"Холодная война. Свидетельство ее участника" - читать интересную книгу автора (Корниенко Георгий Маркович)Глава 2. У ИСТОКОВ «ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ»На протяжении всех десятилетий «холодной войны» между Западом и Востоком шли споры относительно того, как и когда она началась, кто развязал ее и кто, стало быть, несет ответственность за ее последствия. И после того как «холодная война», казалось бы, ушла в прошлое, споры эти не прекратились. Ничего удивительного в этом, думается, нет. Без правильных и честных ответов на вопросы, как и почему началась «холодная война», кто и в какой мере повинен в этом, невозможно по-настоящему, «по-правильному» покончить с ней, расчистить путь для новых международных отношений. Ведь даже в случае с «горячей» войной, когда абсолютно ясно, кто сделал первый выстрел (попытки закамуфлировать это провокациями не выдерживают испытания временем), то есть кто своим односторонним актом начал войну, ее течение и окончание всегда являются делом двух сторон. С «холодной войной», когда такой ясности нет, для ее окончания тем более было важно понимание всеми участниками причин и обстоятельств начала и течения этой войны, ибо иначе невозможно устранение самих причин, а следовательно, нет гарантий, что она не возобновится. Одно дело, если обе стороны, сознавая свою долю ответственности за «холодную войну», проходят свою часть пути для ее прекращения. И совсем другое, если одна из сторон считает, что вся вина лежит на другой стороне и только та, другая, должна сделать все для ее прекращения, в то время как первая ничего делать не обязана. При таком подходе вряд ли можно рассчитывать, что «холодная война» окончательно и бесповоротно уйдет в прошлое. Конечно, с конъюнктурно-политической точки зрения могло показаться соблазнительным поступить так, как предлагал американский историк Джон Геддис: давайте считать, говорил он, что ни та ни другая сторона не желала «холодной войны», а на деле и США и СССР просто заботились о своей безопасности, но, дескать, «трагедия заключалась в том, что добивались они своей цели в одностороннем порядке вместо того, чтобы действовать сообща». Другими словами, предлагалось закрыть вопрос о происхождении «холодной войны» совместной констатацией того, что все мы, мол, просто оказались «без вины виноватыми». Но предлагавшаяся Геддисом формула не снимала все тот же главный вопрос: а почему, собственно, по окончании Второй мировой войны, в которой СССР и США были союзниками, они не смогли действовать сообща в интересах сохранения мира, что помешало им поступать именно таким образом? Отнюдь не претендуя на внесение полной ясности в эту и другие проблемы, хотел бы поделиться некоторыми размышлениями о начальном периоде «холодной войны», предложить свой вариант ответа на вопрос, кто здесь сказал «а», а кто «б». Это мне представляется важным, несмотря на то, что дальнейшая история «холодной войны», на мой взгляд, изобиловала опрометчивыми шагами и с той и с другой стороны. Мои размышления основаны на ретроспективном анализе событий первоначального этапа «холодной войны», на некоторых личных воспоминаниях о том времени, а также на неформальных беседах с Громыко, имевших место чаще всего во время многократных многочасовых перелетов через Атлантический океан. Когда он сам и сопровождавшие его лица не были заняты подготовкой к переговорам с США в полете туда или подведением их итогов на пути обратно, Громыко охотно делился воспоминаниями о давно минувших днях. А память у него была отменная. На Западе если не общепринятой, то наиболее широко распространенной является следующая версия: начало «холодной войне» положили действия Советского Союза в 1945 году, направленные на то, чтобы «советизировать» страны Восточной Европы, используя факт нахождения там советских войск, а также подорвать демократические режимы в странах Западной Европы с помощью местных коммунистических партий. Действия же Соединенных Штатов и других западных держав были, согласно этой версии, вынужденными, ответными, имевшими целью воспрепятствовать такому обороту дел. В этой связи небезынтересно для начала поразмышлять вот над чем. Допустим, все началось действительно с попыток Сталина насадить в странах Восточной и Центральной Европы образ жизни, подобный советскому, что было неприемлемо для Запада и вызвало соответствующую реакцию с его стороны. Но в этом случае историки, видимо, не могут не задаться вопросом: а как и почему советские войска оказались в этих странах? Впервые на эту мысль меня навело следующее высказывание американского историка Фредерика Шумана в его лекции, прочитанной в Университете штата Луизиана в марте 1961 года: «Холодная война», как мы ее знаем на протяжении дюжины или больше лет, проистекает – верьте этому или нет – из разности ответов Советского Союза и западных демократий на общий вызов, брошенный фашизмом в 30-е годы». Поначалу это высказывание кажется не очень понятным, но если вдуматься в него, то трудно не согласиться с ходом мыслей американского историка. Ответ на вопрос, почему положение в Европе к концу войны сложилось именно таким образом, лежит, по мнению Шумана, в «мюнхенском мире» 1938 года, заключением которого западные державы предали Чехословакию и, по существу, предоставили Гитлеру полную свободу действий в Восточной Европе и на Балканах с довольно очевидной надеждой на то, что он нападет на Советский Союз и оставит западные демократии в покое. «Мюнхен», с точки зрения Шумана, на деле означал, что западные демократии в ошибочном стремлении к миру для себя жертвовали Восточной Европой, закрывая глаза на то, что она или попадет под нацистский контроль, или будет разделена между Германией и Советским Союзом, или, возможно, попадет под русский контроль, если попытки Гитлера покорить Россию провалятся, как оно и случилось. К тому же, говорил Шуман, затяжка с открытием западными державами эффективного второго фронта против Германии в Европе до середины 1944 года обусловила продвижение советских войск на Запад дальше, чем это случилось бы при более раннем открытии второго фронта. На решающее значение этого последнего фактора указывал и один из первых теоретиков, а затем критиков «холодной войны», видный американский дипломат и историк Джордж Кеннан. Отмечая ошибочность утверждений, будто положение, сложившееся в Восточной Европе после окончания войны, явилось результатом ялтинских соглашений, Кеннан писал, что единственно возможным путем предотвратить такое положение было бы со стороны западных правительств «создание успешного второго фронта в Европе в значительно более ранние сроки, обеспечив тем самым, чтобы советские и союзные армии встретились дальше на Востоке, чем произошло на самом деле». Более того, Кеннан вполне резонно, на мой взгляд, усматривал и политическую взаимосвязь между невыполнением первоначального обещания США и Великобритании открыть второй фронт в Европе в 1942 году и послевоенным положением в Восточной Европе. «Когда было окончательно признано невозможным, – писал Кеннан, – открыть второй фронт в сколько-нибудь ранние сроки, союзникам пришлось сидеть сложа руки на европейском театре месяц за месяцем, в то время как русские принимали на себя все удары гитлеровской военной машины. Это вызывало у западных государственных деятелей – что, я думаю, было и неизбежным – глубокое чувство вины и неадекватности своих усилий». Именно это, по мнению Кеннана, в сочетании с опасениями, что в таких условиях Сталин мог пойти на сепаратный мир с немцами, позволив им повернуть свои армии против западных держав, заставляло английских и американских руководителей «придерживаться довольно сочувственного и поощрительного отношения к послевоенным устремлениям Советского Союза». А эти его устремления – оказывать решающее влияние на положение в Восточной Европе и на Балканах – отнюдь не были новостью для Лондона и Вашингтона. Сталин вполне ясно изложил их британскому министру иностранных дел Энтони Идену еще в конце 1941 года во время визита последнего в Москву. Примечательно, что, рассматривая этот вопрос в более широких исторических рамках, Кеннан подобно Шуману пришел к выводу, что среди причин сложившейся в Европе послевоенной ситуации следует признать «долю ответственности, которую несут сами западные демократии за подъем нацизма в первую очередь». Итак, если исходить из западной же версии о том, что «холодная война» началась из-за того, что СССР