"Переправа через Иордан (Книга рассказов)" - читать интересную книгу автора (Буйда Юрий)ЧЕЛОВЕК ИЗ ТРЕТЬЕГО СПИСКАОтец редко когда рассказывал о своем старшем брате. В семейном альбоме сохранилась лишь фигурно обрезанная фотография вытянувшегося в струнку молодого офицера со знаками различия на воротнике, высоко державшего лошадиное лицо со впалыми щеками и прижимавшего руки к бедрам. Снимок был сделан, видимо, дома: за спиной офицера различалось полузашторенное окно, а над окном - тяжелый подбородок и известные всей России усы. Остальное оказалось за кадром. "Это Сергей, - сказал отец. - Воевал в Уральском добровольческом корпусе, а в конце войны, считай, исчез. Последнее письмо мы получили от него из Норильска". Потом, много позднее, были письма с Алтая и из Казахстана. И вот неожиданно Сергей, которого из-за густой седой бороды я тотчас прозвал дедом, появился в нашем доме. Его поселили наверху, в маленькой, но уютной комнатенке, которая всегда считалась моей. "Ты уже не ребенок, сказала мать. - Будешь спать в гостиной. А ему нужен покой". Тем же вечером было устроено застолье с вином, и я узнал, что Сергей - дед Сергей - попал после войны в Норильск, а вскоре - на Колыму. "Тяжелая память!" - вздохнула мать. "Вообще почти никакой, - ответил дед Сергей. - Помню только о страхе быть похороненным в золотых колымских ямах, как другие. - Он улыбнулся. Мне повезло: я выскочил из третьего списка". Выяснилось, что в список номер три включали умерших от непосильного труда или застреленных при попытке побега. Больше к этой теме за столом не возвращались. Гораздо непонятнее для меня было то, что больной раком человек - а у дяди Сергея был рак - все еще жив. Тогда я (да и не только я) был твердо уверен в том, что больные раком безнадежны и сгорают как спички. Так, во всяком случае, считала наша приходящая домработница Индейка. Она пророчила ему смерть скорую и ужасную. Раз в месяц он обследовался в больнице, находившейся метрах в трехстах от нашего дома, каждый день выпивал чекушку водки, а на ночь принимал нембутал. Иногда у него пропадал слух, и чтобы он мог отвечать на телефонные звонки, отец установил на аппарате лампочку. Первая же странность, которую он совершил, была связана с новым паспортом, который ему надлежало получить. Он написал заявление, которое, видимо, было столь убедительным, что паспорт ему выдали на имя его матери моей бабушки - Доморацкой. "Зачем?" - кротко поинтересовалась моя мать. "Меняя путь, меняет имя он", - ответил дед, цитируя Данте. Такой человек не мог не сойтись с городской полусумасшедшей по прозвищу Шарман Катрин, одежды которой - рыжие и желтые лохмотья - дед Сергей вполне серьезно сравнивал с одеянием Беатриче, когда она встретилась с Данте в Раю. Шарман Катрин отважно блеснула эрудицией, заявив, что она прирожденная фоскушетка - от французского fausse-couche (незаконная связь). Впрочем, в нашем городке таких женщин называли иначе. Они подружились. Их часто можно было увидеть вместе гуляющими в парке, начинавшемся в конце нашей улицы: огромный дед Сергей с заложенной за спину суковатой палкой шествовал - иного слова и не подберу - каким-то мягким, скользящим шагом, склоняясь то влево, то вправо - в зависимости от того, с какой стороны в тот момент прыгала болтливая Шарманка. Когда мать пригласила ее на ужин, она страшно смутилась, но пришла в тех же одежках, а на вопрос отца, знает ли она о болезни Сергея, ответила лишь: "Здоровье - как деньги: то его нет, то его нет совсем". И весь вечер отсидела молча, прижимаясь иногда боком к дяде Сергею и оживляясь при виде очередной полной рюмки. Когда отец однажды осторожно поинтересовался, чем же привлекает Сергея Шарманка, тот полувнятно - в лагерях он потерял половину зубов - ответил: - Чего еще может желать человек, которого с нормальными людьми связывает лишь болезненная привычка к одиночеству? А я в ту пору переживал борьбу с тенями. Мне стелили на диване в углу гостиной, отгороженном настоящей шелковой ширмой - на ее складках мужчины и женщины в экзотических