"Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)" - читать интересную книгу автора (Тынянов Юрий)П. Г. Антокольский ЗНАНИЕ И ВЫМЫСЕЛВ самом начале 30-х годов мне, представителю Вахтанговского театра, посчастливилось быть у Тынянова, чтобы договориться о его будущей пьесе, уговорить его стать драматургом. Тынянов поделился своим замыслом. Он задумал пьесу из времен французской революции. Главным героем должен был быть русский человек, граф Строганов — «русский якобинец», как его называл Тынянов. Исторический материал об этом человеке Тынянов уже собрал. Эта фигура давала свежий и неожиданный ракурс на события бурной эпохи. Он задумал ряд пестрых и действенных сцен. Среди действующих лиц называл Марата, председателя революционного трибунала Фукье Тенвиля, артистку — попутчицу революции Теруань де Мерикур, множество других исторических и выдуманных им персонажей. Намечались драматические и комедийные сцены, которые могли бы стать находкой для театра. Но Юрий Николаевич оставил мысль о пьесе ради других своих планов. Много позже я прочел в книге «Ю. Н. Тынянов», изданной в серии «Жизнь замечательных людей» (1966) «Краткое объяснение» к пьесе «Овернский мул, или Золотой напиток», помеченное в рукописи 19 апреля 1930 г. В один из последних дней декабря 1939 года, в затемнен ном во время финской войны Ленинграде, Тынянов, уже тяжелобольной, читал сцены из незаконченной своей драмы с Кюхельбекере. Она во многом отличалась от романа. Не толь ко потому, что она — драма и, стало быть, драматичнее и более сгущена, нежели медлительное повествование на сотнях страниц. Не только потому, что Тынянов нашел новый материал о своем любимом герое. Новизна заключалась в том, как неожиданно и остро была оживлена и приближена история. Было бы грубым и неверным сказать, что в повествование об одном из русских поэтов, жившем за сто лет до нас, художник вложил черты антифашистского памфлета. Дело не так просто и не так плоско. Тынянов усматривал в далеком прошлом широко разветвленный заговор против русской радикальной молодежи. Заговор, возглавляемый бенкендорфами и дубельтами, стоил жизни и Пушкину, и Грибоедову, и Полежаеву, и многим другим, — среди них был и Кюхельбекер. Впоследствии его жертвой оказался и Лермонтов. Но заговор этот был значительно шире. Тынянов предполагал его зарождение еще в 1814 году, в дни Венского конгресса, предполагал наличие договоренности всех реакционных политиков эпохи во главе с Меттернихом и Александром Первым. Тынянов считал, что и гениальный французский математик Эварист Галуа был жертвой подло подстроенной дуэли после революции 1830 года. Галуа был такой же мишенью, как Лермонтов. История никогда не была для Тынянова «маскарадом идей», как это иногда случается в исторической романистике, когда в античных или иных декорациях действуют слегка загримированные современники автора. Тем не менее исторический роман в руках Тынянова — живое оружие в сегодняшней человеческой борьбе. Говоря о деятелях прошлого, он прежде всего помнил о нашей связи с ними, помнил о том, чем мы обязаны его героям. Вместо того чтобы переселить современников в страну мертвецов, он воскрешал мертвых и по мере сил приближал их к нам. Это лучший, если не единственно плодотворный, способ исторического искусства. Но самый показательный бой дан был Тыняновым на самом ответственном участке его работы: на романе-биографии Пушкина. Создание это — многотомный роман, с огромным числом действующих лиц — труд всей жизни Тынянова. Оно осталось, к несчастью, незаконченным. Но можно говорить не только о замысле, но и о том, как замысел воплощен. Два первых тома тыняновского романа охватили всю молодость Пушкина, целое двадцатилетие личной и народной жизни. Тынянов прослеживал развитие мальчика-отрока и юноши с беспримерной точностью. Здесь соединились знание и интуиция, документ и вымысел, скрупулезный анализ и смелая гипотеза. Тынянов рассказал о том, как из ребенка вырастает гений, с каким совершенством, дарованным