"Кащеева цепь" - читать интересную книгу автора (Пришвин Михаил)

ЛЕНА

Легка ты, Русь, своими хижинами, сгорела — и будто слезла старая шкура змеи. Но и тяжела же ты своими каменными, похожими на сундуки, домами купцов: один в один и везде одинаково. А хуже того, как задумает купец выстроить что-нибудь свое, небывалое. Так выстроил себе пароходчик Иван Астахов, командир сибирской шпаны, двухэтажный дом с вышкой, огромный, неуклюжий и мрачный, ни на что не похоже: ни дом, ни корабль. Для чего, одинокий, холостой, устроил себе такое большое жилье с танцевальной залой, люстрами и канделябрами на стенах? Видно, в свое время у него тоже был свой расчет на хозяйку, на большое женское приличное общество, но могучий человек на сибирских реках не справился с таким, казалось бы, маленьким делом — разыскать себе подходящую женщину, и от всей этой мечты остался только нелепый дом, похожий на речной пароход.

Внизу двенадцать комнат и вверху столько же, на вышке подзорная труба — смотреть в степь, на пароходы и на пожары; Иван Астахов — создатель и до сих пор начальник вольно-пожарной дружины. Тут же, на вышке, знаменитая лейденская банка, от которой в городе началось просвещение.

Много лет тому назад вместе с солнечными часами и кучей разных разностей Астахов привез ее, как диво, из России, и долго весь город ходил смотреть удивительную лейденскую банку и пробовать своим пальцем силу электрической искры. Случались такие разряды, что у любопытного палец надолго оставался крючком, но хоть умри, а, если уж зашел посмотреть лейденскую банку, Астахов непременно заставит на себе испытать силу разряда. Река вина была выпита за столом с лейденской банкой, горы пельменей были съедены — в уксусе, вареных в молоке и дорожных, сушеных, прямо из мешков. За сибирскими разговорами — кедровыми орешками — и родилась от лейденской банки и от одного ссыльного естествоиспытателя Барабина мысль открыть гимназию и так начать просвещение города, наполненного баранами и верблюдами кочующих народов.

Молчаливой тенью в мягких туфлях ходит по дому дрессированный лакей Александр, лимонно-бледный, с потаенными глазами. Он еще с полночи начинает готовить страшно крепкий чай своему господину: Иван Астахов одинаково зимой и летом встает с петухами и до начала своих пароходных дел занимается чтением. Чего только он не нахватал для своей библиотеки!.. Много тут есть всяких романов, но не в них дело, — Астахову дорога в книге умственность, такое, чтобы можно было поломать свою голову и все-таки до конца не понять и оставить догадку себе: есть Дрепер и Бокль, есть Дарвин и Спенсер, из каждой такой книги выходит как бы вызов всему свету. Вот это и есть самое драгоценное, заманка всего чтения. Даже Апокалипсис у него не простой, а подделка под XVI век, проданный букинистом за большие деньги как оригинал; такую книгу читать совсем невозможно, а зато как хорошо показать гостям загадочное и шепнуть: «Эта книга тоже с душком». Но есть святая святых библиотеки, тайна из тайн, и показывается только избранным: роман «Что делать?» таинственного автора, «Знамения времени», Ренан «Жизнь Христа» и Кеннан «Сибирь и ссылка», две книги рядышком в одинаковых переплетах, будто два тома одного сочинения; есть и запрещенная «Крейцерова соната» Толстого, переписанная со многими ошибками рукой легкомысленной свояченицы самого уездного начальника. Хорошо все-таки не знать методов научных исследований и до старости читать разные книги с постоянной надеждой, — что вот какая-то вдруг откроет сразу все; но без всякой связи этого чтения с делом даже Астахов устал и накинулся на энциклопедию, как ученый на метод. Он уже близился к половине, тома, посвященного букве А, как вдруг ему предстала статья «Азбука» и читать ее не захотелось. Для отдыха он взял том с буквой П и сразу на все утро увлекся Платоном, потому что эта большая статья была ключом к загадочному и везде повторяемому: «любовь платоническая». Начитанный за ночь Платоном, он зовет к утреннему чаю своего племянника с лукавой затеей посрамить гимназиста.

