"Час, когда придет Зуев" - читать интересную книгу автора (Партыка Кирилл)7После разговора с другом Сергею не спалось. Он еще раз взглянул на часы. Надо же, ведь раньше никогда не подводили. Очень некстати. А что снятся дамы неглиже, так в этом нет ничего удивительного. С Валькой, или Валентиной Аркадьевной, как она требовала себя величать, на исходе полугода их отношений образовался окончательный раздрай. Она, конечно, хорошая женщина, основательная и домовитая. С ней Лобанов забыл, что такое оторванные пуговицы и яичница на ужин. Но нельзя же с маниакальным упорством требовать от человека, чтобы он, придя с работы, ставил туфли на полку под вешалкой непременно справа третьими в ряду и сразу шел мыть руки. В конце концов, любимую женщину допустимо обнять и немытыми руками. И вообще с добрейшей Валентиной Аркадьевной Лобанов чувствовал себя как на приеме у посла какой-нибудь староевропейской державы, где немыслимо за столом взять вилку в правую руку или вообще, упаси Бог, есть без ножа. А еще Сергея бесило то, что вполне соблазнительная Валентина Аркадьевна, ложась с ним в постель, неумолимо подстилает под себя старое полотенце, чтобы не испачкать простыни. Мысль об этих треклятых простынях угнетала лобановскую потенцию. Каждый раз, возвращаясь под теплое крыло сожительницы, он чувствовал себя как дикий зверь, добровольно забравшийся в клетку. Они окончательно разругались после дня рождения, который случился у одной из Валиных подруг, научного сотрудника какого-то не то архива, не то НИИ. Лобанов, смертельно утомленный негромкой, добронравной беседой почти трезвых гостей и хлопнувший с тоски, как минимум, пять лишних рюмок, сперва схватил гитару и проорал песню, которая начиналась словами: «Ох уе… ох уехал мой любимый и под е… и под елкой мне сказал…» Потом, врубив магнитофон, поволок хозяйку танцевать, с ходу объяснился ей в любви и поклялся, что выбросится с шестого этажа, если она немедленно не ответит ему взаимностью. Прижимая к себе впавшую в ступор сорокалетнюю «мэнээсиху», Лобанов поглядывал на ее мужа, который успешно делал вид, будто ничего не происходит. Наконец, рассказав несколько анекдотов, все как один начинавшихся словами: раз приезжает муж из командировки… — и пропустив еще пяток стопок, Сергей предложил сыграть в подкидного дурака на раздевание. Он был уведен с торжества окаменевшей Валентиной Аркадьевной под облегченные вздохи гостей… Лучше бы его отхлестали по физиономии! Но Валентина Аркадьевна, промолчав остаток вечера, не разговаривала с Сергеем еще неделю, а на восьмой день, за ужином, заявила тоном, каким мелкого служащего извещают об увольнении: — Я не певичка из кафе и не могу позволить, чтобы ты вел себя как разнузданный юнец. Тебе уже сорок, и если ты все не обдумаешь как следует… — Извини, — сказал Сергей, — я, кажется, опять испачкал простыни. Да, вот Любочка никогда не заботилась о простынях. Люба-Любочка-Любанька, истопи пожарче баньку!.. Любовь Пал-лна! — как шутливо звал ее Лобанов, подражая пискливо-горластым младшеклассникам. И баню она топила, когда ее родители изредка уезжали из поселка в райцентр, и в лес с ним ходила по самые сладкие ягоды, и в его барачные хоромы шмыгала, воровато оглядываясь, хоть в той деревне от чьего-то рентгеновского взгляда все равно утаиться было нельзя… Почти двадцать лет прошло с тех пор. Да шут с ней, с баней и безумными оргазмами на потаенной лесной лужайке. Ведь он, избалованный в институте женским вниманием, жить не мог без своей Любочки, хоть и была она, в сущности, обычная сельская девчонка, старшая пионервожатая школы, куда занесло его по распределению кормить свирепых таежных комаров и толмачить Гоголя с Достоевским рано познающим таинства жизни леспромхозовским старшеклассникам. Любил, горел по ночам, терял дар речи и постыдно краснел при встречах в школьных коридорах, не обращая внимания на исполненный сдерживаемого отчаяния и негодования взгляд директорши, Евгении Петровны, тридцатидевятилетней тиранши, «партейки», депутатки, радетельницы местного просвещения и несчастной, одинокой женщины, на излете зрелости сдуревшей и возжелавшей заиметь не то любовника, не то приемного сына. Дураком он был и свиньей. Они с Любочкой, как и весь поселок, знали, что директоршу «залихотило». Любочка жутко боялась и, завидев Евгению Петровну, шарахалась от нее с топотом, едва не сшибая с ног своих пионеров. Лобанов же, напротив, твердо шагал навстречу суровой руководительнице, прямо смотрел ей в глаза, отвечал на вопросы сдержанно, по-деловому, но с едва уловимым оттенком двусмысленной дерзости, которую можно было принять и за юношеский максимализм, и за что-то совсем иное. Его будоражила эта чуть рискованная игра, а особое наслаждение доставляла тень