"Мемуары" - читать интересную книгу автора (де Куртиль Гасьен де Сандрa)Часть 7Гассион был сделан Маршалом Франции недолгое время спустя после баталии при Рокруа, по рекомендации Герцога д'Ангиена, показавшего себя героем в тот памятный день. Этот новый Маршал был воспитан, как паж Принца де Конде, и можно смело сказать — это была добрая школа для того, чтобы сделаться кем-то великим, поскольку мы видели четверых выходцев оттуда, добившихся жезла Маршала Франции. Это была честь, какую трудно было найти в Доме какого-либо другого принца, хотя бы даже у самого Короля. Принц де Конде имел, однако, гораздо большее количество пажей, чем другие, и, соответственно, такое было менее невероятно у него, чем у кого бы то ни было еще, но что делало это обстоятельство более замечательным, так это то, что он, казалось, оставил все достоинство, касавшееся военного искусства, своему сыну, а сам удовлетворился занятиями политикой. Не то, чтобы я хотел этим сказать, будто ему недоставало храбрости, Боже избави меня от этого, так как я говорил бы против собственной мысли, и я прекрасно знаю, что у принцев из Дома Бурбонов ее всегда хватало; но я хочу сказать здесь — поскольку он был всегда несчастлив в экспедициях, куда бы его ни посылали, с ним скорее учились хорошо снимать осады и осуществлять отступления, нежели брать приступом крепости и выигрывать сражения. / Руль — предместье Парижа, и довольно-таки отдаленное прежде; но так как этот город постоянно увеличивают, оказалось, наконец, столько там всего понастроено, что оно сделалось теперь его частью. Вот что имел в виду этот Маршал, тогда как сам тоже претендовал на такую же честь. Он даже сделал все, что мог, при свадьбе короля, дабы тот ему ее предоставил; но так как нельзя было сделать это для него, и одновременно не сделать того же для кого-нибудь другого, Двор рассудил некстати соглашаться на его требование. Правда, как похвалялись Мессиры де Буйон, некоторые иностранные Могущества признавали их за Принцев с тех пор, как они были мэтрами Седана — Император и Испания делали это, дабы рассорить их с Францией, даже в насмешку не дававшей им этого достоинства; она имела их, как подданных, на протяжении всех прошедших веков, и всегда причисляла их к этому положению. Голландцы признавали их, чтобы угодить Принцу д'Оранж, кто был близким родственником этих новых Принцев, так как покойный Маршал де Буйон, отец Месье де Буйона и Месье де Тюрена, женился на Элизабет де Нассо, сестре Графа Мориса. Этот Принц при жизни делал все, что мог, чтобы расположить Генриха IV, с кем был в очень хороших отношениях, предоставить ему эту привилегию; но Великий Король так никогда и не снизошел до подобной милости. Он так же старался и подле Людовика XIII; не то, чтобы тот не признавал его за Принца Седана, но обращаться с его Домом, как с Домом Суверенным, об этом он и слышать никогда не хотел. Но то, чего не желали делать отец и сын, нынешний Король, наконец, сделал. Это дает понять, что наши Государи делают Принцев, когда пожелают, ничуть не хуже Императора; поскольку, в конце концов, если бы это не было так, то где бы были сегодня Принцы этого Дома, кто могут считаться таковыми лишь по милости Короля, а вовсе не милостью Божей. / Это поведение не принесло ему уважения тех, кто давал себе труд сравнивать его действия с поступками Кардинала де Ришелье. Они знали, что пока был жив тот, он не совершал ничего, кроме великого и похвального, если исключить отсюда его жестокость. Что же до другого, то он не жаждал ничьей жизни; он испытывал жажду только к их кошельку, и не существовало такого коварства, какое бы он не пустил в оборот ради того, чтобы набить собственный. Он, казалось, не знал, однако, что с ним делать; Королева, добрая Принцесса и мало способная к делам, оставила его мэтром абсолютно во всем, не требуя от него никаких отчетов. Но либо он опасался более проницательных глаз, чем его собственные, или же, как Итальянец, полагал, что и самое лучшее не стоило ничего без приправы каким-нибудь плутовством, но