одеждах изображали странные танцевальные фигуры, которые оживали, стоило мне смежить веки, и пускались в танец, скорее похожий на битву марионеток: ломаные резкие движения, неестественно высокие прыжки, внезапные страстные поцелуи, больше похожие на укусы, сменявшиеся вдруг паучьей пластикой таинственной интриги, в которую рано или поздно против своей воли буду втянут и я... Боги смилостивились надо мною: ширму под каким-то предлогом убрали. Но передышка оказалась недолгой, а новый этап единоборства - гораздо более мучительным, потому что на этот раз на меня набросились все тени разом. Дневные и ночные, являющиеся в сновидениях или наяву, мои или чужие - они были бесплотны, но реальны, а вызываемый ими страх парализовал волю. Хотя бы потому, что я не мог иссечь их ножом, защититься подушкой или закрыть глаза. Однажды перед сном в гостиную спустился дед Сергей. Я различил только его силуэт и поэтому, естественно, испугался. Не помню, должно быть, я даже вскрикнул от неожиданности. Дед присел на мой диван и спросил, не пробовал ли я от обороны перейти к наступлению. Я был поражен тем, как он угадал мое состояние, и, едва сдерживая слезы, рассказал ему все. Все? Скорее - ничего, потому что речь шла о бесплотных тенях, которые я не был в состоянии расценивать даже как уродливые подобия реальных вещей или людей, да вдобавок этот легион теней чуть не каждую ночь подкреплялся собратьями из сновидений... - У теней нет глаз, - сказал дядя, выслушав мой сумбурный рассказ. Оживи их - и ты овладеешь ими. Поначалу это кажется непосильным, но нужно выдержать... На шапочке, похожей на кипу, которую он носил зимой и летом, было вывязано: "Standhaftigkeit und Mitleid". - Эту шапочку подарила мне ссыльная немка-москвичка, - объяснил он. Когда я жил у них поселенцем, они научили меня всяким ремеслам. Когда он объяснил мне значение этих слов - "Стойкость и Сострадание", я попытался последовать его совету. Дядя Сережа был для меня почти что чужим человеком, и только ему я мог открыться: после таких снов я описывался в постель. Тогда он рассказал мне историю о том, как их, осужденных, везли заволжскими степями до какого-то безымянного разъезда. Ночью поезд вдруг остановился. Заключенных выгнали на сорокаградусный мороз и уложили на землю. В вагонах сидели сытые конвойные с пулеметами и их собаки. Если зек поднимал голову, охранник давал очередь из пулемета. Наутро многие не встали: замерзли насмерть. Заключенные, лежавшие на обледенелой земле, видели только тени конвойных, больше ничего. И тогда Сережа стал придумывать для каждого из них историю. Родителей. Бабушек с дедушками. Их девушек и жен. Их любовь к почтовым маркам или острову Суринам. - Попробуй, - прошелестел он. - Но не превращай их в чудовищ. Это опасно. Мне пришлось нелегко. Я никому не рассказывал о том дне, когда мне удалось остановить собственную тень. Тем вечером я выбрался из-под одеяла и в два прыжка перебрался на диван, стоявший у другой стены. Комната освещалась только маленьким ночничком у изголовья моей постели. Тень осталась на полу. Сначала мне стало смешно, потом - страшно. Я не боялся тени - я не знал, что с нею делать. С этим привидением. Я мысленно попросил ее убраться в угол потемнее, и она вроде бы послушалась - или лунные лучи, потоком лившиеся в незашторенное высокое окно, изменили направление, - тень сместилась в угол, растворилась в полумраке. Нет, все же я побаивался ее. Поэтому и решил наделить ее - мысленно, конечно, в воображении - свойствами и качествами, каких не было у меня самого. Свойствами и качествами, которые могли быть у того таинственного существа, чье присутствие в доме чувствовалось и пугало деда. После нескольких бесплодных попыток я понял, что с тенью придется делиться всерьез, без дураков. Собой, потому что о загадочном жильце я ничего не мог знать. Быть может, он был преступником, совершил злодеяние, и его расстреляли. Но у него не могло не быть детства - может быть, такого же, как у меня. Например, без отца и почти без матери, которая чуть не сутками