"Николай Вавилов" - читать интересную книгу автора (Резник Семен Ефимович)Философия бытияВпрочем, он знал, с чего начнет, а это уже было немало. Он словно видел перед собой долговязую фигуру профессора Худякова. Его клиновидное лицо. Всклокоченную бородку. Большой выпуклый лоб, кажущийся еще большим благодаря отступившим куда-то к середине головы волосам. Большие глаза, кажущиеся еще большими за толстыми стеклами очков… Таким запомнился ему Худяков на кафедре в Политехническом. И теперь Николай должен был сказать Худякову, что он, студент. Вавилов, решил начать с физиологии растений. Сказать, что ему известно — физиологию изучают после химии и ботаники. Но он знает химию. И знает ботанику. Если профессор сомневается, он готов к экзамену. Он, вероятно, не раз повторял себе эти слова. Повторял, когда сошел на конечной остановке с парового трамвая и между двух стройных рядов лиственниц зашагал к зданию института, когда разыскивал в Лабиринте его коридоров кафедру физиологии, когда входил в кабинет Худякова. И был выслушан. Благосклонно! Если студент хочет — пусть пробует, решил Худяков. Он сам был дерзок, и ему нравилась дерзость новичка. И уже в следующие дни Николай, замирая от восторга, следил, как профессор, словно трагедийный актер, мечется по кафедре, размахивая огромными, с нервными пальцами, ручищами. Восхищался тонкой игрой его мысли. Хохотал, когда профессор, е удивительной легкостью спускаясь с высот, вставлял вдруг пару ироничных замечаний о ветхости лабораторного реквизита, что-нибудь вроде: — Нет, нет, не смотрите так на эти пробирки, от пристального взгляда они рассыпаются… …Профессор Худяков опубликовал не много научных работ. Но это результат не бессилия ученого, а скорее его одержимости в науке. Его замыслы постоянно опережали темпы экспериментов. Разобравшись в увлекшей его проблеме, он тут же набрасывался на следующую. А «доведение», подготовку работы к печати откладывал «на потом», и это «потом» часто превращалось в «никогда». Трудно сказать, как много потеряла наука от этого его качества. Трудно сказать, как много приобрела. Одержимая устремленность к истине, беспощадным суховеем выжигавшая плоды его собственных исследований, оборачивалась благодатным ливнем, когда профессор Худяков поднимался на кафедру. Он видел в студентах не школяров, которых он призван поучать, а умных и дельных, хотя и малоопытных, помощников. Он не столько излагал, сколько обсуждал со студентами научные проблемы. Лекции его были скорее диалогами с аудиторией, нежели непрерывающимися монологами. Начатые на лекциях обсуждения он продолжал вечерами уже в более узком кругу, когда ближайшие ученики собирались к нему «на чай». Физиология растений увлекла Вавилова, и вскоре он успешно сдал Николаю Николаевичу Худякову экзамен — свой первый экзамен в Петровке! Вслед за физиологией Вавилов начал изучать бактериологию. Часами не отрывал глаз от микроскопа, и скоро, по собственному признанию, уже чувствовал себя «маленьким бактериологом»: кафедрой бактериологии руководил тот же Николай Николаевич Худяков. Что могло быть лучшим для него, чем чувствовать себя «худяковцем»? Что могло быть более важным, чем стремление доказать профессору, что не зря он принял первокурсника в круг своих ближайших учеников? Что могло быть более заманчивым, чем видеть себя в пугающих дерзостью мечтах ближайшим помощником профессора? И вдруг произошел разрыв. Для него самого, вероятно, неожиданный. А для нас сейчас — загадочный. Позднее, в письме Е. Н. Сахаровой, Вавилов вынесет профессору Худякову суровый и, по-видимому, несправедливый приговор. Мы еще приведем его. Приговор этот лишь подтвердит с непреложностью: разочарование было полным и внезапным. Не потому ли, что Вавилов однажды понял: не всегда за фейерверком идей профессора Худякова стоит объективная реальность природы. Нередко выводимые им «законы» — всего лишь плод фантазии. Слишком большую дань платит профессор бесконтрольным своим увлечениям… Вавилов давно уже слушал лекции другого профессора Петровки — Дмитрия Николаевича Прянишникова. Сперва, может быть, лишь затем, чтобы сдать экзамен и заполнить пустующую графу в зачетке. Очень уж непохожи были эти лекции на лекции Худякова! Тихий, бесстрастный голос. Бесконечные ссылки на опыты. И скучнейшие объяснения, как эти опыты проводить. Но Николай начинал ловить себя на том, что с