"Переправа через Иордан (Книга рассказов)" - читать интересную книгу автора (Буйда Юрий)

АДОРАТА

На берегу мазутного озера возле толевого завода сидел я и горько плакал, когда на звеневшей от жары широкой глинистой дорожке между чахлыми огородами появилось диковинное сооружение - мираж, колыхавшийся и менявший очертания в испарениях мазута, вызывавших резь в глазах, сладковатую сухость в горле и физически ощутимый распад мозгового вещества, разлагавшегося на тающий гуталин и пряный пар, который затмевал разум и извращал зрение, стирая грань между образами и подобиями их.

По звенящей глине двигался корабль - фрегат, почему-то подумал я - без мачт, парусов и рангоута, без бушприта и кормы, без киля и руля, и вообще это сооружение ничего общего не имело ни с каким водоплавающим судном, но это был корабль: железная кровать на высоких скрипучих колесах, с массивным деревянным коробом в стальной раме, высокими спинками с никелированными шарами, пологом черного бархата, на который из-за серых дощатых заборов роняли крупные желтые лепестки подсолнухи, и расшитыми тусклым серебром наглухо задернутыми шторами. Девочка моих лет остановила корабль, уперев его одним колесом в заборную щель, быстро сбежала к мазутному озеру, не раздеваясь бросилась в черные воды, над которыми струились мутно-коричневые испарения, и, в несколько взмахов достигнув моего берега, вдруг остановилась и сказала:

- Не плачь. Побереги слезы: старуха говорит, тебя будут любить, но любовь всем принесет многие горести. Лучше помоги мне.

На берегу она достала из кармашка платья глиняную свистульку и, не оборачиваясь, легко, скользящим шагом направилась вокруг озера к фрегату, насвистывая мелодию, явно предназначенную пробуждать мертвых и распугивать привидения. Я двинулся за нею, тотчас забыв о слезах и обидах и даже не удивляясь, что светлого платьица ее, смуглых плеч и ног мазут словно и не коснулся.

- Меня зовут Цветой, - сообщила она, когда мы вместе взялись разворачивать кровать в обратный путь. - Цвета.

Я кивнул, не отрывая взгляда от ее густых курчавых волос, которые ниспадали на тонкие плечи, закрывая уши.

- Значит, это у тебя ухо как роза, - сказал я. - Мама говорит, что это врожденное уродство называется "кошачье ухо" - оно состоит из нескольких раковин.

Не останавливаясь, она на мгновение откинула волосы назад, чтобы я мог увидеть это чудо: это действительно была роза - божественно красивый полураспустившийся бутон с туго прилегающими один к другому лепестками.

- Кошачье ухо! - презрительно сказала она. - Это знак цыганской царицы. Девочки с таким ухом рождаются раз в двести лет. У меня такое же ухо, как у нее.

Она кивнула на закрытую со всех сторон кровать, где под пологом в душной полумгле, пропитанной испарениями мазута, смешанными с запахами, источаемыми телом сколькотосотлетней женщины, покоилась госпожа Нэрэзбэ.

Обливаясь потом и громко пыхтя, мы выкатили кроватищу на кирпичный тротуар, который вел к большому одноэтажному дому красного кирпича, накрытому многоступенчатой крышей из плоской черепицы черного графита. Фрегат громко дребезжал костлявым металлическим скелетом и гулко бухал массивным деревянным корытом, но по тротуару катился довольно легко. Девочка вновь взялась за свистульку, наказав мне сильно не толкать и следить, чтобы передние колеса не попали в узкие глубокие выбоины: "Тогда придется звать на помощь всю семью. Притащатся одни бабы и будут визжать, пока не продырявят небо до звезд".

Когда мы въехали в неогороженный захламленный двор, с одной стороны уставленный кое-как сляпанными из досок и толя свинарниками, из завешенного суконными одеялами окна на подоконник выбрался совершенно голый карапуз, который принялся мочиться на пыльную землю, задумчиво глядя на нас.

Входная дверь напоминала величественный церковный портал, который, однако, вел в разбойничью пещеру. Завешенные одеялами и рваным тряпьем окна без стекол едва пропускали свет в огромную комнату без перегородок, с провисшим дощатым потолком, из щелей которого торчали пряди пакли и морских водорослей, пахнущих йодом и сосновой смолой. Справа от входа на необъятной плите, топившейся дровами, булькали кастрюли-выварки. Одна из таких кастрюль стояла посреди стола - когда-то он служил козлами для строителей, сохранились отпечатки сапог маляров. Рядом выстроились большие бутылки "чернил" с пластмассовыми пробками, которые молодой лысоватый парень по очереди срезал похожим на серп ножом. Во главе компании сидел невысокий человек с лицом, на котором молотили горох черти всех континентов, включая Антарктиду, с огромной шапкой черных волос, присыпанных серебряной пудрой, и татуировкой на правом плече, - это был фатоватый кот с галстуком-бабочкой, курительной трубкой в зубах и в цилиндре, обрамленный надписью красивыми печатными буквами: "У меня нет средств, чтобы содержать совесть". Вспомнив альбом отца, коллекционировавшего блатные наколки, я понял, что передо мной - вор-рецидивист. Он посмотрел на меня веселыми блестящими глазами, налил в разнокалиберные стаканы вино и предложил тост за здоровье госпожи Нэрэзбэ.

- Твой отец - майор Дембицкий? Тогда выпей с нами и закуси чем Бог послал! Лучше бы, конечно, спирта нэрэзбэ, но его давно рэзбэ до водки и продают за деньги. Откуда у цыгана деньги? У него только золото! - Щелкнув пальцем по золотой серьге в ухе, он залпом выпил вино и закусил куском вареной кормовой свеклы - сегодня Господь был милостив к цыганскому семейству.

Сквозь клубы пара я разглядел груды тряпья и тюфяков вдоль стен, на которых - судя по головным платкам - лежали женщины. Кровать под пологом поставили против входа. Цвета, раздвинув расшитые серебром занавески, села на борт фрегата лицом к нам со скрещенными ногами, и только тогда я заметил на ее левой лодыжке тонкую золотую цепочку с застежкой в форме змеиной головки.

- Странная фамилия, - вежливо заметил я, пригубив вина. - Ведь цыгане выходцы из Индии, они принадлежали к касте аттинганов - акробатов, танцоров и фокусников, а еще их называли фараоновым народом или египтянами...

- Когда-то нашей уважаемой госпоже понадобилось выправить бумаги, сказал Кот-в-шляпе. - Она была так умна и высокомерна, что начертала свое полное имя сразу на всех языках, которыми владела. Писарюги ничего не поняли и назло ей вписали в документ фамилию Нэрэзбэ - то есть "неразборчиво". Пальцы ее сплошь унизаны кольцами и перстнями, которые давно вросли в мясо. На одном из колец изнутри вырезана надпись - "Екатерине Великой от Екатерины Второй". Когда-нибудь Цвета расскажет тебе и эту историю. - Он неодобрительно улыбнулся девочке. - Она хорошо учится в школе и ведет себя так, словно она человек вроде русских или немцев. Но старуха разговаривает лишь с нею, и ей она передаст царский перстень: только у Цветы ухо как роза.

Когда за обедом родители узнали о моем визите в цыганский дом, мама с улыбкой сказала:

- Ты побывал в другой жизни.

- Когда у них зимой кончается топливо, - сказал отец, - они топорами вырубают полы, балки, оконные рамы, кровати, чтобы протянуть до весны. Не трогают только потолок. Летом кое-как латают дыры. Не трогают только кровать этой самой царицы. Кажется, она глухонемая и слепая.

Отец был начальником милиции и знал все про всех. Он ходил в офицерской форме, но без оружия: довольно было его слова, чтобы тотчас прекратилась любая драка.