пропадала в театре. Или в библиотеке. У нас была полуграмотная юная домработница по прозвищу Индейка, очень благоволившая деду Сереже. Однажды мне удалось подглядеть: пока он возился со своими пуговицами, она медленно явно на погляд - разделась, поворачиваясь при этом к мужчине то боком, то выпячивая большую грушевидную грудь с сосками размером в черную виноградину, то, повернувшись спиной и пошире расставив могучие ноги, снимала с себя трусы, наполняя небольшое помещение своим крупным телом, будто отлитым из светлой меди, и запахом, какого мне еще не доводилось ощущать. Голенький Сережа что-то прошептал, и она боком села на его кровать и склонилась над ним - выпуклые мускулы на ее спине изогнулись и напряглись, а ее длинные медные руки с силой сжали Сережу за плечи, потом поползли ниже, и я уже не мог этого выдержать, особенно тонкого его повизгивания, и убежал. Я рассказал тени о себе. О том, что успел прочитать в книжках, о странных ощущениях внизу живота при виде обнаженной женщины, изображенной на картине, о голосах в подвале, наконец о том, что, опустив голову в ведро с водой, можно увидеть белого единорога - не ту изящную лошадку с узким рогом во лбу, а настоящего мощного зверя, состоящего из переливающихся мышц, поросших густой серой шерстью, с черным прямым рогом, глазами, в которых полыхали все оттенки красного, и зубастой пастью, способной перекусить пополам телеграфный столб или человека. И тень ожила. Точнее, зажила своей жизнью. Уже на третий день она произнесла первое слово, на четвертый мы уже почти свободно разговаривали. Тень раздражала меня своим высокомерием и язвительностью тона. В конце концов я понял, что мне незачем жить в одной комнате с тенью, и отправил ее к чертовой матери - в стихию вольную, лети, Арион, - и тень исчезла. У меня осталась другая, своя тень - заурядная, плоская и безмолвная, ничего не знающая ни о моих родителях, ни о дяде-дедушке, ни о страшном единороге, ни, наконец, о моих сновидениях и страхах. Вскоре я заскучал, потому что с этой - прозаической - тенью и поязвить-то было невозможно. Смеясь над собой, я загнал ее в тот же угол - и началось все сызнова, пока однажды тень не ответила женским голосом. Я был поражен до немоты. Она легла рядом со мною, провела рукой по моей груди и животу... Утром она ушла. Я понял, что это была Индейка. Боже. Индейка и Катрин ревновали друг к дружке дядю Сергея, а когда он в свойственной ему мягчайшей манере пытался разнять женщин, Индейка заявила: "Ты бы и вовсе не влезал, змей горбатый, черт шаршавый!" Дед Сережа и Катрин соорудили велосипед - из двух старых, которые им помогли собрать сварщики с мукомольного завода. Взгромоздившись на это сооружение, они кружили по окрестностям, останавливаясь лишь затем, чтобы и это поражало жителей городка - полюбоваться осенним дубом или роскошно расцветшей сиренью. "Впитывай! - требовала Шарман Катрин. - На том свете такого не увидишь". После непродолжительного размышления Сережа отвечал: "Хоть и тот, а все же - свет". Зарабатывал он ремеслами, которым научили его ссыльные немцы, и главным было - изготовление женских и детских шуб из кошек. Первую такую он подарил маме, вторую - Шарманке, после чего от заказчиц отбою не было, хотя некоторых сентиментальных дам и смущали кошачьи лапки, украшавшие плечи и воротники. Ремеслом своим он занимался в сарайчике, устроенном в углу двора, куда Катрин чуть не каждый день притаскивала по мешку котов - ловила она их мастерски. Впрочем, поголовье ничейных кошек от этого в городке не сокращалось. Молодые мужчины вообще-то привыкли, что Шарманка не отказывает им в просьбах, но после встречи с дядей Сережей она стала воздержанна и отмахивалась от несерьезных этих ухажеров: "А пошли вы к пердулям, валеты бубновые!" За это доставалось дяде Сереже. Но приставалам он отвечал с кротостью и загадочно: "Убьете - а не собьете!" Больше всего, конечно, бесила людей манера дяди Сережи и Шарманки гулять взявшись за руки. Они останавливались вдруг перед каким-нибудь невзрачным деревом и подолгу