использовал пребывание своих войск в странах Восточной Европы для «советизации» последних, то получается, что фактически сами западные державы и повинны в том, что советские войска оказались в этих странах. Правда, могут сказать, что, хотя Запад повинен в первопричине появления советских войск в странах Восточной и Центральной Европы («Мюнхен», «отступное» за затяжку с открытием второго фронта), Советский Союз, со своей стороны, повинен в том, что пошел дальше того, на что западные державы дали согласие, в частности в Ялте и Потсдаме относительно степени и методов проведения в жизнь советского влияния в этих странах. Но, во-первых, как справедливо отмечали тот же Шуман и некоторые другие западные ученые, то, что впоследствии изображалось Лондоном и Вашингтоном как нарушение ялтинских и потсдамских соглашений, правильнее было бы называть нарушением англо-американской интерпретации этих соглашений, а это вовсе не обязательно означало отход Советского Союза от его собственной изначальной их интерпретации. Во-вторых, оставляя пока в стороне действительную последовательность событий (то есть когда именно СССР перешел к «советизации» восточноевропейских стран), думается, резонно поставить вопрос так: могли ли вообще западные державы ожидать, что Советский Союз, чьи войска оказались в этих странах в силу изложенных выше обстоятельств, станет действовать как-то иначе? Разве, скажем, США повели себя не так же в тех странах, где оказались их войска? Хорошо известно, например, что послевоенная конституция Японии 1946 года писалась отнюдь не самими японцами, а в штабе генерала Макартура. Там группе американских офицеров было предписано стать на время «томасами джефферсонами» и в трехнедельный срок, ко дню рождения Джорджа Вашингтона (22 февраля), составить японскую конституцию. Затем она была передана министру иностранных дел и другим деятелям послевоенного японского правительства. Робкие попытки японцев выразить неудовольствие таким образом действий были решительно пресечены генералом Макартуром. 5 марта 1946 года он заявил о «чувстве удовлетворения, которое испытывает, провозглашая решение императора и правительства Японии предоставить японскому народу новую и просвещенную конституцию». Так что, как видим, методы, использовавшиеся Соединенными Штатами, не отличались в лучшую сторону от тех, которыми стал с определенного момента оперировать Сталин в Восточной Европе. Таким образом, если даже, повторяю, исходить из официальной западной версии непосредственных причин и времени возникновения «холодной войны», то при объективном историческом подходе к рассмотрению этой версии оказывается, что политика самих западных держав в предвоенный период и в ходе войны во многом предопределила происшедшее после ее окончания. Следовательно, и при этой версии на западных державах лежит если не вся, то добрая половина ответственности за возникновение «холодной войны». Между тем изложенная выше официальная версия начала «холодной войны» разделяется далеко не всеми даже на Западе. Ряд западных исследователей склонны, например считать, что первым актом «холодной войны» явилось применение Соединенными Штатами атомных бомб против Японии, имея в виду, что этот шаг был продиктован не военной необходимостью, а желанием продемонстрировать Советскому Союзу и всему миру свою преобладающую военную мощь и сделать тем самым заявку на неоспоримую решающую роль США в мировых делах после Второй мировой войны. Так, один из ведущих английских специалистов в области атомной энергии профессор П. Блэкетт, отметив отсутствие военной целесообразности в атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки, писал в 1949 году, что «сбрасывание атомных бомб явилось не столько последним актом Второй мировой войны, сколько первой большой операцией холодной дипломатической войны с Россией». То, что реальной необходимости в применении атомных бомб для победы над Японией не было, явствует и из выводов, сделанных вскоре после окончания войны группой американских правительственных специалистов во главе с Полом Нитце. В подготовленном этой группой секретном обзоре говорилось: «По мнению составителей обзора, Япония капитулировала бы определенно до 31 декабря 1945 года, а по всей вероятности – до 1 ноября 1945 года, даже если бы атомные бомбы не были сброшены». Поэтому мнение Блэкетта о том, что атомные бомбардировки Японии были первой большой операцией в «холодной войне» представляется справедливым. Но это не означает, что они были самым первым шагом в этой новой войне. В противном случае их тоже можно было бы представить как уже ответную акцию, вызванную «нехорошим поведением» Советского Союза в Европе, то есть она вписывалась бы в официальную западную версию возникновения «холодной войны» исключительно по вине Советского Союза. Именно так рассуждал бывший государственный секретарь США Джеймс Бирнс, когда в 1957 году писал, что применение атомных бомб против Японии было необходимо для того, чтобы «сделать Россию более сговорчивой в Европе». Факты, однако, говорят о том, что в действительности первые «выстрелы» в «холодной войне» были сделаны еще раньше, практически сразу после смерти Франклина Рузвельта 12 апреля 1945 года. Памятуя, что история не признает сослагательного наклонения, конечно, нельзя с полной уверенностью утверждать, что, не умри Рузвельт в столь ответственный для послевоенного развития момент и останься он на посту президента США до окончания своего четвертого срока в январе 1949 года, «холодная война» не возникла бы вовсе. И тем не менее с точки зрения выяснения того, когда и как она началась, думается, имеет существенное значение то, какими виделись послевоенные отношения между США и СССР Рузвельту и какой линии он намеревался придерживаться в этом вопросе. Прежде всего, о том, что нам известно об этом со слов самого Рузвельта. В разгар Второй мировой войны, принимая 4 октября 1943 года верительные грамоты у нового советского посла Громыко, Рузвельт в ответном слове выразил уверенность в том, что «единство цели, объединяющее наши народы и страны в войне, превратится в тесное и прочное сотрудничество вместе с другими одинаково мыслящими странами в деле создания справедливого мира». В последовавшей затем беседе с советским послом президент особо подчеркнул, что считает поддержание и развитие дружественных отношений между США и СССР абсолютно необходимыми и соответствующими интересам обеих стран. Вслед за этим, вскоре после состоявшейся в ноябре 1943 года в Тегеране встречи руководителей СССР, США и Великобритании, Рузвельт в послании Сталину от 4 декабря писал: «Я считаю, что конференция была весьма успешной, и я уверен, что она является историческим событием, подтверждающим нашу способность не только совместно вести войну, но также работать для дела грядущего мира в полнейшем согласии». Но, может быть, подобные высказывания Рузвельта, обращенные непосредственно к советским руководителям, диктовались тактическими соображениями и не отражали его действительных взглядов? О том, что Рузвельт был искренен, свидетельствуют, в частности, сохранившиеся не предназначавшиеся для чужих глаз личные заметки президента, датированные 8 марта 1944 года: «Начиная с последней встречи в Тегеране мы работаем в действительно хорошей кооперации с русскими. И я считаю, что русские вполне дружественны; они не пытаются поглотить всю остальную Европу или мир». Имеются и другие авторитетные свидетельства искренней уверенности Рузвельта в необходимости и возможности поддержания дружественных отношений между США и СССР после окончания войны. Так, его ближайший сподвижник Гарри Гопкинс говорил после Ялтинской конференции составителю речей президента Р. Шервуду: «Русские доказали, что они могут быть разумными и дальновидными, и ни у президента, ни у кого-либо из нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы можем жить в мире с ними и сотрудничать так долго, как только можно себе представить». То, что Рузвельт мыслил при этом категориями неопределенно длительной перспективы, подтверждает и другой хорошо знавший его человек – заместитель государственного секретаря США в годы войны Самнэр Уэллес. По его словам, Рузвельт «считал необходимым, чтобы оба правительства (США и СССР) осознали, что в области международных отношений взятые ими курсы могут всегда быть параллельными, а не антагонистическими». Из свидетельств того же Уэллеса видно, что Рузвельт руководствовался при этом не