На зов приходит Алпатов, робкий и смутный, как зверек, пойманный и посаженный в огромную клетку.

— Чай пить! — говорит ему дядя.

Пьет и, раздумывая о чем-то своем, забывает на время о племяннике, будто его тут вовсе и нет, и только на половине стакана вспоминает и говорит:

— Чай пить — не дрова рубить!

Но Алпатову кажется, куда легче бы рубить дрова, чем пить чай с тяжелым человеком, молчать и прислушиваться к мертвому ходу лакея Александра в его мягких туфлях. От напряжения молчания у него начинают даже показываться в глазах прозрачные фигуры разного цвета и проплывать справа налево, и все больше и больше их, так что кажется, если Fie разогнать их словом и оставаться в молчании, то и тебя самого утянет в какую-то бездну. Нет, невозможно больше молчать, и Алпатов, с риском сказать непоправимую ерунду, хватается за первое, что приходит ему в голову:

— Нас учили, дядя, что под землею огонь.

— Конечно, огонь, а то от чего же вулканы?

— Вулканы-то, говорят, могут быть и от воды: под землей вымываются громадные пещеры, своды их иногда обрушиваются, и с такой силой, что от удара вода обращается в пар и плавятся металлы, вот почему из вулканов показываются сначала газы, а потом лава, это называется нептуническая теория преисхождения вулканов. А то есть еще теория плутоническая.

— Платоническая? — спрашивает дядя, очень довольный, что так можно связаться с Платоном и песрамить этого маленького разумника. — Так, стало быть, о вулканах еще Платон размышлял?

— Не Платон, дядя, а Плутон. Плутоническая теория строится на предположении, что под землею огонь. Плутон был бог огня, а Платон греческий философ, ученик Аристотеля, он...

Дядя не выдержал, ему от слов Алпатова стало почти так же худо, как тому от дядина молчания.

— Ну, ты меня не учи, — перебил он племянника, — Платона я знаю, наверно, получше тебя. А до Плутона еще не дошел.

Испуганный наступлением ужасного молчания, Алпатов опять схватился за первую проходящую через голову мысль и сказал, никак не желая задеть дядю:

— Как это вы, дядя, так скоро могли пройти с буквы А до Платона?

Дядя встает страшно рассерженный: хотел поймать племянника на Платоне, а мальчишка сам поймал его на Плутоне.

В таком настроении Астахов идет в кабинет заниматься пароходными делами, и вот беда теперь, если придет к нему кто-нибудь в себе не уверенный и робкий, как несчастный капитан, чуть не погибший в воде Иртыша. И нужно ж было так случиться, как раз и приходит этот капитан Аукин просить прощения, о чем-то шепчется с Александром, озирается, решается, идет по коридору в кабинет... А через минуту оттуда слышится удар железного костыля о пол и на весь дом:

— Ос-с-сел!

Аукин вылетел из кабинета, как из пушки ядро, и в передней встречается с тем самым желтым капитаном из шпаны, что сменил его на пароходе «Иван Астахов».

Кто он такой? Появляется откуда-то снизу по винтовой лестнице и там исчезает, живет там или приходит? У него какие-то отношения с Александром, и с поваром, и с женой повара Настей, и к дяде он входит просто и во всякое время.

— Вышло? — спросил он Аукина.

— Чуть не убил костылем.

— Погодите немного здесь.

Уходит в кабинет, и через минуту дядин голос оттуда:

— Александр, позови сюда этого осла. Аукин крестится и просит Алпатова:

— Загляните поскорее в окошко, там дочка моя Алена... Что, она стоит там? дожидается?