- Нэрэзбэ живут воровством, - продолжал он, не глядя на меня и тщательно пережевывая мясо. - Женщины с детьми попрошайничают, гадают и приворовывают на вокзалах и в поездах. Но Цвета выродок: она ни разу не участвовала в их делишках. Пока они почему-то смиряются с ее своеволием, но долго это продолжаться не может. Они не позволят ей избрать иную судьбу: я хорошо знаю Кота и его семейство.

- Он ее отец?

- У нее нет ни отца, ни матери - сгинули где-то. - Отец усмехнулся. Дочь полка. И потом, ей покровительствует старуха, а ее слово для них закон.

- Ты же сам говорил, что она глухонемая! Какое ж тут может быть слово?

Отец лишь пожал плечами и поднес салфетку с вышитой монограммой к губам.

- Ты видел на ее левой ноге цепочку со змеиной головой вместо замка? Эта вещица украдена два года назад у одной знаменитой детской писательницы из Швеции. Чтобы не огорчать даму, наши ювелиры изготовили точно такую и вернули владелице. Инцидент был исчерпан. Но когда я попытался изъять цепочку у Нэрэзбэ, девочка поднесла мне на ладони тонкую золотую змейку. Живую. - Отец закурил душистую папиросу. - Боюсь, что однажды и она сама вдруг превратится в какую-нибудь прекрасную рептилию, вильнет хвостиком и исчезнет навсегда из этой жизни. - Он положил левую руку с мизинцем без фаланги на мое напрягшееся острое плечо. - Из этой жизни тоже.

Для купания она выбирала места поукромнее: цыганке нельзя разголяться при посторонних. Мы уходили за Башню, за сенокосы, где земснаряды вылили на берег горы песка, и здесь, оставшись в одних трусах (едва проклюнувшуюся грудь она перевязывала газовой косынкой), плавали до посинения в черно-зеленых с прожелтью водах Преголи, а потом дремали на песке, позволяя стрекозам и ящерицам греться на наших плечах.

Она учила меня целоваться, обещая когда-нибудь научить волшебному поцелую Нэрэзбэ.

- Этим искусством владеет старуха, но она обещала научить меня поцелую, которым душа мужчины запечатывается любовным сургучом навеки. - Она вскочила и потянула меня за руку. - Пойдем к камню - о нем никто не знает.

Оставив одежду на песке, мы долго брели, взявшись за руки, по глинистой тропинке вдоль реки, пока не увидели на краю поля полускрытый ивовыми кустами острогорбый сизый камень.

- Переверни!

Я тужился не меньше получаса, прежде чем мне удалось сдвинуть камень. Под ним сплелись длинные желтоватые змейки - или черви - с крошечными голубыми глазами. Они зашевелились, вызвав у меня дрожь омерзения. Цвета изо всей силы пнула ногой камень, беззвучно опустившийся на место.

- Это камень пятой печати, говорит старуха, - с серьезным видом объяснила она. Вскочив на острый сизый горб, она раскинула руки и нараспев заговорила низким голосом: - И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом: доколе, Владыка святой и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число!

- Бр-р! - сказал я. - При чем тут цыгане? Братьев твоих пересажали за то, что они ворье. И какое число и что после него?

- День гнева! - выкрикнула она. - День любви!

Она спрыгнула в траву.

Меня восхищало ее бесстрашие: она без колебаний произносила слова, которые в городке не принято было говорить вслух, - например, "любовь" или "ризеншнауцер".

- Таких камней тут, если поискать, с полсотни наберется...

- А может, и полтыщи, - кивнула она. - Но надо знать, какие из них печати, а какие нет.

- И все это рассказала тебе глухонемая старуха?

- Я часто ложусь с ней рядом, иногда и ночую в ее постели, и когда начинаю засыпать, вдруг слышу какой-то слабый-преслабый гул... - Она сделала большие глаза. - Рокот. Постепенно сквозь этот шум начинают прорастать слова, и тогда я вдруг понимаю, что это говорит старуха. А вообще-то она не немая - просто она давным-давно держит во рту китайское яблоко, поэтому и не может открыть рот, чтобы яблоко не проглотить. Тогда - смерть. А насчет душ убиенных... Она единственная из семьи выжила в Освенциме. Знаешь, что такое Освенцим? Ну и вот. Пошли купаться! Я вся запотела от слов!

Тем вечером, когда я проводил Цвету домой, она подвела меня к кровати-фрегату - "Царица велела" - и отдернула занавеску. Я увидел груду тряпья. Цвета толкнула меня в спину.

- Здравствуйте, уважаемая госпожа Нэрэзбэ, - пробормотал я.

- Руку! - прошипела Цвета. - Протяни ей руку!

Я протянул руку и вдруг почувствовал, как ее крепко обхватили унизанные холодным металлом пальцы.

- Только не ори, - почти не разжимая губ, предупредила девушка.

И вовремя: что-то пребольно укусило меня за палец. В то же мгновение рука моя освободилась.

Цвета вытащила меня во двор и внимательно осмотрела место укуса.

- Это она тебя иголкой. Глянь-ка, она тебя уколола! - В голосе ее было столько восторга, что я удивился. - Если человек, посягающий на меня, ей не по нраву, она обычно колет иголкой себя.

- И что?

Цвета покачала головой, с сожалением глядя на мою глупо улыбающуюся физиономию.

- Она не просто колет себя иголкой в руку. Она вводит иголку в свою вену. И той же ночью посягнувший на меня человек умирает с иголкой, которая всплывает в его сердце. Старуха убивает его.

- Чудеса-мудеса. - Я попытался усмехнуться. - Колет себя - умирает другой.

- Если ты сейчас скажешь хоть полслова про колдовство, я тебя укушу всеми своими ядовитыми зубами! - прошипела Цвета. - Царица признала тебя! Считай, что она как бы обручила нас! Впрочем, можешь считать что угодно!

И, резко махнув подолом платья, скрылась в портале.

Конечно же, мы не поссорились, и вскоре Цвета рассказала мне о жизни госпожи Нэрэзбэ, прерывая историю лишь уроками поцелуев, становившимися все более сложными и мучительными и усугублявшимися новым запахом, исходившим от моей подруги.

- Это запах крови, - с тяжелым вздохом объяснила она. - Раньше я была для Бога невидимкой, отныне же он начал охотиться на меня, учуивая по запаху. Он уже захватил мои сновидения и ведет себя как тигр в загоне с телками.

"Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью" - эти слова госпожи Нэрэзбэ знали цыгане всего мира, хотя никто и не мог хотя бы с точностью до столетия датировать выражение, которому воображение и молва приделывали крылья всяк на свой вкус и цвет.

Если она была стара, то, значит, не могла она избегнуть и юности. Однако предание и свидетели утверждают, что Нэрэзбэ никогда не покидала кровати-фрегата, отбитой в открытом бою у герцогини Ландольфской, кости которой, украшенные искусной резьбой, и доныне служат спинками кровати, позднее обсаженные поверху никелированными шарами (украденными в 1870 году в Пражском оперном театре). Спасаясь от испанской инквизиции, она чуть не угодила на костер, возженный для нее заботами Торквемады, но бежала в Германию, где во главе шайки головорезов наводила ужас на Пруссии Западную и Восточную.

В высокогорном сербском замке она со своей семьей восемь лет отражала непрестанные атаки янычар, но открыла врата своего сердца мусульманину, исполнившему в ее честь пятьсот чудеснейших песен любви, и уже вместе с ним еще пять лет держала оборону от турок и сербов, слагавших песни о бессмертной любви цыганки и воина Аллаха. Врагам помогло землетрясение, которое до основания разрушило замок, где спиной к спине и с мечами в руках ждали последнего боя двое последних защитников горной твердыни. Их опутали сетью, судили по законам человеческим, каковые что у христиан, что у мусульман равно немилосердны к вооруженным влюбленным, и вздернули на одной виселице. Госпоже Нэрэзбэ повезло: проглоченная перед казнью рогатая жаба застряла в горле и раздулась так, что, невзирая на все старания палачей, женщина осталась в живых. Возлюбленный же ее погиб.