просто благородной, но абстрактной мыслью о «вечном мире», а интересами безопасности Соединенных Штатов, ибо он «понимал, что любая сторона (США или СССР) сможет обеспечить свою безопасность, только сотрудничая с другой стороной». Иногда, правда, приходилось встречаться с такими суждениями некоторых американских историков, что не следует, мол, полностью полагаться на подобные свидетельства таких деятелей, как Гопкинс и Уэллес, так как они, будучи сами сторонниками послевоенного сотрудничества с Советским Союзом, могли в воспоминаниях вкладывать в уста Рузвельта во многом свои собственные мысли. Но вот свидетельство Р. Мэрфи – деятеля совсем иной политической окраски, никогда не питавшего симпатий к СССР. Вспоминая о наказах, которые ему давал незадолго до смерти Рузвельт при назначении его политическим советником американской военной администрации в Германии, Мэрфи писал: «Он требовал от меня помнить, что нашей первостепенной послевоенной целью будет советско-американское сотрудничество, без которого сохранить мир во всем мире было бы невозможно, и что Германия будет подходящей базой для такого сотрудничества». Известно и то, что Рузвельт не ограничивался общими высказываниями насчет важности советско-американского сотрудничества после войны, но много внимания уделял разработке планов создания совместными с СССР усилиями эффективной международной организации, в рамках которой практически осуществлялось бы такое сотрудничество. Уэллес писал: «Он заявил мне: «У нас не будет сильной международной организации до тех пор, пока мы не сможем найти путь, посредством которого Советский Союз и Соединенные Штаты сотрудничали бы вместе для укрепления этой организации в течение многих лет». Это было для него ключевой проблемой». Итак, на мой взгляд, есть все основания утверждать: да, Рузвельт не только считал необходимым и желательным, но и был уверен в возможности неограниченного во времени послевоенного сотрудничества США и СССР в интересах обоих государств и всего мира. Размышляя над этим, я не раз задавался вопросом: на чем, собственно, основывалась такая его уверенность? Определенным ответом, думается, могут служить следующие соображения, относящиеся еще к 1943–1944 годам. В журнале «Форчун», издающемся в США для деловых людей и отличающемся аналитическим, непропагандистским подходом к рассматриваемым проблемам, в специальном приложении к номеру за апрель 1943 года, озаглавленном «Соединенные Штаты в новом мире», можно прочитать: «Россия предпочтет мир в Европе ее коммунизации. Аргументы в пользу этого предположения состоят в том, что Троцкий мертв, Россия после войны будет слишком слаба для агрессии в Европе, даже для идеологической. Сутью сталинизма является использование коммунизма в качестве инструмента русской национальной внешней политики, а Россия как государство, хотя она постепенно расширялась на протяжении веков, нуждается не столько в новых землях, сколько в безопасности на границах. Если такая безопасность будет ей обеспечена (выделено мною. – О том, что в данном случае «Форчун» выражал мнение, совпадавшее с мнением Рузвельта и его окружения, свидетельствует аналогичное по смыслу высказывание Уэллеса, относящееся к 1944 году: «Нынешнее советское правительство дало ясно понять, что оно отказалось, по крайней мере временно, от идеи мировой революции…По окончании войны главные усилия советского правительства, несомненно, на протяжении многих лет будут направлены на восстановление и реконструкцию разрушенных городов и территорий, индустриализацию и подъем жизненного уровня населения». Фактически этот же вывод подтвержден и в секретном аналитическом документе «Возможности и намерения СССР в послевоенный период», подготовленном Объединенным комитетом начальников штабов США в январе 1945 года. В нем на основе обстоятельного и всестороннего анализа этой проблемы делалось заключение, что Советский Союз будет отдавать приоритет восстановлению экономики и ограничится «классической моделью» создания «пояса безопасности» вдоль своей границы. Закономерен, однако, вопрос: не были ли все эти прогнозы американской стороны ошибочными, насколько они соответствовали намерениям Советского Союза в лице Сталина? Имеется достаточно оснований полагать, что в те годы, когда делались эти прогнозы (1943–1944 гг. и начало 1945 г.), а также в течение еще определенного времени, о чем речь ниже, они соответствовали послевоенным намерениям советского руководства. Это подтверждается анализом не только того, что говорилось Сталиным публично, при личных встречах с американскими и английскими руководителями и в переписке с ними, но, главное, и того, что делалось Советским Союзом в ту пору и что говорилось Сталиным за закрытыми дверями, «для внутреннего пользования». Одним из главных свидетельств правильности приведенных выше американских оценок намерений Сталина в послевоенный период с моей точки зрения может служить роспуск Коминтерна не в 1941 или 1942 годах, когда это можно было бы объяснить чисто тактическими соображениями, «заигрыванием» с западными союзниками ради скорейшего открытия второго фронта, а уже после того, как в ходе войны ясно обозначился перелом в пользу СССР и в целом антигитлеровской коалиции. Другим весомым доказательством того, что Сталин взял курс на послевоенное сотрудничество в первую очередь с США и вообще с Западом, служит то значение, которое он, как и Рузвельт, придавал созданию совместными усилиями эффективной международной организации с широкими полномочиями по пресечению агрессии и поддержанию мира. Зачем нужно было Сталину так упорно отстаивать свои позиции в отношении целей и принципов деятельности Организации Объединенных Наций, которые мы и сегодня признаем воплощением мудрости ее создателей, если бы он заранее исходил из неизбежности развала после войны антигитлеровской коалиции? А воспоминания Громыко, написанные и ненаписанные, однозначно говорят о том, что советское руководство и лично Сталин действительно придавали этим вопросам исключительное значение. Я специально интересовался этим у Громыко, и он подробно рассказывал, какие строгие и вместе с тем конструктивные наказы давал Хозяин ему в 1944 году перед конференцией в Думбартон-Оксе, где вырабатывался Устав ООН. Исходя из этого, а также из других моментов, обсуждавшихся в связи с подготовкой и ходом Ялтинской конференции, у Громыко, по его словам, сложилось твердое убеждение, что Сталин в ту пору был определенно настроен на длительное послевоенное сотрудничество с Западом, и прежде всего с США. В частности, когда в советском руководстве обсуждалась позиция СССР относительно местонахождения штаб-квартиры ООН, Сталин, высказавшись за ее пребывание в США, а не в Европе, аргументировал это целесообразностью активного участия США в мировых делах и нежелательностью повторения в этом отношении истории с Лигой Наций, к созданию которой США приложили свою руку, а затем остались вне этой организации. Кстати, все это совпадает во многом с впечатлениями, которые вынес из бесед со Сталиным Иден. Как он рассказывал Гопкинсу, по его мнению, у Сталина было два разных плана на послевоенный период: один их них, более предпочтительный для СССР, основывался на предположении, что США и Великобритания будут продолжать сотрудничать с Советским Союзом, а второй – на предположении, что США после окончания войны отойдут от европейских дел. Предпочтительность для Сталины первого варианта Иден усматривал в том, что сам Сталин «не был готов к последствиям установления Россией контроля над европейскими делами». То, что до определенного момента, наступившего уже после смены президента США, Сталин исходил из предпочтительности сохранения после окончания войны отношений сотрудничества с западными державами, подтверждается практическими действиями СССР в восточноевропейских странах по мере их освобождения советскими войсками. Хотя Москвой, конечно, предпринимались шаги по установлению в них режимов, которые были бы дружественными по отношению к СССР (о чем Сталин, как мы помним, заранее предупреждал союзников), но, вопреки сформировавшемуся впоследствии стереотипному представлению, никакой торопливости в «советизации» этих стран первоначально не проявлялось. Скажем, выборы, состоявшиеся в 1945 году в Болгарии и Венгрии – в условиях пребывания и там, и там советских войск, – принесли успех силам противоположной политической ориентации. Показательно в этой связи, что, как справедливо