молчали, разглядывая его кору, ветви и листья. Или сидели на берегу реки - иногда часами - над мутно-желтым с прозеленью потоком воды, ничего не говоря друг другу, - но почему-то мама всегда догадывалась, когда они возвращались домой, что в этот раз они наблюдали за рекой. Однажды я стал свидетелем спора между отцом и его старшим братом. - Нет ничего злее, чем безвинное наказание человека! - сказал отец, закуривая бог весть какую сигарету подряд. - Из этого семени вырастут драконы, помяни мое слово. - Не вырастут, - тихо возразил Сережа. - На Руси - не вырастут. А если и вырастут, то подадутся в сапожники или бетонщики. Или в милиционеры. - Это ж ад, Сережа, - продолжал отец, отбывший пять лет в сталинских лагерях. - Но так наказует Господь грешных и виновных. А мы? - Мы таковыми и были, - еще тише сказал Сережа. - Ты никогда не задумывался о том, что Сталин, по сути, был исполнителем надвысшей воли для России? - А попросту говоря, по Сеньке и шапка? - ярился отец. - Ты пытаешься оправдать то, чему оправданья нет ни в языках ангельских, ни в языках человеческих. Это дело Божье, хоть я и не верю в Него, но никак не человеческое. Странно слышать это от тебя - со всеми твоими иностранными языками и философским образованием! На Колыме не было ни Зодчего, ни Правды, ни Первой Любви! Как и в Освенциме. А если что и было, то все это "что" принадлежало не Богу, но дьяволу. Есть разница? Еще Христос говорил: "Царство Мое не от мира сего", так как же можно назвать тех, кто в мире сем попытался устроить Царство Божие и ад - так сказать, в одном лице? - Я ведь не о шапке, а о Сеньке, - напомнил дядя. - Да и сам я из этих Сенек. Это биология, брат: человек рождается из поколения в поколение. Процесс. Шарманка, невзирая на публичный разрыв с былыми дружками, все равно то и дело беременела, однако редко когда могла вспомнить отца ребенка. "Все любовнички мои на все стороны равны!" - смеялась она. Всякий раз она отправлялась в абортарий, где благополучно и избавлялась от плода. И вот случись же такое: дядя Сережа однажды строго-настрого запретил ей делать очередной аборт. И хотя она кричала, что родится, может, вовсе и не его ребенок, дядя стоял на своем. Твердой рукой он отвел сгоравшую от стыда Шарманку в роддом, где она и произвела на свет девочку, которой дали имя Катя. Дядя возил ее в коляске, менял пеленки и угукал, словно испытывая терпение Катрин. А терпения у нее было меньше, чем у комара. В конце концов она не выдержала и взяла на себя материнские заботы. Так и росли у нас на втором этаже дядя Сережа, Шарманка и Катя. Соседи только хихикали, а самые отважные попросту смеялись дяде Сереже в лицо. Но когда кто-то из самых отважных решил высмеять и ребенка, назвав его выблядком, дядя Сережа ловким и точным ударом в пах свалил обидчика да вдобавок еще и помочился на него. - Это, конечно, лагерный фокус, - виновато признался он. - Нам ведь как-то приходилось отбиваться от уголовников. А этот оглоед не оставил мне выбора. Иногда так бывает, лучше бы - реже. С той поры ушли в прошлое и их с отцом споры о Сеньке и шапке. И дядя Сережа не называл себя Сенькой - даже в шутку. Ранней осенью, когда Кате едва минул год, дядя Сережа умер. Его похоронили на новом кладбище. Шарманка назло всем прибыла на похороны верхом на двухместном велосипеде и в прекрасной кошачьей шубке, и пока длилась гражданская панихида, накручивала круг за кругом вокруг кладбища. Впрочем, велосипед она не гнала: к багажнику была привязана корзинка с маленькой девочкой Катей. А когда люди и оркестр покинули кладбищенский холм, она с Катей на руках села на скамеечку у могилы дяди Сережи и долго молчала. На поминки она не пошла. Поднялась к себе - отныне комната наверху, по негласному уговору, принадлежала ей и Кате - и беззвучно легла спать. - Ни про что умер! - заплакала мама на поминках. - Ну ведь ни про что! Ничего и сделать-то не успел, даже дочь неизвестно чья! - Про что! - взревел отец. - Про что! Про себя! Это главное, остальное же - побоку! А главное - про что!.. |
||
|