Госпожу Нэрэзбэ отпустили на все четыре стороны, и вот тогда-то, как утверждают, она и произнесла последние в своей жизни слова: "Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью" - после чего, сжав в зубах китайское яблоко, легла на кровать-фрегат и около года без воды и пищи ждала, когда на нее наткнутся бродячие цыгане. С ними она снова исколесила Европу, пересекая границы с контрабандой, запретными книгами и революционерами, которых она прятала во всех полостях своего огромного тела. Точно таким же способом много лет спустя она спрятала в себе восемнадцать узников Освенцима, которые отстреливались от наседавших эсэсовцев изо всех отверстий ее туши вплоть до подхода советских войск. А после освобождения лагеря смерти она три недели рожала в советском военном госпитале, изумляя врачей и медсестер: за вялым трансильванским юношей следовал пожилой хасидский наставник, раскрасневшаяся молодая женщина, во чреве Нэрэзбэ разродившаяся девочкой, вылезала с младенцем на руках... Таких родов свет не видывал и никогда больше не увидит.

А двумя столетиями раньше, спасаясь из Румынии, где цыган продавали как рабов, она бежала на своей кровати в Россию, где ее вместе с названым братом купили в подарок императрице Екатерине Второй.

По мере приближения к Санкт-Петербургу цыганская парочка становилась от лютеющего холода все меньше и все белее, - в столицу доставили две красивые фарфоровые статуи, примечательные лишь тем, что у женщины вместо левого уха была прекрасная роза, а фаллос юного мужчины выдержал вес наполненного доверху золотыми монетами ведра, которое повесил на него ревнивый граф Платов. Скульптуры поместили в зальчике, примыкавшем к спальне императрицы, умиравшей от неведомой болезни. Заплаканные фрейлины и придворные дамы, посменно дежурившие у постели умирающей, находили утешение в соседнем зале, довольно успешно исполняя роль платовского ведра с золотом. Однажды ночью Нэрэзбэ неслышно вошла в опочивальню задыхавшейся императрицы, разметавшейся в жару на влажной постели, и проникла в тело государыни, внутри которого пребывала ровно девять дней. Екатерина выздоровела, и только после этого женщина с цветком вместо уха явилась пред ее очи. "Ты спасла мне жизнь, сказала императрица. - Странно: благодаря тебе то ли во сне, то ли наяву я побывала в Испании и Германии, умирала от жажды в Египте и от любви в Сербии, где была повешена рядом с возлюбленным. Как бы там ни было, ты изгнала из меня смерть". Госпожа Нэрэзбэ подарила ей фарфоровую жабу с рожками в виде короны, которую императрица с той поры держала на своем письменном столе. Государыня же подарила цыганке кольцо с надписью "Екатерине Великой от Екатерины Второй" и свободу.

Нэрэзбэ погрузили на ее кровать-фрегат и предали воле балтийских волн, прибивших ее к берегам Риги, где она несколько лет служила русалкой в цирке Меделя.

Сам старик Медель, удостоверившись в подлинности чешуйчатого хвоста, дал отставку всем прочим русалкам, возившим свои шелковые и каучуковые хвосты в чемоданах. Соперницы наняли убийц, но ни нож, ни пуля не смогли причинить ей вреда. И никому не удавалось извлечь из ее рта китайское яблоко - это был крошечный золотой шарик, искусно скрученный из звонкой и гибкой острой стальной ленты, которая, если яблоко проглотить, освобождалась от сдерживавшего ее меда горных пчел и, разворачиваясь, режущей спиралью иссекала внутренности в мелкое крошево, вызывая мучительную смерть. Находились мужчины, которые без ума влюблялись в прекрасную цыганку, владевшую секретом волшебного поцелуя, который навсегда запечатывал душу мужчины любовью, - и при этом оба холодели при мысли о китайском яблоке страшной смерти, прижатой языком к нёбу, о погибели, которую было невозможно выплюнуть, ни проглотить, ибо это грозило мучительной смертью одному из возлюбленных...

Цвета стала бывать у нас в доме, и однажды маме - она была врачом удалось осмотреть ее ухо.

- У нее прекрасный слух, - растерянно сказала мама. - И это действительно роза, которая, судя по всему, довольно скоро распустится в чудесный цветок. Тебя это радует, девочка?

- Я боюсь этого, - ответила Цвета. - Красота всегда сулит другую жизнь, которой я не хочу.

Отец лишь задумчиво кивал: видимо, он догадывался о том, чего боится эта тоненькая большеглазая красавица с ниспадающими на острые плечи пышными, тяжелыми, как летний дождь, кудрями.

Моя подруга жила в мире, которого я мог в любой миг коснуться руками и даже губами, но куда не был в состоянии проникнуть, чтобы стать своим. Впрочем, ни она, ни я этого и не желали.

Она учила ходить меня босиком по углям костра.

Полуприкрыв глаза и сосредоточившись, она крепко сжимала мою руку, и так мы молча стояли, пока не превращались в одно целое - с едиными легкими и одним ледяным сердцем, после чего смело ступали на раскаленные угли, не оставлявшие на босых ногах никаких следов. Так же сосредоточившись, она немигающим взглядом смотрела на лист бумаги в моих руках, пока он не вспыхивал, - я едва успевал отдернуть руки, чтобы не обжечься.

- Только не рассказывай об этом никому, - однажды попросила она. Никто из наших не знает, сколько во мне огня. Каждая цыганка рождается с пламенем внутри, но благодаря семье излечивается от огня - гаданием, воровством, родами или водкой. А я коплю в себе пламя: боюсь, однажды оно мне пригодится, чтобы спасти свою жизнь. Поэтому я никогда не захожу ни в церковь, ни в мечеть, ни в синагогу, - наша семья объездила всю Россию, прежде чем осесть здесь, - в любом храме мое пламя может вырваться наружу, тем более сейчас, когда Бог начал охоту на меня.

Охоту на нее начали и люди.

- У них гости, - сказал за ужином отец. - У них всегда гости, но эти особые. Белый Цой с братьями.

Он не стал объяснять, кто это такие, но в тот день я впервые увидел, что вместо записной книжки он сунул в кобуру служебный пистолет, проверив, заряжен ли он.

Утром, когда я зашел за Цветой, - за три года нашего знакомства цыгане привыкли не обращать на меня внимания, - первый, кого я увидел, был Белый Цой, сидевший в обществе Кота-в-шляпе и потягивавший дрянное вино из большой синей кружки. Он спросил о чем-то хозяина, после чего улыбнулся мне ровными рядами блестящих золотых зубов и, не убирая ног со стола, с полупоклоном в знак приветствия снял белую широкополую шляпу. На лбу у него была дыра, в которую он с той же улыбкой глубоко засунул палец и высморкался.

- Память от одного бандера - на всю жизнь. - Он вынул палец, тщательно обтер его носовым платком и аккуратно надел белую шляпу. - Значит, ты сын крысолова. А я свою совесть в детстве съел с соплями. - Он тихо добродушно рассмеялся. - Не бойся: я не убийца. Я вор. Меня любят, и мне многие помогают. Мужчины, женщины, дети - все считают за честь помочь Белому Цою. Даже маленькая царица. Правда?

Цвета схватила меня за руку и поволокла к выходу.

Был жаркий исход лета. Мы сидели в проволочных зарослях донника на берегу мазутного озера, спиной к высокой железнодорожной насыпи, над которой в выжженном небе истомно гудели провода.

- Только ничего не рассказывай отцу, - глухо попросила Цвета.

- Он знает про Белого Цоя.

- Ничего он не знает. Белого Цоя боятся все цыгане. Он отмороженный, как у нас говорят. Кот-в-шляпе боится его до икоты.

- И ты?