смятения, время от времени сквозившая во взгляде и голосе директорши. Его трудовые достижения оказались весьма скромными, и не из-за недостатка подготовки или ума, а лишь потому, что процесс преподавания Лобанову быстро опротивел. В этой школе, где учились дети лесорубов и совхозных рабочих, ничего не менялось с доисторических времен. Безрезультатно попытавшись претворить в жизнь некоторые новации, казавшиеся ему самому впоследствии сомнительными, Лобанов впал в скепсис, в учительской вел разговоры крамольно-ругательные, на педсоветах отмалчивался и иронически усмехался. Однако ни директор, ни горластая, похожая на совхозного бригадира завуч высокой требовательностью Лобанова не донимали, учитывая аховское положение с педагогическими кадрами и мужские преимущества, принятые в учительской среде. К тому же и личное обаяние Сергея Николаевича играло тут не последнюю роль. Был он веселый, сильный и весь будто лучился эротической энергией. Поселковые женщины дружно оглядывались ему вслед. Сергей было весь ушел во внеклассную работу. Организовывал какие-то вечера, литературные чтения, сколачивал из шебутных, проказливых пацанов некие странные гибриды тимуровских команд и робингудовских шаек. Но и тут ему не везло. Все его начинания в конце концов приобретали популистский характер и давали совсем не тот результат. Ребятня постарше в нем души не чаяла, но в конце концов попахивающие табачком поселковые подростки, сызмальства познавшие и тяжелый труд, и родительское пьянство, и рискованный таежный промысел, начинали безбоязненно являться на их вечерние сборища в легком подпитии, а то и принося с собой бутылку; своего в доску педагога норовили кликать попросту Серегой, а по-местному приземистые, ширококостные старшеклассницы, рано наливающиеся женской силой, прижимались к молодому наставнику тугими бедрами и грудями, когда он пел под гитару у костра обалденные песни, и черт бы его побрал, если ему это не нравилось. Разуверившись в своих педагогических способностях, Лобанов собственноручно смастерил из всякого хлама три электрогитары, перепаял усилители от киноаппаратов, под Любочкино кудахтанье уволок из пионерской комнаты все барабаны и организовал в клубе удалой, громогласный ансамбль. Но рок-н-ролл на таежных просторах не прижился. Молодежи в поселке оставалось мало, да и та являлась на танцы в клуб до того «остекленевши», что могла плясать хоть под рев тракторного двигателя. А исполнять «Листопад» и «Серебряные свадьбы» для степенных тетушек Сергею быстро надоело… Лобанов вскоре уразумел, что в классовом отношении население поселка делилось на «куркулей, гребущих до сэбэ», угрюмых, неразговорчивых мужиков, вкалывающих от зари до зари (меньшинство), и «пролетариев», с раннего утра отправляющихся друг к другу в гости опохмеляться, каковой процесс обычно и затягивался до глубокой ночи (большинство). Наблюдались также в общей массе вкрапления, именуемые Сергеем «люмпен-интеллигенцией», но с этими вообще невозможно было общаться по причине либо перманентно нетрезвого состояния, либо полной и окончательной душевной и умственной окостенелости. Так что друзей Лобанов здесь тоже не приобрел. Сергей сперва ужасался убожеству жизни и масштабам всяких бытовых безобразий, ставших нормой здешнего похмельно-очумелого существования. Пьяные мужики лупцевали своих жен, тоже часто пьяных, с ревом гонялись за ними, размахивая топорами и различными сельскохозяйственными орудиями. Бабы истошно голосили, прятались по соседям, потом понуро ходили с фингалами всех цветов радуги, властям не жаловались, и так продолжалось ныне, присно и во веки веков. Среди жителей было много больных, как телом, так и духом. Но от физических недугов никто по-настоящему не лечился, да это было и невозможно при ленивых, заскорузлых фельдшерах местной амбулатории, а о душевных болезнях здесь как будто и не подозревали, возможно, потому, что поведение людей здоровых порой мало чем отличалось от поступков сумасшедших. Леспромхозовский кладовщик однажды после двухмесячного запоя сжег собственный дом вместе с постройками и домашней животиной, подперев двери хлевов и сараев кольями. Хорошо, хоть жена, прихватив отпрысков, убереглась у соседей от аутодафе, устроенного доморощенным инквизитором. Из района приехала следственно-оперативная группа, и кладовщик отправился на несколько лет в северный «санаторий». А вот водителя совхозного автобуса никто не беспокоил, ни власти, ни общественность, кроме, пожалуй, злых женских языков, хотя он после смерти жены почти в открытую сожительствовал с двенадцатилетней падчерицей. В школу юная «новобрачная» ходить перестала. Больше того, глупая девчонка еще привадила и подружку-дебилку, у которой кроме полуслепой бабушки никого не было, а