"Жизнь и деяния графа Александра Читтано, им самим рассказанные." - читать интересную книгу автора (Радов Константин М)

ЮНОСТЬ. ПАРИЖ

Случилось так, что французскому королю Людовику XIV благоугодно было изгнать из своего королевства подданных гугенотского исповедания, упорно не желавших покориться Его Величеству в вопросах веры. К несчастью для государства, среди изгнанников оказалось большое количество искусных ремесленников, навигаторов, инженеров и прочих образованных людей, умноживших мощь и богатство стран, враждебных прежней родине, а во Франции их исчезновение создало множество вакансий и в частных промыслах, и даже на королевской службе. Сия Торичеллиева пустота стала заполняться правоверными католиками из соседних стран, в первую очередь итальянцами и фламандцами. Дорожка в Париж давно была накатана итальянскими художниками, архитекторами и учеными, и многие коллеги, состоявшие в переписке с профессором Читтано, оказались там с первой волной пришельцев. Сам он, однако, вовсе не думал о переселении во Францию, пока венецианские власти нуждались в его услугах, и отклонял самые выгодные предложения этого рода. Беда в том, что долго поддерживать добрые отношения с властями мой наставник был совершенно не способен, ибо среди многих его талантов дипломатический отсутствовал напрочь. Я не проповедую двуличие или низкопоклонство, но крайнее прямодушие тоже не всегда уместно. Взять, для примера, ситуацию, когда высокопоставленный начальник — дурак. Обычное дело в России, и только очень наивные люди думают, что в Европе такого не бывает. Стоит ли говорить начальнику прямо в глаза все, что ты о нем думаешь? У профессора, по природной его прямолинейности и горячности, откровенные мнения если и не высказывались словами, то написаны были на лице.

Это сейчас я так спокойно рассуждаю, а в то время обижен был на Республику до ненависти. Повсюду сопровождая учителя по его делам в качестве доверенного слуги или секретаря, я переживал выпадающие на его долю неправды наверно, еще болезненнее, чем он сам. Заветная моя мечта и тайная молитва заключалась в том, чтобы взорвать этот проклятый город ко всем чертям. Похоже, на небесах все-таки есть некий высший суд, только он так завален людскими жалобами, что по волоките может соперничать с судами Российской империи. Двадцать пять лет спустя после получения моей молитвы резолюция воспоследовала, и молния ударила в тот самый пороховой склад, коего прежний начальник был злейшим врагом синьора Витторио. Весь город остался без стекол, а половина — без крыш.

Через несколько месяцев после того, как профессору отказали от места в венецианском Арсенале, без благодарности и должного вознаграждения за сделанные им многочисленные улучшения в пороховом деле, он почел за лучшее прекратить споры со своими гонителями и принять приглашение на французскую службу. Юридически я не имел никакого права его сопровождать, находясь под опекой родственников и будучи обязан повиноваться им до совершеннолетия. Однако я рассудил, что тетушка, столь часто попрекающая племянника куском, окажется только рада освобождению от нахлебника, и умолил учителя взять меня с собой. Пробираться на судно, долженствующее отвезти нас в Марсель, мне все равно пришлось тайком, попрощавшись только с одним надежным Никколо.

Нам предстояло обогнуть весь итальянский полуостров и проплыть полторы тысячи римских миль, хотя по суше этот путь вчетверо короче. Дело в том, что профессор ни за что не согласился бы расстаться со своими книгами и научными коллекциями, везти которые через Альпы в повозках или вьюках получалось непомерно дорого. Морское путешествие выходило намного дешевле, но и так пришлось продать менее ценную часть ученого имущества, чтобы оплатить перевозку более ценной. Прежде мне случалось сопровождать наставника в поездках, но не дальше Местре или Падуи, и я (возможно, кроме младенчества) ни разу не видел моря за пределами венецианской лагуны. Предстоящие морские опасности волновали, но не пугали: в столь легкомысленном возрасте людям свойственно почитать себя бессмертными, даже мечталось встретить турок или берберийских пиратов, чтобы испробовать отличный стилет, раздобытый мной для такого случая.

Мечты имеют неприятное свойство сбываться некстати: на четвертый или пятый день путешествия встречное судно сообщило, что триполитанские шебеки разбойничают возле самого Брундизия, где магометане в виду города захватили купеческий корабль и безнаказанно ушли с добычей. Наш капитан наотрез отказался плыть хищникам в пасть и решительно повернул в ближайший порт, где стал на якорь в ожидании лучших сведений. Когда все разумные сроки прошли, а опасность только увеличилась, он предложил нам на выбор возвратиться или выгрузиться здесь, в Бари. Мы предпочли родину св. Николая, откуда поперек полуострова перебрались в Неаполь (повозки все-таки пришлось нанимать) и дальше на маленьком каботажном суденышке от порта к порту долго добирались до Франции. Впрочем, по времени мы почти ничего не потеряли, так как высадились в рыбацкой деревушке, счастливо проскочили мимо пограничных кордонов и избежали сорокадневного карантина, обязательного для дальних путешественников по причине очередного морового поветрия. Французские реки и каналы гораздо удобнее итальянских горных дорог, особенно если путешествуешь с грузом, и я с удовольствием наблюдал с баржи, влекомой упряжкой мулов вверх по Роне, страну военной славы великого Цезаря. Мне было решительно все равно, жить в области венетов или в Трансальпинской Галлии — провинциях великой империи, лишь по историческому недоразумению разделенных. Вот только благородную латынь потомки галлов исковеркали еще хуже, чем венецианцы. Утешало лишь то, что с распространением учености неискаженный язык древних римлян становился общим достоянием образованных людей, и я льстил себя надеждой, что французы, итальянцы, испанцы и португальцы вспомнят когда-нибудь свое происхождение от римских граждан и соединятся в одном могучем государстве, которое потом отвоюет и восточную часть империи. Франция казалась наиболее подходящим ядром новой державы, а Рим все равно не годился в столицы, пока там сидел папа и оставалось непонятно, как его оттуда выкурить. А еще надо было что-то делать с уродливым государством германских варваров — самозванцев, похитивших римское имя. И, конечно, каждому невежде известно, что восточная граница Галлии — это Рейн…

