"Взрыв корабля" - читать интересную книгу автора (Черкашин Николай Андреевич)Глава шестая. Команде — за борт!Дневник Иванова-Тринадцатого неожиданно продолжился и дополнился записками другого офицера — лейтенанта В. Совинского, старшего минного офицера крейсера «Пересвет». По негаданной удаче, они попались мне в журнале «Морские записки» за 1945 год, издававшемся в Нью-Йорке. «Тропики… Жара… Идем в Индийском океане в полной боевой готовности. С борта ни одного огонька. В кают-компании все иллюминаторы задраены на броневые крышки. Визжат вентиляторы… Воздух накалился так, что даже „пеперминт“ со льдом не освежает. Ужин закончен. Перешли в кресла под световой люк, откуда через приоткрытую щелку, закрытую темной фланелью, чуть тянет вечерней прохладой. Разговор не клеится. Из люка доносится придавленный голос вахтенного боцманмата Самойлова: — Говорю вам, робяты, есть у него душа. Как окрестят, корабль при спуске, так ен и живет. Если другой какой погодя то же имя носит, так та же душа в его перебирается и, живет, хоча триста лет ей. Мы невольно прислушались. Молодые матросы, по-видимому мало убежденные Самойловым, задавали ему каверзные вопросы: как быть с „Полтавой“, переименованной теперь в „Чесму“? Чья душа в ней: старая ли — „Полтавы“, или заменена теперь душой „Чесмы“, „али обе вместе“? Звонок из каюты старшего офицера, вызвавший вахтенного, лишил нас возможности услышать, как вышел из трудного положения Самойлов. Разговор невольно перешел на затронутую тему. Лейтенант Кузнецов, спасшийся с потопленного „Эмденом“ „Жемчуга“, всегда настроенный несколько мистически, горячо стал на защиту мнения Самойлова: — Господа, не смотрите так легко на эти вопросы. Я утверждаю, что есть что-то такое, что нам совсем не понять. Почему „Новику“ всегда не везло? Почему „Марии“ обязательно тонут? Почему Генмор не рискует больше назвать корабль „Русалкой“? Нельзя отрицать что-либо потому, что законы математики и физики не дают прямых объяснений… Что-то есть. И Самойлов, может быть, прав, подойдя к этому вопросу попросту: дали имя — появилась и душа. Третий день ревет шторм. Стоим в Порт-Саиде. Занимаемся ремонтом механизмов, несколько размотанных за длинный переход из Японии. Ждем приказ идти на Мальту. Сегодня моя очередь стоять „собаку“ (вахта с полуночи до четырех утра). Выхожу наверх. Дождь… Пронзительней ветер. Лейтенант Смиренский сказал, что канаты плохо держат (сосед-англичанин за его вахту наваливался раз пять). Командир не спит и каждые полчаса выходит наверх — одним словом, „всех благ!“ и радостно юркнул вниз, в люк. Глаза постепенно, привыкли к темноте. Вырисовывался высокий борт соседа-англичанина. Осмотрев все канаты и обойдя корабль, возвращаюсь на ют. — Кто на вахте? Голос из темноты: — Самойлов, вашсокродь! Самойлов — молодчина, старый боцманмат, видавший виды, то, что называется надежный человек. За всем присмотрит, вовремя все доложит. — Что, Самойлов, мокро? — Так точно, вашсокродь, мокровато малость! Обыкновенно после такого вопроса, показывающего, что официальная часть закончена, Самойлов начинал разговор. Ночной разговор на вахте особенный. Его не опишешь. Это то, что Станюкович называл „лясничаньем“. Чего-чего в нем только нет! В нем воспоминания о прежних плаваниях, и забота о своем корабле, и глубокая философия простого человека. Разговор, в котором забываются подчиненный и начальник, но в котором остается улавливаемая лишь чутьем грань между старшим и младшим, где зналось, что можно сказать и вспомнить, а что нельзя. Но сегодня Самойлов разговора не заводит. Чувствуется, что есть что-то такое, что его заботит, но чего он высказывать не рискует. Время в свежую погоду летит быстро. Вот пробило 6 склянок, вот 7… Вдруг слышу сзади шепот Самойлова. — Вашсокродь, а вашсокродь… — Чего тебе, Самойлов? — Вашсокродь, а знаете, что вам доложу: „Старик“ наш не хочет идти в Средиземку! От неожиданности не понимаю, в чем дело. — Что ты чушь городишь? Какой „Старик“? — Да наш „Старик“. „Пересвет“ наш. — Вот тоже выдумал! Откуда ты взял? — Никак нет, не выдумал. Сами посудите. Прислали с Балтики лучших ахвицеров, а