интересом вслушивается в слова Прянишникова. Что в бесконечных ссылках на эксперименты есть необъяснимая притягательность. Он начал работать в лаборатории Прянишникова. В его вегетационном домике, который перешел к Дмитрию Николаевичу от Климента Аркадьевича Тимирязева после его вынужденного ухода из Петровки. Прянишников уже много лет вел здесь исследования питания растений. В этом стеклянном амбаре, где укрывают в непогоду сосуды с подопытными растениями и откуда в хорошие дни их выкатывают по рельсам на воздух, ставил первые самостоятельные опыты и Вавилов. Он очищал песок от примесей, для верности промывал его сильной кислотой, потом отмывал водой от остатков кислоты. Ему нужен возможно более чистый песок. Только чистый пригоден для точного опыта. Питательные вещества надо внести потом, в строго определенных количествах. Дмитрий Николаевич все просто объяснил. Лишь точно зная, какими веществами и в каком количестве располагает растение, можно выяснить роль этих веществ. Если, скажем, в несколько сосудов с песком внести одинаковое количество калия, азота и разное количество фосфора, то можно будет с уверенностью утверждать, что неодинаковое развитие растений вызвано именно недостатком или избытком фосфора. Николай строго выдерживает методику: намачивает семена в дистиллированной воде, проращивает их на мокром песке и уже наклюнувшимися переносит в сосуды. Ждет всходов. Потом следит за ростом растений. Каждую неделю заносит в журнал наблюдения. Так под руководством одного из самых блестящих, самых точных экспериментаторов XX века изучал Вавилов трудный язык точного опыта, язык, на котором, только и можно разговаривать с растением. Но наиболее существенное, что взял Вавилов у Прянишникова, это даже не методика экспериментирования — впоследствии он занимался другими проблемами, требовавшими своей методики. В нем постепенно вырабатывается глубокое убеждение, что, кроме тщательно поставленного опыта, нет другого языка, языка-посредника, на котором можно было бы ставить вопросы природе и получать ответы на ее загадки. Язык опыта — единственно надежный язык! Разрыв с Худяковым приводит к еще большему сближению с Прянишниковым. Их встречи переносятся на квартиру Дмитрия Николаевича. Здесь Вавилова ждала беседа не столь бурная и оживленная, как у Николая Николаевича Худякова, зато более проникновенная и задушевная. А чай у Дмитрия Николаевича, заваренный на сибирский манер, был не менее крепок и ароматен. В Прянишникове, тогда еще молодом (седина только начинала пробиваться в его густой бородке), не согнутом долгими годами борьбы за научную истину, Николая подкупала светлая вера в торжество науки, в ее безграничные возможности преобразовывать человеческое бытие. Сам Дмитрий Николаевич воспринял эту веру от своего учителя Климента Аркадьевича Тимирязева. Тимирязев немало потрудился, убеждая молодежь в том, что на научном поприще она может принести не меньшую пользу народу, чем в практической деятельности. Приехав учиться в Москву из захолустного в те времена сибирского городка Иркутска и мечтая посвятить себя служению людям, Прянишников поначалу и не помышлял о научной карьере. Пламенные проповеди Тимирязева определили тогда его судьбу. Николая настойчиво влекли трудные пути незнаемого. В мечтах он, наверное, порой видел себя на кафедре окруженным учениками И решал, что лекции его будут не менее увлекательны, чем лекции Николая Николаевича Худякова, но глубоко обоснованы данными опытов, как у Дмитрия Николаевича Прянишникова. Так читал Тимирязев, о котором столько рассказывали в Петровке и которого Николай не раз уже слушал в университете. Но сравнение себя с Тимирязевым должно было его отрезвлять. И в следующие минуты он, вероятно, уличал себя в мелком тщеславии. В том, что не наука нужна ему, а кафедра. Что не исследовать он мечтает, а блистать. И до конца не признается себе в этом только из трусости перед самим собой… Да и следует ли ему заниматься наукой? Не больше ли пользы будет, если, окончив институт, он поедет в какой-нибудь дальний уезд — учить крестьян лучшие урожаи выращивать на их скудной землице?.. Как же близки и необходимы были ему мысли Дмитрия Николаевича об общественной полезности «чистой» науки, которые Прянишников выражал пусть с меньшим блеском, но с не меньшей убежденностью, чем Тимирязев. В беседах с Дмитрием Николаевичем ему становились