Вот такие примерно мысли блуждали в моем юном уме на пути в Париж, где профессор принял почти такую же службу, как в Венеции. Чины именовались по-разному, но суть оставалась прежней: это была должность ученого советника по улучшению пороха и боевых припасов. С восторгом вступил я вслед за ним в великолепный арсенал неподалеку от столицы, где сотни служителей денно и нощно ковали военную мощь Франции: это была истинно королевская игрушка самого великого и могущественного короля на свете! Столетием прежде старый арсенал располагался в стенах Парижа, на берегу Сены близ Бастилии, однако взрыв пороха разрушил его еще в правление предков Людовика XIV. Теперь осторожность побудила Его Величество разместить артиллерийские запасы вне городской черты, между версальской дорогой и Домом Инвалидов. Дом этот, лет за двадцать до описываемых событий построенный по приказу короля для солдат, получивших увечья или состарившихся на его службе и ставший образцом для подражания всей Европе, еще более умножал мое восхищение благородством властелина Франции. Я всей душой готов был служить столь замечательному монарху и демонстрировал особое рвение, помогая наставнику в делах. Тем больше озадачивали взгляды моего учителя, иногда на меня бросаемые, в которых как будто сквозило недовольство. Обыкновенно я понимал синьора Витторио с полуслова, а то и без слов, теперь же принужден был теряться в догадках, и однажды честно спросил о причинах. Ответ был, как всегда, прямым.

— Я недоволен твоим образованием. Оно бессистемно.

— Только скажите — что мне еще изучить? Я готов!

— Ты должен учиться в университете.

Предполагаемый студент немного растерялся, услышав это приказание. Университетская наука… нет, я ее не презирал, но она казалась какой-то оторванной от жизни, неконкретной и бесконечно скучной. Она ничего не давала для воинского искусства. И учились там люди, намного более взрослые. И наконец, на ум пришел самый главный аргумент против:

— А кто же будет вам помогать?

— Ты и будешь. В свободное от учебы время. У тебя достаточно способностей, чтобы успеть все сразу.

— А меня примут? В смысле, по возрасту?

— В Сорбонне есть пятнадцатилетние студенты. Главное — подготовка, а не возраст. Ты подготовлен гораздо лучше многих бездельников, наполняющих аудитории. Прежде всего, у тебя отличная латынь, это сбережет много сил и времени для другого.

С воодушевлением и поднятой головой я входил в королевский арсенал, с сомнением и неохотой, застенчиво сутулясь, пробирался под вековые своды храма науки. В конце концов, рассуждал я, наставник сам учился и других учил в университете, и ему лучше знать, хорошо ли это. И правда, ничего страшного не случилось, меня даже не очень сильно высмеяли. Парижский университет собирал взыскующих мудрости юношей с половины Европы, он видел и более причудливые экземпляры человеческой породы. Добродушно-насмешливые прозвища «квирита» и «римлянина», скоро закрепившиеся за мной, я носил с подобающим достоинством, как графский титул. Впоследствии ближайшие друзья, узнавшие о воинственных мечтах собрата, стали дразнить меня "Александром Великим", что тоже было, в общем, не обидно.

Хочу внести некоторую ясность в терминологию. Помимо множества обыкновенных войн, мне впоследствии довелось принять участие в так называемой "войне памфлетов" на темы политики и религии, и с легкой руки какого-то писаки за вашим покорным слугой закрепилось звание воспитанника Сорбонны. Это так и не так, потому что сами парижские студенты именуют Сорбонной один только богословский факультет, тогда как люди посторонние присваивают сие наименование всему университету. Меня в дрожь бросало от мысли, что придется изучать теологию, право или медицину, и только подчиняясь авторитету человека, заменившего мне отца, я начал посещать лекции по факультету искусств. Подобно капризному ребенку за обеденным столом, я выбирал кусочки повкуснее, к примеру, заинтересовавшие меня разделы математики и натуральной философии, а вот древнегреческий язык, при неоднократных попытках, как следует не осилил, о чем до сих пор жалею. Признаюсь сразу и в том, что проучившись, с перерывами, лет шесть, я так и не получил ученой степени, о чем не жалел никогда. Польза учения заключается отнюдь не в титулах и дипломах, которые за него дают.

В детстве, до университета, учиться для меня означало черпать знания из книг, что было нетрудно благодаря отличной памяти. Но без университетских диспутов, неважно, в аудитории они происходили или в близлежащем трактире, и без продолжавших их разговоров с синьором Витторио я никогда бы не научился думать. Есть важная разница между усвоением готовых идей и созданием новых. Первое лучше всего делать наедине с хорошей книгой. Для второго нужно столкновение умов и мнений, подобно как кремень рождает искры при соударении с кресалом.

Возьмите итальянскую науку от великого Леонардо до Галилея включительно: какое буйное цветение, какой блестящий каскад открытий и изобретений! А весь следующий век, после ранней смерти последних учеников Галилея — бесплодная пустыня на месте цветущего сада. Неужели природа итальянцев так изменилась? Секрет прост: власть церкви положила предел свободе высказывания и в книгах, и в аудиториях. Я помню, как мой наставник, человек честный и мужественный, до конца дней не мог избавиться от привычки нервно оглядываться и понижать голос при откровенном обсуждении некоторых проблем. При этом ведь никто не может запретить думать в одиночестве, а потом издать плоды уединенных размышлений под псевдонимом где-нибудь в Голландии. Нет! Не получается так! Нужны споры, и споры публичные, чтобы всякий имеющий суждение в них ввязывался. Мысль человеческая живет вольной либо мрёт в неволе.