отмечает Шервуд, говоря о развитии событий в освобожденных странах и на Востоке, и на Западе Европы в конце 1944 – начале 1945 года, «первые признаки трещины в это время появились не между СССР и западными державами, а между Великобританией и США, и главными спорными пунктами были, как ни иронично это звучит, принципы самой Атлантической хартии». Речь шла о политических кризисах, возникших в конце 1944 года в Бельгии, Италии и Греции. В этих странах, где в то время находились преимущественно британские войска, англичане, по признанию Шервуда, оказывали всемерную поддержку более консервативным силам «в противовес либералам или левым, которые активнее всех боролись с немцами и фашистами». А это было негативно воспринято американской общественностью, в результате чего возникли трения и между руководителями этих стран. Как видим, водораздел первоначально проходил отнюдь не там и не по той линии, где он прошел позднее. Не просто любопытны, но и, как мне представляется, существенно важны в этом плане воспоминания Элеоноры Рузвельт. В разговоре с супругом она однажды заметила, что для Уинстона Черчилля послевоенное время, видимо, будет более трудное, чем довоенное, и Рузвельт сказал: «Ты права. Это будет труднее для Уинстона, и я уверен, что в некотором роде г-на Сталина после войны будет легче побудить понять некоторые вещи». И дальше Элеонора добавляет от себя: «Он чувствовал, что мир идет к тому, чтобы быть значительно более социалистичным после войны, и г-ну Черчиллю, наверное, будет очень трудно приспособиться к новым условиям». Это, конечно, не означает, что Франклину и Эдеоноре Рузвельт мир виделся все более социалистичным по образцу советской модели социализма. Наверняка нет. Но приведенный выше обмен репликами между ними подтверждает, что расхождения, возникавшие на том этапе как между СССР и западными союзниками, так и между самими западными союзниками, определялись скорее политическими интересами и взглядами, а не принадлежностью к той или иной социально-экономической системе. Следовательно, они не были непримиримыми. Решающее значение, очевидно, имела готовность сторон строить отношения друг с другом на равных, учитывать законные интересы друг друга, искать взаимоприемлемые компромиссы. Понимание этого, судя по всему, было присуще Рузвельту, что придавало еще большую реалистичность его уверенности в возможности хороших отношений с СССР после войны. «Курс Франклина Рузвельта, – писал Ф. Шуман, – состоял в том, чтобы относиться к Советскому Союзу как к равному, сводить до минимума трения и регулировать расхождения путем обсуждения и компромисса». Ключевым, принципиально важным здесь представляется констатация готовности Рузвельта при всех мировоззренческих, социально-экономических и политических различиях между США и СССР строить отношения с ним на равных. Из этой посылки вытекает остальное – не заострять, а, наоборот, сглаживать возникающие трения и устранять расхождения путем поиска приемлемых для обеих сторон решений. Опять-таки может возникнуть вопрос, не приписывает ли Шуман Рузвельту больше, чем было на самом деле, есть ли другие доказательства того, что Рузвельт считал возможным и необходимым вести дела со Сталиным, с Советским Союзом на основе равенства? Да, такие доказательства есть. Обратимся в этой связи к двум на первый взгляд не связанным между собой эпизодам из опубликованных воспоминаний Громыко. Первый касается его беседы с президентом Рузвельтом в конце сентября 1944 года, когда переговоры на конференции в Думбартон-Оксе (проходившей с 21 августа по 7 октября 1944 года) зашли в тупик из-за несогласия американской и английской делегаций включить в Устав ООН принцип единогласия постоянных членов Совета Безопасности при принятии им важных решений. Из этой беседы Громыко сделал вывод, что у Рузвельта наметился отход от прежней отрицательной позиции в этом вопросе; он внимательно выслушивал аргументы в пользу указанного принципа, взвешивал их, размышляя вслух. И действительно, несколько позднее, уже в Ялте, Рузвельт, а вслед за ним и Черчилль дали согласие на принцип единогласия. Кстати, в последующем, когда соотношение сил в ООН изменится, США сами не раз будут использовать право вето. Второй эпизод касается беседы Громыко с фельдмаршалом Я. Смэтсом, руководителем Южно-Африканского союза, состоявшейся в ходе конференции в Сан-Франциско, где принимался Устав ООН. Суть ее заключалась в том, что Смэтс пытался убедить Громыко в необходимости упомянуть в Уставе Бога как высшего судью, которого должны бояться и люди, и государства. Однако, выслушав доводы против этого, поскольку затрагивалась идеологическая сфера, между тем как ООН призвана служить общим идеалам объединяемых ею государств вне зависимости от идеологических и иных различий, Смэтс вынужден был признать, что в контраргументации Громыко есть здравый смысл, и не стал настаивать на своем предложении. Но Громыко, рассказывая об этом любопытном разговоре со старым фельдмаршалом, не знал, что здравомыслие Смэтса проявилось еще раньше, в не менее важном вопросе: именно он, оказывается, сыграл положительную роль в том, что Рузвельт и Черчилль одобрили принцип единогласия постоянных членов Совета Безопасности ООН, в основе которого лежала идея равенства великих держав, включая Советский Союз. Из опубликованных впоследствии мемуаров Черчилля стало известно, что, когда в сентябре 1944 года в Думбартон-Оксе переговоры зашли в тупик, он получил телеграмму от Смэтса. В ней последний, обстоятельно рассмотрев сложившуюся ситуацию, писал следующее: «Советский подход (относительно принципа единогласия. – Из мемуаров же Черчилля известно, что он переслал телеграмму Смэтса американскому президенту, и изложенные в ней взгляды произвели большое впечатление на Рузвельта, который 28 сентября 1944 года телеграфировал Черчиллю: «Я с большим интересом прочел присланную Вами телеграмму от фельдмаршала Смэтса, и я думаю, мы все согласны с ним в том, что касается необходимости относиться к СССР как полноправному и равному члену любой организации великих держав, создаваемой с целью предотвращения международной войны». Таков был подход Рузвельта к отношениям с Советским Союзом. На этих позициях он оставался до последних дней своей жизни. Это видно и из его переписки с Черчиллем, не предназначавшейся для чужих глаз. Известно, в частности, что в телеграмме Черчиллю, написанной им буквально за час до кончины, Рузвельт в связи с предстоявшим выступлением британского премьера, касавшимся позиции Советского Союза в польском вопросе, недвусмысленно высказался за сохранение «твердых, но дружественных отношений с русскими». «Я бы, – писал он, – насколько возможно, свел до минимума советскую проблему, потому что отдельные вопросы, связанные с ней, возникают в той или иной форме ежедневно и, по-видимому, большинство из них разрешается». Таким образом, позиция Рузвельта была однозначной и определенной: он считал необходимым и возможным послевоенное сотрудничество с СССР именно на основе равенства и поиска взаимоприемлемых решений, в том числе в самом трудном на тот момент польском вопросе. Уже через 48 часов после смерти Рузвельта новый президент США Гарри Трумэн в качестве своей первой внешнеполитической акции обратился к британскому премьеру с предложением направить Сталину совместное послание с ультимативным по существу требованием согласиться с западными условиями решения польского вопроса. Здесь показательны как характер предлагавшегося демарша, так и само предложение о совместном с Черчиллем послании, ибо известно, что Рузвельт всячески избегал каких-либо совместных американо-английских акций в отношениях с СССР, к чему периодически Черчилль пытался склонить его. И дело, как видно, не просто в деликатности по отношению к Сталину. Как явствует из сделанной тогдашним морским министром США Дж. Форрестолом записи в его дневнике за март 1945 года, Рузвельт высказывал опасения, что «англичане очень хотели бы, чтобы Соединенные Штаты в любое время начали войну против России, и, по его мнению, следовать британским планам – значит идти к этой цели». Черчилль, конечно, с радостью дал согласие на предложение Трумэна, а в телеграмме Идену, находившемуся в те дни в Вашингтоне, написал: «Добиваясь, как я это делаю, прочной дружбы с русским народом, я вместе с тем уверен, что она может основываться только на признании русскими англо-американской силы. Я с удовольствием отмечаю, что новый президент