очень скоро он научил тех, кто и сами были способны испортиться, сделаться мошенниками по его примеру. И в самом деле, не видано было до этих времен, чтобы обвиняли Французов, как это делают сегодня, в неверности данному слову. Если они и имели изъяны, так как нет Нации, у какой бы не было своих, только ей присущих, это были лишь такие, в каких их всегда и справедливо обвиняли. Мы, например, больше, чем надо бы, любим жену нашего ближнего; мы любим также казаться чем-то большим, чем позволяют нам наши средства; мы любим даже повелевать другими, и так далее, тысяча подобных вещей, какие было бы слишком долго перечислять. Если невозможно отрицать, что все это дурно само по себе, то можно сказать, тем не, менее, что это ничто по сравнению с тем, как мы вскоре начали относиться одни к другим после того, как обучились его урокам. Первый год Регентства прошел в этой манере; едва наступил 1644 год, как Его Преосвященство, дабы остаться единственным мэтром в делах Кабинета, отправил Герцога д'Орлеана командовать во Фландрию, а Герцога д'Ангиена в Германию. Не было больше никого, кроме Принца де Конде, кто бы мог внушать ему подозрения, но его он довольно ловко отправил в Бургундию, под предлогом дел в этой Провинции, где тот был Наместником; тогда этот Министр принялся перекраивать все по-своему при Дворе, будто бы сам был Государем. Французы, совсем не болваны, хотя частенько они ничего и не говорят или из любезности, или же из-за политики, не замедлили распознать его намерение. Они перешептывались об этом между собой и начинали находить странным, что Принцы Крови позволяли ему делать все, что он пожелает. / Итак, когда я был ему представлен, а мне было достаточно происходить из страны Месье де Тревиля, чтобы не быть приятным Кардиналу, этот Принц, кто говорил в те времена исключительно словами Министра, сказал мне, что я еще слишком молод, чтобы туда войти; прежде, чем я смогу на это претендовать, мне понадобится потаскать мушкет в Гвардейцах, по меньшей мере, на два или на три года больше. Мне предлагалось дороговато купить себе место, вроде этого, тем более, что, по тогдашнему обычаю, после восемнадцати месяцев или, самое большее, двух лет службы Король давал звание Офицера в старом Корпусе и даже позволял иногда, если кто-то был в состоянии это сделать, купить там Роту, или же во всяком другом Полку, если там имелась какая-либо на продажу. / Как бы там ни было, отправившись вместе с Полком Гвардейцев, взявшим дорогу на Фландрию, я прибыл в Амьен в начале мая. Мы пробыли там два дня, весьма стесненные в этом городе, переполненном войсками, одни из которых направлялись по дороге к Абвилю, другие к Аррасу, дабы скрыть от врагов истинные намерения. Прошел слух, будто мы идем на Дуэ, тогда как об этом меньше всего думали. Целью был Гравлин, и для этого заключили договор с Голландцами, бывшими в те времена нашими друзьями. Они должны были снабдить нас судами, дабы помешать врагам получать помощь морем. Однако Испанцы начинали уже ничего более не бояться с этой стороны, потому что они бросили большую часть своих сил в Португалию и Каталонию. Маршал де Гассион явился на соединение с Герцогом д'Орлеаном со стороны Бапома, и когда наш Полк нашел там армию, мы внезапно повернули налево, что раскрыло врагам нашу настоящую цель. Мы были вынуждены навести мосты по реке А, чтобы иметь возможность ее форсировать, а так как враги соорудили Форт между Гравлином и Сент-Омером для сохранения сообщения между этими двумя городами, как только мы оказались на другом берегу, мы его атаковали. Этот Форт назывался Форт де Бэетт, и был достаточно правильно укреплен, но он не представил большого сопротивления Маршалу де Гассиону, кого Герцог д'Орлеан отправил для овладения им. Маршал добился успеха в первый же день, и мы захватили также Форты де ла Шапель и де Сен-Фолькен, возведенные врагами для затруднения подступов к Гравлину. / Проделав все это за три дня, начали работать над линиями обложения и оборонительным рвом со всей возможной поспешностью. То и другое