из Владивостока вышли — на камни сели. В Японии в док вошли — на что опытные инженеры, а тут посадили так, что котлы покривились. Лишний месяц в доку простояли. Опять же в Суэцком канале, лоцмана, поди, по тридцать лет служат, всякие корабли проводили, а наш поперек поставили, так что ни взад ни вперед. Сколько возиться пришлось, чтоб снова в канал войти… Помяните мое слово, вашсокродь, не хочет „Пересвет“ в Средиземку идти… — Вот что, Самойлов, ты эту дурь из головы выкинь, не равно кто из молодых матросов услышит, только смутишь людей. — Точно я не понимаю? — обиделся Самойлов. — Разве я матросу этакое што скажу? Слава богу, сколько лет служу на флоте. В Балтике на „Павле“ плавал… Я вам первому докладаю. — Ладно, пусть уж будет и последнему. Все это, брат, фантазии. Выдашь ты это в кубрике, а затем пойдут плести и дальше. Пойми ты — железо! Какая душа в железе? — Железо-то железо, это мы понимаем. Да только в ем жисть есть. Вот господин штурман девиацию компасов уничтожали, все магниты подкладывали. Говорили, влияние железа корабля выравнивают. А разве в мертвом влияние есть? Не иначе как живой он, корабль-то. А раз живой, то обязана и душа в ем быть. — Хочешь верь, Самойлов, хочешь не верь, дело твое. Но мой тебе совет — держи язык за зубами, а то попадешь ты брат, в передрягу. Скажут, что трусишь и команду мутишь. И кончишь карцером, как пить дать. А теперь иди, буди смену. Поговорим как-нибудь потом. К сожалению, потом поговорить с Самойловым о душе корабля пришлось мне при исключительных обстоятельствах. На следующий день пришло распоряжение сняться с якорей и идти на Мальту. В 4 ч. 30 минут дня 22 декабря (ст. стиль) „Пересвет“ вышел из Порт-Саида. Шторм несколько стих. Дождя нет, но зыбь сильная, и, выйдя за мол, заскрипел крейсер старыми боками, окутываясь волнами. На верхней палубе чисто. Все лишнее убрали. У орудий — очередная смена. Поданы снаряды для первого залпа. Корабль в районе действия немецких подводных лодок, а потому все наготове. Горнисты сыграли „Повестку“. Через 15 минут будет спуск флага (заход солнца). Не успел вахтенный офицер скомандовать „Горнисты вниз“, как оглушительный взрыв потряс корабль. Перед глазами встал огненный столб выше мачт. Треск лопающегося железа. Снова взрыв, вернее, два, слившихся вместе, еще сильнее, чем первый. Корабль сразу осел носом и медленно начал ворочать влево. Быстро токают пушки, одна за другой, но их звуки кажутся такими слабыми после рева взрывов. Подводной лодки не видно, стреляли по заранее установленному прицелу с расчетом, что при расставленных веером орудиях какой-либо удачный выстрел утопит невидимую подводную лодку. Проходит минуты две. Горнист на переднем мостике играет: „Прекратить огонь!“ Стрельба смолкла. Корабль кренится все больше и больше на левый борт. Справимся ли? Слышу, как докладывают старшему офицеру, что носовая переборка, отделяющая носовой отсек, не выдержала давления воды и лопнула, что вся батарейная палуба в огне, жилые палубные люки захлопнулись, трапы попадали, и люди из многих отсеков выйти не могут. Старший офицер старший лейтенант Михаил Михайлович Домерщиков бросился вниз и на ходу крикнул мне взять людей из кормовой башни и попытаться открыть люки в кормовых отсеках. Через машинный люк пытаюсь пройти вниз с четырьмя комендорами, но здесь огонь бушует так, что не проскочить. Быстро выскакиваем обратно, и через кают-компанию пробираюсь в жилую палубу. Темно… Электричество погасло. Комендор ощупью включает аккумуляторный фонарь. Вот люк в кормовую динамо-машину. В такую минуту работа спорится. Секунда — и люк поднят. Бежим к следующему люку. Затем в соседний отсек. Здесь уже распоряжается лейтенант Кузнецов. — Как дела, Николай Александрович? — Кончаем. Если увидете Михаила Михайловича, скажите, что в батарейной палубе пожар едва ли удастся потушить. Донки воду не подают, а огнетушители не справляются. Там остался лейтенант Ивановский. Я приказал на всякий случай затопить кормовые бомбовые погреба. Старым путем возвращаюсь обратно. Пробегаю через кают-компанию, заглянул в дверь, ведущую в батарейную палубу. Картина — не забыть. „Пересвет“ старой конструкции. На нем батарейная палуба без переборок от носа до юта. От взрыва носовых погребов огненный клуб прокатился по палубе до переборки кают-компании и зажег все. Удивительно, деревянная палуба не горит. Огонь лижет ее и пропадает. Горит только железо, вернее, краска на железе. Потушить без воды — безнадежно, а воды нет — от взрыва испортились трубопроводы. Выскакиваю наверх. Нос крейсера уже совсем в воде. Высоко задрана корма. Нет, не спасти корабль. Вот-вот повалится на борт, и конец. На кормовом мостике командир корабля капитан 1 ранга Иванов-Тринадцатый спокойно отдавал приказания. Рядом с ним с мегафоном в руке — старший офицер. Команда на юте. Полная тишина. Инженер-механик Дацун с двумя унтер-офицерами вытаскивают спасательные пояса из кормовой рубки и раздают матросам. Матрос Железняков, загребной с моего катера, видя, что я еще без пояса, быстро снимает свой и предлагает мне. Отказываюсь. Железняков настаивает. Из затруднительного положения выручает боцман, неслышавший предварительного разговора. — Железняков, сукин сын, ты что пояс снял! Не слышал команду „Пояса надеть!“. Придешь завтра ко мне в отдых медяшку драить! Железняков быстро надевает пояс. Невольно улыбаюсь. Боцман верен себе. У него исключительных случаев не бывает. Пока крейсер на воде — есть завтра, есть и чистка меди. Не в этом ли весь смысл дисциплины? Не из-за этого ли нет паники? Люди знают, что делают. Воля одна — она там, на мостике, откуда раздается спокойный голос командира: — По гребным судам! Гребные суда — к спуску! Засвистали дудки унтер-офицеров. Быстро разбегается команда. Трудно спускать шлюпки, когда качает, а качает здорово. Борт „Пересвета“ высокий, отведет на качке шлюпку в сторону, не удержат крючковые матросы, а держать приходится за гладкое железо, с размаху ударит о борт — летят вниз щепки и люди. Мой гребной катер № 1. Много трудов и забот вложено в него. Гребцы — как один. Вот вывалили уже за борт на шлюпбалках. — Тали потравливай! Медленно пополз катер вниз. Шибанов, сибиряк, косая сажень в плечах, цепляясь за каждый обушок, не дает катеру отвалиться от борта. Вот уже у самого верха… Ловлю момент, чтобы крикнуть „Раздернуть тали!“. Вижу, Суходолов держит руку слишком близко к блоку. — Суходолов, трать-та-ра-рать! Руку где держишь?! — Есть, вашсокродь! — Раздернуть тали! Крик Суходолова… Двух пальцев нет — втянуло-таки в блок. Домерщиков с мостика кричит в мегафон: — Вячеслав Николаевич, садитесь скорее, отходите! Но ветер искажает фразу, и я ее понимаю как „Садитесь, если хотите“. Если хочу. Конечно, хочу. Но разве уйдешь с тонущего корабля без прямого приказания. Кричу своему старшине: — Голабурда, отваливай! Смотри береги катер! — Есть, вашсокродь! Будьте покойны! В секунду весла разобраны, и ощетинившийся катер лихо вывертывает на волне. Всю ночь держался Голабурда под веслами, подбирая людей из воды, доставляя их на подошедший через несколько часов французский тральщик. И только на рассвете, убедившись, что больше делать нечего, сдал иностранцам полузатопленный катер с проломленным бортом. Много народу обязано ему своей жизнью. К сожалению, это была единственная шлюпка, дошедшая до воды, остальные спустить бог не попустил. Слишком сильно качало крейсер. „Пересвет“ уже совсем лежал на левом борту. Спокойно, уверенно раздаются с мостика слова командира: — Команде на ют! Команде раздеться! Прыгать за борт. Отплывать дальше! У борта не держись! Старший офицер медлил спускаться с мостика. На крейсере остались одни офицеры. На мостике — один командир. — Ну что же, господа, — шутит старший офицер Михаил Михайлович Домерщиков, — пожалуйте купаться! Сажусь на полупортик шестидюймового орудия. Оглядываюсь вокруг — ни дымка. Солнце, выйдя из-за туч, последним краешком закатывается за горизонт. Всего четырнадцать минут с момента первого взрыва. А ведь кажется, часы прошли. Прыгать жутко. Но из двух зол надо выбирать меньшее. Отталкиваюсь сильнее ногами и лечу. Ушел под воду… Пытаюсь резкими толчками остановить уход на глубину. Безумно давит на барабанные перепонки. Закрадывается