не позволит Советам запугать себя». За этим первым шагом Трумэна, означавшим поворот США от сотрудничества с СССР к конфронтации с ним, вскоре последовали другие. Громыко в воспоминаниях рассказывает о конфронтационной манере, в которой Трумэн провел беседу с Молотовым, остановившимся в Вашингтоне по пути в Сан-Франциско на конференцию по учреждению ООН. Трумэн не только не проявил готовности продвинуться вперед в согласовании оставшихся после Ялты некоторых конкретных вопросов, касающихся функций Совета Безопасности и Генеральной Ассамблеи ООН, но и дал понять, что он не вполне доволен ялтинскими решениями по принципам деятельности ООН; это затем проявилось и в линии поведения американской делегации в Сан-Франциско. Беседа Трумэна с Молотовым проходила 23 апреля 1945 года, то есть через 10 дней после смерти Рузвельта. На состоявшемся накануне в Белом доме совещании, как зафиксировал в дневнике Форрестол, президент, проинформировав членов кабинета о предстоявшей беседе, заявил, что он «намерен осуществить свои планы на конференции в Сан-Франциско, и если русские не пожелают присоединиться к нам, то пусть убираются к черту». Вот так от линии Рузвельта на поддержание отношений с СССР как с равным, на поиски взаимоприемлемых решений произошел поворот на 180° – «соглашайтесь с нами или идите к черту». Это были не просто слова, это была иная психологическая установка, иная политика, которая вскоре получила фактически официальное наименование политики «с позиции силы». На мой взгляд, заслуживает быть особо отмеченным тот факт, что отход Трумэна от курса Рузвельта в отношениях с СССР проявился еще до того, как Трумэну стало известно о проводившихся в США работах по созданию атомной бомбы. Находясь в должности вице-президента, он не был посвящен в этот секрет, и впервые ему доложили об этом проекте 25 апреля 1945 года, то есть уже после упомянутого совещания в Белом доме 22 апреля и после его беседы с Молотовым 23 апреля. В этом отношении в книге воспоминаний Громыко допущена неточность, когда он объяснял задиристость Трумэна в беседе с Молотовым прежде всего скорой перспективой обладания Америкой новым грозным оружием. Как мы видим, на деле было не так, и это, по-моему, ясно говорит о том, что Трумэн в принципе – и без атомной бомбы – был деятелем совершенно другого склада и калибра, нежели Рузвельт, и уровень его мышления после того, как он стал президентом, мало изменился. Мы уже отмечали, что, еще будучи сенатором, на следующий день после нападения Германии на СССР Трумэн заявил: «Если мы увидим, что Германия выигрывает войну, нам следует помогать России, а если будет выигрывать Россия, нам следует помогать Германии, и пусть они убивают как можно больше». Кстати, я интересовался у Громыко, не было ли у советского руководства предубеждения против Трумэна, когда он стал президентом, в связи с упомянутым его заявлением в июне 1941 года. По словам Громыко, об этом заявлении Трумэна вспомнили, конечно, в советском посольстве в Вашингтоне в 1944 году, когда Рузвельт остановил свой выбор на нем в качестве кандидата на пост вице-президента. Но тогда было понятно, что выбор Рузвельта определялся исключительно внутриполитическими соображениями, и поскольку вице-президент в США в те времена не имел касательства к внешней политике, то особого беспокойства этот факт в Москве не вызывал. Когда же Трумэн стал президентом, отношение к нему советского руководства определялось тем, какую линию он стал проводить в отношении СССР, а не воспоминаниями о его заявлении в 1941 году. Но если Трумэн с первых шагов, еще ничего не зная об атомной бомбе, повел себя столь вызывающе по отношению к Советскому Союзу, то нетрудно представить себе, насколько он воодушевился, узнав о перспективе обладания Соединенными Штатами атомным оружием, а тем более когда это стало реальностью. Какими категориями он мыслил в этой связи, можно судить, в частности, по его словам, сказанным им дочери, сопровождавшей его в Потсдам, в канун намеченного на 16 июля 1945 года первого испытательного взрыва атомной бомбы: «Если она взорвется, а я думаю, что это случится, у меня будет управа на этих [русских] парней». И с того момента, как он получил 17 июля сообщение о том, что «дитя благополучно родилось» (условная фраза, означавшая успешное испытание первой атомной бомбы), Трумэн бесповоротно встал на путь использования атомного оружия в качестве главного козыря американской дипломатии, что стало основным генератором «холодной войны». Думается, да. Но Трумэн сознательно отверг его. О том, каким мог бы быть этот другой путь и почему США не пошли по нему, лучше всего свидетельствует судьба «меморандума Стимсона». Речь идет о секретной докладной записке, которую Генри Стимсон, военный министр США в годы Второй мировой войны, представил президенту Трумэну 11 сентября 1945 года, то есть примерно через месяц после того как были сброшены атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки. Этот документ, мне кажется, заслуживает того, чтобы привести его полностью. «Президенту, Белый дом. 11 сентября 1945 года. Меморандум Президенту По вопросу о намеченных мерах контроля над атомными бомбами. Появление атомной бомбы вызвало во всем цивилизованном мире большой военный и, пожалуй, еще больший политический интерес. В международных отношениях, и без того исключительно чутко реагирующих на силу, создание этого оружия глубоко повлияло на политическое мнение во всех районах земного шара. Во многих кругах оно рассматривается как серьезное препятствие росту русского влияния на континенте. Мы можем быть уверены, что советскому правительству это известно и советские политические и военные руководители будут испытывать большое искушение как можно скорее приобрести это оружие. Англия уже фактически является нашим партнером по работе над атомным оружием. Следовательно, если Советский Союз не будет добровольно привлечен к участию на основе сотрудничества и доверия, то мы будем иметь англосаксонский блок, противостоящий Советскому Союзу в обладании этим оружием. Такое положение почти неизбежно вызовет в СССР лихорадочную деятельность, направленную на создание бомбы, что фактически приведет к тайной гонке вооружений, которая примет отчаянный характер. По некоторым данным, такая гонка, возможно, уже началась. Если мы считаем, – а я думаю, мы должны так считать, – что цивилизация требует от нас достижения удовлетворительного международного соглашения относительно контроля над этой новой силой, то вопрос состоит в том, до каких пор мы сможем использовать свое временное превосходство в надежде добиться осуществления своих ближайших целей на мирных конференциях. Овладеет ли Россия необходимыми ей секретами производства, скажем, минимум в четыре года или максимум в двадцать лет, это не имеет существенного значения для мира и цивилизации; важно добиться того, чтобы, овладев этими секретами, она добровольно стала готовым к сотрудничеству партнером миролюбивых наций мира. Правда, если мы обратимся к ней сейчас, как я предлагаю, может случиться, что, рассчитывая на ее добропорядочность, мы дадим ей возможность начать производить бомбы несколько раньше, чем она смогла бы в противном случае. Короче говоря, я считаю, что наши удовлетворительные отношения с Россией не только связаны с проблемами атомной бомбы, но и фактически подчинены им. Если бы не задача установления контроля над атомной бомбой, то эти отношения, хотя и крайне важные, не требовали бы столь срочного урегулирования. Установить отношения взаимного доверия между Россией и нами можно было бы и постепенно, с течением времени. Но с изобретением атомной бомбы это стало срочной необходимостью. Эти отношения могут оказаться непоправимо испорченными – все зависит от того, как мы подойдем к решению вопроса о бомбе с Россией. Ибо, если мы не обратимся к ней сейчас, а лишь будем продолжать вести с ней переговоры, довольно явно держа за спиной это оружие, ее подозрительность и ее недоверие к нашим целям и мотивам возрастут. Это заставит ее приложить все усилия для разрешения проблемы производства атомной бомбы. Если будет принято решение в таком духе, то вряд ли мы когда-нибудь придем к соглашению, крайне необходимому нам в будущем. Это, по-моему, сопряжено с бльшим риском, чем другой исход, поскольку наша цель должна состоять в том, чтобы добиться наиболее приемлемого международного соглашения, которое даст хоть какое-то основание надеяться, что