"Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)" - читать интересную книгу автора (Тынянов Юрий)

H. В. Яковлев ДАЛЕКИЕ ГОДЫ


1

«Он был из вдохновенных и глубоко взирал на жизнь»

[Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 3, кн. 2. 1949, с. 943].

Эти слова Пушкина о Мицкевиче приходят мне на ум, когда я вспоминаю о выступлении Ю. Н. Тынянова по одному докладу о стихотворении Пушкина «Роза». Вспоминаются вполне естественно, хотя, конечно, mutatis mutandis, применительно к нашим скромным студенческим персонам.

Происходило это во время первой мировой войны, в 1915/16 учебном году, в Пушкинском семинаре или в студенческом Пушкинском обществе при Петроградском университете, под руководством в обоих случаях проф. С. Л. Венгерова.

Доклад этот носил обычный характер — историко-литературный, библиографический, текстологический, биографический. Выступления по нему слушателей были в том же роде. И вдруг надо всем этим литературно-академическим разговором пронеслось некое вдохновенное поэтическое слово.

Как убежденный сторонник сравнительного метода, я немедленно начал сравнивать это выступление с тем, что мне приходилось ранее слышать, и не только на университетских занятиях, от товарищей-студентов. Как-то сразу вспомнились лучшие лекторы, историки литературы, и в противовес им «мэтры» модернизма.

В 1908/09 учебном году целый курс русской литературы XVIII-XIX веков прочел у нас, в VII классе Первого реального училища, В. Е. Максимов (позднее известный исследователь Некрасова, Евгеньев-Максимов). А в феврале — марте 1909 года в зале Тенишевского училища (где позднее находился ТЮЗ) читал лекцию о Гоголе Андрей Белый. И вот при всем своем красноречии, а в необходимых случаях пафосе В. Е. Максимов говорил и держался просто и естественно. Андрей Белый вещал о Гоголе точно жрец во храме или древнегреческий актер на котурнах.

В 1914/15 году такое же противопоставление возникло между Д. Н. Овсянико-Куликовским и К. Бальмонтом. В том же Тенишевском зале Дмитрий Николаевич говорил о Добролюбове с такой теплотой и неподкупной искренностью, читал его стихи с таким украинским юмором, что молодежная аудитория, казалось, забыла все на свете. В замечательном университетском Музее древностей К. Бальмонт выступал так напыщенно-самодовольно, что испортил впечатление от ряда своих стихотворений о природе, заслонив их известной саморекомендацией (»Я — изысканность русской медлительной речи»), эротикой и т. п.

Даже в таком высоком ряду выступление Тынянова, и по содержанию и по форме, представлялось мне и вдохновенным поэтическим полетом и плодом разумно-трезвой и правдивой художественной мысли.

Что уж и говорить о некоторых претенциозных наших студенческих выступлениях в Пушкинском семинаре. Ряд своих докладов о Байроне Вениамин Краснов провел в плане какого-то пошловато-либерального «красноречия». Василий Гиппиус был братом Владимира Гиппиуса (в печати — Бестужева), преподавателя литературы в Тенишевском училище и организатора кружка петербургских модернистов. Отсюда у Василия Гиппиуса была и сама тема доклада — «Об эротизме Пушкина», и напыщенная манера чтения.

На фоне обычного ученого разговора, с добавкой некоторой доли либеральной болтологии и вымученно-жреческого вещания, выступление Тынянова пронеслось как освежающее дуновение. Таково, по крайней мере, было мое ощущение.

И сама наружность Тынянова и его манера держаться производили благоприятное впечатление. Кудрявый, румяный юноша, почти мальчик, в полной форме студента, он ничем не выделялся в толпе участников семинара. В Тынянове никакой претенциозности, актерства, позерства никогда не замечалось. То же надо сказать и о нашем талантливом поэте Григории Маслове (его поэму «Аврора» издал, посмертно, Тынянов).