было равно необходимо, потому что гарнизон был силен, и Испанцы, казалось, не желали позволить взять это место без боя. Они еще удерживали один Форт, под названием Сен-Филипп, гораздо более значительный, чем уже взятые нами; он оказал более сильное сопротивление. Однако те, кто его защищали, рассудили, что не смогут защищать его еще дольше против столь сильной армии, как наша; они покинули его ночью и отступили втихомолку. Они возвратились в Город, а мы об этом узнали далеко не сразу. Наш полк, вскрывший траншею перед этим Фортом, поднялся туда в этот день во второй раз, и не услышал никаких выстрелов; Месье дез Эссар сказал сержанту передового поста, где находился и я, взять с собой нескольких солдат и подняться до уровня равелина, обрушенного нашей пушкой, чтобы выяснить причину такой тишины. Сержант, бравый человек, ответил, что он подчинится, но считает — нет никакой надобности в большом отряде для исполнения его приказа; чем больше он поведет туда народа, тем больше будет убитых; итак, он предложил взять с собой одного-единственного человека, потому что таким образом он наделает меньше шума. Он положил глаз на меня для этой экспедиции и спросил в присутствии моего Капитана, не хочу ли я последовать за ним на эту разведку. Я ответил ему жестом, что готов это сделать, и, пристроившись к нему, ждал лишь, когда двинется он, чтобы одновременно двинуться самому. Это крайне понравилось Месье дез Эссару, кто не питал ко мне отвращения. Однако, как только мы собрались уходить, Месье де Крансе, дежуривший в этот день в траншее, как раз прибыл к нам, и когда Месье дез Эссар сказал ему о своем намерении, он не пожелал, чтобы сержант рисковал идти туда в одиночку. Он приказал ему взять еще девятерых солдат; так нас стало всего одиннадцать. Впрочем, я не сделался от этого ни менее подвижным, ни менее бдительным; обогнав вскоре всех остальных, маршировавших в полной тишине и со всеми предосторожностями, какие обычно принимаются в такого сорта вылазках, я оказался уже далеко впереди, в равелине, когда они не дошли еще до его уровня. / Я не хотел ему возражать, потому что, поскольку я служил не особенно долго, он должен был знать свое ремесло намного лучше меня, кто ничего еще не видел по сравнению с ним, и было бы великим нахальством с моей стороны преподавать ему уроки. Однако, так как я никак не мог отделаться от своего ощущения и согласиться с его мнением, я ему сказал, — если бы ему было угодно дать мне разрешение пойти разведать Форт, я бы отрапортовал ему сам, кто ошибался, он или я. Он мне заметил — поскольку здесь имелся старший, я мог бы пойти поделиться моей идеей с ним, и он не сомневался, что тот предоставит мне свое позволение; потому что, если моя идея окажется верной, мы все смогли бы с большей пользой провести ночь, чем занимаясь бессмысленной работой. Последовав его совету, я пошел просить Месье де ла Селя, Лейтенанта нашего Полка, командовавшего здесь, о том же, о чем просил сержанта. Он дал мне свое согласие и назначил другого кадета, по имени Менвиль, меня сопровождать. / Я хотел бы поберечь репутацию моего товарища. Но все, что я мог сделать, это сказать — если Менвиль видел дозор, о каком он говорил, должно быть, его глаза просто более проницательны, чем мои, поскольку я не заметил ни единого человека во всем Форте, хотя и прогулялся по нему из конца в конец. Ла Сель настолько же обрадовался этой новости, насколько Менвиль был ею удручен. Он прекрасно видел, что ему не вернуть больше уважения его товарищей; потому он покинул армию той же ночью из страха стать всеобщим посмешищем после того, что произошло. / Маршал послал за тем, на кого жаловались, решив обратиться с ним самым строжайшим образом. Офицер Артиллерии, прекрасно знавший, что имел дело с человеком вспыльчивым, особенно по поводу тех, кто злоупотреблял их долгом, не пожелал идти к нему, не предприняв некоторых предосторожностей. Он пошарил в шкатулке, и, запасшись какой-то бумагой, отправился тогда выяснять, чего от него хотели. Маршал тотчас сказал ему, что