ясными не только проблемы научные, но и этические. И это, может быть, не менее важно было тогда для него. Это тоже был перекресток. А скоро перед ним оказался еще один. Тот, на котором разошелся он с Дмитрием Николаевичем. Нет, разрыва при этом не последовало. Учитель и ученик, они всю жизнь бережно хранили свою дружбу! Но шли разными дорогами. Николай не захотел посвятить себя исследованиям питания растений. Почему? Мы можем лишь теряться в догадках. Не показался ли ему путь, по которому шел Прянишников, слишком уже проторенным? Вегетационный метод действовал безотказно. Так стоило ли прошагать всю жизнь по столь ясному пути? И он пошел в другую сторону. Наверное, промучился не одну ночь, прежде чем решился объявить учителю о своей «измене». А может быть, Прянишников сам благословил его? Увидел, то этому студенту дано не продолжать уже начатое, а начинать сначала? И еще перекрестки… На кафедре С. И. Ростовцева Вавилов увлекся изучением болезней растений, составил гербарий паразитических грибов. А перед самым окончанием курса будущий растениевод вдруг стал зоологом. Профессор Н. М. Кулагин задумал всесторонне исследовать вредителей сельскохозяйственных культур Московской губернии. Николай первым взял тему. О полевых слизнях. И выполнил работу так, что ее засчитали ему как дипломную. Даже выпустили отдельной книгой, и Московский политехнический музей присудил ее автору премию имени основателя музея профессора А. П. Богданова. Но и профессор Кулагин не увлек его за собой. Никто не увлек… Теперь уже немного, совсем немного осталось до того дня, когда Николай напишет: «Петровке предъявляю одно лишь серьезное обвинение. В Петровке была милая, хорошая общественная среда, были недурные научные работники, но в ней не было огня научной мысли, мысли зажигающей и увлекающей за собой. Была недурная учеба, но кипучей работы научной мысли, синтеза — я не ощутил. Были блестки, вроде Худякова, быстро гаснущиеlt;!gt;, была скромная внутренняя работа, несомненно талантливая, вроде Демьянова, Прянишникова, Самойлова, Нестерова[3] и присных, но это был стук в дверь храма науки, как про себя на юбилее сказал Алексей Федорович;[4] эта работа была увлекательной для самих работников, но не для нас — наблюдателей и посетителей лабораторий. А когда-то этот огонь горел в лице Федорова,[5] Тимирязева. Ныне его не ощущали. Это страшно обидно. Не было огня, который бы зажег. Вот кое-что из того, что вертится в мозгу. Может быть, этого не следовало бы писать — я, право, не знаю»*. Да, этого писать не следовало. Потому что упреки его несправедливы. Не обоснованы строго проверенными, согласующимися фактами. Нельзя же считать таковыми единственный — пусть его личный — пример! Ведь такие профессора как Н. Я. Демьянов, Я. В. Самойлов, Н. С. Нестеров, Н. Н. Худяков, А. Ф. Фортунатов и особенно Д. Н. Прянишников, — это ученые самого высокого класса. Каждый из них создал свое направление в науке, воспитал сотни учеников. Вавилов и сам, видимо, понимал неосновательность своих упреков — потому и вставил столько оговорок. Через много лет Николай Иванович Вавилов скажет о Д. Н. Прянишникове, выступая перед аспирантами: «Возьмите школу Прянишникова, возьмите практику работы студенчества, которой так правильно руководил Прянишниковlt;…gt;. Его руководство признано самым лучшим, по нему учится все студенчество мира, он имел десятки студентов, он умел руководить, подводить к опытному делу, к вегетационному домику, и результаты этой работы, сама система дисциплинировала людей и заставляла людей чувствовать, что они науку творят»*. Эти слова вызывают больше доверия. Они принадлежат не вчерашнему студенту, а ученому с мировым именем. И умудренному годами человеку. Тогда же, в 1911-м, он был еще очень молод и потому прямолинеен в суждениях. Но в этой прямолинейности есть и свои преимущества. Потому что она позволяет определить его собственный, пусть еще небогатый, опыт. Николая Вавилова не смог зажечь ни Худяков, ни Прянишников, ни кто-либо другой из профессоров Петровки. Так, значит, студент Вавилов был создан из особо стойкого к воспламенению материала? Но откуда тогда взволнованная перепутанность тех же самых строк?! И откуда слова одного наблюдавшего за ним профессора: «Впервые вижу, чтобы науку делали с пеной у рта»? Может быть, его упреки — результат особого психологического самообмана? Не потому