его будут соблюдать и что оно спасет цивилизацию не на пять или двадцать лет, а навсегда. Главный урок, полученный мною за долгую жизнь, состоит в том, что человека можно сделать достойным доверия, только доверяя ему, и самый верный способ сделать его недостойным доверия – не доверять ему и проявлять свое недоверие на практике. Одно дело, если бы атомная бомба была обычным, хотя и более сокрушительным видом оружия, который мы использовали бы в своих международных отношениях. В этом случае мы могли бы следовать старому обычаю: хранить его в тайне, обеспечить военное превосходство в наших национальных интересах и надеяться на то, что все государства из соображений осторожности запретят использование в будущем этого оружия, как мы поступили с отравляющими веществами. Но я думаю, что атомная бомба представляет собой лишь первый шаг в приобретении человеком новой власти над силами природы – силами слишком революционными и опасными, чтобы к ним можно было подходить со старыми представлениями. Я считаю, что это изобретение является венцом в соревновании между ростом находящихся в распоряжении человека технических возможностей разрушать и его психологической способностью владеть собой и коллективом – его моральной силой. А в таком случае метод нашего подхода к русским имеет величайшее значение для прогресса человечества. Поскольку в центре проблемы стоит Россия, любые предложения насчет мер контроля над этим видом оружия должны быть адресованы прежде всего к России. Мое мнение таково, что Советский Союз скорее откликнется на прямое и откровенное обращение Соединенных Штатов по этому поводу, чем на предложение в порядке какого-то общего международного плана или после целого ряда явных или скрытых угроз или полуугроз в ходе наших переговоров. Я мыслю себе это обращение к Советам как прямое предложение после обсуждения с англичанами, выражающее нашу готовность достичь с русскими договоренности в целях контроля и ограничения использования атомной бомбы как орудия войны и, насколько это возможно, направления и поощрения развития атомной энергии для мирных и гуманных целей. Такое предложение может предполагать прекращение дальнейшего усовершенствования и производства бомбы как орудия войны при условии, что русские и англичане согласятся сделать то же самое. Наше предложение может также предусматривать, что мы будем готовы конфисковать бомбы, имеющиеся сейчас в Соединенных Штатах при условии, что русские и англичане договорятся с нами о том, чтобы ни при каких условиях не использовать такие бомбы в качестве орудия войны, если только все три правительства не решат применить их. Мы должны также рассмотреть вопрос о включении в это соглашение договоренности с Соединенным Королевством и Советами об обмене данными о дальнейших открытиях, с тем чтобы атомная энергия могла использоваться в будущем на взаимно удовлетворительной основе для коммерческих или гуманных целей. Я бы обратился с таким предложением, как только это позволят наши политические соображения. Я особенно подчеркиваю, помимо всяких прочих соображений, как исключительно важно, чтобы эта мера в отношении России носила характер предложения Соединенных Штатов, поддержанного Великобританией, но именно предложения Соединенных Штатов. Действия любой группы стран, в том числе многих малых стран, не проявивших своей потенциальной силы или ответственности в этой войне, по-моему, не встретят серьезного отношения со стороны Советов. Общие разговоры, которые возникнут по поводу такого предложения, если его вынести на совещание наций, едва ли будут благоприятно приняты Советами. Я повторяю, что считаю это самым важным пунктом своей программы. После того как страны-победительницы договорятся об этом, будет достаточно времени, чтобы привлечь Францию и Китай к участию в соглашении и, наконец, чтобы включить это соглашение в сферу компетенции Организации Объединенных Наций. Использование атомной бомбы было воспринято всем миром как результат инициативы и индустриальной мощи Соединенных Штатов, и я думаю, что это будет служить для Советов самым сильным стимулом для принятия нашего предложения; с другой стороны, я весьма скептически отношусь к возможности добиться каких бы то ни было реальных результатов путем международного обсуждения. Я настаиваю на предложенном способе действий как на самом реальном средстве добиться принятия этого важнейшего в истории мира соглашения. ГЕНРИ Л. СТИМСОН Военный министр». Как видно из его меморандума, Стимсон, провидчески опасаясь последствий, которыми была чревата как для США, так и для всего мира гонка ядерных вооружения, убеждал Трумэна в необходимости предпринять действительно серьезную попытку достичь международного соглашения, которое сделало бы невозможным использование атомной энергии в военных целях, ради чего США, по его мнению, должны были пожертвовать своей временной монополией на атомное оружие. При этом Стимсон, исходя из реального положения США и СССР в мире после Второй мировой войны, особо подчеркивал необходимость закрытых, доверительных переговоров с Советским Союзом и высказывал скептическое отношение к возможности достижения положительного результата, если США начнут действовать сразу через ООН в расчете оказать давление на СССР с помощью «многих малых стран». Какова же была реакция президента на позицию Стимсона, его предложения и предостережения? Из ряда источников известно, что обсуждению меморандума Стимсона и в целом вопроса о том, какую политику следует проводить Соединенным Штатам в области атомной энергетики в послевоенный период, было посвящено специальное заседание американского кабинета, состоявшееся 21 сентября 1945 года. По свидетельствам участников этого заседания, большинство членов кабинета во главе с президентом Трумэном высказалось в поддержку «двух Джеймсов» – государственного секретаря Бирнса и морского министра Форрестола (вскоре он займет вновь созданный пост министра обороны), настаивавших на сохранении Соединенными Штатами своей монополии на атомное оружие и использовании его в качестве инструмента своей послевоенной политики. Присутствовавший на заседании в качестве министра торговли Генри Уоллес в своем публичном выступлении в 1950 году рассказывал: «Министр Стимсон заявил на заседании кабинета 21 сентября 1945 года, что другие страны почти наверняка будут иметь атомную бомбу к 1950 году. Я ему верил… Однако творцы нашей высокой политики, ничего не понимая в науке, думали, что мы обладаем секретом, который сможем использовать в мирное время как орудие в международных делах. Они не спрашивали себя, что будет с нашей внешней политикой, когда бомбой будут обладать две страны». И сам факт выдвижения в 1946 году Соединенными Штатами в ООН «плана Баруха» (прием, против которого столь категорично предостерегал Стимсон) разве не свидетельствовал о том, что США избрали в атомном вопросе путь, прямо противоположный тому, который рекомендовал Стимсон? Чтобы ответить на этот вопрос, вспомним, в чем заключалась суть «плана Баруха». Согласно этому плану, право собственности на атомные предприятия во всем мире и разработку атомного сырья принадлежало бы международному органу под эгидой ООН, который, однако, не был бы подконтролен Совету Безопасности, где действует правило единогласия великих держав при принятии важных решений. Таким образом, Советскому Союзу предлагалось передать свой суверенитет в области использования атомной энергии органу, который находился бы под полным контролем США, располагавших в эту пору механическим большинством голосов в ООН. Но, может быть, в обмен на это США готовы были бы все же отказаться от атомного оружия, уничтожить его? Отнюдь. В секретном докладе Ачесона-Лилиенталя, легшим в основу «плана Баруха», мы читаем: «Весьма знаменательно, что в течение переходного периода такие объекты, как склады атомных бомб и установки для производства расщепляющихся материалов, будут все время находиться по-прежнему в США. Таким образом, если в переходный период выполнение плана будет сорвано, мы окажемся в благоприятном положении в смысле атомного оружия». Все это, как видим, было прямо противоположно тому, что предлагал и отстаивал Стимсон: попытаться решить атомный вопрос «на основе сотрудничества и доверия» в отношениях с Советским Союзом. Рекомендации Стимсона были отвергнуты, и сам он вскоре ушел в отставку. Поэтому 21 сентября 1945 года вполне можно считать днем, когда США окончательно решили идти