- И я. Старуха молчит. Я всю ночь шептала ей про Белого Цоя, но не услыхала от нее никакого совета. Она не пойдет против Цоя. Она не хочет, чтобы я была чистой цыганкой, но я должна добиться этого сама. Так она считает. Она мне в этом не помощница и не советчица: против семьи она не пойдет, иначе навсегда останется одна. Времена-то изменились... Даже если здесь появятся другие цыгане, еще неизвестно, захотят ли они иметь дело с царицей. - Она решительно встала. - Пойдем купаться.

В тот день мы больше целовались, чем купались и загорали. Тело ее было так горячо, что на моей коже оставались ожоги, которые Цвета зализывала своим целебным языком.

Когда пришла пора собираться домой, она вдруг спохватилась:

- Отвернись: у меня выросли сиськи.

Я смотрел на нее с улыбкой.

- Покажи.

Она тоже улыбнулась - печально.

- Мужчина берет, а не просит. Но я тебе и это прощаю. Ты поможешь мне, если что-нибудь... если Белый Цой...

Я кивнул: да.

Она развязала платок, которым обвязывала грудь.

Поздно вечером мать открыла Цвете дверь и отступила в сторону в легком ошеломлении: на девушке было белое платье, а пахнущие сандаловым маслом волосы зачесаны набок, чтобы всем была видна раскрывшаяся полностью и чудесно благоухающая роза там, где у других женщин находится левое ухо. На ней были туфли на высоких каблуках, смуглую высокую шею обхватывала белоснежная нитка жемчуга. На сгибе локтя висела тонкого плетения корзина, накрытая свежей холстинкой. Отец подал ей руку и помог подняться по узкой лестнице на второй этаж, в мою комнатку.

Сверкая глазами, змеясь тонким телом и раскачиваясь на каблуках, распространяя запахи сандалового масла и только что распустившейся зрелой розы, она явилась бредовым видением в моем жилище с дощатым полом и низким потолком, оклеенным белой бумагой, осторожно присела на краешек тахты, поставила на пол корзинку и, взяв из стоявшего у письменного стола ведра крупное красное яблоко, хищно впилась в сладкую мякоть - сок потек по щекам и подбородку.

Повинуясь ее безмолвному приказу, я достал из корзинки бутылку шампанского и два бокала.

- Мне лучше ни о чем не спрашивать?

- Лучше. - Она встала, подняла бокал. - День гнева... Господи! Будь прокляты все девы цыганского мира! Будь проклята Нэрэзбэ этой жизни!

Выпив шампанского, она скинула туфли и сказала, глядя мне в глаза:

- Отныне мы муж и жена. Если ты этого хочешь, то я этого хочу в тысячу раз сильнее. Не осквернится тело без соизволения души. Можешь не выключать свет, милый.

Через час она очнулась.

- Что это ты бормотал, на каком языке? - прошептала она, водя кончиком языка по моим губам.

- Mollior anseris medulla, - пробормотал я, - целоваться с тобой хочу я, с нежной, нежной, пуха гусиного нежнее...

- Medulla... - Она села в постели. - Мне пора. Нэрэзбэ, конечно, догадается, что я была у тебя: от меня пахнет другой жизнью, и никакое мыло тут не поможет.

- Жена возвратится к мужу.

- Клянусь, - прошипела она по-змеиному.

Ночью был ограблен самый большой в городке магазин, где были два привлекательных отдела - ювелирный и меховой. Милиция, заранее извещенная о преступлении Котом-в-шляпе, успела вовремя, но перестрелки избежать не удалось. Белый Цой в упор застрелил дружка Кота, но был схвачен с сообщниками. Одному из них, впрочем, удалось улизнуть.

- Как сквозь землю провалился, - рассказывал за ужином отец, обращаясь то к маме, то ко мне, то - изредка - к Цвете. - А он-то нам пригодился бы. Не то чтобы главная фигура, главных-то мы взяли, - но интересная: эта фигура проскользнула между решетками на окнах, выходящих в задний двор, отключила сигнализацию и открыла дверь изнутри - входи и хозяйствуй! - Он поднял руку, останавливая Цвету, которая хотела вставить слово. - Когда мои ребята ворвались в цыганский дом, один из подручных Цоя, похоже, пытался убить старуху, но у него не получилось. Тогда он принялся сдирать с ее пальцев кольца и перстни, но и это у него не вышло... Я только хочу сказать, что исчезнувшему помощнику Белого Цоя грозит опасность. Поскольку Кот погиб, Цой валит на него и на таинственного героя, который с этой минуты обречен если не на смерть, то на семейное проклятие. - Он перевел взгляд с мамы на Цвету. - Ты действительно хочешь пожить... то есть - жить у нас?

- Да, - сказала она. - Если можно.

- Конечно, - сказала мама, густо покраснев. - Вы можете жить наверху. Там только нужно поставить другую кровать. Широкую.

Среди ночи она призналась:

- Прежде чем идти на ограбление, было решено на семейном совете, что меня нужно замазать наконец. Обручить с семьей. Кот предложил "трамвай"[1], но Белый Цой заявил, что дело слишком важное и поэтому он сам берется сделать из меня "барашка"[2]. Это вторая причина, почему я пришла к тебе вчера.

- А первая? - задыхаясь от боли, спросил я с трудом.

- Первая - самая чудная. Я люблю тебя. Я хотела, чтобы ты стал не только моим первым, но и единственным мужчиной. Так бывает?

Я проснулся - Цветы рядом не было.

- Цыгане ушли, - сказала мама. - Несколько повозок с женщинами, детьми, тряпьем... Они что-то громко кричали, проносясь мимо нашего дома. Кричали как сумасшедшие. Но они всегда так кричат, даже если говорят о погоде или...

- Где Цвета?

- Она побежала...

Я начал соображать.

- Старуха Нэрэзбэ была среди тех, кто уезжал?

- Ты думаешь, что она...

Я бросился на улицу.

Произошло то, что произошло, то, чего Цвета, наверное и даже наверняка, боялась, но мне не открывала. Может быть, потому, что человеку иной крови было бы трудно понять или поверить в это, а может быть, из страха перед словом: безымянное зло страшно, но бессильно. Она догадывалась, что семья попытается отомстить беглянке. Вероятно, кое-кто из женщин считал ее виновницей беды, случившейся с мужчинами, которых перехватала милиция, и хотя уже каким-то образом стало известно, что Белого Цоя выдал Кот, девушку винили в том, что она отвергла "обручение" с семьей и, будучи участницей дела, избежала участи остальных. Более того, нашла приют и защиту в доме главного врага - начальника городской милиции Дембицкого. Наверное, она давно исподволь готовилась к этому шагу, недаром же они столько лет были вместе, младший Дембицкий и Цвета. "Ты можешь учиться в школе и выйти замуж за русского, - говорила Рыжая Лиля, вдова Кота, - но даже если цыганка станет царицей в России, она не имеет права переступить через кнут, лежащий на земле". Дерзкая девчонка слишком многое себе позволяла, пользуясь снисходительностью похотливого Кота и покровительством живой мумии Нэрэзбэ. Старуха всем надоела. В конце концов, нельзя же всю жизнь таскать с собой в этой жаркой и безжалостной человеческой пустыне кусок доисторического льда, тратя все силы на сохранение его в первоначальном виде, - кусок льда со вмерзшей в него общей памятью, которая уже давно никого не спасает от тюрьмы и сумы, - в то время как собственная память с каждым годом сокращается до перечня утрат и стоит не больше писка котенка. Озлобленные женщины выкатили кровать-фрегат во двор и вытолкали на тротуар, после чего попадали на повозки и диким гортанным криком погнали лошадей прочь, прочь отсюда - куда угодно, ибо для цыган нет жизни, в которой нет жизни для цыган.

Цвета бросилась к разоренному цыганскому дому, в котором, как только из него выкатили старухину кровать, обрушился потолок.