самой природой, выпрямляется этот прекрасный юношеский ствол. Это он, Тынянов, а отнюдь не дедушка-арап, склонился над колыбелью в светлице Надежды Осиповны Пушкиной, урожденной Аннибал. А в колыбели лежал только что родившийся на свет смуглый младенец, в последние дни и часы восемнадцатого века. Это он, Тынянов, а не гувернеры и не мамки, был рядом со смуглым мальчиком во все дни его роста. Так убедительна сила художника слова! Но искусство писателя направлено в одну сторону: развитие одной мысли, главенствующей в романе. Тынянов показал рост человеческого самосознания и рядом — рост национального самосознания в человеке. Он показал, как исподволь, неожиданными незаметными толчками назревало в Пушкине сознание себя частицей народа. Показал также, что и как этому помогло, каким взрывом патриотического одушевления обозначился для мальчика двенадцатый год. Скупы страницы романа, посвященные двенадцатому году. Тынянову пришлось вступить в состязание с очень многим в нашей памяти. Перед ним стояла огромная тень толстовской эпопеи. Тынянов выдержал испытание с честью. Мы видим, как, тесно сгрудившись в коридорах лицея, шепчутся мальчики о потрясающих новостях; как каждый выбирает себе героя. Как долговязый Кюхля стал поклонником Барклая де Толли и потом разочаровался в нем, ошеломленный светскими слухами. Как впервые в мальчике Пушкине возникло непосредственное чувство огромной родины, как тесно связано это чувство с впечатлениями войны: «Мысль, что по этой дороге, которая, вероятно, ничем не отличалась от той, по которой он ехал с дядей Василием Львовичем, скакали чужие лошади, чужие нарядные всадники, тяготила его. Они узнавали теперь географию по этому движению. Россия оказалась полной городов, сел и деревень, названия которых они с удивлением читали в реляциях. Враг был уже около Смоленска». Война проходит в романе стороной. На этих страницах нет ее непосредственных участников. Зато показано бегство населения из занятой неприятелем Москвы; показана одна барская семья братьев Пушкиных — Сергея и Василия Львовичей. Тынянов с трогательным юмором угадал живые характеры чудаков, безденежных московских дворян в столкновении с жестокой и разорительной эвакуацией. Он угадал еще более важное: единственный человек из семьи, крепостная нянька Арина, вспомнила в те часы о мальчике, отрезанном от родных где-то далеко от Москвы, в Царском Селе. «Собиралась она, впрочем, безропотно, но, отъехав верст с двадцать, начала утирать глаза и даже слегка тихонько подвывать. ...На первой же остановке Арина исчезла. Хватились — и увидели: увязав в платочке сухари, она идет по дороге. Ее догнали и привели». Конечно, крепостную няньку никуда не отпустили. Конечно, весь этот эпизод выдуман Тыняновым. Для того чтобы заметить на осенней нижегородской дороге соскочившую с барского возка маленькую фигурку, увязавшую в платочек сухари и кинувшуюся куда-то, за многие сотни несчитанных верст, в Петербург — «Александра Сергеевича повидать», — для этого надо быть зорким художником и знатоком человеческого сердца. Этот дар Тынянова хочется назвать диккенсовским. Трогательное и смешное сплелось в один благословенный клубок, который называется жизнью. Она прихотлива и неразборчива, легко соединяет великое с малым, потрясает и смешит в одно и то же время. Это и есть правда. Роман Тынянова остался недописанным. Не только потому, что не доведен до конца общий план. Роман не дописан и внутри. Недорассказаны главы и куски глав. В нем все пребывает в движении, в становлении. Этот поток тоже называется жизнью. В этом трудность романа и его ценность. Каждое из действующих лиц (а их немало в тыняновском повествовании, большинство известны читателю с детства) появляется в устремлении к своему историческому будущему, в споре с настоящим, в центре бегущего потока. Даже старый Державин, сонный чародей умирающего роскошного века, освещен у Тынянова беглыми вспышками мыслей о посмертной славе, о памятнике. И этот спор семидесятилетнего