Венеция — самая свободная страна Италии, она даже с легкостью выдержала столетием раньше папский интердикт, потом по купеческому обычаю сторговавшись с первосвященником. Но венецианские граждане если готовы были о чем дискутировать, то разве о деньгах. По крайней мере в кругу, который я мог наблюдать, другие интересы просто отсутствовали. Иное дело Париж. Богословская война иезуитов с янсенистами, отбушевавшая четверть века назад, на самом деле далеко не закончилась, угли ее тлели под пеплом. Духовное сословие оставалось расколотым на два враждебных лагеря и даже среди профессоров Сорбонны было немало тайных янсенистов. Церковники предпочитали уличать в ересях и преследовать друг друга, пренебрегая светскими вольнодумцами. Многие студенты были благородного звания. Известно, что дворяне менее простых людей обременены заботой о хлебе насущном и могут посвящать свое время другим занятиям: большинство танцам, дуэлям и ухаживаниям за дамами, но кто-то и наукам. В ученые диспуты они вносили присущий сословию галльский задор, никому не позволяя задеть их честь и свободу, однако имели достаточно деликатности, чтобы идеи, посягающие на права Бога или короля, обсуждать за пределами аудиторий. Я снискал уважение студентов и профессоров благодаря фундаментальному знанию римских древностей, однако вынужден был признать себя профаном в современной литературе, особенно это касалось авторов, пишущих на новых языках. Первоначально книги на "искаженной латыни" из принципа мной отвергались, не исключая даже Данте, но когда пришлось отстаивать свои мнения и знакомиться с трактатами, сопоставляющими античность и новое время, Бернар де Фонтенель с его "Свободным рассуждением о древних и новых" убедил меня сильно смягчить позицию. Его ясный, спокойный ум, беспристрастно разбирающий, в чем древние римляне превосходили современных европейцев, а в чем наоборот, как нельзя лучше примирял страсти. Да я и сам давно понимал, что против огнестрельного оружия римская армия не устояла бы. "Разговоры мертвых" того же автора понравились мне гораздо меньше, античные герои говорили явно не в своей манере, зато "Беседы о множественности миров" открыли такие особенности мироздания, о которых я и не задумывался. И все это в легкой манере светского разговора, на том самом французском языке, в коем из четырех букв делают один звук. За бутылкой дешевого вина (одной на пятерых) мы с друзьями всерьез обсуждали, как могут выглядеть предполагаемые писателем обитатели Луны или Марса и возможно ли сделать такой телескоп, чтобы разглядеть если не самих жителей планет, то хотя бы их поля, каналы, корабли и здания. В продолжение разговора на другой день один из собеседников принес потрепанную книгу с рукописными добавлениями на полях, я прочитал название и замер: "Государства и империи Луны"! Сочинение какого-то де Бержерака, издано лет сорок назад! Книга оказалась совсем не в духе невинного Фонтенеля: острая и веселая сатира, не щадящая ни религии, ни философии, ни общепринятой морали. Да еще полный вариант, с цензурными изъятиями, вписанными от руки! Словом, квинтэссенция французского вольнодумства. По сравнению с большинством рассуждений о земле и небе, даже преследуемых церковью — как стакан водки двойной перегонки против разбавленного пива. Антиклерикальные мысли я всегда принимал благожелательно, они отвечали моим чувствам, которые еще не могли найти собственного выражения. После Сирано, поиски первоисточника повели меня дальше, к Гассенди и Эпикуру. Если в детстве я блуждал между римским язычеством и христианской верой, но не отрицал существования высших сил, к середине университетского курса мои религиозные взгляды оформились на грани атеизма: скорее агностик, чем деист. Идея Эпикура, что боги если и существуют, то не вмешиваются в ход бытия, произвела на меня глубокое впечатление.

Другая линия моего умственного движения тоже берет начало от "Бесед о множественности миров". Между прочим, даже сомневаясь в бытии Божием, я часто замечал, что существует какой-то принцип равновесия, подобный закону сохранения материи и обеспечивающий воздаяние за дела людские еще на этом свете. Назовем его "Закон сохранения добра и зла". У древних он воплощался в безличном Роке, пред коим даже боги бессильны. Иной раз расплата переходила на потомство, превращаясь в родовое проклятие — кровь Атридов, к примеру… Так вот, мне хочется верить, что исключительное долголетие Фонтенеля — награда судьбы за добрые дела. Обладая весьма умеренным талантом, этот писатель во благо употребил свой скромный дар, пробуждая умственные силы других людей. Его бесхитростные рассказы о звездах и планетах, изъясняющие астрономию в форме, доступной даже дамам, подтолкнули меня к трудам более серьезных авторов, прежде всего Галилея, трактаты которого я открывал когда-то, но отбросил, найдя слишком трудными, зато теперь оценил в полной мере. Тут-то я и попался. Прошедшие полвека после Галилея создали огромную литературу, выросшую из его работ, и ее так же невозможно было игнорировать, как невозможно закрыть интересный роман, не узнав, что случилось с героями дальше. Меня втянуло в дискуссии о принципах небесной и земной механики, как неосторожного работника втягивает в зубчатые колеса крутящейся машины. Я нередко оказывался в полной десперации от бессилия постичь аргументы философов, но был слишком упрям и горд, чтобы признать свою неспособность и сдаться великим на капитуляцию, и продолжал с переменным успехом сражаться то с Декартом, то с Гюйгенсом, то с самим Ньютоном, разумея под этим усилия прочесть и критически разобрать их трактаты. Вышедшие из печати несколькими годами прежде сего "Математические начала натуральной философии" надолго стали для меня настольной книгой.