Навстречу ей в предрассветных сумерках посредине пустынной улицы медленно катилась костлявая кровать, украшенная резными костями герцогини Ландольфской, черным провисшим пологом и расшитыми тусклым серебром занавесками. Катафалк. Когда кровать поравнялась с нею, Цвета раздвинула занавески и легко легла рядом с царицей. "Я пришла, - сказала она. - Я никого не предавала. Прости и прощай". Да, я думаю, все именно так и было. Груда тряпья зашевелилась, и из темноты выплыла унизанная кольцами и перстнями рука. Девушка безошибочно сняла перстень, на ободке которого было вырезано: "Екатерине Великой от Екатерины Второй". Она надела перстень на безымянный палец и со вздохом сожаления и облегчения склонилась к старухе, чтобы поцеловать ее на прощание. Госпожа Нэрэзбэ обхватила ее за шею могучими руками и прижалась к ее губам. Она вложила в этот поцелуй всю любовь и всю ненависть, всю силу, которую копила столетиями, чтобы чудовищно мощным движением языка втолкнуть китайское яблоко глубоко в рот Цветы, а движением руки по юному горлу вогнать сладкий позлащенный шарик в пищевод, откуда он, уже раскрывающийся, разворачивающийся, обрушился в желудок, смертоносным пропеллером иссекая нежную плоть в месиво, пока пружина не распрямилась до конца и застряла, врезавшись в глубину мягких костей таза, напоследок располосовав на узкие ленточки мочевой пузырь и превратив в крошево все, что отличает женщину от мужчины... Цвета была бессильна ответить на ее поцелуй, но неосторожная сталь задела ее сердце, где таился огонь пострашнее всех огней, - пламя окутало старуху с головы до ног, вспыхнули полог и занавески, тряпье и матрац, набитый превратившимися в порох саргассовыми водорослями, когда-то питавшими плоть любовников неистовой силой, но со временем, регулярно поливаемые сандаловым маслом, ставшими клейкой матрицей, которая хранила от смерти лишь форму прекрасного юного тела Нэрэзбэ, - форму, безжалостно не принимавшую расплывшуюся тушу старухи, лишавшую ее сна и покоя своей неизменной жесткостью, сравнимой лишь с жестокосердной и бессмысленной памятью одиночества...

Охваченная гудящим пламенем кровать, скрежеща колесами, свернула в наезженную колею и с грохотом, стреляя во все стороны ярко-золотыми иглами и затмевая предрассветное небо горьким черным чадом, помчалась по звонкой глине вниз, к окутанному бурым туманом мазутному озеру, - я замер на гребне железнодорожной насыпи, оглушенный проносившимся за спиной товарным составом и ослепленный летевшим в смоляную бездну пылающим костлявым фрегатом...

Все это я, конечно, домыслил и выдумал, но горе мое было невымышленным.

Мазутная бездна поглотила Нэрэзбэ.

Поздно вечером ко мне поднялся отец.

Я сидел спиной к письменному столу, окутанный запахами спелых яблок, цветов и мазута, и наблюдал за цепочкой со змеиной головкой, текуче извивавшейся на моей ладони.

Отец перевел взгляд со стола, на котором в свете настольной лампы тускло желтела бутылка с недопитым шампанским, на разоренную постель - на одной из подушек четко отпечатался профиль юной женщины с ухом как роза и разметавшимися, тяжелыми, как летний дождь, волосами...

- В прошлом году она должна была получить паспорт, - сказал отец. - Но не пришла за ним. Паспорт так и пролежал все это время в сейфе. Сегодня я подписывал бумаги и узнал, наконец, ее настоящее имя... знаешь, как это бывает у цыган...

- Роза, Лилия, Софья, Надежда, Любовь... - Я пожал плечами. - Или Кармен?

- Адората, - сказал отец. - Адората Нэрэзбэ. Спокойной ночи.

Адората. Обожаемая.

ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ ИОРДАН

- Эй, молодка! - раздался приглушенный голос из орешника. Переночевать пустишь? Я без глупостей! На одну ночь только!

Милана насторожилась. Она жила на окраине городка, дом ее выдавался из улицы далеко в поле, на которое она выгоняла корову и овец. Прежний муж обнес двухэтажный узкий дом высоченным забором, забив деревянные стыки железными полосами, а поверху пустил колючую проволоку. Ворота и неширокая калитка были крест-накрест обиты железом и запирались хитрыми замками. Жила Мила после смерти мужа одиноко и сторожко. Служила в библиотеке. Приходя с работы, растапливала колонку и отмывалась добела, особенно руки - их можно было хоть в аквариум запускать. В гости никого не звала, а незваных спроваживала. Было ей тридцать пять лет.

- На одну только ночь! - продолжал мужчина из орешника. - Платить нечем, а услужить - чем могу.

- Стемнеет - придешь. - Мила поднялась с ведром молока. - Калитку оставлю открытой. Если ты, конечно, один.

- Один, ей-богу один!

- Имя Божье не поминай всуе.

И, покачивая бедрами, побрела к своему дому.

Вернувшись домой и заперев все замки и засовы, она выставила молоко в погреб - остудить, а сама поднялась в кухню, где, ополаскивая руки под носатым рукомойником, разглядывала себя в пузырястое зеркало и смутно сожалела о своем поступке. Она догадывалась, что это за человек окликнул ее из орешника: в последние дни в городке только и было разговоров что о сбежавшем из "семерки" (так здесь называли тюрьму) заключенном. Солдаты с собаками прочесывали окрестные леса, милиция расклеила на всех видных местах фотографию беглеца - черный узкий овал лица с носом утицей и глубокими морщинами на лбу. Убийца. Сидеть ему оставалось год с небольшим, да вот не выдержал - сбежал.

На одну ночь.

Она выросла в семье, где было пятеро детей, и все - девочки. Одежда от старших переходила к младшим, и Мила радовалась, что она вторая по возрасту: пальто и платья старшей сестры Веры приходились ей почти впору, не надо было ничего подворачивать да подшивать. Они с Верой были одного роста, разве что у Милы нога была поменьше. В семье по три дня пили спитой чай, водку гостям наливали специальной мерной рюмочкой, свет включали, когда в комнатах становилось уж совсем темно. По окончании библиотечного техникума Мила вышла замуж за тепловозного машиниста Григория, человека аккуратного и почти непьющего. С получки она всякий раз покупала бутылку водки, как делала ее мать, но выпивал Григорий - рюмку-другую - только по большим праздникам, так что в погребе за двенадцать лет скопилось несколько ящиков непочатой водки.

С утра до вечера Григорий гонял туда-сюда цистерны с нефтью, составляя эшелоны, и лишь изредка его посылали в дальние рейсы. По выходным он любил заниматься домом и хозяйством: что-то выпиливал, приколачивал или возился со свиньями и кроликами. Детей у них не было. На третий год совместной жизни они отправились к врачу, прошли обследование, выяснилось, что ни муж, ни жена не страдают бесплодием. Местный доктор выписал им направление в областную клинику, где супругам должны были объяснить, что, как и в какое время нужно делать, чтобы обзавестись ребенком, но им все было недосуг, а таблетки, которые привез однажды из дальнего рейса Григорий, не помогали. Побывали они и у знахарей, но только зря деньги выбросили на ветер.

Из библиотечного запасника Мила принесла Библию, и хотя в церковь супруги никогда не ходили, мало-помалу пристрастились к чтению странной книги.

Стоило открыть ее и вчитаться, как мир поворачивался на своей алмазной оси и ты оказывался на краю света, который в то же самое время был центром и средоточием мира. Здесь сражались племена, вопили и плакали пророки, звучали песни любви и обжигали проклятия, и все это происходило, если верить географической карте, висевшей в библиотеке, на крошечном пятачке земли, в краях пустынных и каменистых, среди редких рощ и виноградников, в клубах пыли и под крики рожениц и умирающих. Мир этот менялся и был многошумен, грозен и желанен. Среди пшеничных полей и масличных рощ пели неведомые птицы, рабыни дарили наслаждение и новую жизнь иссякающим старцам, воины в одиночку одолевали лютых великанов, а женщины отличались не только красотой, но и мужеством, и с высоких гор светил немеркнущий свет, а ночью миром овладевало чудовище Раав...