ли он не ощутил «огня научной мысли, мысли зажигающей и увлекающей за собой», что и без того горел ярким пламенем? Самовозгорелся, попав в атмосферу научных исканий Петровки? (Так вспыхивает тлеющая лучина, если опустить ее в банку с кислородом.) Самовозгорелся — и не заметил этого. И потому холодным казался ему окружающий огонь. У студента Вавилова, кроме лекций, лабораторных практикумов, экзаменов, была еще вторая жизнь в Петровке. А если уж совсем точно, то та, вторая, жизнь и была для него главной. Весной 1907 года, когда Вавилов был еще на первом курсе, в институте создается сеть студенческих обществ и кружков — от кружка любителей опытной агрономии до хорового и драматического. За несколько месяцев их организуется более двух десятков. Это повальное увлечение кружками не было данью легкомысленной моде. До революции 1905 года какие-либо студенческие организации, кроме землячеств, были в России запрещены. А тут правительство, то ли сознательно стремясь отвлечь молодежь от политики, то ли просто с перепугу, разрешило создавать любые студенческие общества, лишь бы они не носили политического характера. В студенческой среде этот акт был воспринят как завоевание вынужденной отступить революции: ведь право на общественные организации — одно из требований, которые выставляло студенчество в 1905 году. Кстати сказать, в Петровке революционные события воспринимались бурно. Сюда съезжалась революционная молодежь всей Москвы. Здесь устраивались сходки, митинги, собрания, звучали революционные песни. В Петровско-Разумовском парке раздавались выстрелы: студенты упражнялись в стрельбе. Дважды врывались в Петровку казаки генерала Дубасова, считавшего ее чуть ли не рассадником революции. Как же было студентам не воспользоваться теми, пусть малыми, завоеваниями, за которые заплачено кровью? Николай вступил в кружок любителей естествознания, и на первом же заседании его избрали товарищем председателя кружка. Это значит, что в организации кружка, в выработке его устава, направления работы он играл не последнюю роль. Какие же задачи ставили кружковцы? К счастью, на этот счет есть вполне достоверные сведения. Краткие отчеты о деятельности кружка публиковались в ежегодных отчетах института — редкая честь, которую с кружком любителей естествознания разделял еще только один кружок — любителей опытной агрономии. В первом отчете читаем: «Умение видеть и понимать природу, приобретение навыков для естественноисторических исследований — таковы скромные стремления кружка. Самостоятельные работы, экскурсии под руководством опытных натуралистов — средства для достижения цели». Кружок создавался всерьез и надолго. Здесь предусмотрено все: и цели, и средства, и привлечение опытных натуралистов. Через два года его задачи конкретизируются: «Правление понимает задачи кружка: 1. В популяризации естественнонаучных истин. Нужны отчеты, обзоры по различным областям естественнонаучного мышления. 2. Умение видеть и понимать многообразные явления окружающей нас природы. Экскурсии. Многие отделы естествознания, мертвые сами по себе, оживают во время экскурсий. Организация их должна составлять другую задачу кружка. 3. Развитие самостоятельных работ в той или иной области естественнонаучного мышления». И тут же оговорка: «По существу эта цель должна быть первой в очереди, и лишь по многопредметности и обязательности занятий в институте она попадает на третье место». Существенная оговорка. Очень важная для большинства членов кружка. Попробуй вести самостоятельные научные исследования, не отставая при этом от учебного плана! Не каждый способен на это! Николай Вавилов оказался способен. В 1908 году он отправился с небольшой группой кружковцев в экскурсию на Кавказ (по существу, это была маленькая экспедиция). Потом выступил на одном из заседаний кружка со своими впечатлениями…Но не только впечатлениями запасся Вавилов во время экскурсии. Он привез из первого своего путешествия ботаническую коллекцию — 158 экземпляров. Нет, она не представляла собой выдающейся научной ценности. Но она была первым шагом в осуществлении программы всемирного поиска растительных ресурсов, которую в дальнейшем выдвинул Николай Вавилов и осуществлению которой посвятил свою жизнь. Он собирает не только высшие растения. Его коллекция паразитирующих грибов представляет кружок на открывшейся в августе 1910 года Пятой выставке