прикажет его повесить и дает ему всего четверть часа для приготовления к смерти. Он действительно предупредил Герцога д'Орлеана о необходимости такой кары. Герцог одобрил его решение, поскольку Маршал знал обстоятельства лучше, чем кто-либо другой, так как был непосредственным командиром виновного. Но этот человек, особенно не беспокоясь, ответил ему в конце концов, что тот, конечно, может его повесить, если захочет, да еще, когда Герцог д'Орлеан приложит к этому руку, но как только он им скажет, что у него имеется в качестве оправдания, он уверен, они не будут столь торопливы. Маршал пришел в еще больший гнев, чем прежде, и спросил, не приказывал ли он ему сделать запас во столько-то тысяч фунтов пороха для осады, и не должно ли было у него остаться еще больше половины. Тот ему ответил, что он ничего этого и не отрицает, но у него имеется высший приказ, какому он счел своим долгом подчиниться. Маршал, услышав о высшем приказе и испугавшись, как бы он не наделал столько шума понапрасну, и вообразить себе не мог, что речь могла идти о ком-нибудь другом, кроме Герцога д'Орлеана. Тут же он перешел с ним на другой тон и пожалел о тех словах, что вырвались у него, по его мнению, по неосмотрительности. Тем временем в его палатку вернулся человек, посланный им к Герцогу д'Орлеану; он вгляделся в него, стараясь прочесть по его лицу, следует ли ему бояться или надеяться, даже не заботясь спрашивать его об этом. Он не увидел на нем ничего опасного, и еще более успокоенный ответом Герцога д'Орлеана, велевшего ему делать все, что ему заблагорассудится, снова принял свой грозный вид и сказал тому, кого публично приговорил, уж не считает ли тот себя недостаточно виновным, раз добавляет к собственному преступлению еще и вранье. / Маршал был невероятно изумлен таким чтением, где его выставляли, как разбойника, и даже, как главаря всех остальных, поскольку он был Мэтром всей Артиллерии. Однако, так как он не желал восстанавливать против себя первого Министра, он поговорил об этом с Герцогом д'Орлеаном; тот сказал ему, что, как разумный человек, он несколько поражен всей этой штукой; он прекрасно знал, что первый Министр безумно любил деньги, и ему довелось самому раскрыть это всего за несколько дней до отъезда, когда Министр говорил ему, что Полк Гвардейцев крайне дорого обходится Королю, лично он не видел, чтобы Офицеры там были более бравы, чем другие; с тех пор, как он стал первым Министром, там еще ни одного не убили, и он рассматривает все, что туда отдается, как потерянное. Маршал не удовлетворился этим ответом. Он возразил Герцогу, что каково бы ни было мнение Министра, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы младший Офицер, под предлогом ему угодить, принялся за неповиновение своим командирам; здесь уже дело касалось успеха всей армии, и если бы Пиколомини был в курсе, он бы этим воспользовался. Герцог прекрасно понимал, что тот старается подзадорить его, дабы он принял его сторону. Однако, вместо всякого ответа, он сказал ему, что не желает ни в чем посягать на его права, и раз уж речь зашла об одном из его Офицеров, он оставляет его полным мэтром назначить такое наказание, какое он сам сочтет уместным. Маршал притворился, будто не видит, насколько больше лукавства было в этом ответе, чем доброй воли. Он распорядился передать человека в руки Прево, и нашли его уже удавленным ночью, причем так и не смогли добиться правды, этот ли Офицер от него отделался, или же какая другая персона протянула ему руку помощи. Всех оповестили, что якобы отчаяние заставило его покуситься на собственную жизнь. Но, если бы это было и верно, все равно кто-то же должен был одолжить ему веревку и гвоздь, чтобы повеситься в этом скверном домишке, где несчастный закончил свою жизнь. / / / / Этот ответ вовсе не понравился Кардиналу, кто не видел другого, более подходящего поста, чем этот, для своего племянника, и кто хотел поместить его туда во что бы то ни стало. Он видел, что Король, совершенный ребенок, каким он и был, уже проявлял стремление к великим