Григория особенно поразила война между галаадитянами и ефремлянами. В двенадцатой главе Книги Судей Израилевых рассказывается о ссоре ефремлян с Иеффаем, лидером галаадитян. После словесной перепалки ефремляне начинают войну против Иеффая.

"И собрал Иеффай всех жителей Галаадских, и сразился с Ефремлянами, и побили жители Галаадские Ефремлян, говоря: вы беглецы Ефремовы, Галаад же среди Ефрема и среди Манассии.

И перехватили Галаадитяне переправу через Иордан от Ефремлян, и когда кто из уцелевших Ефремлян говорил: "позвольте мне переправиться", то жители Галаадские говорили ему: "не Ефремлянин ли ты?" Он говорил: "нет".

Они говорили ему: "скажи: шибболет", а он говорил: "сибболет" и не мог иначе выговорить. Тогда они, взяв его, закалали у переправы через Иордан. И пало в то время из Ефремлян сорок две тысячи".

Немногим удалось перебраться на другой берег Иордана.

Когда Людмила завершала чтение этого короткого эпизода, Григорий захлопывал книгу и выходил во двор покурить и подумать. Мила пристраивалась рядом с ним на крылечке, и муж, мучительно подыскивая слова, пытался передать ей мысли, вызванные прочитанным.

Ефремляне проиграли и, чтобы избегнуть смерти и переправиться через Иордан, должны произнести родное слово "сибболет" так, как оно звучит на языке победителей - "шибболет". Двойка на этом издевательском экзамене по прикладной лингвистике равнозначна гибели. Однако находились и такие, кто может, из-за долгого опыта общения с галаадитянами или в силу повышенной фонетической чуткости, обостренной страхом, - произносил слово "шибболет" как требовалось. То есть именно - не правильно, а так, как требовалось. Побежденным приходилось унизиться до того, чтобы извратить звучание природного языка, взлелеянного предками. Отказаться от исповедания предков, их культуры, их духа, - отречься от идентичности, - чтобы спастись на землях, занятых народами колен Гад и Рувим. Усталые, измученные, униженные, они собираются в безопасном месте, утоляют жажду и голод; они угрюмы; они раздавлены - не только поражением в бою, но и поражением своей речи и своим вынужденным предательством. Как быть дальше? "Сибболет" уже стал синонимом поражения, унижения, отщепенства и изгнания. Перенять "шибболет" победителей, признав их правоту и приняв их язык, культуру, дух? Наверняка нашлись и такие, кто так и сделал - и ушел в небытие. Нашлись и другие: гордо настаивая на превосходстве "сибболета" над "шибболетом", - лучше есть стоя траву, чем на коленях - мясо, - они сделали это словом символом, знаменем тех немногих, кто готов стоять до конца и искупить предательство кровью и смертью; они тоже ушли в небытие.

- Вся их жизнь изменилась, - говорил Григорий, - а все из-за одной буквы. Как же себя искорежить нужно, чтобы изменить себе и спастись... А новая жизнь - она будет лучше или хуже? Никто ж не знает... Но ее, новой жизни, уже не избегнуть, значит, нужно жить. А как? Слава богу, мы с тобой на одном берегу.

Иногда он жаловался на боли в сердце, но к врачам не обращался. И однажды пришел со смены бледный, едва держащийся на ногах, попросил жену, чтобы затопила титан. "Это, наверное, простуда, - с виноватой улыбкой сказал муж. - Сейчас приму ванну погорячее, выпью чаю с малиной и под одеяло. Завтра ж в рейс".

Ванна, однако, не помогла: в горячей воде Григорий и умер от острой сердечной недостаточности, как сказали врачи.

Людмила осталась одна. Она успевала и в библиотеке, и по хозяйству, а когда выдавалось свободное время, читала Библию. Высокая статная красавица и близко не подпускала к себе мужчин.

И вот тебе на!

На одну ночь.

Еще не стемнело, как она растопила титан и приняла ванну. Надела голубой махровый халат без пуговиц. Достала из погреба пыльную поллитровку. Задернула занавеской иконку в углу.

Когда стемнело, в калитку постучали.

Мила сняла с гвоздя серп и ногой пихнула калитку.

Мужчина был в темной казенной куртке, грязнущих штанах и в кепке с узким козырьком.

- Спасибо, - пробормотал он, косясь на серп. - Я человек безопасный, скажу тебе прямо.

- Однако из тюряги сбежал, - сказала Мила. - Пойдем в дом.

Она налила гостю горячих щей, нарезала хлеба тонкими ломтями. Гость выпил водки и набросился на еду.

- Сколько ж тебе лет? - спросила Мила. - И за что посадили?

- Шестьдесят шесть. - Он выдохнул. - Вкуснющие у тебя щи! - Налил себе и ей в рюмки. - Со знакомьицем! Меня Мишей зовут. Михал Михалычем.

- Будь здоров, Михал Михалыч. - Мила выпила. - А меня - Милой. Так посадили тебя за что?

- Жену убил, - сказал Миша, принимаясь за холодец. - Я ж сам петербуржец, а она приезжая... тридцать пять лет... Поначалу ничего, а потом стала она мне скандалы под пьяную руку устраивать. Я выпью, врежу ей разок она к соседям. Милиция, протокол... А в Питере знаешь какие порядки? Три раза залетел - выгоняют из города и лишают прописки. Когда второй раз такое случилось...

- Водку она тебе сама покупала? - перебила его Мила.

- То-то и оно. - Он налил себе еще. - Тогда я и понял, чего она хочет... Да еще соседи донесли, будто она уже и молодым любовником обзавелась.

- Твое здоровье, Миша. - Мила выпила. - Только носки сам себе стирать будешь. Я баба не брезгливая, но насчет мужских носков - извини.

- Извиняю, конечно. - Миша выпил. - В третий раз думаю: кранты мне. И без того поддатый пришел, а тут еще в холодильнике две поллитры. Выпил я одну поллитру, отрубил ей голову топором. - Он выпил без жадности. - Потом позвонил в милицию, а пока они ехали, вторую поллитру опростал. Дали четырнадцать лет.

- А выйдешь - что будешь делать?

- Женюсь. - Михаил беззвучно захохотал. - Все равно мне без бабы хоть в сто лет - каюк.

- Я тебе воду согрела, - сказала Мила, - помойся. Но только никаких фокусов: как скажу, так и будет.

- Я ж человек режимный, - усмехнулся Михаил. - Все про все понимаю. Значит, пальцем тебя - ни-ни? Что ж. Да я завтра и уеду.

- В этой одежке? Без денег? - Мила вздохнула. - Тебя еще месяц, самое малое, будут и на железной дороге поджидать, и на автобусной станции. Помолчала. - Как знаешь, впрочем. На билет я тебе дам, но до станции ты не дойдешь - возьмут.

Михаил угрюмо кивнул.

- И добавят, - сказал он. - Но ты ж меня на месяц у себя не оставишь?

- Это как вести себя станешь, - сказала Мила. - Иди мойся - вода стынет.

Когда распаренный Михаил в темно-синем банном халате вошел в гостиную, Мила сидела за столом, перед нею лежала раскрытая книга.

Михаил сел напротив. Перед ним стояла высокая рюмка.

- Выпей, а я тебе одну историю почитаю. - Людмила посмотрела на него глубоким взглядом. - Только не перебивай. Это история войны галаадитян с ефремлянами...

Она читала ровным голосом. Миша ловил вилкой скользкие грибы в тарелке и слушал.

- Жуть, - сказал он, когда она захлопнула Библию. - Значит, пока я здесь, никаких сибболетов?

- Тебе решать, - усмехнулась Людмила. - Переходить Иордан или нет.