старика с угасающим сознанием показан в чудеснейший час державинской жизни, когда в актовом зале лицея Пушкин читает, глядя прямо в глаза старику и прямо к нему обращаясь, свои «Воспоминания в Царском Селе». Старческая рука бессознательно и тем более настойчиво отбивает такт стиха. «В забвенье потянулся он за аспидной доской, и рука его повисла в воздухе». Этот нелепый, самозабвенный жест говорит о Державине больше, нежели многостраничная монография. В таком же напряжении, в споре с самим собой, с временем показан Карамзин. Он впервые читает предисловие к своей «Истории» юношам-лицеистам и угадывает по их глазам, что сказано верно и правдиво, что надо изменить. Тот же вихрь творческого становления! Тынянов и тут занят сквозным действием романа: он показывает, как одновременно во многих передовых умах эпохи кристаллизуется национальное самосознание. Признание лицеистов, их волнение — высшая награда для Карамзина: «И когда он, кончив, захотел припомнить еще раз первую страницу, Пушкин быстро прочел ему по памяти. И в первый раз за все время, когда приходилось униженно ждать высочайшего приема, приходилось скрывать от жены тоску, пустоту, старость, приходилось улыбаться, стареющий писатель почувствовал счастье. Он встал и, пройдя мимо Пушкина, коснулся руки его. За дверью он отер слезы...» Неоконченный, данный сразу во многих планах, отрывистый, понятный партнерам с полуслова и по молчаливым намекам спор наполняет страницы романа. Спор идет об одном: о России, о ее народе, о будущем народа. Третья, последняя из дописанных частей романа о Пушкине кончается вместе с его юностью, кончается ссылкой на юг. И это подневольное странствие Пушкина осмыслено Тыняновым в свете основной темы: рост в Пушкине национального самосознания. «Подлинно он узнавал родину во всю ширь и мощь на больших дорогах... Ямщик пел. Так вот она какова, русская песня! Нетороплива, печальна, раздумчива. Он с жадностью слушал час, другой, третий». В 1937 году на торжественном пленуме Союза советских писателей, посвященном столетию со дня смерти Пушкина, Тынянов произнес многим запомнившуюся речь. Он кончил ее замечательным восклицанием: — Он еще очень молод, этот старик! Молодость, современность, насущность Пушкина и всей прошлой русской культуры была основным, центральным убеждением писательской жизни и деятельности Тынянова. Ou искал в прошлом не музейные экспонаты, а предков, которые борются на стороне живых и вместе с живыми побеждают. Юрий Николаевич Тынянов мог бы сказать о себе знаменитыми словами Лермонтова: «Я знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть». Эта дума и эта страсть — непрестанное внимание — равно исследовательское и художественное — к русскому поколению 20-х годов прошлого века. Если Пушкин при этом естественно был в центре внимания писателя, то ни Грибоедов, ни Кюхельбекер не оказались на периферии. Кюхельбекер, в сущности, впервые открыт Тыняновым для нашей культуры, впервые показан как критик, недюжинный поэт, философ-идеолог, непосредственно влиявший и на Пушкина, и на других своих современников. Это было и удачей Тынянова, и его заслугой. Мне приходит в голову только одно определение исследовательского метода Тынянова: мертвая хватка! В каком-нибудь случайном намеке, брошенном вскользь в письме человека, только приблизительно знавшего Кюхельбекера, Тынянову удавалось найти подтверждение той или другой своей рабочей гипотезы. Все для него служило материалом, отвечало его намерениям, все шло в жилу. У Тынянова должно учиться и можно научиться многому. Не только тщательной добросовестности — это само собою разумеется, — но и остроте зрения, высокой восприимчивости. А главное — его способности быстро обобщать, широте его исторического охвата. Тынянов-ученый постоянно протягивает руку Тынянову — художнику и романисту. Тот и другой Тынянов нерасторжимы. Это — органическое единство. И если, к примеру сказать, Андре Моруа в своих беллетризованных биографиях французских и английских