садоводства, плодоводства, огородничества и виноделия. Экспонаты кружка (всего их было шесть) удостаиваются на выставке Большой серебряной медали. Вавилов участвует в подборе книг для библиотеки кружка. И все прочитывает. И главное, умеет читать по-своему. В результате — его доклады. И хотя нам известны только их названия, уже они позволяют прояснить некоторые вопросы, связанные со становлением Николая Вавилова. Например: почему из двух десятков кружков он выбрал для себя именно этот? Ведь и здесь перед ним был перекресток! Можно, конечно, понять, почему он предпочел естествознание любительским спектаклям или, скажем, хоровому пению. Но почему он не избрал, например, кружок любителей садоводства? Или любителей опытной агрономии? Не потому ли, что в науке интересовало его не только прикладное знание, но главным образом «философия бытия»? Не потому ли и в кружке он берется за самые общие, «философские» темы?! Уже в первый год существования кружка Николай Вавилов вместе с двумя студентами-старшекурсниками подготавливает доклад «Генеалогия растительного царства», что говорит о его интересе к проблеме проблем биологии — наследственности и ее изменчивости, эволюции. (Кстати сказать, эти вопросы находились в центре внимания кружковцев, и в 1910 году на уже упоминавшейся выставке садоводства среди экспонатов кружка были тщательно оформленные таблицы, иллюстрирующие законы Менделя.) В 1909 году Николай Вавилов выступает на заседании кружка с другим мировоззренческим докладом: «Дарвинизм и экспериментальная морфология». К сожалению, и в этом случае мы знаем только название доклада, но и по названию можно уже в какой-то мере судить о точке зрения, с которой он подходил к коренным проблемам науки. Дарвинизм. Можно, конечно, предположить, что это было краткое изложение основных идей Дарвина. Можно даже допустить, что почерпнул он их не из первоисточника, а из каких-либо популярных изложений эволюционного учения, благо немало их имелось на русском языке. Что ж! Он был всего лишь студентом второго курса! И все же мы вынуждены отвергнуть такое предположение. И не потому только, что теперь, в исторической перспективе, мы отчетливо видим, на что был способен Николай Вавилов. Нас заставляет прежде всего это сделать все то же название доклада (как мало и как все-таки много оно в себе содержит). «Дарвинизм и экспериментальная морфология». Экспериментальная морфология. Наука, зародившаяся по тем временам совсем недавно и ставившая целью методами точного опыта разобраться в сложном строении организма, выяснить строение его отдельных частей. Впрочем, и эти сведения он мог почерпнуть, пересказав две-три книжки или статьи. Но есть в названии доклада третья часть, показывающая, что речь идет о серьезной работе. Это союз «и», ставящий все по местам. Дарвинизм Вот в чем дело! Раскрыть связь между новейшими данными о строении организмов и эволюционным учением — задача, которую ставил Вавилов. Это уже много. Это уже свой подход. И не к частному вопросику, а к самой что ни на есть философии бытия… Но, может быть, он поддался модным в то время течениям, когда некоторые ученые, не обнаружив в «точном эксперименте» эволюции, выступили против с их точки зрения «умозрительных эволюционистских спекуляций» Чарлза Дарвина? Мы вынуждены отклонить и такое предположение. И вовсе не потому, что знаем о глубоко эволюционистском смысле зрелых работ Вавилова. Есть неоспоримое доказательство, что он выступал з а дарвинизм, против эмпириков, проглядевших за деревьями лес, которых как раз в эти годы страстно атаковал Климент Аркадьевич Тимирязев. Оно в дате, к которой приурочен доклад. Вавилов выступил с ним в феврале 1909 года на торжественном заседании кружка, посвященном столетию со дня рождения Дарвина. Трудно предположить, что на юбилейном вечере в Петровке, воспитанной на идеях непримиримого дарвиниста К. А. Тимирязева, был предусмотрен антидарвиновский доклад. Да и сам Вавилов относился к Клименту Аркадьевичу как к образцу ученого, считал его классиком, и среди портретов корифеев науки, которые он давно собирал и «пожертвовал» своему кружку, портрет Тимирязева стоит в одном ряду с портретами Сеченова, Менделеева, Мечникова, Пастера. В пользу серьезности доклада Вавилова говорит также то обстоятельство, что зачитан он был на том же заседании, что и доклады профессора Н. М. Кулагина — «Зоология