Он кивнул:

- У меня и выбора-то нет.

- Выбор всегда есть, - возразила она, снимая халат. - Так что?

- Договорились, - сказал Михаил, не отрывая взгляда от ее тяжелых белых грудей с черными сосками. - Шибболет.

Склонившись к нему, она с улыбкой завязала ему глаза черным платком и выключила свет.

- Тогда иди за мной, - велела она.

Под ее ногой скрипнула лестница.

- Иду. - Михаил сглотнул. - Платок не снимать?

- Не промахнешься. Я на полу постелила.

- Чего ж ты хочешь? - отдышавшись, спросила Мила. - Отомстить ей?

- Отомстить было бы вкусно. Но как-то охладел я. Все же тринадцать лет отсидел.

- И за год до освобождения - бежал?

- Что б ты понимала!

Утром Милана накормила Михаила сытным завтраком с молоком и сказала беспрекословно:

- Проживешь у меня сколько проживешь. И не высовывайся, чтоб тебя кто не застукал тут.

- Договорились, - сказал Михаил. - Ты только не задерживайся.

В полдень, подоив корову, она ушла, заперев все двери на все замки.

Первым делом Михаил взялся обследовать дом - от чердака до подвала. На чердаке он нашел только ножную швейную машинку, укутанную мешковиной, несколько бухт электропровода да десяток пустых деревянных ящиков, тонко пахнувших яблоками. Через весь чердак висели веревки, на которых хозяйка сушила белье. Он выглянул в маленькое окошко и увидел лишь обсаженную липами дорогу, по которой изредка проезжали машины, а раз протрещал милицейский мотоцикл. Вокруг дома были пастбища да засаженные картошкой поля, разделявшиеся лишь травяной межой. Все как на ладони.

На втором этаже была спальня с низким потолком и широкой металлической кроватью. Угол спальни занимало зеркало на тумбочке, в которой Михаил и обнаружил коробку со сберегательной книжкой на имя хозяйки и стопку денег на повседневные расходы. Под кроватью в большой картонной коробке насчитал сотни две пачек папирос.

На первом этаже располагалась просторная кухня с четырехконфорочной плитой, старым гремучим холодильником и кладовкой - банки с вареньем, соль, сахар, какие-то пакетики со специями и полки со столовыми приборами. Из крана капало.

Центр гостиной занимал круглый раздвижной стол, крытый синтетической скатертью. У стены - плюшевый диван, над которым висела свадебная фотография. В углу - этажерка с книгами и картонными папками, в которых были собраны вырезки из газет и журналов - рецепты, кройка и шитье. Во второй комнате стоял точно такой же зеленый плюшевый диван, к которому было придвинуто узкое кресло. Напротив - черно-белый телевизор.

Во двор можно было выйти через главную дверь, а можно - и через кухню, откуда вниз вели кирпичные ступени. В самом низу налево - деревянная дверь в погреб. Михаил щелкнул выключателем. Горы картошки на поддонах, овощи, банки с соленьями, а между стеллажами и стеной в несколько рядов выстроились белоголовые бутылки с водкой. В углу на огромном гвозде висел ватник, за которым прикладом в пол стояло ружье. Тут же на чурбачке красовался сундучок с патронами, порохом, мешочками с дробью и прочими припасами.

Часть обширного, мощенного кирпичом двора занимали скотные сараи и загон для свиней. А сбоку, притулив сарай к коровнику, прежний хозяин выстроил что-то вроде мастерской - с верстаком и тисками, множеством инструментов и прочим железным хламом. Хорошенько обшарив мастерскую, Михаил отыскал второй комплект ключей от навесных и врезных замков, завернутый в промасленную тряпочку. Удовлетворенно хмыкнув, он оставил в сарае все на своих местах. Притащил сюда из погреба ружье с припасами и хорошенько вычистил стволы. Запер мастерскую на ключ. Конечно, оружие ему ни к чему, а если поймают, так оно еще и вину отяготит. Но все же иметь под рукой хорошую двустволку было приятно.

Прихватив из подвала бутылку и шмат вяленого мяса, он вернулся в кухню, где от души выпил и закусил, но прежде - заменил в водопроводном кране прокладки: капель раздражала.

Вернувшаяся со службы Людмила нашла его похрапывающим на диване во второй комнате, где стоял телевизор. На полу лежало разобранное ружье. Лицо Михаил прикрыл развернутой Библией. В кухне хоть и было накурено, но окурки валялись в помойном ведре, пепельница начисто вымыта. А пустая бутылка из-под водки спрятана за газовой плитой.

Мила принялась готовить ужин.

За ужином, откупорив вторую бутылку, Михаил поведал ей о ближайших своих планах. Починить электропроводку - в первую очередь на чердаке. Привести в порядок канализацию и водопровод.

- Я в тюряге многому научился, - сказал он. - А в Питере был шофером-дальнобойщиком. Потом в гараже слесарем и электриком. Руки на месте, голова в порядке, только вот без документов - куда?

Мила кивнула.

- В Питере у меня найдутся дружки, - продолжал Михаил. - Если не перемерли все, конечно: тринадцать лет прошло. На старую квартиру возвращаться нельзя. Для начала можно устроиться дворником - им служебное жилье дают. А там и с бумагами разобраться... Не перевелись мастера, которые не то что блоху подкуют, но и новый паспорт изготовят - не отличишь от настоящего, только деньги плати...

- А ружье зачем?

- Просто так. Люблю с железом возиться. Да и не дело это - держать оружие в подвале.

- Там сухо.

- Смажу и уберу подальше, - успокоил он ее. - А пока домом твоим займусь, много чего нужно сделать. Вот электропроводка у тебя всюду по стенам - не годится, надо в стены убрать. Да и прочее всякое...

- Пойдем-ка, - поманила Людмила.

Из старенького шкафа она достала добротный костюм и велела примерить. Темно-синий двубортный пиджак сел как влитой. Брюки оказались длинноваты.

- Я подогну, - сказала Людмила. - На всякий случай. Выключи свет, Миш.

И стала рвать с себя одежду, не дожидаясь, пока он освободится от костюма.

Ночевали они все-таки наверху. Мила была жадна и нетерпелива, не давала покоя и по утрам, но Михаила это вовсе не сердило: он и сам истосковался по женщине, да и гордился немножко тем, что она так на него "запала", как говорили зеки помоложе. По понедельникам, когда в библиотеке был выходной, они и вовсе не вылезали из-под одеяла до самого обеда.

- Ты счастлива? - спросил как-то Михаил.

Людмила молча посмотрела на него и впервые по-настоящему улыбнулась, но - промолчала. Улыбка у нее была тягучая и густая, как домашняя сметана, в которой ложка стоит. Поначалу ее пугали его звериные ухватки, рычание и животный хрип, но вскоре она смирилась с его ненасытностью, проявлявшейся почти что не по-человечески.

Михаил погладил ее массивное прохладное бедро и почувствовал, как дрогнули ее тяжелые ягодицы.

- Я опять хочу! - тихо засмеялась она, пряча лицо на его волосатой груди. - Как распоследняя сука.

- Ничего, - сказал Михаил, по-хозяйски заваливая ее на спину. - Дело хозяйское.

С утра до вечера он хлопотал по дому. Стараясь поменьше шуметь, он раздолбал все стены, заделал электропроводку и даже заштукатурил кривые рытвины, тянувшиеся к розеткам, выключателям и лампочкам. Работа затягивала, и он хватался то за одно, то за другое: чистил трубы печные и водопроводные, возился с ружьем, точил ножи. Но когда как-то вечером Мила попросила его зарубить петушка, он лишь измочалил топором шею несчастной птицы, которую приканчивать пришлось хозяйке.

- Человека убил, а с курицей справиться не можешь, - попеняла она ему.

- Топоры у тебя все тупые.

- Так возьми да наточи.

И на следующий день при помощи напильников и бруска он довел три топора и колун до бритвенной остроты и блеска.