классиков, от Байрона до Жорж Санд, являет образец по-своему великолепного скольжения по родословным своих героев и героинь, по их многочисленным любовным приключениям, по ненароком попавшимся под руку автору случайным бытовым подробностям той или другой жизни, то Тынянова решительно можно назвать снайпером с оптическим прицелом. В поле его зрения попадало только главное, только нужное. Он никогда не терял из виду конечной цели. Его рассказ сжат и на славу слажен, лишен каких бы то ни было прикрас и отвлечений. Он скуп на слова, настоящий художник слова. Вот почему от этих работ, в сущности очень специальных, невозможно оторваться. Скорее наоборот — их хочется перечесть и перечитывать еще и еще. Для такого неходкого жанра это высшая похвала. Обычно пишущие о Тынянове — в частности, такие близкие к нему люди, как Виктор Шкловский и Борис Эйхенбаум, — утверждают спаренность этих двух сил в писателе, спаренность двух мышлений: художника и ученого. Я решительно не согласен с ними. У Тынянова, как у многих до и после него, наличествует открытая антиномия между точной наукой (в данном случае историей) и поэтическим творчеством. Отсюда — трудность, необычность его пути, имманентный ему драматизм самого творческого процесса. Порою он отвергал, вынужден был отвергнуть, казалось бы, бесспорный документ и странное дело! — оказывался прав, отвергая бесспорное. Если Эйнштейн утверждал, что вся история новой физики есть не что иное, как «драма идей», если такое возможно внутри одной из точнейших современных наук, то тем более оно распространимо на конфликт между наукой (точной) и искусством (принципиально не точным). В этом отношении Юрий Тынянов — показательный образец «как бы двойного бытия». И если он радовался своим находкам, то мог бы и гордиться ими, — но последнее ему было несвойственно. Скорее наоборот: свое расхождение с точным знанием он переживал как драму, как нарушение дисциплины в исследовании. Двойное дарование ложилось ему на плечи двойной тяжестью. Таким был этот необыкновенный человек. Если, к примеру, сопоставить его исследование об утаенной любви Пушкина с романом о Пушкине, с теми страницами романа, где говорится о том же, то в первом случае перед читателем тщательно подобранные данные, доскональное их изучение, а во втором ничто не доказано, но только показано — и с такой силой внушения, что соглашаешься с романом, а не со статьей на ту же тему. Статья убеждает в том, что так могло быть и не быть. Роман ни в чем не убеждает, разве только в одном, важнейшем для автора: так должно было быть. Научное исследует, художественное требует. Отсюда не следует, что пишущий эти строки ставит искусство выше науки. Такой претензии нет и не может быть. Есть только одно — безоговорочное противопоставление двух неизбежно спорящих способов познания мира как целого. Ни Леонардо да Винчи, ни Ломоносов, ни Гёте не знали драмы идей в какой бы то ни было из сфер их деятельности. Только девятнадцатый век внес разлад, спонтанность, прерывистость в развитие мировоззрений, в их формирование. Но здесь я должен просить прощения за невольное отступление от темы. Особое внимание привлекает набросок «Ганнибалы», предваривший роман о Пушкине. Тынянов начинает его очень издалека. Речь идет об исторических судьбах абиссинского народа — того самого, откуда пошли русские Ганнибалы, предки Пушкина с материнской стороны: «так пошло русское ганнибальство, веселое, свирепое, двоеженцы, шутники, буяны, русские абиссинские дворяне». Очень ярко Тынянов показывает, как возникла помесь абиссинской крови с великорусской дворянской в семействе Пушкиных: «Идет история обид, отсиживаний, деревенских запустении, разорений, дрязг, супружеских воплей, французского лепета...» Все это не пригодилось непосредственно в романе, но Тынянову в определенный день и час до зарезу необходимо было проследить становление исключительной личности в самом ее рождении, ее сложную сущность, которая, может быть, и обусловила гениальность. Тынянов пишет: «В 1821 году был открыт стихом Кавказ, в 22-м — Крым, в 24-м — Бессарабия, в прозе открыты башкиры, готовилось завоевание камчадалов, юкагиров. Стихом он открывал, журнальной прозой завоевывал». Так выходит по Тынянову, что биография человека опережает историю государства, человек опережает государство своим стихом, своей прозой. Открытия Пушкина опережают солдатские и полицейские завоевания. В этом главенствующая мысль отрывка. Еще до Отечественной войны Юрий Николаевич был болен мучительно и неизлечимо. Болезнь прогрессировала. Между тем его тянуло к театру и к кино. Это было стремление талантливого человека расширить собственный плацдарм. Если угодно — это была его агрессия. Она была прекрасна. Перед самой войной услышал я от Юрия Николаевича об одной гипотезе. К счастью, она нашла и развитие и воплощение в статье «Сюжет «Горя от ума». В то время Тынянов выдвинул основной тезис будущей статьи. Он говорил о «сильном ударе» в сюжете великой комедии — о быстро возникающей сплетне и клевете насчет мнимого сумасшествия Чацкого. Не говоря уже о намеченных ранее возможных прототипах персонажей комедии (что, по сути дела, традиционно, с легкой руки Гершензона и его «Грибоедовской Москвы»), новаторство и смелость Тынянова идут в других, глубоких направлениях. Он совершает экскурс в многовековую традицию, знакомую мировой поэзии со времен средних веков, — «сумасшествие от любви». Он говорит в этой связи о Дон Кихоте, ариостовском неистовом Орландо. Тынянову не понадобилось дальнейшее путешествие по векам и странам в поисках источников мигрирующего сюжета. Не понадобилось как раз потому, что он слишком был захвачен атмосферой, событиями и действующими лицами излюбленной им эпохи. И опять поражаешься тому, как сама шла ему навстречу удача! Навстречу толкованию грибоедовской комедии раскрылись двери и судьбы современников Грибоедова. Тут и Чаадаев в пору его несчастного свидания с Александром Первым в 1820 году, в Троппау, и любимый герой самого Тынянова Кюхельбекер, и безумный Батюшков. В первых двух случаях все тот же ложный слух о сумасшествии. В отношении же действительно больного Батюшкова — ложный слух о том, что его болезнь есть следствие несчастной любви... Таким образом, сама русская действительность той эпохи дала в руки исследователя живой, документально достоверный материал для подтверждения его догадок. Здесь было неосторожно употреблено ходкое слово «удача». Оно не только неосторожно, но и по существу вредно, когда речь идет о таком редкостном даровании. Если уж говорить об удаче, то она была только в одном: в сочетании ученого и художника, кропотливого чтеца пожелтевших рукописей столетнего возраста и окрыленного воображением и смелостью художника-первооткрывателя. Это была способность к панорамному охвату эпохи — не только в трех измерениях, согласно Эвклиду, но и, как положено человеку двадцатого века, кое-чему научившемуся у Эйнштейна и Нильса Бора, — во всех четырех измерениях. Да, Юрий Николаевич на свой страх и риск одолел континуум современной физики, где пространство-время являют собою непрерывное целое. Перед ним самим открывалось необозримое пространство, точнее же именно необозримый континуум четырехмерной протяженности, включающей время. И этот континуум был, и сущности, костяком и опорой разветвленного недовершенного целого, которое оборвала смерть писателя... Наконец — последнее. Пора приступить к изданию собрания сочинений Юрия Николаевича Тынянова, собранию по возможности полному. Потребность в нем давно назрела. Тынянов должен быть показан новым молодым читателям в полный рост, как романист и автор повестей, как историк и литературовед. Сколько томов или сколько печатных листов здесь потребуется, — это вопрос особый, в нужное время он неизбежно встанет сам собою. Можно не сомневаться в том, что этот писатель найдет своих читателей, — впрочем, он уже давно нашел их. Их очень много, многие тысячи! Надо, чтобы и читатели нашли Тынянова и его книги. 1960, 1973 |
|
|