Было бы, однако, ошибочно думать, что Гассенди и Ньютон совершенно овладели моим вниманием в студенческие годы. Занятия философией природы и математикой по важности находились далеко не на первом месте, а больше всего времени я проводил в арсенале или на пороховых мельницах, помогая наставнику приводить в совершенство оружие и боевые припасы для королевской армии. Одной из незаслуженно забытых впоследствии инвенций синьора Витторио был прибор для измерения силы пороха, призванный повысить меткость огня артиллерии. Качество пороха, не только с разных мельниц, но и с одной, только из разных партий, иногда различалось столь значительно, что канонирам приходилось заново пристреливаться, открыв новый бочонок. Идея профессора заключалась в заблаговременной расфасовке пороха по матерчатым картузам, причем количество его в каждой упаковке должно было определяться не весом или объемом, а взрывчатой силой, так что порох низшего качества следовало насыпать в большем количестве, а высшего — наоборот, уравнивая действие зарядов. Устройство напоминало с одного конца мушкет, а с другого — насос, поршень через пару рычагов поднимал груз на высоту, зависящую от силы пороха, которым делали холостой выстрел в камеру насоса. Мы трудились над улучшением точности измерений, последовательно обнаруживая и уменьшая причины разнобоя, совершили тысячи опытов, но в то время не успели довести эту работу до конца. Профессор сам оказался своим соперником: введенные им и сделанные обязательными для всех пороховых мастеров способы предварительной очистки селитры настолько улучшили дело, что дальнейшие усовершенствования оказались невостребованными. Другим нашим занятием были опыты по изучению минералов, используемых для получения цветных фейерверков и цветного стекла — синьор Витторио надеялся найти соответствие между этими двумя рядами и раскрыть некоторые секреты муранских стеклодувов, ревниво хранимые венецианцами. Фейерверки, кстати, французские аристократы тоже стали заказывать, даже с большим размахом, чем в Венеции, и немалая часть трудов по их приготовлению выпадала на мою долю. Все эти занятия, вместе с университетом, почти не оставляли мне свободного времени для свойственных молодости развлечений. Я об этом не жалел, потому что и денег на развлечения не было, а злоупотреблять щедростью друзей не позволяла гордость бедняка. Любовных приключений я также не имел в то время. В наш век (равно в дни моей юности и сейчас) если юноша беден, он может рассчитывать примерно на такое же отношение со стороны прекрасного пола, как сидящий на улице бродяга. Если он хотя бы хорош собой, еще есть шанс вызвать жалость, если нет, одно брезгливое отвращение будет его уделом. Все, что я мог придумать в ответ — постараться принять гордый и неприступный вид и убедить самого себя, что надо быть выше этого. Я долго не знал женщин и не пользовался успехом у них.

Кому-то может показаться странным, что королевское жалованье вместе с дополнительными доходами не обеспечивало нам с учителем зажиточное существование. Но средства профессора оказались полностью истощены переездом из Венеции, и для обустройства в Париже пришлось сделать займы. Проценты у парижских ростовщиков просто грабительские, особенно если залог составляют вещи, кажущиеся им недостаточно ценными, как старинные книги или что-то подобное. Жалованье казна платила без задержек только при Кольбере, а заказы на фейерверки тоже пошли не сразу. Оплату за обучение приходилось вносить в полном размере: в Парижском университете существовали коллегиумы с льготами для небогатых студентов, но они были организованы по принципу землячеств и мне заведомо не подходили. Наставник шутил, что мы с ним теперь живем как настоящие аристократы — главную статью расходов составляют проценты по долгам. У нас были все основания считать себя счастливее других, потому что многим приходилось гораздо тяжелее. Седьмой год шла война за наследство Виттельсбахов, Францию поразил страшный неурожай, сотни тысяч бедняков умерли от голода или ожидали подобной участи. Цены на хлеб взлетели до небес.

Иногда мне приходилось сопровождать профессора в служебных поездках, чаще всего это были посещения селитряных варниц, не далее двадцати или тридцати лье от столицы, и продолжались они не дольше недели. И вот однажды, летом девяносто пятого года, он заявил, что предстоит длительное путешествие: мы отправляемся во Фландрию, в действующую армию. Я до утра не мог заснуть от волнения: кажется, мои мечты о воинских подвигах осуществятся! Действительность оказалась более прозаичной. С пороховым обозом мы тащились по равнинам Иль-де-Франс и холмам Пикардии так долго, что едва успели принять участие в знаменитой бомбардировке Брюсселя, предпринятой Виллеруа для отвлечения противника от Намюра. Я должен защитить маршала от обвинений в жестокости, часто предъявляемых ему за превращение огромного богатого города в дымящиеся руины. Жителям была дана возможность заблаговременно выйти из-под обстрела, и немногочисленные жертвы составили в большинстве мародеры из городской черни, застигнутые французскими бомбами на месте грабежа. Зрелище грандиозного пожара было чрезвычайно впечатляющим.

Скоро выяснилось, что Брюссель мы сожгли без всякой пользы: Вильгельм Оранский не сошел с выгодной позиции, а ван Кохорн добился реванша за поражение от Вобана и взял Намюр на капитуляцию. Военные дела оборачивались не лучшим образом. Зависть к могуществу французского короля создала ему слишком много врагов, армии пришлось разделить между Фландрией, Рейном, Пьемонтом и Испанией. Виллеруа оказался не равной заменой недавно умершему герцогу Люксембургскому. Некоторое время считали вероятным, что крепостную артиллерию Флерюса и Шарлеруа ожидает скорая проверка в бою. Инспекция орудий и приведение в готовность были поручены моему наставнику и исполнены им, после чего стало известно, что утомленный противник не собирается наступать и ставит войска на зимние квартиры. Мы получили возможность вернуться в Париж, только по дороге, уже на старой французской территории, были ограблены до нитки шайкой дезертиров. Вместе с другими пассажирами почтовой кареты, имея шпаги и пистолеты, можно было попытаться оказать сопротивление окружившим экипаж вооруженным оборванцам, но ехавший с нами пехотный офицер оценил количество разбойников и запретил драться:

— Они нас на части разорвут. Лучше отдать им деньги по-хорошему.