Иногда он вспоминал свою ленинградскую квартиру - длинную кривую комнату под самой крышей в коммуналке, захламленную и пропахшую табачным дымом, но не испытывал никакой тоски. Питер был связан с убийством, и хотя он и стремился туда всей душой, воспоминание о залитой кровью женщине вызывало содрогание. Чтобы избавиться от дурной памяти, он брался за Библию, подчеркивая что-то карандашом или даже выписывая в ученическую тетрадку какие-то фразы...

А Людмила Ивановна неожиданно для себя обнаружила, что в городке полно мужчин, взгляды которых - восхищенные или грязно-липкие - она теперь принимала со смутной радостью.

Постоянным читателем библиотеки был старший лейтенант милиции Кравцов, приходивший сюда каждую неделю, а то и чаще. Он явно стремился обратить на себя внимание статной царицы-библиотекарши, с невозмутимым видом восседавшей за конторкой. И если раньше на его попытки заговорить с ней Мила отвечала односложно или вовсе отмалчивалась, то сейчас, к радости офицера, охотно вступала с ним в разговоры.

- Ищете все своего беглеца? - поинтересовалась она. - Ну, который из тюрьмы сбежал.

- Ищем и найдем, - твердым голосом отвечал Кравцов, налегая могучей грудью на конторку. - Чую я, что он пока где-то в городе прячется. В самом, можно сказать, невинном месте. Может, даже в вашем доме...

- Может, - с улыбкой кивала Людмила Ивановна. - И что?

- Не век же ему прятаться - найдем.

- Вы опять Пушкина берете? Стихи любите?

- Я все подряд у него читаю, - говорил Кравцов. - Я честный человек, Людмила Ивановна. И неженатый. А пока неженатый, можно и стишками побаловаться.

- Откуда у вас этот шрам? - спросила вдруг она, когда он взял со стойки очередной том академического Пушкина.

- Глаз у вас! - восхитился Кравцов. - Это меня в детстве паук укусил. Я его сдуру в руку, а он меня - цап! Рука раздулась, как валенок. Фельдшер с перепугу опухоль и разрезал, но ничего не нашел, а потом все само собой прошло.

- Не он, а она, - сказала Мила. - Вас укусила самка паука-крестовика. Она крупнее самца, на спине у нее такими белыми точечками крест выложен. После соития с самцом она его кусает, а потом съедает.

- Соития... а! - сообразил Кравцов. - Ну и ну! Вот они вы какие, женщины, а? Кому еще такое в голову придет... надо же!

В ответ Людмила лишь безмятежно улыбнулась.

Когда он ушел, Мила вдруг вспомнила о своем узнике, и внезапно ей в голову пришла мысль о том, что отношения их чем-то неуловимо напоминают отношения между людьми, заброшенными в библейские пустыни и леса, в то насыщенное тревогой пространство, где мужчины воевали и брали женщин, как сильный зверь - слабого, и где слова значили не меньше, чем поступки, и она была тоже зверем, пусть и слабым...

В конце июля Мила отправилась пропалывать картошку, но через полчаса ее скрутило и она еле добралась до дома. Болело внизу живота. На следующий же день она отправилась к врачу, который и сказал ей, что она беременна.

- И что теперь? - спросил слегка огорошенный новостью Михаил. - Мне уезжать?

- Ребенку нельзя без отца, - сказала Людмила. - И ты слово дал.

- Слово-то - из книжки! - рассердился Михаил. - А в ней много чего написано. Я тут, кстати, внимательно почитал про всех этих парней... галаадитян и ефремлян и других. Та бойня у моста через Иордан - это все так, вроде как подрались две шайки пастухов и разбежались. А на самом деле ефремляне были самым важным народом в Израиле, во всем тон задавали вместе с царем своим Иеровоамом. С ним они и в ассирийский плен пошли, только там и сгинули. А Иеффай твой вообще нет никто. Шестерка, хоть и ходил в судьях. Умер в одиночестве, и никто даже не знал, где он похоронен. Так-то, Людмила Ивановна! Историю надо досказывать до конца и целиком. К нам поп по субботам в тюрягу приходил, так тот все про Христа да про подвиги его, то да се. А я внимательно прочитал книжку, которую он нам оставил, и говорю: "Что ж вы, батюшка, то да се, а главного не говорите? Ведь Христос-то ваш был евреем. А?" Поп залопотал что-то, братва понасупилась, но некоторые из наших призадумались. Не надо по кусочкам, надо все выкладывать...

- Ты слово дал, - невозмутимым голосом повторила Мила. - Исус Навин словом солнце в зените остановил, чтобы помочь своим соплеменникам в битве. Такие это слова.

- Были и сплыли. - Михаил выпил водки и закурил. - Этими баснями только соловьев кормить, да и те с голодухи ноги протянут.

Той ночью она постелила Михаилу внизу, в комнате с телевизором, на узком покатом диване, на котором спать можно было, только если двумя руками за жесткий подголовный валик держаться. Ружье, завернутое в простыню, она взяла с собой - Михаил не обратил на это внимания: думал, пил водку стакан за стаканом. Потом он попытался уснуть на покатом диване, но - не спалось.

Прежде чем лечь, Людмила Ивановна выбрала из сундучка два патрона потяжелее и зарядила ружье.

Ей тоже не спалось. Разговор с озлобившимся вдруг Михаилом словно повернул алмазную ось мира, и женщина почувствовала себя в пространстве, где даже воздух напоен неложной угрозой.

Стемнело.

Ей было хорошо слышно, как ворочался и ходил в кухню Михаил. Скрипнул дверцей шкафа. Одевается, спокойно отметила Людмила Ивановна. "Пусть бы он сбежал сегодня, - думала она. - Деньги из укладки он еще позавчера взял - на билет хватит". Но когда он вдруг затих, она поняла - может быть, потому, что все еще дышала воздухом иного пространства: просто так он не уйдет. "Ну зачем ему это? - Она долго ждала, пока внизу не скрипнула половица. Значит, он такой, а я - такая. Зверь и зверь, только разные звери..."

Она взяла ружье и приподнялась на локте, нацелив стволы на дверь, и когда Михаил - в синем костюме и с широколезвийным топором - смутной фигурой возник на пороге, она не раздумывая выстрелила из обоих стволов. Две разрывные пули разорвали на нем одежду, пробили, круша все на своем пути, сильное мужское тело и отбросили его к стене. Он сполз на пол, не выпуская из рук топора. Рядом упала велюровая шляпа - синяя, в тон костюму.

Она вылезла из-под одеяла и, перешагнув через мертвые мужские ноги, спустилась в кухню, где на полочке давно без дела стоял телефон.

Не прошло и пятнадцати минут, как к дому подъехали милицейские машины и мотоциклы.

- С вами все в порядке, Людмила Ивановна? - кинулся к хозяйке старший лейтенант Кравцов. - Он вас не поранил, нет?

Она мотнула головой.

- Наповал! - крикнул сверху мужской голос. - Вы жаканами, что ли, стреляли? У него вся спина...

- Да заткнись ты там! - крикнул Кравцов. - Оформляйте скорее да тащите в машину. Вы тут ремонт, вижу, затеяли... Вам, может, доктора позвать, Людмила Ивановна?

- Не надо доктора, - прошептала она. - Я вот только водички выпью...

Кравцов бросился к графину с водой.

- Мы у ворот оставим своих людей. - Он поднес ей стакан. - А вы бы пока прилегли. Утром и поговорим... протокол, то да се... Долго он у вас пробыл-то? День? Два? Ну, слава богу, все позади. - Он взял у нее из ее рук стакан и поставил вверх дном на вязаную салфетку. - Дождетесь? Впрочем, конечно! А сейчас прилягте... и ждите нас... ага? Слово даю: больше ничего не случится. Верите? Ждите. Ага?

Дождусь. История должна быть рассказана до конца, - сказала Мила. - А я на своем берегу.