Алпатов заглянул. Там под тополями стояла девушка в шляпке с лиловыми цветами, с лицом, наполовину скрытым в русых кудряшках.

— Она здесь! — крикнул он.

Аукин еще раз перекрестился и шагнул в кабинет.

Кто же этот таинственный желтый капитан? Откуда у него такая чудодейственная сила? Выходит из кабинета с Аукиным, счастливым, сияющим. Снизу с тряпкой поднимается Настя, манит рукой; желтый капитан опять с ней исчезает по винтовой лестнице. Аукин делится радостью с Александром: он опять капитан «Ивана Астахова». Потом Алпатов видит из окна, как на радостях отец встречается с дочкой Аленой, выделывает ногами и руками какие-то вензеля, будто его дергают за веревочку, как бумажного акробата. Алена быстро, испуганно взглядывает вверх и встречается глазами с Алпатовым; на носу у нее и на щеках такие веснушки, будто из каждой скоро должна вылететь птичка с удивленными глазами и бархатным бантиком на белом горлышке. Она очень смутилась, увидев чье-то лицо в окне, и что-то строго сказала отцу. За тополями они быстро скрываются, но что, если побежать скорей на второй этаж и посмотреть сверху? Так и есть, идут по направлению к пристани по деревянным мосткам. Оглянется или нет? Если оглянется, будет хорошо, нет — худо. Оглянулась на повороте и скрылась за стеной товарной конторы. А что, если теперь забраться на вышку? Бежит скоро туда, и опять видно. Смотрит в подзорную трубу, — вот бы теперь оглянулась: ну же! ну, ну, ну!.. Она оглянулась, и разом из всех ее веснушек вывелись птички, все сорок сороков полетели на вышку и на ту золотую луговину, где стоит певучее дерево; кто-то сорвал на лугу белую ромашку и загадывает: любит или не любит? А наверху-то, на певучем дереве, так хорошо звенят струны святого пчелиного труда, и ничего в том не понимающие шмели дураками густо басят: «Жениться, жениться...»

— Ты кого это смотришь? — грянуло сзади.

— Там в степи, дядя, кажется, дымок показался, — вы ожидаете «Лену»?

Астахов берет трубу — и очень радостный:

— Да, это «Лена» идет.

— «Лену» я еще не видал. Она большая?

— Сейчас увидишь.

Простым глазом видел Алпатов, как шла на пристань с отцом Алена, и думал: она большая, взрослая, барышня, какое ей дело до него, но все-таки почему же она все оглядывалась?

ФЕСТИВАЛЬ

— Ты сегодня, — сказал дядя Алпатову, — постриги свои лохмы и почистись немного к вечеру: у нас будет фестиваль.

— Фес-ти-валь?

— Ну, да. Гости соберутся, и директор приедет. Директор — умнейший человек. Все нонче будут, и немец. Ты по-немецкому как?

— Слабо.

— Я и попа позвал. По закону тоже плох?

— Плох и по закону.

— Держись поумнее. Безобразием нашим не хвались.

— Каким безобразием?

— Обыкновенным безобразием, что бога нету, что царя не надо. Тебя с волчьим билетом выгнали. Все это, знаешь, они, пьяные, наверно, все будут ниспровергать, а ты не встревайся.

Астахов помолчал, приступая к самому главному.

— Вот еще что, должно быть, и уездный начальник тоже будет. Человек он у нас свой. Только ему другой раз бывает неловко, над ним тоже есть начальник. Ты за столом не бултыхни про... нашего гостя.

— Про желтого капитана? — догадался Алпатов.

— Зови как хочешь. Только лучше забудь его совсем: нынче ночью он от нас пропадет.

— Куда же пропадет он, дядя, можно спросить? — В степь пропадет.

— Дядя, — осмелился Алпатов, — вы напрасно со мной говорите, как с маленьким. В гимназии меня уже хорошо научили конспирации. Я хотел бы знать, как это можно пропасть в степи?