Наряду с интересом к поэтике Тынянов проявил большую заинтересованность в архивных материалах. В библиотечном шкафу Пушкинского семинара (шкаф этот стоял в так называемом «предбаннике», полутемной комнате, отделявшей XI аудиторию, Гоголевскую, от знаменитого университетского коридора) до поры до времени мирно стоял на полке 1-й том «Остафьевского архива князей Вяземских». Затем на него начался спрос, но оказалось, что он кому-то выдан, и довольно давно. Главный библиотекарь, Сергей Бернштейн, покопался в записях и установил, что книга выдана Тынянову. Помощник библиотекаря, Сергей Бонди, выяснив адрес Тынянова, сказал, что это по соседству со мною, и просил навестить его. Тынянов жил в небольшом старинном каменном доме, кажется на 5-й линии, между Большим и Средним проспектами. В маленькой квартире его комнатушка представляла собой то, что называли «комната-пенал». Перед окошком стол и стул. Справа у стены кровать, направо же в углу, у двери, вешалка. Над кроватью полочка для книг. Виновник спал крепким сном. Я забрал книгу и вызвал тем гнев Тынянова, но скоро доставил ему два тома «Остафьевского архива» от Б. Л. Модзалевского из Пушкинского Дома.

Докладов самого Тынянова мне, к сожалению, слушать не довелось. Полукурсовые и государственные экзамены и работа в Пушкинском Доме отвлекали меня от Пушкинского семинара (где сам я тогда прочел доклад о «Пире во время чумы»).

У кого возникла мысль об организации студенческого Пушкинского общества? Скорей всего, это произошло в живых разговорах среди таких активистов, как С. Бонди, Г. Маслов, а также П. Будков, Г. X. Ходжаев. Я подготовл проект устава и, после товарищеского обсуждения и утверждения, проводил его в нашем ректорате. Тынянов всему этому сочувствовал.

При выборах правления общества, в составе пяти человек, по 14 голосов получили С. Бонди и я, 12 — П. Будков и Г. Ходжаев, по 11 — Г. Маслов и Тынянов. Но Будков отошел в семинар П. К. Пиксанова, Ходжаев — в семинар Д. К. Бороздина (по Достоевскому). Так в правление и вошли два художественно одаренных человека, Маслов и Тынянов. Примкнула еще бестужевка Елена Тагер, жена Маслова, в роли гостеприимной хозяйки.

Тынянов больше всех, и в семинаре и в обществе, интересовался Пушкиным молодым, Пушкиным-лицеистом. Он присутствовал на организованной нами в обществе дискуссии об «утаенной любви» Пушкина. Из Москвы прибыл на нее М. О. Гершензон. По его мнению «утаенная любовь» была к М. А. Голицыной. П. Е. Щеголев стоял за Марию Раевскую. Неожиданно появился Андрей Семенов-Тяньшанский (зоолог) и выдвинул Елену Раевскую. Повторяю, Тынянов был на этой дискуссии, но я не помню, чтобы он выступал. Однако впоследствии он выдвинул собственную концепцию в известной статье «Безыменная любовь».


2

В 1920-1921 годах я виделся с С. Бонди в Москве и в 1921 году с Тыняновым в Петрограде. (Г. Маслова в это время уже не было в живых.) При этих встречах и беседах сам собою вставал вопрос о завершении сборника «Пушкинист», для которого у Венгерова был ряд докладов-статей, не только университетских, но и с Бестужевских курсов и из Психоневрологического института (там также были венгеровские семинары по Пушкину). После кончины Венгерова, осенью 1920 года, «Пушкинист, IV» естественно превращался в сборник памяти нашего учителя.

Нашу инициативу поддержали и старшие товарищи: А. Г. Фомин написал о самом Венгерове, В. М. Жирмунский — о Пушкине и Байроне, А. С. Долинин — о Пушкине и Гоголе.

Бонди — в Москве, в Петрограде только нас двое с Тыняновым. Оп оказался хорошим соредактором, просматривал многие статьи, особенно в отношении поэтики, дал и свою статью об «Оде графу Хвостову», делился со мною своим, не слишком, конечно, богатым, литературно-издательским опытом. Так в 1922-1923 году и вышел в свет «Пушкинский сборник памяти профессора Семена Афанасьевича Венгерова».