делам, а эта Рота имела все виды сделаться однажды его радостью, чем она и стала в действительности. Но Тревиль действовал с подобными же целями; у него был сын того же примерно возраста, что и Его Величество, и он, конечно, надеялся устроить его на свое место прежде, чем Бог отзовет его из этого мира. Тем не менее, Кардинал, объявив ему секретную войну, делал все, что мог, подле Королевы, дабы вынудить ее сместить того с его должности. Предлог, каким он воспользовался, был тот, что он имел множество друзей в Гвардии, и так как он был мэтром и там, и в своей собственной Роте, то было бы в его власти злоупотребить этим, когда ему заблагорассудится. Королева, всегда доверявшая Тревилю, не придала никакого значения этим подозрениям. Она помнила, как, никогда не примыкая ни к каким интригам, этот Офицер всегда демонстрировал свою верность нерушимой привязанностью к особе Короля. Министр еще недостаточно прочно обосновался подле этой Принцессы, чтобы заставить ее прислушаться к его советам. Итак, сделав вид, будто все, что он говорил, было лишь следствием его рвения, он отложил продолжение этого дела до более благоприятного времени. Он с большой заботой, однако, замечал Ее Величеству обо всем, что могло бы выступить в защиту его цели; и так как Тревиль был человеком открытым, считавшим себя вне всяких подозрений по причине своей преданности, тот пытался интерпретировать во зло множество его поступков, что были не только совершенно невинны, но еще и исходили из самых добрых побуждений. Вся наша Рота знала об этом из нескольких слов, что Месье де Тревиль не смог удержать, и так как не было ни одного Мушкетера, кто бы его не обожал, если случалось одному из нас оказаться на дороге, по какой проходил Кардинал, он отворачивался, чтобы не быть обязанным воздавать ему должных знаков почтения. Кое-кто обратил на это внимание Его Преосвященства, но он, как ловкий политик, притворился, будто не придает этому никакого значения. Он знал, что если покажет, что все это ему известно, он будет принужден выказать определенное негодование. А он понимал, что такое поведение возбудит лишь отвращение этой Роты к его племяннику и станет верным средством, если он когда-нибудь преуспеет в своих замыслах, доставить тому всеобщую ненависть, вместо дружбы. Тем временем я влюбился в одну молодую знатную Даму, кто была довольно прелестна, но считала себя гораздо более прекрасной, чем была на самом деле. У нее была такая огромная слабость к лести, что ее близкие, знавшие о ее изъяне, пользовались им столь хорошо, что не было ни одного из них, кого бы она не обогатила. Их единственная заслуга состояла в том, что они умели ловко расточать ей любезности. Кто более ею восхищался и имел больше угодливости к ней, на того она и приветливее смотрела. Я вскоре узнал о ее слабости, так же, впрочем, как и другие, и так как я был влюблен, мне было ничуть не затруднительно довольно славно водвориться в ее душе. Мне не составляло никакого труда говорить ей, что она была красива, поскольку она казалась такой в моих глазах. Наконец, хотя мне и не все нравилось из того, что она делала, я не упускал возможности действовать так, как если бы я и этим равно восхищался. Именно такой дорогой и надо было следовать, если я хотел и дальше быть ей приятным. / Было бы опасно связаться с такой женщиной, и здесь наверняка нашелся бы камень преткновения для ревнивого мужчины. Но так как я не чувствовал за собой никакой склонности к столь роковой страсти для покоя людей, я продолжал мои усилия в надежде присовокупить ее богатства к моей нищете. Дама была необычайно богата, и это качество нравилось мне ничуть не меньше, чем ее красота, хотя я и не был безразличен к последней. Я рассчитывал к тому же, если она когда-нибудь сделается моей женой, вскоре отучить ее от всех ее слабостей, особенно, обращаясь с ней настолько хорошо, что она легко и полностью доверится мне. Я был первым, осмелюсь сказать, кто заставил ее задуматься об изменении ее вдовьей участи на положение замужней женщины. Я приглянулся