапно изменившейся в лице. Она меня спросила, с видом настолько же способным оледенить, насколько прежний ее вид обращал меня в сплошное пламя, хорошо ли я знал, кем она была, чтобы осмеливаться разговаривать с ней подобным образом; если я не знал, она была рада мне это сообщить; она была дочерью пэра Англии, и особа ее знатности не пара маленькому дворянину из Беарна; к тому же, она не постесняется мне сказать, что я принадлежал к Нации, настолько для нее ненавистной, что даже, когда бы я сделался тем, кем вознамерился стать, она бы не пожелала и взглянуть в мою сторону; итак, если она и проявляла ко мне противоположное отношение до сих пор, то только для того, чтобы лучше подчеркнуть мне ту ненависть, какую она питала к Французам, и чтобы тем вернее отомстить за презрение, какое я осмелился показать к ее Нации перед Королевой Англии. Я, признаюсь, был настолько поражен, когда услышал от нее такие слова, что подумал, уж не сплю ли я. Тогда я ее спросил, не испытывала ли она меня, говоря все это, и если так, то при том состоянии, в какое она меня привела, для нее это было совершенно бесполезно, поскольку она обладала мной столь абсолютно, что я гораздо больше принадлежал ей, чем самому себе; она ответила мне с беспримерным варварством, что очень этому рада, потому что я тем больше буду страдать, чем больше я ею увлекусь. Я оставляю другим думать, как выходка, вроде этой, повлияла на меня. Я бросился к ее ногам, умоляя не доводить меня до отчаяния, как она это делала, но добавив презрения к без того уже жестоким словам, она мне сказала, что другая на ее месте запретила бы мне, может быть, заходить ее навещать, но, что до нее, то она будет рада вновь меня видеть, дабы иметь больше случаев насмехаться надо мной. Если и было какое-то средство, способное меня излечить, так это были, без всякого сомнения, ее слова; они должны были заставить меня ненавидеть ее так же, как я смог ее полюбить; однако, я любил ее чистосердечно, и, поскольку не так-то просто, как думают, переходят от любви к ненависти, или от любви к безразличию, я ушел от нее в таком отчаянии, какое легче себе вообразить, чем описать. Едва я вернулся домой, как сразу же ухватился за перо. Я писал тысячу вещей и зачеркивал их одни за другими, потому что они мне были не по вкусу. Наконец, проделав эту карусель уже не знаю сколько раз, я остановился вот на каких словах, — мне показалось, что я лучше выразил ими свою мысль: / Такой ответ для меня стал довершением моего отчаяния. Я заставлял моего лакея три или четыре раза рассказывать мне все, что он видел. Я делал все, что мог, убеждая себя не только бросить ее, но еще и отомстить. Я находил, что этим лишь восстановлю справедливость; ведь то, что она мне подстроила, называлось не иначе, как западня; я не могу быть порицаем вообще никем за то, что сделаю против нее; но эти мысли, возбуждаемые поначалу огромной досадой, не задерживаясь надолго в моей душе, вскоре уступали место другим, имевшим большее отношение к любви. Я продолжал, вопреки всякому презрению, ухаживать за ней, и ей еще хватало жестокости это терпеть, поскольку она рассудила, — чем чаще я буду ее видеть, тем более я стану жалок; действительно, я сделался таким настолько, что все сказанное мной здесь для описания моего состояния даже не приблизится к нему никаким образом. Она получала огромное удовольствие, видя меня в таком положении, и, спрашивая меня время от времени, по-прежнему ли я верю, что лучше устраивать свое жилище с медведями, чем с особами ее Нации, она мне ясно показала, что если ее лицо и было весьма далеко от сходства с мордами этих зверей, зато ее сердце походило на их сердца в точности. / К счастью для него, я проходил мимо с тремя или четырьмя гасконскими дворянами, кого я угостил завтраком. Так как я знал, что здесь было злачное место, я им сказал — может быть, кто-то из наших друзей попал в переплет, и если они захотят мне поверить, мы войдем туда и постараемся его оттуда вытащить. Они приняли это предложение, и, вместе поднявшись, мы начали делать с дверью комнаты, где были бретеры, то же, что они пытались сделать с дверью кабинета, где находился Англичанин. Они изо всех сил выламывали ее и