по пути «атомной дипломатии», иными словами – по пути «холодной войны». Оставалось официально провозгласить ее, что и было сделано 5 марта 1946 года, когда Трумэн благословил речь Черчилля в Фултоне, штат Миссури. О предлагавшемся Стимсоном ином, разумном, пути и об итогах рассмотрения его предложений, как и о делавшихся Трумэном на закрытых совещаниях высказываниях в адрес СССР вроде следующего: «Пусть убираются к черту», широкая общественность узнала, конечно, не сразу. Если же говорить о советском руководстве, то, во-первых, начавшийся сразу после смерти Рузвельта поворот в политике США оно ощутило по практическим делам нового хозяина Белого дома (совместная телеграмма Трумэна и Черчилля по польскому вопросу, характер беседы с Молотовым, линия поведения на конференции в Сан-Франциско, вызывающее по своей манере прекращение поставок по ленд-лизу через три дня после окончания войны в Европе, несмотря на предстоявшее вступление СССР в войну с Японией, и т. п.). Во-вторых, современным историкам, ищущим истоки «холодной войны» и анализирующим последовательность событий, важно учитывать теперь уже ставшие широко известными факты, объясняющие исключительно хорошую осведомленность советского руководства в те годы обо всем происходившем в Вашингтоне и Лондоне, включая и переписку между ними по вопросам политики в отношении СССР. Я имею в виду информацию, которой располагало советское руководство благодаря тому, что на советскую разведку работали такие осведомленные в этих вопросах люди, как К. Филби, Д. Макклин, Г. Берджесс и другие. Вспоминается мне, в частности, такой эпизод. Отмечая 1 мая 1945 года в семье одного высокопоставленного сотрудника НКГБ СССР, с сыном которого я учился в то время в Высшей школе, я услышал не предназначавшуюся для моих ушей фразу из разговора хозяина дома со своими коллегами насчет того, что Трумэн, мол, «фактически послал Молотова к черту». Спустя годы, когда из опубликованного дневника Форрестола стало известно об упомянутом выше совещании в Белом доме 22 апреля 1945 года, накануне беседы Трумэна с Молотовым, мне стало ясно происхождение фразы, услышанной мною в Москве всего через неделю после того совещания. А например, из бесед с Громыко я понял, что при определении позиции СССР в отношении «плана Баруха» учитывалось не только то, что говорилось открыто в самом плане, но в не меньшей мере и содержание секретного тогда доклада Ачесона – Лилиенталя, о котором упоминалось выше. В ряде случаев я сам, знакомясь с появившимися на Западе после войны публикациями документов и мемуаров, ловил себя на том, что в той или иной форме знал раньше об упоминавшихся в них фактах. Во время работы в первые послевоенные годы в информационной службе советской разведки мне приходилось переводить подчас «обезличенные» документы, которые теперь, в свете опубликованных материалов, открывали мне свое «лицо». Другими словами, не во всех случаях, когда внешне дело выглядело так, будто СССР первым сделал какой-то шаг, а США лишь отреагировали на него, это соответствовало действительному положению вещей. Иногда такое впечатление создавалось потому, что советское руководство, достоверно зная об определенных американских решениях, планах и скрытых действиях, неизвестных пока общественности, вело себя соответственно, подчас, возможно, излишне упреждая события, но все же первопричиной было то, что происходило в Вашингтоне, а не в Москве. В этой связи, по-моему, снова возникает нелюбимое историками «если бы». Что, скажем, если бы Трумэн согласился с советами Стимсона? Ответил бы Сталин взаимностью на готовность американского президента, будь она проявлена, всерьез договориться об отказе от производства и использования атомного оружия? С уверенностью дать положительный ответ на такой вопрос, разумеется, невозможно. Так сказал мне и Громыко, когда я однажды спросил его об этом. Однако добавил, что он, зная настроение Сталина тех дней, его установку на послевоенное сотрудничество с США, планы восстановления разрушенного войной народного хозяйства, не стал бы полностью исключать возможность благоприятного развития событий, пойди Трумэн по пути, предлагавшемуся Стимсоном. В пользу такого допущения, я думаю, говорит и то, что, как теперь известно, по-настоящему широкомасштабные работы по созданию атомного оружия в СССР стали разворачиваться в 1946 году, уже после того, как совершенно ясно сформировалась линия США на отход от сотрудничества с СССР и США перешли к политике силы, где главным аргументом была атомная бомба. Не случайно, видимо, и то, что уже после этого, где-то в 1947-м, но никак не в 1945 году, Сталиным был взят курс на преобразования по советскому образцу в странах Восточной Европы, а в Восточной Германии это произошло еще позднее. До того, главным образом, СССР заботился о том, чтобы в странах Восточной Европы были дружественные Советскому Союзу режимы, но вовсе не обязательно социалистические. Начиная с 1941 года, как уже отмечалось, Сталин в контактах с западными руководителями открыто предостерегал против попыток вновь превратить эти страны после войны в «санитарный кордон» вокруг Советского Союза. Все сказанное выше не означает, что вся ответственность за «холодную войну», за доведение ее подчас до грани «горячей» лежит на США и в целом на Западе. Если даже не забегать вперед и не говорить о блокаде Берлина в 1948 году, событиях в Чехословакии в том же 1948-м, а потом в 1968 году, событиях в Венгрии в 1956 году и тому подобном, а задаться вопросом, все ли было сделано Советским Союзом в самом начале, чтобы не допустить «холодной войны», то вряд ли можно, не греша против истины, дать положительный ответ. Когда анализируешь тогдашний ход событий и вспоминаешь некоторые детали, возникает такое ощущение, что, хотя Сталин, возможно, и предпочел бы иное, более благоприятное развитие отношений с США (и будь Рузвельт жив, шанс на это, наверное, был бы), сам он не приложил достаточных усилий к этому. Более того, в какой-то момент Сталин, похоже, решил, что наметившуюся конфронтационную линию Вашингтона можно и следует использовать в интересах «закручивания гаек» внутри страны и для перехода к «советизации» восточноевропейских стран. Сегодня с учетом архивных материалов, свидетельствующих о серьезном беспокойстве Сталина по поводу настроений, с которыми возвращались на Родину с войны офицеры и солдаты, вполне можно допустить, что если бы Трумэн подзадержался с переходом на путь конфронтации с Советским Союзом, то Сталин мог бы и сам проявить инициативу в этом деле по упомянутым соображениям. Но допущение допущением, а факты говорят о том, что «а» в «холодной войне» было сказано американской стороной, хотя Сталин и не заставил себя долго ждать, чтобы сказать «б». Дальше логика конфронтации сделала свое злое дело. Вспоминается в этой связи небольшой, но, думается, показательный эпизод с точки зрения характеристики происшедших к 1947 году изменений в настроении Сталина. Когда в июльском номере журнала «Форин афферс» за 1947 год появилась статья Джорджа Кеннана (подписанная «г-н Х») «Источники советского поведения», мне пришлось принимать участие в срочном переводе этой статьи, предназначенном для Сталина. И вот когда подготовленный перевод просматривался руководством службы, которое знало, «чем дышит» тот, кому он предназначался, было заметно ставшее понятным мне через какое-то время настойчивое стремление ужесточить смысл статьи. Так, например, ключевой в ней термин «сдерживание» (containment), давший название «политике сдерживания» по отношению к Советскому Союзу, кое-кому очень хотелось заменить термином «удушение». К счастью, переводчикам удалось отстоять правильный термин, хотя руководствовались мы не высокими материями, в которых мало кто из нас тогда разбирался, а просто профессиональным подходом. Но и при максимально правильном переводе статьи Кеннана она была истолкована Сталиным как крайне враждебная по отношению к СССР, что, очевидно, и предопределило недолгое пребывание Кеннана на посту посла США в СССР в начале 50-х годов. Советской стороной был дан агреман на его назначение, но при первом же подходящем случае Сталин приказал объявить его персоной нон грата. Кстати, как впоследствии не раз говорил сам Кеннан, истинный смысл его статьи 1947 года был во многом извращен не только в СССР, но и в США сторонниками доведения «холодной войны» до крайних пределов. Предлагая, чтобы основным элементом политики США в