ей с самого начала. Я откровенно признался ей, — если она пожелает меня послушать, она всячески обеспечит мою судьбу; итак, равно соединив признательность и любовь во мне, она может смело положиться на то, что я ее буду гораздо меньше любить, как муж, но скорее, как любовник. Она нашла искренность в моих речах. Я отличался от тех из моей страны, кто, поверить им, никогда не были бедны, и я охотно соглашался, что не следовало возлагать больших надежд на доходы, приходившие мне из Беарна. Итак, мои дела подле нее шли все лучше и лучше; я уже начал строить планы на будущую жизнь, когда мы поженимся, как вдруг увидел, как воздвигается жестокая война против меня. Она исходила не от моих соперников, хотя их было у меня значительное число, и даже особ знатнейшего происхождения и достаточно больших достоинств, чтобы вполне резонно нагнать на меня страху. Самым опасным из этих соперников был Граф де…, кто, как и я, хотел на ней жениться, и кто, кроме того, что был прекрасно сложен, обладал таким рангом при Дворе, что я рядом с ним просто тускнел. Но либо мне улыбалась фортуна, или же Дама прослышала о нем некоторую вещь, выставлявшую его в невыгодном свете, а именно, хотя он и имел видимую большую ценность для Дам, но его способности вовсе ей не отвечали, вот так оказалось, что маленький Гасконец восторжествовал над самыми знаменитыми куртизанами того времени. Но тогда, как я меньше всего об этом думал, гроза, о которой я говорил, сгустилась над моей головой и не замедлила меня поразить. Близкие Дамы, поняв, что стоит ей выйти замуж, как ее благодеяния для них иссякнут, тут же начали подстраивать мне все те злые шутки, какие они были в состоянии выдумать, и преуспели в этом даже чересчур хорошо. Один говорил ей, что я был ветренником всю мою жизнь и останусь таковым, пока живу, она прекрасно знала, какую ей это принесло печаль во времена ее первого мужа, и ей придется не меньше страдать, если она будет достаточно безумна, чтобы выйти за меня. Второй сказал ей, будто я женился на моей первой любовнице, а третий, что Англичанка запрезирала меня только потому, что во мне было больше внешности, чем толку; якобы мы были в самых хороших отношениях, но едва она меня узнала короче, как сочла за благо от меня отделаться. / Эта девица, с тех пор, как поступила к ней, совсем недурно устроила свои дела, хотя она и жила при ней всего три года. Так как она изучила ее характер, то не преминула нащупать ее самую слабую струнку, и наговорила ей больше нежностей, чем самый страстный любовник, и ее любезности простирались так далеко, что, должно быть, заинтересованность имела крайнюю власть над ней, дабы заставлять ее ежедневно делать все то, что она делала. Она более не переносила, чтобы кто-либо оказывал услугу ее госпоже, по меньшей мере, когда бы она была способна оказать ей ее сама. Она покидала ее не чаще, чем тень покидает тело, и так как скаредность вынуждала ее действовать так, без малейшей примеси дружбы, она поначалу принимала деньги, что я ей предлагал за оказание мне услуг подле ее госпожи. Она принимала уже и ее собственные в вознаграждение за ее внимательность, но с теми и с другими она принимала еще и деньги от всякого человеческого существа, потому что все, способное вытащить ее из нужды, в какой она себя видела, имело для нее невообразимое очарование. / Эта девица, обладавшая таким же разумом, как и злостью, и бывшая еще более злобной, чем приятной, возразила ей, что если она так скорбит, то это гораздо меньше из-за нее самой, чем по поводу ее госпожи; если бы она вышла замуж за кого-нибудь другого, а не за меня, она бы так не расстраивалась, поскольку, по меньшей мере, тогда бы она наверняка увидела бы ее любимой, как та того и заслуживала. Она не сказала ей ничего больше, потому что прекрасно знала — самые длинные речи не всегда содержат самый смертоносный яд. Неизбежно ее госпожа вскоре спросила, что она хотела этим сказать. Эта девица, кто, дабы лучше сыграть свою роль, притворялась до сих пор, будто принимает мою сторону, сказала