не замедлили бы добиться своего, но предпринятая нами диверсия дала двери небольшую передышку, и эти убийцы, или эти воры, а, может быть, одно и другое вместе, поскольку такие люди способны на все, сбежались на нашу сторону, чтобы улизнуть прежде, чем правосудие наложит на них руку. Итак, сами открыв дверь, уже получившую от нас несколько бесполезных ударов, едва распознав по нашим минам, что мы не имели ничего общего со стражниками, они сказали нам, что не намеревались защищаться против нас, как могли бы сделать против Комиссара; они рассчитывали на нашу мудрость, чтобы выслушать их резоны, и просили нас не становиться в позу неумолимых. Они рассказали нам то, о чем я уже говорил, то есть, что один из них был мужем одной из женщин, находившихся тут же, перед нашими глазами, и, не стерпев, чтобы какой-то Англичанин являлся ее навещать, они преследовали его и загнали в кабинет. В конце концов, они не верили, что такие люди, как мы, могли бы оправдать какого-то иностранца, являвшегося наносить подобное оскорбление Французу прямо в его доме. У меня было столько причин ненавидеть Англичан из-за манеры обращения со мной Миледи…, что, признаюсь, я не был больше настолько разгневан, как раньше, на этих негодяев. Мы объявили им помилование под впечатлением от их обвинительной речи. Однако, так как все мы были слишком гуманны, чтобы оставить им на растерзание этого иностранца, мы вытащили его из кабинета, несмотря на упорное нежелание его открыть дверь, настолько он был перепуган. Но, наконец, позволив себя убедить, он вышел из своего укрытия. Он был разом страшно поражен и страшно весел, когда меня узнал; ему было известно, как я влюбился в его сестру, и он даже принимал участие во всех ее жестокостях ко мне; он тотчас рассудил, — если только я не изменил своих чувств по ее поводу, то приму его сторону с той же горячностью, как я мог бы это сделать для моего собственного блага. Как только я бросил на него взгляд и узнал его, я действительно дал ему в этом слово. Я сказал ему, взяв его за руку в знак дружбы: «Как, Милорд, вы, у кого такие прелестные цыпочки под боком, приходите сюда заниматься любовью со старыми клячами, подобными тем, что я вижу здесь». Поскольку передо мной находились две, кто не были ни красивы, ни молоды, и, даже если бы они и обладали этими двумя качествами, они все равно не удостоились бы от меня большего внимания, учитывая подлое ремесло, каким они занимались. Я был прав, делая такой упрек Милорду, потому что Королева Англии имела подле себя пять или шесть фрейлин, хотя и не казавшихся мне столь же красивыми, как Миледи…, но наверняка бывших таковыми в глазах всякого другого. Он мне ответил, что это было безумие, простительное людям его возраста, но он в него никогда больше не впадет после того, что с ним приключилось. Он приблизился в то же время ко мне и сказал совсем тихо: «Месье д'Артаньян, вы оказали мне сейчас услугу, что никогда не умрет в моей памяти. Я хочу, чтобы моя сестра изменила свое поведение по вашему поводу, и если она не сделает все, что я ей скажу, я вам ручаюсь — она будет иметь дело со мной». Это обещание мне было в тысячу раз приятнее, чем если бы он мне дал сто тысяч экю, хотя меня весьма бы устроил такой подарок. Я обнял его в ту же минуту, думая лучше так засвидетельствовать ему мою признательность, чем всем тем, что мог бы ему сказать. Одновременно я шепнул ему на ухо, не желает ли он, чтобы мы вышвырнули бретеров в окно. Он ответил мне, что они достаточно оскорбили его, чтобы возбудить в нем такое желание, но, имея секретные резоны скрыть это приключение, он не только от всего сердца отказывается от этой прихоти, но еще и умоляет меня никому и ничего об этом не говорить. Его секретные резоны состояли в том, что он был влюблен в одну благородную женщину из его страны, и если бы она случайно узнала, что он посещал места такого сорта, ему пришлось бы навеки распроститься с надеждой, что она позволит ему когда-нибудь приблизиться к ней. Как только милорд поговорил со мной таким образом, мир с бретерами был заключен, и мы его увели, мои друзья и я, не осведомляясь о том, что с ними произошло, когда Комиссар вошел в этот дом, в то время, как мы