В 1922 году образовался Научно-исследовательский институт сравнительной истории литератур и языков Запада и Востока имени А. П. Веселовского (ИЛЯЗВ) при Петроградском университете и в составе Российской ассоциации научно-исследовательских институтов в Москве (РАНИОН). В числе научных сотрудников были и мы с Тыняновым. Он решительно поддержал план издания сборника «Пушкин в мировой литературе» (вышел в 1926 году).

Самое видное место в этом сборнике — и по достоинству и по размеру заняла его работа «Архаисты и Пушкин». В оригинале она заключала в себе семь печатных листов. Но пришлось два из них вынуть по причинам двоякого рода. В обстановке обострявшейся дискуссии между так называемым «формализмом» и вульгарным социологизмом надо было соблюдать максимальную методологическую вдумчивость и осторожность, а в статье Тынянова были некоторые неясности в этом отношении. А кроме того, сборник о «мировой» литературе необходимо требовал привлечения материалов и об отношении к Пушкину в странах хотя бы самого близкого Востока (Грузия, Греция — в статьях К. Дондуа и И. Соколова). В своей книге «Архаисты и новаторы» Тынянов скоро перепечатал статью о Пушкине и архаистах в том же самом виде, в каком она появилась в сборнике ИЛЯЗВа.


3

В середине 30-х годов (это можно установить совершенно точно) Тынянову позвонили из протокольного отдела Ленсовета и спросили, нельзя ли дать Моховой улице имя M. E. Салтыкова-Щедрина. Он ответил, что на ней долго жил И. А. Гончаров и следовало бы сохранить ее за ним. Тогда ему предложили дать свои рекомендации. Он обратился ко мне.

К этому времени у меня уже были на учете все салтыковские адреса. Довольно долго он прожил на Фурштадтской улице (ныне Петра Лаврова) и дольше всего на Литейном проспекте. Возникла мысль приблизить Салтыкова к его великим учителям и соратникам. С одной стороны — улица Белинского и Некрасова, с другой — проспект Чернышевского, а между ними Кирочная. Я и рекомендовал ее Тынянову. Он вполне со мной согласился. Ленсовет принял наше предложение.

Наша последняя встреча произошла незадолго до войны на улице Плеханова. Он стоял опираясь на палку и упорно глядя в землю. День был светлый, и я издали завидел его. По мере приближения лицо его становилось для меня все яснее. Болезнь наложила на него свою тяжелую печать. Но когда я подошел еще ближе, его лицо показалось мне как будто даже чем-то просветленным. Наконец он заметил меня и поднял голову. А я точно потерял в тот момент свою обычную память. Не помню, сказали ли мы друг другу какие-то приветственные слова, пожимали ли друг другу руки. Помню только одно — и на всю жизнь: он протянул правую руку, коснулся моего плеча и сказал:

— Вам нужно написать о салтыковском лицее!

И мы разошлись. И я сразу понял, почему он такой отрешенный от всего окружающего и даже чем-то просветленный. Мощным усилием воли он преодолевал и физические и нравственные страдания и весь целиком погрузился в самое дорогое дело своей жизни — в размышления о Пушкине молодом, Пушкине-лицеисте, а потому и меня призывал к углубленному изучению лицея салтыковской поры, 30-40-х годов.

Эта духовная мощь, эта сосредоточенность в последние годы на одной излюбленной теме изучения и художественного претворения помогли ему бороться с неизлечимым недугом и создать лучшую из всех до сих пор написанных книгу о жизни и творчестве молодого Пушкина.

В ходе этой работы оказался неожиданно для нас затронутым и блестяще разрешенным вопрос, поднятый на упомянутой выше дискуссии в Пушкинском обществе, но оставшийся тогда без разрешения, — вопрос об «утаенной любви» Пушкина. Ее всегда до тех пор относили к более позднему времени. Но любовь юноши к женщине в цвете лет совсем не такое редкое явление. Так и было у Пушкина по отношению к Екатерине Андреевне, жене поэта, журналиста историографа H. М. Карамзина. Их высокая духовная близость в последний раз была запечатлена у смертного одра поэта.

1976