после Дарвина» и руководителя селекционной станции Д. Л. Рудзинского — «Дарвинизм и искусственный отбор». Эти интересные сообщения могли быть заслушаны лишь в подготовленной аудитории. Если на том же вечере был зачитан доклад кружковца, значит он того заслуживал… Занятия в кружке и на кафедрах, уроки английского языка, которые берет Николай, поглощают все его время. Он постоянно занят. Его «рвут на части» товарищи, преподаватели, профессора. У него появляются черточки, характерные для «типичного» жреца науки: бросающаяся в глаза сосредоточенность и, конечно же, доводящая до анекдотов рассеянность. Профессор Л. П. Бреславец вспоминала, что в день своего знакомства с Николаем — произошло это в столовой Петровки — за обедом Вавилов вдруг пристально посмотрел на товарищей, засмеялся и побежал к столу выдачи. «Оказывается, он увидел, что мы едим котлеты, а он после супа сразу принялся за мороженое». Это воспоминание — о днях, предшествовавших XII съезду русских естествоиспытателей и врачей, который проходил в Москве с 28 декабря 1909 года по 6 января 1910 года. Николай Вавилов участвовал в работе съезда сразу в четырех секциях — химии, ботаники, агрономии и географии, этнографии и энтомологии. Его научные интересы, в сущности, еще не устоялись. Но с какой хорошей жадностью он шел в науку! Собрание виднейших представителей отечественного естествознания, среди которых были Анучин, Стебут, Прянишников, Вернадский, произвело большое впечатление на Вавилова. Здесь же, на съезде, он познакомился с директором Полтавского опытного поля, только что преобразованного в опытную станцию, Сергеем Федоровичем Третьяковым. Усатый толстощекий здоровяк, похожий на Тараса Бульбу, Сергей Федорович был бесконечно предан опытному делу. Он сразу понравился Николаю, и симпатия эта оказалась взаимной. Вскоре Третьяков принимал у себя на Полтавщине Николая Вавилова и его друзей-практикантов. На всю жизнь запомнил Николай «старый хутор, заросли терновника, старую лабораторию lt;…gt; милых Сергея Федоровича Третьякова и Надежду Михайловну».[6] Запомнил «опытнопольский энтузиазм; бодрость, которой веяло с опытного поля lt;…gt; частые экскурсии, беседы». Первые опытные поля — инициатива в их создании принадлежит Дмитрию Ивановичу Менделееву — появились в России в 1867 году. Тогда же начала функционировать основанная двумя годами раньше Петровская сельскохозяйственная академия. Совпадение не случайное. Потребность поднять науку о земле на новый уровень Д. И. Менделеев усматривал в том «перевороте в сельском хозяйстве, который произошел у нас в России с переменой крестьянского быта. С этим возродилась необходимость поставить наше сельское хозяйство совершенно иначе, чем то было прежде». Интересно, что идея создания «фермы для производства сельского хозяйства опытов» в Полтавском обществе сельского хозяйства возникла в том же 1867 году. Однако осуществление этой идеи из-за отсутствия средств пришлось отложить на во-семнадцать лет. Только в 1885 году Полтавское опытное поле было, наконец, создано и сразу же попало в хорошие руки. Ему везло на директоров, и к 1905 году, когда его возглавил С. Ф. Третьяков, оно имело прочную репутацию образцового научного учреждения. При Сергее Федоровиче работа стала еще более углубленной, целеустремленной. «С. Ф. Третьяков, — говорил Дмитрий Николаевич Прянишников, — ведет опытное поле по пути превращения в станцию, то есть от учета и констатации явлений до углубления в их сущность, до их научной, то есть теоретической, разработки». Это мнение Прянишникова, конечно, хорошо знал Николай Вавилов. Стремление проникнуть в сущность явлений и привело его к Третьякову. К тому же Прянишников считал, что «в лице Сергея Федоровича мы имеем в области современного опытного дела работника, обладающего научным синтетическим и аналитическим умом, большим опытом и организаторскими способностями». Николай хотел пройти практику с полной выкладкой — и не просчитался. Здесь, на опытном поле, он получил «импульс для всей дальнейшей работы», приобрел «веру в агрономическую работу», в чем признавался впоследствии, когда, уже будучи академиком, прислал приветствие по случаю юбилея Полтавской опытной станции. Надо сказать, что и Третьяков не ошибся в практикантах. Как раз в 1910 году станция приняла участие в сельскохозяйственных выставках в ряде городов юга. «Объяснителями на