были всего лишь в четырех шагах от него. Этот Комиссар послал кого-то за нами, чтобы просить нас дать показания против них, но мы нашли весьма кстати указать ему справляться со своими делами, как он сам сумеет, а мы никогда не послужим свидетелями для устройства процесса кому бы то ни было. / Я не знал поначалу, что она хотела этим сказать, тем более, что она разговаривала со мной с развеселым видом, и как особа, получившая скорее повод для смеха, а не для злобы, как она заявляла. Все гадости, какие она мне говорила, всегда были произнесены шутливым тоном, и это было так ново для меня, да, я полагаю, и для всего света, что не было никакого средства к этому привыкнуть. Я пожелал узнать, каков же был этот новый ущерб, в котором она меня обвиняла; она мне ответила с прежней веселостью, что, должно быть, я просто тупица, если не понял этого сам; я, может быть, поверил, будто доставил ей громадное удовольствие, спасши жизнь ее брата, а, однако, я должен был бы знать, что наиболее смертельно огорчу ее именно этим, чем всем другим, что бы я там ни сделал; или я считаю за безделицу отнять у нее сто тысяч ливров ренты, перешедших бы к ней без моего вмешательства; этот поступок она не забудет никогда в жизни, он один способен был бы внушить ей самое устрашающее отвращение в мире, когда бы уже не имелось семян, готовых прорасти в назначенное время. / Я понял, что это могло означать, и, начав нашептывать ей всякие нежности, поскольку сообразил, что ничто другое не способно ее разговорить, затем изменил тон и свел всю нашу беседу к ее госпоже. Я ей сказал, — если она еще и видит, как я прихожу ее повидать после всего, что она мне сделала, то ей не нужно верить, будто это было из-за любви; совсем напротив, я делал это с намерением найти удобный случай за себя отомстить; только ее я хотел любить отныне, и лишь от нее одной зависит, чтобы я дал ей все доказательства, какие она может пожелать. Мой молодой возраст, делавший меня чувствительным ко всем женщинам, лишь бы они стоили труда, стал причиной того, что я начал с этого момента показывать ей, что говорю правду по ее поводу. Она не хотела поверить мне так скоро из страха, как бы потом не раскаяться; она притворилась мудрой, хотя больше уже таковой не была. Однако, чтобы не выглядеть неблагодарной за те свидетельства любви, какие я ей тут же дал, она сделала мне признание, крайне поразившее меня. Она мне сказала — если ее госпожа и была ко мне несправедлива, то вовсе не от отвращения к Французам, как она пыталась меня убедить, но оттого, что она отдала свое сердце другому; хотя она и делала вид, будто ненавидит нашу Нацию, на самом деле она связала все свои надежды именно с ней, воплощенной в персоне Маркиза де Варда, молодого Сеньора, одного из самых ладных красавцев Двора, в кого она безумно влюбилась; она была настолько безрассудна, чтобы вбить себе в голову, — поскольку они оба происходили из равно славных Домов, он будет слишком счастлив на ней жениться; без моей помощи, оказанной ее брату, все это могло бы стать правдой, потому что если он был бы убит в этой схватке, она сделалась бы такой крупной наследницей, что это была бы большая удача для Маркиза — возможность сделать из нее свою жену. Когда горничная осведомила меня обо всех этих вещах, я пожелал узнать, в каких отношениях Маркиз де Вард находился с ее госпожой, и добился ли он от нее каких-нибудь милостей. Она мне ответила, что он ничего не добился, потому что никогда с ней не говорил; правда, он заходил иногда повидать Королеву Англии, но так как Ее Величество строго наблюдала за поведением своих фрейлин, среди которых всегда была и Миледи…, хотя она и не принадлежала к их числу, Маркизу было невозможно с ней поговорить, когда бы даже он и имел такое намерение; однако она не могла сказать наверняка, знал ли он о ее любви к нему, потому что он так сильно вспыхивал в ее глазах всякий раз, когда она на него смотрела, что не требовалось быть особенно ясновидящим, чтобы это угадать; она несколько раз хотела к нему писать, но всегда отказывалась от своего желания, объясняя ей, что он никогда не сможет питать к ней большого уважения с момента, когда она дойдет с ним до этого. / |
||
|