Отдать пришлось и деньги, и вещи, и одежду, и сапоги — я до сих пор помню острое чувство унижения — и босиком, в одном белье, плестись по ледяным осенним лужам в ближайшую деревню, а потом упрашивать боящихся всего на свете крестьян впустить нас. Гнусные разбойничьи рожи долго еще мне снились. Днем я готов был с достоинством встретить любую опасность, но во сне переставал собой владеть и просыпался иной раз посреди ночи в холодном поту с ощущением крайнего ужаса. Крайне болезненно переживая эту слабость, которую почитал постыдной трусостью, я искал избавиться от нее, и мне показалось естественным найти решение при помощи науки, в области оружейного дела. Следовало придумать нечто, способное перевесить любое численное превосходство противника. Вот тогда можно будет отправиться на место разбоя и отыграться.

Холодное оружие всех видов я отверг сразу. Самый искусный фехтовальщик может сражаться не более чем с двумя противниками средних способностей, трое моментально его одолевают. Пороховые гранаты — хорошо, но неприменимо вблизи и неприцельно. В общем, то, что первым нарисовалось в моих фантазиях, представляло многоствольный пистолет. Сия идея прожила очень недолго, ведь совершенно очевидно, что несколько обыкновенных пистолетов удобнее и надежнее, чем неповоротливое тяжеленное чудище с несколькими стволами и замками. Следовало уменьшить вес, прежде всего. Известно, что самая тяжелая часть огнестрельного оружия — это ствол, и я озадачился мыслью, насколько его можно укоротить, еще не сделав пистолет бесполезным. Довольно быстро я пришел к варианту с составным стволом из короткой зарядной камеры и длинной трубки, присоединяемой к ней перед выстрелом на резьбе или фигурных выступах. Теперь появилось две новых проблемы: как переставлять ствол достаточно быстро для боя и как упростить получавшийся непомерно сложным многокурковый замок. Я обратился к трактатам по оружейному делу, имевшимся во множестве в библиотеке моего учителя, которые раньше просматривал из любопытства, а ныне подверг допросу с пристрастием. На королевской службе профессору постоянно приходилось соприкасаться с оружейниками, среди которых были и чрезвычайно умелые. Они хорошо знали меня; некоторые из них готовы были помогать советами и даже более того. На какое-то время оказались забыты философия и математика, и все мои силы обратились на новое увлечение. Вечером при свечах я изучал бесконечно разнообразные конструкции, придуманные лучшими умами человечества для убийства себе подобных, а с утра отправлялся брать уроки оружейного искусства у наиболее доброжелательных мастеров.

Одной из самых оберегаемых учителем книг был небольшой рукописный кодекс почти двухсотлетней давности, принадлежавший либо самому Леонардо да Винчи, либо человеку, достаточно близкому к нему, чтобы делать выписки из дневников ученого. Только теперь я впервые получил позволение изучить рукопись. Мне хотелось верить, что руки Леонардо касались страниц, которые я перелистываю, хотя было известно, где хранится весь архив великого тосканца: пол-лье на северо-восток и через речку, в Лувре. Рисунки диковинных многоствольных орудий, в которых стволы небольших фальконетов располагались на горизонтальном круге подобно спицам каретного колеса и стреляли по очереди при вращении этого колеса смерти, сменялись изображениями гигантских крыльев, как у летучей мыши, только вместо зверька был человек. На мой вопрос наставник ответил, что Леонардо много лет работал над летающей машиной, но так и не достиг успеха:

— Скорее всего, это доказывает неисполнимость задачи.

— Хм?

Авторитет синьора Витторио был велик, но меня уже научили требовать во всем доказательств. Летающие машины нагло чирикали на ветках и гадили прохожим на головы (я недавно прочитал Декарта, его трактовка живых существ выглядела убедительно). Я представил, как пролетаю над врагами подобно птице и бросаю ручные гранаты прямо в их толпу — красиво, но браться за проблему, пред коей отступил великий Леонардо, было бы безумной самонадеянностью. Да и каким местом бросать, если руки заняты крыльями? У птиц хоть ноги цепкие. Нет, не годится.

Я снова вернулся к огнестрельному оружию, и здесь наследство да Винчи оказалось все же полезным. Это он изобрел колесцовый пистолетный замок, который заводится ключом, подобно карманным часам с пружиной. Мне пришло в голову, как можно изменить конструкцию, чтобы с одного завода получать искры не один раз, а несколько, при последовательных нажатиях на курок. Всего-то нужно поставить пружину как в часах системы Гюйгенса и сделать, чтобы колесико при нажатии освобождалось только на один оборот, а не до полной раскрутки. Курок взвести недолго, а можно к нему и взводной механизм сделать, от той же пружины.

Это была небольшая, но уже серьезная инвенция, независимо ни от каких многоствольных фантазий. Она заслужила похвалу учителя, приказавшего держать дело в секрете. Пистолеты с колесцовым замком производились в небольшом количестве, будучи дороги и сложны в изготовлении. Зато их владельцы готовы были платить за удобство, надежность и отсутствие осечек. Если бы мою идею удалось довести до совершенства, это на две — три секунды могло ускорить заряжание — очень много, когда от быстроты зависит жизнь. Требовались только пружины, имеющие гибкость часовых и силу оружейных, и они были изготовлены благодаря привлеченному к делу опытному мастеру, тосканцу Сантини, сразу понявшему достоинства конструкции. С тех пор его пистолетная мастерская была в любое время дня открыта для моих опытов, старик с интересом поглядывал на парнишку, по возрасту годившегося, самое большее, в подмастерья.