выставках были практиканты опытного поля: Н. И. Вавилов (Екатеринославль), А. И. Соколовокий (Константиноград) и Е. Н. Сахаров[а] (Ромны), усердно и умело исполнявшие свою обязанность», — сообщал Сергей Федорович. Л. П. Бреславец, вместе с Вавиловым работавшая на Полтавщине, вспоминает, что Николай успел заслужить высокое доверие директора. Ему даже поручили сопровождать важного чиновника, посетившего станцию, и давать ему объяснения. На состоявшемся по случаю этого посещения торжественном обеде из кармана Николая выползла ящерица и добралась до его лица. Все засмеялись, а Николай невозмутимо завязал ящерицу в платок и сунул обратно в карман. Он стал говорить о какой-то научной проблеме, связанной с этой ящерицей. «Через несколько минут за столом уже поднялось горячее обсуждение…» «С тех пор я наблюдала, — пишет Л. П. Бреславец, — что в присутствии Николая Ивановича никогда не велись обычные разговоры, они всегда поднимались на большую высоту». Это важное наблюдение, позволяющее многое понять в характере Николая Вавилова. В начале января 1911 года группа специалистов направлялась из Москвы в Харьков на I съезд селекционеров. Еще не утратили остроты споры вокруг «переоткрытых» в 1900 году законов Менделя, дававших в руки исследователей ключ к направленному конструированию сортов сельскохозяйственных растений. Теория Менделя встретила самые различные, часто противоположные, оценки. Многие крупные ученые относились к ней с недоверием. Она, естественно, должна была обсуждаться на предстоящем съезде. В вагоне, в котором ехали делегаты, собрались и сторонники и противники менделизма. По воспоминаниям К. И. Пангало, вагон скоро превратился в дискуссионный клуб. Дискуссия становилась все оживленнее и уже грозила оставить в стороне самый предмет спора, так как начались личные выпады спорщиков друг против друга. Вавилов неожиданно крикнул: — Господа судьи… Впрочем, роль судьи он взял на себя. Кто-то стал «обвиняемой» теорией, кто-то защитником, прокурором, свидетелями, присяжными. Появился даже судебный пристав, наводивший порядок. (Эта «должность» досталась автору воспоминаний.) Пангало вспоминает, что Вавилов «с большим азартом, серьезно, интересно играл свою роль». Он внешне легко, весело поднимался к вершинам науки. Но только внешне. А внутри бушевали ураганы сомнений. Буйствовали волны хаотических вероятностей. Как пять лет назад. А может быть, и все эти пять лет?! Товарищам, друзьям, учителям давно уже ясно: Вавилов пойдет в науку. Да что там пойдет — он уже настоящий ученый. Разве не его перу принадлежит объемистая монография о слизнях! Многие ли могут похвастать таким трудом? Адля него стать ученым — еще только мечта. Затаенная, первому встречному не высказываемая. И лишь Е. Н. Сахаровой он признается: «Не скрою от вас и того, что стремлюсь, имею нескромное хотение посвятить себя Erforschung Weg»*.[7] Екатерина Николаевна Сахарова… Что сблизило Николая с нею — сначала другом, потом — невестой, потом — женой? Они на Полтавщине вместе проходили практику. Но хотя после практики их часто видели вместе, женитьба Николая на Кате для друзей была полной неожиданностью. Потому, во-первых, что они оба умели хранить свои чувства от постороннего взора. Потому, во-вторых, что на этом их сходство и кончалось. Николай был общителен, весел, приветлив. Поражал талантливостью. Считался красивым. По нему тайно и явно вздыхали многие девушки в Петровке. А Катя Сахарова была некрасива — маленькие серые глаза, выдающийся вперед подбородок, прекрасные, правда, волосы. Она была очень образованна и умна, но ум ее был не по-женски расчетлив, холоден. Вообще в ней много было мужского — в походке, в движениях, в поступках; к тому же она неизменно носила куртку мужского покроя. Замкнутая, сухая и часто резкая, она пользовалась уважением товарищей, но не любовью. Катя рано лишилась матери, воспитывала ее бабушка. Жена крупного сибирского торговца, бабушка после смерти мужа сама закончила поставки товаров интендантству дальневосточных войск. Ей пришлось, сопровождая грузы, проплыть на барже по Амуру от Читы до Николаевска — путешествие по тем временам опасное. Типичная сибирячка, крупная, широкая в кости, она была женщиной решительной и смелой. Катя унаследовала у нее эти качества. Она страстно хотела стать агрономом-практиком и твердо шла к намеченной цели. Она была на год старше