ей тогда — если ее положение позволяет ей еще броситься к ее ногам, она это сделает, не теряя времени, с мольбой о прощении за ее ошибку, за то, что поддерживала меня, когда ей говорили, якобы сразу же после свадьбы я ей буду неверен, за ее мысли о том, что выступавшие с этим обвинением против меня хотели меня устранить или причинить мне зло; теперь она изменила мнение; я оказался еще большим негодяем, чем могли бы об этом сказать, и, не откладывая на дальнейшее, она предпочла бы скорее умыть перед ней руки, чем стать причиной непоправимого несчастья лишь из-за того, что не пожелала признать правду. Говорить таким образом означало говорить без прикрас. Она, однако, не вложила еще всей дозы отравы, дабы добиться желанного результата; и эта доза состояла в раскрытии перед ней причин такой перемены в ее поведении. Она ей сказала, что я столь мало скрывал степень моего мошенничества, что обратился прямо к ней для начала моих измен; я хотел заставить ее поверить, будто бы только ей принадлежит мое сердце, она же притворно выслушала меня лишь для того, чтобы ее предупредить; и когда та пожелает, она предоставит ей возможность услышать эту правду ее собственными ушами. Ее слова прозвучали громовым раскатом для этой Дамы. Она меня любила; потому она почувствовала при этом большое горе. Она не подала никакого вида, потому что ей показалось бесславным выказывать такую склонность к столь недостойному человеку. Однако, если бы темнота не скрыла ее лица, эта девица без особого труда раскрыла бы все, что происходило в ее сердце. Она заметила, тем не менее, в какое изумление привели ее эти слова. Дама замерла в совершенной растерянности и после довольно долгой паузы спросила ее о подробностях, какие уже не позволили бы ей сомневаться в том, что она услышала. Не следует бегать за двумя зайцами разом. Эта девица, обвинившая меня в мошенничестве, дабы лучше прикрыть свое и лучше злоупотреблять доверием госпожи, прикинулась несколько дней назад, будто не может больше помешать себе признать мои достоинства и быть ими сраженной. Я был весьма изумлен, услышав от нее подобные речи; она всегда представлялась мне очень мудрой и была такой на самом деле. Но говорила она со мной в такой манере вовсе не по склонности, но чтобы навсегда сохранить ту же власть над душой ее госпожи. Она намеревалась, заманив меня в сети, столь ловко ею для меня расставленные, заставить ее порвать наши отношения, причем так, чтобы я никогда не смог восстановить их. Она слишком хорошо в этом преуспела — я позволил себе, то ли из любезности, или же из страха, как бы не нажить себе врага, заверить ее, что если она меня любила, то и я ее любил не меньше. Даже вовсе не от меня зависело, что я не доказал ей этого более ощутимыми знаками — светский обычай уверил меня, что я могу дать ей этот знак удовлетворения, никоим образом не нарушая моей обязанности к ее госпоже. Она была слишком мудра, не позволив мне это, и слишком зла, убедив меня в том, что ее отказ не должен лишать меня всякой надежды лучше преуспеть в другой раз. Мы остановились на этом в тот день, но когда, движимый силой моего темперамента, а немного и гордостью, я заговорил с ней в том же тоне, как только увидел ее в следующий раз, мне очень скоро пришлось в этом раскаяться. Я не мог бы более дурно выбрать для этого время, поскольку она предложила своей госпоже спрятаться за драпировкой, откуда та могла бы меня видеть и слышать без моего ведома. Эта Дама вышла из своего укрытия, и кто был действительно поражен, так это я, когда увидел ее перед своими глазами. Изумление сделало меня столь озадаченным, что я не догадался, какую со мной сыграли шутку; и когда бы меня застали за самым черным делом на свете, я не был бы более смущен. У меня не было сил произнести ни звука; таким образом, Дама осыпала меня тысячью упреков, а я не мог подобрать ни единого слова, чтобы извиниться. Наконец, полагаю, я так бы и остался немым, если бы она не закончила свою речь требованием, чтобы ноги моей больше не было в ее доме. Если бы я был только