Профессор не стал брать королевский патент, а предпочел договориться с чиновником, курировавшим арсенал, о передаче изобретения казне за вознаграждение: нам деньги требовались быстро. Еще и сейчас оружие с такими замками делается иногда во французских мастерских. А тогда мы были довольны, что сумели частично расплатиться с долгами и запастись топливом и одеждой на зиму. У меня очень прибыло уверенности в себе. Так первая, пусть маленькая, победа поощряет к дальнейшим усилиям.

Я полностью вернулся к своим обыкновенным занятиям, но каждый свободный час посвящал оружейным изысканиям. Теперь у меня был замок многократного действия. Составной ствол тоже получался, только после опытов в железе мне показалось лучше перевернуть все наоборот: длинная часть была закреплена жестко, а зарядная переставлялась, будучи в пять раз легче и короче. Сопряжение их делалось конусным, с кропотливой притиркой поверхностей мельчайшим наждачным порошком, чтобы огонь не прорывался в щель. Способов скрепления частей было даже слишком много: некоторые я нашел в старинных книгах, другие придумал сам, оставалось их испытать и выбрать наилучший. Но на пути к успеху стояло непреодолимое препятствие. Каким образом устроить пороховую затравку, чтобы не подсыпать ее каждый раз при замене зарядной части? Необходимость манипулировать пороховым рожком портила все дело, желаемая частота стрельбы никак не получалась. Первый испробованный мною вариант заключался в прикреплении сверху к пистолетному замку коробочки, вроде табакерки, с затравочным порохом, в которой при взводе курка приоткрывался клапан. То же самое, что делает стрелок руками, выполнялось механически. Я долго бился над улучшением этой конструкции, коллеги по университету привыкли видеть меня с подпаленными бровями и париком, потому что надежно защитить коробочку от огня при выстреле никак не удавалось. Отчаявшись в успехе, бросил все. Несколько времени спустя был сделан второй подход, не столь примитивный.

Похоже, что ум человеческий, подобно хитрому рабу, действует иной раз тайком от хозяина. Я вовсе не собирался заниматься оружейными инвенциями, когда в голове моей родилось новое решение. В запальное отверстие зарядной камеры надо вставить короткий отрезок фитиля, содержащего в сердцевине пороховую мякоть. Выступающую наружу часть следует распушить для улавливания искр, и если волокна будут хорошо пропитаны селитрой, подсыпать порох на полку не потребуется. Перед моим мысленным взором возникли готовые, снаряженные порохом, пулями и затравочными фитильками зарядные части в кармашках на поясе стрелка, цепляемые к стволу в мгновение ока. Понятно, что потребуется долгий ряд опытов, но я был к этому готов.

Вначале запальное отверстие просто рассверливалось на половину его глубины, позже я придумал специальные оправки, по форме напоминающие перстень и прижимающие фитиль к запальнику снаружи. Состав зажигательной начинки фитильного шнура был главным предметом опытов, основой служил порох с уменьшенной долей угля, я полагал, что материал волокон может отчасти заменить уголь. Чтобы порох не осыпался, пробовались различные сорта клея, разведенные на чистом spiritus vini во избежание сырости. Два важных недостатка нового способа стрельбы обнаружились сразу: задержка выстрела после нажатия на курок и удручающе большая доля осечек. Собственно, правильнее будет сказать "малая доля выстрелов", ибо оружие срабатывало меньше чем в половине случаев. В начале опытов — значительно меньше. Возник вопрос оценки успешности рецептуры затравок: по совету профессора, я решил считать количество осечек на сотню нажатий курка, это исключало случайности, хотя увеличивало расход пороха, денег и времени. Делались попытки подойти к делу и с другой стороны, варьируя способы насечки, закалки и цементации кресала для увеличения количества искр.

Усердный труд не всегда вознаграждается. Опыты сильно затянулись, я много раз переходил от уверенности в близком успехе к полному разочарованию и обратно, приостанавливал дело и снова к нему возвращался, подобно пьянице, не способному справиться с пагубной страстью. Наконец пессимизм возобладал, но я не имел ни мужества признать неудачу после таких значительных усилий и затрат, ни надлежащего повода эти усилия прекратить.

Сейчас, с высоты нынешних знаний, легко объяснить, почему задача не решалась. К частям фитиля, находящимся в отверстии и вне его, требования прямо противоположны. Первая должна представлять, по сути, пороховой монолит для передачи огня заряду, вторая — быть как можно более рыхлой и объемной для улавливания искр от кремня. Улучшая одни свойства, я ухудшал другие, и удивляться следует не тому, что цель не была достигнута, а тому, как далеко я все-таки продвинулся. Напомню, что мне тогда еще не исполнилось и двадцати лет.

Мой наставник взирал на сии труды преимущественно с той точки зрения, насколько они будут полезны для образования юноши, не слишком рассчитывая на прямые результаты. Он, разумеется, мне помогал, но в своей манере, предпочитая подобно Сократу побуждать мыслить, а не навязывать готовые мнения. Его твердое убеждение гласило, что чрезмерная опека губительна для молодых умов, и мне предъявлялись лишь требования не пренебрегать университетской наукой и в меру сил помогать ему в занятиях по службе. Последний год эти занятия заключались в приготовлении боевых припасов для осадной артиллерии.