Николая, после гимназии успела поучиться на историческом факультете Высших женских курсов. Но как только (в 1906 году) в сельскохозяйственные институты стали принимать женщин со средним образованием, она поступила в Петровку. С каждым годом все больше женщин получало дипломы агрономов. Но тем труднее было им найти работу. В Московском обществе сельского хозяйства Катя Сахарова выступила с темпераментной речью. Доказывала, что женщины могут работать не хуже мужчин. Речь ее имела успех. Представители земств заверили, что охотно будут принимать на работу женщин. И она начала работать земским агрономом в деревне Лихвино. Правда, работала она недолго. Еще в 1908 году Катю пару месяцев продержали под арестом — по делу младшей сестры Веры. Веру осудили на два года за работу в большевистской организации, а Катю за отсутствием улик выпустили. И вот теперь припомнили ее сомнительные грехи. В должности земского агронома, как неблагонадежную, не утвердили… В этой суровой, холодноватой девушке ощущалась сила ясно осознаваемой цели, твердой веры в себя. Как раз то, чего не хватало тогда Николаю! Ведь в том же письме, в котором он сообщал о «нескромном хотении посвятить себя Erforschung Weg», — письме, написанном после сдачи последнего экзамена, когда он пребывал в «радостном настроении»*, есть и такие строки: «Мало уверенности в себе, в силах. Подчас эти сомнения очень резки, сильнее, чем кажется со стороны. Заносясь мысленно вперед, ощупываешь постоянно опору под ногами. lt;… gt; Знаю, хорошо знаю, что предстоят громадные трудности, что слишком zu wenig der Anlagen,[8] и знаю, что возможны разочарования и отступления и заранее расширяю путь к этому отступлению, даже по всему фронту».* Похоже, он искал — и находил! — в Кате опору, которой не ощущал еще в себе самом. Делиться затаенными мыслями стало для Николая острой потребностью. Стоило Кате в ожидании несостоявшегося утверждения земским агрономом уехать в Лихвино и приступить к работе, как вдогонку понеслись письма. Сохраненные ею, они позволяют теперь разглядеть оставшиеся незаметными даже для близких друзей сокровенные движения его души. «В голове витают осколки планов, сомнений, загадок в будущее. Оглядываясь назад, чувствую, что пока пройденный путь был, должно быть, верен бывали отклонения, задержки, чересчур, м. б., длительные ориентировки там, где можно было пройти мимо, но сейчас готов простить их, считать несерьезными. Многое не сделано — и этот долг стеснит последующее движение. Петровке, сознаю, во многом обязан; не раз в свое пребывание [в ней] был благодарен среде, для меня в большинстве случаев благоприятной. И в ином настроении заканчиваю высшую школу в сравнении с средней lt;…gt;. Здесь больше светлых лучей, чем теней. Здесь в самом деле получалось то, что пригодится в жизни на каждый случай. Да и в смысле учебных заданий, мне кажется, вот сейчас школа выполнила сносно свои задачи, выполнила, конечно, при содействии всей сложной среды: кружков, практики, общения с личностями»*. И здесь же как будто намек на причину сомнений и «неуверенности в силах». «В сию минуту lt;…gt; пребываю „без руля“, но веют попутные ветры, которые куда-то гонят. Цели определенной, ясной, которая может быть у любого агронома, не имею. Смутно в тумане горят огни (простите за несвойственную поэтичность), которые манят. lt;…gt; Фактически же, конечно, путь намечен и распределяется по часам. Схемы этой пока что хватит. В одном из бреславльских отчетов Рюмкер[9] пишет, что если он сделал в своей жизни что-нибудь важное, нужное не только ему одному, то только потому, что он имел в виду всегда постоянно определенную конкретную цель. Увы, ясная и конкретная цель у меня облечена туманом. Но пойду. А там будь что будет»*. Он опять на перепутье! И опять ему кажется, что нет твердых оснований предпочесть одну из возможных дорог. Паруса на сей раз наполнены ветром. Но даль теряется в тумане, а судно не слушается руля. Не ждет ли его опять кораблекрушение? И снова необитаемый остров? И может быть, теперь не такой благодатный… Полный сомнений и неуверенности, он отдается прихоти ветров… Его оставляют в институте для подготовки к профессорскому званию — он не возражает. При кафедре частного земледелия — он не против. Прикомандировывают к селекционной станции — он согласен. А может быть, селекционную станцию он все-таки выбрал сам? |
||||||
|