отношении Советского Союза было «долгосрочное, терпеливое, но твердое и неусыпное сдерживание экспансионистских тенденций России», Кеннан, как он настойчиво подчеркивал, не имел в виду, что советский экспансионизм будет носить обязательно военный характер и что, следовательно, Запад должен сдерживать его военными средствами. Главным средством сдерживания Советского Союза он считал экономическое восстановление Западной Европы и главной ареной соперничества – политическую. Более того, он прямо предостерегал против опасностей, которыми было чревато развязывание Соединенными Штатами гонки вооружений в качестве основного инструмента «сдерживания» Советского Союза. Однако в Вашингтоне верх одержала опять-таки иная точка зрения, которую наиболее ярко олицетворял Пол Нитце, в то время руководитель Совета по планированию политики государственного департамента США. Эта точка зрения нашла наиболее полное свое выражение и приобрела характер внешнеполитической доктрины в директиве Совета национальной безопасности США 68 (СНБ 68), утвержденной президентом Трумэном в 1950 году. Именно этот документ – своего рода хартия «холодной войны», – остававшийся совершенно секретным до 1975 года, во многом обусловил, по моему убеждению, более конфронтационный характер американо-советских отношений в послевоенный период, чем это было объективно неизбежным. Основной концептуальный порок документа СНБ 68 заключался в том, что его авторы – в отличие от Кеннана – поставили знак равенства между декларировавшейся советским руководством уверенностью в победе коммунизма во всем мире и приписываемым Советскому Союзу как государству стремлением «установить свою абсолютную власть над остальным миром». Тезис о стремлении СССР к мировому господству многократно повторяется в документе как нечто само собой разумеющееся без малейшей попытки обосновать его теоретически или фактологически. Между тем присущие советскому руководству со времен В. И. Ленина две линии в политике, которые он называл «коминтерновской» (идеологическая) и «наркоминделовской» (государственная), хотя временами и могли быть трудно различимыми, на деле никогда не сливались воедино. В любом случае, говорить в 1950 году, как это делали авторы документа, о наличии у Советского государства в качестве практического курса планов установления своего господства над миром или для начала над Европейско-Азиатским континентом было просто несерьезно. Американскому руководству было хорошо известно, что, например, приход к власти в Китае коммунистов не был равнозначен установлению господства Советского государства над этой страной. Вышесказанное не означает отрицания мною того, что Советскому Союзу (как, впрочем, и другим великим державам, включая не в последнюю очередь США) было присуще стремление к расширению сферы своего влияния. И естественно, что Советский Союз воздействовал на внутреннее развитие тех стран, где он имел такую возможность, пытаясь создать режимы по своему образу и подобию; точно так же поступали и Соединенные Штаты (достаточно еще раз напомнить, скажем, о роли штаба генерала Макартура в выработке японской конституции). С этой точки зрения у авторов документа СНБ 68 явно не сходились концы с концами, когда они, с одной стороны, утверждали, что США, будучи «свободным обществом», не стремятся к «превращению всех других обществ в подобные себе», а с другой – предлагали, чтобы политика и действия США были направлены на «достижение фундаментального изменения природы советской системы». Или когда они требовали, чтобы Советский Союз строил свои отношения с другими странами на основе равенства и уважения их прав, отнюдь не будучи готовыми в то же время считать его самого равноправным членом мирового сообщества. Указанный концептуальный порок документа СНБ 68 (приписывание Советскому государству планов установления своего господства над миром) в практическом плане существенно усугублялся допущенным его авторами весьма серьезным искажением действительного положения вещей чисто фактического порядка. В подкрепление своего тезиса о наличии у Советского Союза планов установления господства над миром, а для начала над Евразией, авторы документа утверждали, будто в 1950 году Советский Союз обладал способностью захватить континентальную часть Западной Европы, выйти к нефтеносным районам Ближнего и Среднего Востока, а также нанести ядерные удары по США и Канаде, не говоря уж о Британских островах. Более того, для пущей убедительности в документе утверждалось, что даже если бы США первыми нанесли мощный ядерный удар по Советскому Союзу (а такой способностью США реально обладали), то якобы и после этого «Кремль был бы способен использовать контролируемые им силы для установления господства над большей частью или всей Евразией». Все это не было просто преувеличением. Это в корне не соответствовало действительности. Когда я поинтересовался мнением руководителей Генерального штаба Вооруженных Сил СССР об указанной оценке авторами документа (после опубликования его полного текста в 1975 г.) советских военных способностей в 1950 году, они назвали ее заведомо ложной, смехотворной. Они не могли поверить, что их коллеги из Объединенного комитета начальников штабов США, на которых имелась ссылка в документе, всерьез могли столь сильно переоценивать реальные возможности Советских Вооруженных Сил того времени. Между тем именно из этой ложной посылки вытекала главная рекомендация авторов документа СНБ 68 – насчет необходимости форсированного всеобъемлющего наращивания военной мощи США и их союзников. Фальсифицируя оценку соотношения военных сил по состоянию на 1950 год, составители документа руководствовались целью, как это позже признал тогдашний госсекретарь Дин Ачесон, «так поразить коллективный разум «высшего руководства», чтобы президент не только смог принять решение, но чтобы это решение было претворено в жизнь». И, как хорошо известно, они преуспели в этом. Одобрение президентом Трумэном документа СНБ 68 предопределило на многие годы вперед бешеную гонку вооружений в мире. Этого вполне можно было, думается, избежать, если бы в администрации США в ту пору взяла верх предлагавшаяся Кеннаном концепция «сдерживания» Советского Союза преимущественно политическими и экономическими методами, а не главным образом военными средствами, к чему привело принятие документа СНБ 68. Кстати, начавшаяся в 1950 году война в Корее, которая, говорят, убедила Трумэна в обоснованности анализа и рекомендаций, сделанных авторами документа, в действительности ведь не была частью «планов Кремля», как это изображалось. Сталин серьезно сомневался в разумности действий Ким Ир Сена, благословив их только после того, как последний заручился поддержкой Мао Цзэдуна. Во всяком случае, корейская война не могла служить доказательством правильности утверждений о стремлении Советского государства к мировому господству. Крайне отрицательные последствия для развития международных отношений с моей точки зрения имело и то, что в рамках рекомендованного авторами документа СНБ 68 политического курса фактически не было места для серьезных и успешных переговоров между Соединенными Штатами и Советским Союзом как по общему урегулированию их отношений, так и по вопросам ограничения вооружений и разоружения. Не рассчитывая, что с помощью переговоров Соединенным Штатам удастся достичь такого урегулирования, которое вело бы к фундаментальным изменениям советской системы, авторы документа допускали использование переговоров с СССР лишь в чисто тактических целях. У Советского Союза не было своего катехизиса «холодной войны», подобного американскому документу СНБ 68. Но, по существу, наши концептуальные представления того времени были почти зеркальным отражением американских. Справедливо отрицая наличие у нас самих стремления к завоеванию мирового господства, мы подозревали наличие подобных устремлений у США – именно через эту призму нам виделись все их практические действия, в том числе в военной области. Не имея агрессивных намерений в отношении к США и их союзников, мы отказывались усматривать оборонительные мотивы в наращивании ими вооружений, считая это бесспорным признаком агрессивных намерений в отношении СССР. Поскольку они рассуждали так же, то возникал заколдованный круг, порождавший все новые витки гонки вооружений с вытекавшими отсюда последствиями как в плане экономического бремени, так и дальнейшего роста напряженности и военной опасности. |
||
|