панический страх — в ту ли сторону выгребаю? Наконец светлеет. Наверху!.. Саженками подальше от борта. Отплываю саженей на 20 и оборачиваюсь. Крейсер тонет. Вот резко ушел вниз нос, высоко поднялась корма. Ушел в глубину наш старик „Пересвет“ на вечный покой. Темно. Пошел дождь… Плыву медленно, стараясь сохранить силы на дольшее время. Рядом группа матросов. Слышу разговор: — Черт его дери, дождь идет! — А тебе не все равно, — отвечает второй голос, ведь в воде. — Так-то оно так, да все же при звездах веселее! Понемногу волнами раскидывает людей… Вот я уже один… Додержусь ли до рассвета? Думаю лишь об одном: как бы встретить набегающую волну так, чтобы гребень не накрыл, как бы поменьше наглотаться воды… Холодно… Зубы начинают стучать. Скоро ли рассвет? Кажется, прошла целая вечность. Вдруг огонек… Вглядываюсь… Все ближе и ближе. Прожектор щупает воду. Тральщик подошел. Заметит ли? Вот прожектор забегал опять. Вот луч на мне. Спасен! Машу руками, кричу как исступленный. Прожектор соскочил, ушел в сторону… Жутко… Не заметили. Плыть или не плыть на огонек? Поплывешь — потеряешь зря силы, а корабль отойдет. Ругаю себя, что кричал. Кто же услышит в шторм на несколько сот саженей?! Только воды наглотался. Нет, надо сохранять спокойствие, только в нем спасение. Медленно с волнами спускаюсь к огням. Молодчина тральщик, хорошо встал под ветер… Плыть легко. Вот уж совсем близко. Не выдерживаю и перехожу на саженки. Полным ходом к борту. А то вдруг уйдет под самым носом. Замечен! Кидают конец. Хватаю, наматываю на руку, тащат. Черт, лечу вниз: конец лопнул. Ударило о борт, отнесло под корму — прощай, жизнь! Случайно попадаю пальцем в какой-то обушок на борту. Держусь так, что скорее руку вырвет из плеча, чем отпущу палец. Наверху увидели. Сбросили шторм-трап. Кто-то хватает за шиворот. Судорога свела палец, не могу оторвать. Чувствую, что француз уж сам еле держится, вот-вот бросит меня, и нет сил выпустить обушок. Последнее усилие воли — и… оказываюсь на палубе французского тральщика. Как приятно выкурить папироску! Как хорошо жить! Захожу в каюту. На койке лежит человек. Кожи нет. Обгорел начисто. Рядом с ним только что вытащенный из воды наш доктор Семенов. Спрашиваю: „Кто?“ Семенов отвечает: „Самойлов“. Склоняюсь над беднягой: — Как дела, Самойлов? Шевелит белками глаз, что-то шепчут губы. Наклоняюсь ближе и скорее догадываюсь, чем слышу: — Не хотел „Пересвет“ идти в Средиземку…» Бережно разглаживаю выцветшие страницы… По этим двум дневникам уже можно сделать кое-какие выводы. И Иванов-Тринадцатый, и лейтенант Совинский отзываются о Домерщикове в самых лучших тонах. К их отзывам можно прибавить и мнение третьего соплавателя — лейтенанта Еникеева, да и характеристика Кротовой тоже утяжеляет чашу весов против чаши с обвинением Палёнова. Конечно, истина не доказывается простым большинством голосов; в истории не раз бывало, когда одно «против» перевешивало миллионы «за». Но неужели люди, довольно близко знавшие Домерщикова, делившие с ним минуты смертельной опасности, могли так глубоко заблуждаться, чтобы не почувствовать двуличную душу? А может, и не было никакой диверсии? Ведь Иванов-Тринадцатый дает однозначный ответ: взрыв был наружный. И лейтенант Совинский не допускает мысли об «адской машинке». И почему я должен верить домыслам какого-то венского юриста, а не командиру «Пересвета»? Стоп, стоп… Все это эмоции, не имеющие никакого отношения к истине. Я же своими глазами видел фотографию: английский френч, бесстрастный взгляд… И ключик, позеленевший от морской воды, ключик от сигнального ящика, ключик от тайны. Ключик этот пока что болтается на поясе господина Палёнова. Кто он такой? Как он очутился за границей? Мне не хочется верить, что в аккуратном досье венского юриста и в самом деле придавлена тугим пружинным зажимом правда о гибели «Пересвета». Заглянуть бы еще раз в его папку с окованными уголками. Уж я бы прочитал все до буковки!.. А может, он в самом деле передал досье в посольство и теперь оно в архиве? В каком? Конечно же, в ЦГА ВМФ — Центральном государственном архиве Военно-Морского Флота. |
|
|