Весной девяносто седьмого года желанный повод для перемены занятий нашелся. Война с Великим Альянсом явно клонилась к миру, но для придания веса речам дипломатов была предпринята осада важной крепости во Фландрии. Жаль, что в то время я не знал русского языка, вышел бы прекрасный каламбур. Название по-русски звучит зловеще: город Ат. Туда мы и прибыли с осадным парком, чтобы устроить такой же ад, как в Брюсселе двумя годами раньше. Армией командовал маршал Катина, а распоряжался осадой Вобан — два полководца, коим я наиболее симпатизировал. Будучи незнатного происхождения (один — сын парижского чиновника, другой — сын провинциального дворянина, в десять лет оставшийся полным сиротой), оба добились успеха собственным трудом и талантом, и представляли в моих глазах героев, которым хотелось подражать.

Это было переходное время, когда артиллерия уже стала постоянным формированием при королевской армии, но мастера-артиллеристы еще не считались офицерами и не имели воинских рангов. Синьор Витторио исполнял должность помощника главного мастера, заведуя пороховой частью. Я был учеником помощника, то есть "мальчиком на побегушках" с широким и весьма неопределенным кругом обязанностей. Раньше, под Брюсселем, я только начинял порохом мортирные бомбы, теперь же поставил себе задачу выучиться стрелять из пушек, для чего испросил позволение во всякое время, когда не нужен наставнику, присоединяться к канонирам. Прошло уже много времени после предыдущего нашего несчастливого путешествия, ночные кошмары отступили, как и наивное желание непременно разделаться с разбойниками. Осталась мысль, что возможно посредством знания добиваться превосходства в силе, то есть в оружии, над любыми противниками, а сила всем нужна и легко обменивается на славу, власть и богатство по самому выгодному курсу.

Почти до конца семнадцатого столетия артиллерийское дело считалось скорее особым ремеслом, вроде кузнечного или мыловаренного, нежели воинской специальностью или наукой. Хотя и существовали артиллерийские таблицы Галилея, мне было неизвестно, чтобы кто-то применял их на практике. Мой учитель одним из первых начал вносить в эту сферу научные принципы, со стороны химии и пиротехники. Со стороны тактики и баллистики наибольший вклад был сделан Вобаном и его вечным оппонентом ван Кохорном. По своему положению мы с наставником почти ежедневно присутствовали на утренних совещаниях, устраиваемых великим фортификатором с армейскими командирами и артиллеристами. Благодаря этому я понимал смысл действий, мог оценить красоту замысла Вобана и наблюдать триумфальное шествие математики по полю боя. Точный расчет расположения орудий, дистанций и направлений огня, использование в полной мере преимуществ фланговой позиции для рикошетной стрельбы и средства, препятствующие противнику использовать те же преимущества — все это представлялось мне блестящим воплощением моей любимой идеи о превращении знаний в военную силу. Я лез из кожи вон, усиливаясь придумать что-то позволяющее выделиться в глазах командующего, однако добавить к продуманной системе великого мастера своим неопытным умом ничего не мог и оставался лишь одним из тысяч исполнителей, маленькой пешкой на его шахматной доске. Хотя Вобану было уже изрядно за шестьдесят, он еще сохранял силу и здоровье, целые дни проводя на позициях вместе с канонирами. Я тоже дневал и ночевал возле пушек, но как ни старался мозолить глаза начальству, его взгляд на мне не останавливался. Было даже немного жаль, что превосходно укрепленная крепость сдалась на капитуляцию всего через три недели: гарнизон вышел со знаменами, только без труб и барабанов. Потери с обеих сторон оказались нереально малыми, почти как в Брюсселе в свое время, но там собранная отовсюду могучая артиллерия тупо разрушала почти незащищенный город, покинутый жителями, здесь же сильный и умелый противник был мастерски обезоружен прицельными ударами, экономно нанесенными в уязвимые пункты. Разница в манере действий — как между дикарем с дубиной, яростно бросающимся на врага, чтобы переломать ему все кости, и опытным фехтовальщиком, несколькими неуловимо быстрыми движениями выбивающим оружие из рук соперника. Все мое восхищение было, конечно, на стороне фехтовальщика, то есть Вобана, и мысли вращались вокруг способов наведения пушек и расчета траекторий не только до конца кампании (мир был заключен в сентябре), но и по возвращении в Париж. Профессор математики Лемер, к которому я обратился по совету наставника за разъяснением некоторых сложных моментов, развел руками:

— Эти вопросы, юноша, все еще дискутабельны. Если бы пушечные ядра, подобно планетам, летали в пустом пространстве, рассчитать их движение было бы просто. Однако здесь мы имеем движение с переменной скоростью, от которой, в свою очередь, зависит дальнейшее замедление — и по какому закону зависит, пока не ясно.

Проблема была в сопротивлении воздуха движению снарядов. Рассчитанные мной по Галилею траектории не учитывали этот фактор и не совпадали с действительными. Готовых решений в книгах не было, с трудом удалось найти лишь праздные рассуждения на эту тему, не опирающиеся на опыты. Следовало обратиться к эксперименту. Но как измерить сопротивление воздуха движению снаряда? Верхом на летящее ядро не сядешь! Ньютон с его относительностью движения пришел на помощь: пусть ядро покоится, а движется воздух. Конечно, воздействие ветра на тяжелый чугунный шар было бы очень трудно измерить, однако я быстро пришел к выводу, что материал не имеет значения, это может быть круглая пуховая подушка или пузырь, надутый воздухом, лишь бы оболочка была непроницаемой и геометрия совпадала. Препятствием стало непостоянство ветра. Проклятый воздух двигался порывами, скорость и направление изменялись ежесекундно, ни о какой точности измерений нельзя было даже помыслить, а точность для траекторных расчетов весьма критична. После нескольких дней мечтаний о поездке к морю, где ветры более устойчивы, пришла идея заменить воздух водой.