влюбленным, может быть, я бы ей подчинился, не осмелившись ответить; но так как речь шла о моем состоянии, а также о покое моего сердца, попытавшись убедить ее отречься от этого запрета, я взял слово и сказал ей все, что считал способным утихомирить ее гнев. Если бы я сказал правду, может быть, я бы и добился цели; но так как я находил недостойным честного человека похваляться заигрываниями ее камеристки, то промолчал об этом обстоятельстве, единственно способном оправдать меня в ее душе, и, возможно, раскрывшем бы ей всю злобу, какой она и вообразить себе не могла. Дама вышла из комнаты, не пожелав меня больше слушать, и так как все мое утешение могло зависеть теперь от ее Демуазели, хотя я и обвинял ее про себя, как причину моего несчастья (но не в том смысле, в каком она действительно ею была), я заклинал ее воспользоваться влиянием, какое она имела на душу своей госпожи, чтобы восстановить меня в ее добрых милостях. Она мне ответила, что ничего не сможет добиться после происшедшего; даже ей самой потребуется посредник, дабы примирить ее с ней, поскольку она не припомнит, чтобы когда-нибудь видела ее в таком сильном гневе. Наконец, все, что я смог вытянуть из нее, так это согласие действовать в мою пользу, смотря по расположению, в каком она найдет свою госпожу. Я ничем не мог ей возразить, потому что находил ее правой, и даже верил, что Дама, должно быть, так же разгневана на нее, как и на меня. Легко угадать после всего, сказанного мной, что я тут же был принесен в жертву этой мошенницей. Она мне сказала несколько дней спустя, что у меня нет больше никакой надежды на возвращение милости ее госпожи, и, вместо желания мне простить, она не желает даже слышать, чтобы произносили мое имя. Я без труда в это поверил, потому что, когда я случайно встречался с ней в двух или трех домах, куда захаживал, она делала вид, будто мы едва знакомы. И больше она даже ногой не ступала туда из страха встретить меня там в другой раз; таким образом, видя, как я жестоко отставлен, я впал в такую меланхолию, что меня прихватила изнурительная лихорадка, странно меня обезобразившая. Я поверил, что должен показаться ей в этом состоянии, чтобы вызвать ее сострадание. Но произошло как раз обратное; Дама, не видя больше во мне ничего приятного, просто не смотрела на меня или, по меньшей мере, если она это и делала, то только для того, чтобы выразить мне еще большее презрение. Я почувствовал такую досаду, какую не сумею выразить, и хотя мне стоило большого труда успокоиться, что вот так я упустил мое состояние, я решил не сносить больше презрения этой Дамы, поскольку все равно ни к чему бы хорошему меня это не привело. Это много, когда можешь однажды преодолеть самого себя. Вскоре добиваешься и всего остального, что со мной, к счастью, и случилось. Я нашел, что должен презирать всех, кто презирает меня, и найдется достаточно женщин, чтобы утешить меня после этой. / Я прекрасно распорядился этими деньгами и в то же время завел множество друзей. Я много одолжил моим товарищам, у кого денег совсем не было, и Бемо, по-прежнему остававшийся в Гвардейцах, и живший не особенно зажиточно, прослышав о моей удаче, упросил меня обойтись и с ним, как с другими. Я охотно это сделал, хотя вовсе на него не полагался, и наши манеры жить, его и моя, были совершенно различны. Его доход был скуден, и часто видели, как он не умел отыскать единого су, чтобы сходить пообедать. Теперь, когда я об этом думаю и вижу его таким богатым, я не могу достаточно надивиться на капризы судьбы, или, скорее, божественного Провидения, получающего удовольствие, унижая одних и возвышая других, как только ему заблагорассудится. Так как, наконец, пока этот наживал себе огромное состояние, Граф де ла Сюз, большей частью земель которого тот владеет, впал в такую немыслимую бедность, что чуть было не вынужден был идти умирать в богадельню. Один, тем не менее, все равно истратит за день больше, чем другой за целый год; и когда даже я скажу в три раза больше, меня не смогут обвинить во лжи. / |
||
|