— А степь такое дело — в любую юрту пойди, и тебе барана зарежут. Все пастухи. Прибейся к любому аулу и гоняй баранов, хоть год, хоть два... Один политик у нас так и вовсе пропал.

— Погиб?

— Зачем погиб. Живет где-нибудь. Слышали даже, что и женился. Только этот аул перекочевал далеко за Голодную степь, оттуда уж ничего не доходит. Другой политик через пятнадцать лет объявился, ребятишек с собой своих привез, желтенькие, косые. Ну, ладно! Лохмы свои ты ступай сейчас же подправь.

От этого разговора у Алпатова на сердце остается что-то хорошее, и по пути к парихмахеру он догадывается: отчего бы это так? Сначала он подумал на желтого капитана, что это от него: так свободно живет, захочет — с каторжниками в тайге, как и со всеми, все его и там слушаются; захочет — в степь, и там будет жить с пастухами. Вот бы уйти с ним. Разве уйти? Нет. Нельзя. Надо вперед непременно сделаться первым учеником и доказать. Кому доказать, — он не спрашивает себя, — куда-то в пространство, доказать, где судят и где — все. Надо всем доказать. Однако от мысли, что нужно себя всем доказать, явилось какое-то очень неприятное раздражение, и, значит, хорошее было не в этом.

— Вы мне волосы постригите, только чуть-чуть, — сказал он парикмахеру. И вдруг, глядя на свои волосы, вспомнил свое хорошее: дядя говорил, вечером будут капитаны с женами, значит, и Аукин будет, и с ним, может быть, придет и она. Нащупав в себе это верно-хорошее, он опять, как тогда на вышке, очутился возле певучего дерева и так и не расставался с ним до самого вечера. Близ заката солнца на эту золотую луговину с певучим деревом стали приходить гости и бросать на цветы свою огромную тень. Пришел директор гимназии, такой же, как дядя, большой человек и тоже опасный. Он сел в кресло и, задумавшись, стал одной рукой на другую мотать свою длинную, как у Черномора, бороду, а глаза свои забыл на Алпатове. Несколько раз Алпатов украдкой взглядывал и каждый раз с отчаянием замечал, что глаза директора стоят на нем. Потом этим страшные глаза, не отрываясь, начинают смеяться и в то же время разглядывать в глазах Алпатова так пристально, как бывает, если задаться найти в глазу другого обыкновенного, опрокинутого в зрачке человека. Вот он, страшный Черномор, поймал его человека и потянул, потянул к себе. Алпатов, расширив глаза, открыто пошел в эти великаньи глаза, и вдруг они стали изменяться и как будто смущенно отступать.

— С волчьим билетом, — сказал дядя.

— Вижу, — ответил Черномор.

— Ну, как же нам с ним?

— Ничего, человечек у него в глазу, кажется, цел, а другое все пустяки.

И, подхрюкнув себе в бороду, быстро стал ее разматывать.

Астахов щелкнул ключом в таинственном шкапчике, где хранились драгоценные сорта вин для самых лучших приятелей, и, оглянувшись на племянника, сказал:

— Скажи там, чтобы начинали. Если Марья Людвиговна пришла, она уж знает, как нужно. А ко мне никого не пускайте — я занят.

Уходя из кабинета, Алпатов слышал, как директор сообщал Астахову важное известие, что скоро в Сибирь поедет путешествовать наследник и с этим будет связана закладка железнодорожного пути через всю Сибирь.

— Улита едет, когда-то будет, — ответил Астахов.