Разумеется, строгое доказательство подобия плотных и разреженных текучих субстанций в отношении сопротивления движению отсутствовало, но я надеялся позже решить эту проблему. Зато в моем распоряжении была Сена, и можно было выбрать участок с равномерным течением, определить его скорость по проплывающей измеренный отрезок щепке и опустить в воду утяжеленный свинцом до равновесия деревянный шар на тонком шнурке, привязанном к пружинным весам. Вот и все! Картина опыта мгновенно возникла перед глазами. Я нанял маленькую лодку и каждый свободный час экспериментировал под ледяным осенним дождем, доколе не простудился. Пока лежал в постели и сморкался, мне показалось интересным измерить силу сопротивления в зависимости не только от скорости потока, но также от размера и формы погруженного тела. Я наделал разных объемных фигур — шаров, цилиндров, конусов, полушарий — и после выздоровления, выждав хорошую погоду и тепло одевшись, продолжил измерения. Интерпретация их оказалась непростым делом: сначала мне думалось, что сопротивление среды пропорционально площади поверхности тела, потом открылось, что два вытянутых конуса, соединенных основаниями, растягивают пружину меньше, чем равный их основанию диск, поставленный поперек потока. Консультируясь и с моим наставником, и с Лемером, я постепенно продвигался к истине. Усилие, действующее на фигуры, подобные друг другу, действительно соответствовало их поверхностям, а с убыстрением течения оно росло пропорционально квадрату скорости. Только зависимость от формы не поддавалась математическому выражению. Понятно было, что сопротивление меньше у тел гладких и вытянутых очертаний; когда я обнаружил, что форма рыбы идеальна для плавания, это даже отвело меня от крайних атеистических выводов. Не зря Иисус сделал рыбаков ловцами человеков.

Впрочем, зависимость от формы я изучал только в силу праздного любопытства: почти все артиллерийские снаряды были круглыми, и двух установленных закономерностей было достаточно для составления трактата о полете ядер и бомб. Я нашел способ точно подтвердить "закон размера", как про себя его называл, применительно к воздуху. "Закон скорости", на основании измерений силы небольшого самодельного паруса и пускания пушинок по ветру, тоже, в общем, подтверждался, хотя погрешности были велики. Надлежало применить эти правила к расчету траекторий и проверить настоящей стрельбой. Конечно, никто не дал бы мне пушек специально под студенческие опыты, но этого и не требовалось: на обширном поле у арсенала часто велись стрельбы для обучения артиллеристов или испытания пороха, и я мог легко договориться о своем участии.

Наибольшую трудность для меня составляла математическая сторона: я не любил тригонометрию и чувствовал себя не очень уверенно среди синусов и косинусов, а они непременно вылезали в расчетах, как только угол возвышения пушки делался отличным от нулевого. Хуже того, криволинейное движение ядра происходило, как заметил профессор Лемер, с переменными скоростью и замедлением, и для своего описания требовало анализа бесконечно малых величин, тогда еще бывшего достоянием очень немногих ученых. Однако дело стоило усилий: во-первых, выходила отличная работа для получения степени по окончании университетского курса, во-вторых, после защиты можно было опубликовать эту диссертацию с посвящением Вобану и преподнести ему с надлежащими церемониями, чтобы уж точно не остаться незамеченным. Главное, трактат должен получиться не просто хорошим, а блестящим, и непременно — с перспективой практического применения в артиллерии. Тогда могли бы исполниться мои самые смелые мечты о военной карьере.

Много времени я провел между пушек и математических трактатов, но с полной достоверностью подтвердить свои предположения опытом не мог, потому что точность измерения угла возвышения орудий и времени полета ядер оставляла желать лучшего. Я придумал специальные часы, в которых были бы стрелки, отмеряющие секунды и их доли, и угломерный прибор, сочетающий плотницкий уровень с поставленной вертикально астролябией, но существовали они только в моей голове — заказать не было средств. Наше денежное положение стало много хуже с тех пор, как сменился куратор королевского арсенала.

Я должен предъявить претензию своей памяти. Имена достойных людей в ней сохранились хуже, чем образы дураков и негодяев. Не могу вспомнить, как звали предыдущего начальника, зато советник Рише стоит как живой перед глазами. Маленького роста, при этом чрезвычайно и бестолково деятельный, он сразу пробудил остроумие подчиненных: "насколько надо вырасти нашему Рише, чтобы стать великим?" Ответ: "достаточно прибавить лье". Потом шутники быстро примолкли. Конечно, сокращение финансирования по окончании войны не было личной инициативой советника, но то, как он его проводил, показывало всю изнанку скаредной души. Мне просто хотелось убить эту гадину за унижения, кои претерпевал мой учитель.

В то время ученое сословие балансировало на узкой грани между благородными и простолюдинами. Когда синьор Витторио оставил кафедру в Болонье и перебрался в Венецию, рассчитывая со временем получить место в Падуанском университете, друзья и коллеги по старой памяти продолжали называть его профессором, хотя он и не дождался предполагаемой вакансии, приняв вместо этого службу в Арсенале. В Париже он, в общем, сохранял прежнее уважение в узком кругу ученых людей, но в глазах Рише оказался кем-то вроде обычного порохового мастера, которому непонятно за что платят слишком большое жалованье. Дело не сводилось к деньгам. Как в России самыми жестокими помещиками часто бывают выслужившиеся холопы, так выскочка Рише всячески старался подчеркнуть непреодолимую черту, ниже которой находились подчиненные ему мастера и работники — и мой наставник, по его мнению, в их числе. Он почти в глаза грозился "поставить на место этого вздорного старикашку", и для начала предложил выбор: уменьшение жалованья в три раза либо полное увольнение от дел. Учитель выбрал первое только затем, чтоб дать мне возможность довести до конца артиллерийские опыты и связанный с ними трактат. Но закончить их мне оказалось не суждено.