В передней лицом к лицу Алпатов встретился с Марьей Людвиговной. Играя черными своими глазами, сверкающими камешками на ушах и на шее, вся в чем-то белом с золотом, она подхватила юношу под руку, и ему стало, будто он вышел в какую-то богатую, веселую залу и в ней были все цветы и музыка. Марья Людвиговна достала гребешок, по-своему причесала Алпатова и дала ему роль, — он будет в передней встречать гостей, провожать в гостиную и всем говорить одно и то же: «Дядя извиняется, он сейчас выйдет». Никогда в своей жизни еще не видал Алпатов таких женщин, но знал, что есть такие: или снились, или где-то читал. На мгновенье ему стало на душе совсем небывало особенно: будто какой-то окончательный и настоящий праздник настал, и он теперь никого не боится и стал вдруг большим, как все. Но как только раздался звонок, он вспомнил про нее, и от этого стало ему больно. Предчувствие не обмануло: входит капитан Аукин.

— Пожалуйте в гостиную. Дядя извиняется. Он сейчас выйдет.

— Вот как-с, — растерянно улыбнулся Аукин.

В гостиной навстречу гостю встает Марья Людвиговна и встречает Аукина как настоящего гостя. Марья Людвиговна играет и сверкает для всех одинаково.

— Почему же не пришла милая Аленушка?

— Собиралась, да я отговорил, другим обидно очень.

— Вы бы и других взяли.

— Как их возьмешь, ведь их у меня одиннадцать номеров-с.

Печальный возвратился Алпатов в переднюю встречать гостей: она не придет, вечер был пустой. Но все-таки хорошо было догадываться, что не придет она потому, что бедная и гордая, и он такой же, как она, бедный и гордый. После этого богатая и роскошная Марья Людвиговна стала ему враждебной, и он решил с ней бороться.

А гости начали звонить один за другим. Сначала шли все больше капитаны и управляющие пристанями, с сибирскими фамилиями — Россошных, Беспалых, Долгих. Потом начались учителя. Саратовский немец Яков Иванович Мюллер в форменном вицмундире; учитель словесности, тоже в форме, тонкий, как игла, с двоящимся взглядом, с кривыми губами и с рябою, похожей на картошку, женой; инспектор, молодой, ловкий, кругленький украинец Косач-Щученко; чахоточный учитель математики, чех Пикель; лохматый бурсак, учитель истории Смирнов. Роскошным явился уездный начальник, гигант с открытым лицом и двойной бородой.

— Дядя извиняется, — сказал уездному начальнику Алпатов.

Но тот, не слушая, прямо идет в кабинет и там скрывается от преследующего его Алпатова. Весь красный от гнева, Алпатов бежит к Марье Людвиговне и, запыхавшись, докладывает ей о «безобразии» уездного начальника.

— Пойдемте немного пройдемся, — сказала ему, улыбаясь, Марья Людвиговна.

И, взяв его под руку, идет с ним по коридору в переднюю. Лакей Александр куда-то ушел, никого тут не было. Тут, обняв юношу, она сказала:

— Ты очень мил, давай поцелуемся. Алпатов отпрыгнул в угол, как от змеи.

Но ей он от этого еще больше понравился. Она идет к нему, наступает ближе, и ближе улыбающиеся алые губы с маленькими черными усиками и белые хищные зубы.

— Марья Людвиговна, — говорит он, — я буду драться.

— Дерись, — отвечает она с хохотом, — я очень рада. Запускает ему в волосы обе руки и тянет к себе голову. Он сжал кулаки. Но вдруг все зазвенело.

— Звонок, — сказала она, — открой дверь, но только помни, я до тебя все равно доберусь.

Явился толстый протопоп Иоанн и тоже было направился в кабинет, но встретился в коридоре с директором и Астаховым. Все трое пошли в столовую. Алпатов идет за ними и на пороге стоит в изумлении. На большом столе посредине целая бочка с икрой, обложенная кедровыми шишками и потом дальше аршинными навагами, осетрами, стерлядями, нельмами; там дымились горячие пельмени; из кедровых темно-зеленых веток выглядывали бутылки. Так Марья Людвиговна по своему вкусу создала стиль сибирской тайги.

Из другой комнаты, от карточных столов, чуть видные в облаках табачного дыма, сходятся гости.

— Благорастворение воздухов и изобилие плодов земных! — сказал священник Иоанн.

— Приступим, батюшка, — ответил Астахов. Директор хрюкнул, наматывая бороду. Священник Иоанн благословил все, начиная с икры, обошел вокруг стола, не забыл ничего. После этого все бросились к столу с тарелочками в руках.

— По случаю какого-нибудь события настоящее торжество? — спросил священник Иоанн.

— Определяю племянника в гимназию, — ответил Астахов, — это первое, а второе, по случаю грядущего проезда наследника цесаревича по Сибири и закладки железнодорожного пути.

Тогда, выпивая, все заговорили о значении пути для Сибири и, главное, для пароходчиков. Катаев и Китаев, два маленьких пароходовладельца, каждый свое доказывал Якову Ивановичу Мюллеру: Катаев — что пароходчики выиграют, Китаев — что проиграют.

— Будет всем хорошо, — отвечал Яков Иванович, — Сибирь будет как Америка.

— Вы бы на эту тему речь за ужином сказали, — попросили Мюллера.

— Да, я собирался сказать маленькую речь, — ответил немец.

Аукин душевно открывался:

— Я своего мнения не имею, у меня одиннадцать номеров, и я не могу иметь мнения, я — не я, надо мной одиннадцать номеров!

— Саша, друг, — сказал управляющий Россошных, — лучше расскажи потихоньку, как он тебя в Иртыше искупал.

Аукин боязливо оглянулся на Ивана Астахова и ответил :

— Кто вымочил, тот и высушил.

Все курили и постепенно скрывались в облаках вместе с бочкой икры. Но это было только началом пира — в это время Марья Людвиговна в другой комнате готовила другой стол для ужина в стиле сибирских степей, вкладывая в рот целому жареному барану букет с ковылем. Тут пир открыл Яков Иванович Мюллер своей маленькой речью о значении предстоящего проезда наследника по Сибири и связанной с этим железной дороги.

— Сибирь тогда будет, — говорил Яков Иванович, — совершенно как Америка.

Директор громко хрюкнул и пробормотал:

— Что, к нам Америка из Петербурга приедет?

— Ну конечно, — ответил Яков Иванович, — из Петербурга. Сибирь-колония совершенно соединится с метрополией, и всем будет хорошо, очень даже хорошо.

В середине ужина тонкий учитель словесности начал говорить длинную речь просветителю края Ивану Астахову.

Но у него затянулось, и вдруг ловкий Косач-Щученко вырвал у него всю силу, крикнув:

— Выпьем за лейденскую банку!

Все крикнули «ура» и принялись качать Ивана Астахова.

Порядок исчез, места перепутались, капитаны сбились к одной стороне и запели «Вниз по матушке по Волге», учителя — «Не осенний мелкий дождичек». Те, кто не пел, обменивались через весь стол невозможными криками, взятыми, наверно, у кочующих в степях полудиких народов:

— Эй, бер-ге-ле-гет! — кричали с одной стороны.

— А ба-ба-ба-гыыы! — кричали с другой.

Усердно работая на той и другой стороне по восстановлению порядка, любитель застольного пения Косач-Щученко наконец захватил всю власть. Ему помогала Марья Людвиговна.

— Через тумба, тумба — раз! — пел Косач.

— Через тюмба, тюмба — два! — пела Марья Людвиговна.

— Через тумба, тумба — три! — схватили другие голоса.

— Телеграфный столб! — грянули все. Мало-помалу из всего этого хаоса определилась любимая

всеми «Зимушка» и, наконец, ее знаменитый куплет:

Как у нашего патрона Черт стащил с башки корону, И на нашем славном троне Село чучело в короне!

Начали пощипывать Марью Людвиговну. Иван Астахов даже извинился:

— Это я по-стариковски.

Аукин давно лежал под столом. Из кучи красных, потных, волосатых рож Алпатов заметил, как дядя манит его к себе, протягивает ему двадцатипятирублевую бумажку и необыкновенно сердечным голосом говорит:

— На-ка вот, съезди, пора, брат, я сам начал с двенадцати лет.

Потные рожи советовали дяде:

— Вам бы надо самим, — в первый раз страшно.

— Ну, что же, я и сам свезу. Вели-ка заложить Червончика. Только надо бы директора вперед спросить, как он смотрит на это. Ступай-ка найди его.

Алпатов идет искать и верит, твердо верит, что директор этого не допустит. Только бы поскорей найти его. Проходя коридором, в полутемном углу он заметил и поскорее, испугавшись, что его заметят, бросился в темную комнату: он заметил — в углу Марья Людвиговна целовалась с Косачом. Алпатов приблизил лицо к окну, и там ему за окном открылся мир совершенно другой там над степью открыто правил месяц и дрожала Алена-звезда, его Алена.

«А что, если, — схватился он, — дядя, не дождавшись директора, велит ехать? Да и непременно же велит. Одно спасенье — найти поскорее директора».

Возле кабинета он слышит возню.

— Это ты, Александр? Чего ты кряхтишь?

— Помогите, — просит Александр, — директора вынести, вот только ноги маленечко попридержите.

Тяжелы ноги директора, но Алпатову очень хорошо, он рад помогать ему, директор очень хороший, и много хороших неведомых тайн, кажется ему, скрыто в его огромной, волнистой, волочащейся теперь внизу бороде.

По винтовой лестнице они спускаются вниз, и там на помощь приходит еще желтый капитан с сумкой за плечами и нагайкой в руке; все вместе переносят директора на пролетку, и Александр, даже без шапки, садится проводить его на квартиру.

— Директор, должно быть, хороший человек, — говорит Алпатов. — Только почему он напился?

— Умный человек любит выкинуть штуку. А вы видели хороших людей? спрашивает желтый капитан.

— Раньше их было много, — ответил Алпатов.

— Их и теперь довольно, только все они несчастные. Вот и директор такой.

— И я думал так.

— Вы много думаете?

— Да, я много думаю. Я постоянно думаю. Но бывают пустые минутки, и тогда мне бывает страшно.

— Чего вам страшно?

— Разное чудится; часто вижу, будто страшный китаец метится в меня из пистолета. Мне хочется, чтобы все время было наполнено.

— Как?

— Вот как эта звездочка — у нее нет темных мест. Капитан вдруг пожал ему руку и ничего не сказал. Сердце сжалось у Алпатова, и он не мог держаться.

— Я все знаю, — сказал он, — мне дядя доверил, и я привык уже заниматься конспирацией: вы сегодня уезжаете в степь. Вот бы мне тоже с вами вместе пропасть.

— Я должен скрываться, — ответил капитан, — а вы еще подождите, вам надо жить иначе.

— Вы правы, — вздохнул Алпатов, — мне еще много нужно доказать.

— Кому и что вы будете доказывать?

— Всем. Я непременно хочу быть первым учеником.

— Первым? Чтобы настоящим быть первым, не нужно много думать о первенстве, а если станете это доказывать, то сверху только будете первым.

— Как это? — живо спросил Алпатов.

Но в эту минуту тихо подъехал верховой киргиз, с ним была другая оседланная лошадь.

— Помогите мне поднять сумку на плечи, — сказал капитан. — Вот спасибо, дорогой, милый юноша, прощайте же.

Алпатов долго стоял на крыльце и думал, что, если бы у него был такой отец, как легко бы жилось, как хорошо бы во всем с ним советоваться. Загадочны слова капитана! Он просит объяснить свою звезду, но она ему шепчет неясное. Слышатся отдельные крики в степи. «Кто это? — спрашивает себя Алпатов. — Может быть, все тот же второй Адам ищет себе землю, вот ищет же, нельзя ему иначе, так и я хочу быть первым, и буду, и докажу это всем».