в специнтернат ехать она не желала. Узнав о происходящем, Лобанов взъярился, набросился на невозмутимых коллег, разорался в кабинете директорши и в итоге возглавил поход школьной комиссии против гнусного сластолюбца. Однако вопреки ожиданиям и воинственному пылу никакого результата он не добился. О скверных забавах шофера знали все, но удостоверить их было нечем, а подвыпивший нимфоман грозился «своротить харю» каждому, кто сунет нос в его «личную жизнь». Сергей в процессе воспитательной работы с «родителем» чуть не ввязался в рукопашную, но благоразумным коллегам удалось предотвратить мордобой. Участкового инспектора, пятидесятилетнего милицейского «мамлея», Лобанов не раз видел мирно почивающим при полной форме среди бела дня в каком-нибудь тенистом уголке, неподалеку от винного магазина, поэтому обращаться к доморощенному анискину посчитал бессмысленным и сразу вышел на райцентр. Районная милиция жутко возмутилась, грозилась в два счета «сморщить» растлителя, обещала нагрянуть со дня на день, да так и не объявилась, несмотря на многочисленные Сергеевы напоминания. Лобанов собирался уже ехать в райком. Но тут за шоферовой падчерицей явились родственники покойной матери и на следующий же день увезли девчонку. А дебилка постепенно как-то отстала сама. Впрочем, моральный климат в поселке от этого не улучшился. Лобанову сделалось скучно. Он попробовал сам пить водку с завклубом и врачом-терапевтом. Но первый с трех стопок впадал в свинское состояние, а второй делался агрессивен и норовил пырнуть собутыльников каким-нибудь острым предметом. Ни рыбалкой, ни охотой Лобанов не увлекся, и бессонными ночами ему в голову стали приходить различные варианты побега из этой замаскированной ссылки. Но уезжать он все-таки не хотел. Потом закрутилась история с Любочкой, и жизнь обрела некоторый смысл. Теперь по ночам Сергей стал мечтать, как женится на милой его сердцу пионервожатой и, «отмотав срок», увезет нежную, добрую Любочку из этого спящего дурным сном царства. После первой близости, случившейся поздним вечером в его комнатенке, Сергей и Люба отправились на речку. В темноте прибрежные заросли казались непроходимыми, звенели комарами, цеплялись за ноги и больно хлестали ветками, но они все равно добрались до говорливой воды, от которой тянуло холодом. Девушка, час назад переставшая быть таковой, под удивленным взглядом Сергея сбросила с себя все, но не с городским кокетливым бесстыдством, а так, как змея сбрасывает старую кожу, в которой ей сделалось тесно. Просто пришел Любочкин срок расстаться с застиранным полудетским платьишком и открыть мужчине самые сокровенные тайны. Люба безбоязненно ступила в ледяную, ртутно поблескивающую воду и сразу погрузилась в нее до плеч. Сергей, ежась от ночного ветерка, тоже разделся, но плавки снимать не стал и сунулся в звонкую рябь. Он тут же с уханьем, взметая брызги, вылетел на берег, в гущу комаров. С середины полыхающего лунным огнем потока до него донесся негромкий смех. Позже, вспоминая то купанье, Лобанов повторял себе, что они с Любой самой природой не были суждены друг другу. Он, сильный, упрямый, нетерпеливый, тем не менее все равно никогда не смог бы плескаться в хрустально-обжигающей купели рядом с гибкой наядой, такой мягкой, теплой и податливой на суше. У них была разная среда обитания. Но легче от этого Сергею не становилось… Неприятности начались зимой, после того как Любочка, подхватив воспаление легких, месяц не появлялась в школе. Сергей поначалу взялся навещать ее, но встретил у родителей такой прием, что не решился больше обременять их своими визитами. Старики, как величала их Люба, были в курсе ее ночных купаний и походов в мужское общежитие. В поселке, несмотря ни на что, чтили свой, особый, «моральный кодекс». Черт дернул Лобанова затеять это прямо в пионерской комнате!.. Любочка появилась на работе похудевшая, с осунувшимся лицом, но ему она показалась красивой, как никогда. Сергей кое-как отвел положенные часы, кусая губы, дождался, когда вожатая разгонит своих красногалстучных оглоедов, и ввалился к ней, как пьяный варяг. Он всунул в дверную ручку ножку стула, сгреб Любочку в охапку и понял, что оторваться уже не сможет. Со стены, с портретов, на Сергея предостерегающе уставились великие умы человечества. Но Лобанов не внял вещим взглядам. Признаться, в тот момент он плохо соображал, что делает. Любочка была одета по-зимнему, к тому же она слабо вскрикивала и отбивалась. Но когда Сергей, осыпая на пол пуговицы с ее кофты, освободил два налитых шара, увенчанных вспухшими сосками, всякие преграды потеряли свое значение. Они уронили на пол несколько вымпелов и кубков, напугали морских свинок и чуть не отломали ножку от Любочкиного стола. Но ничто не помешало их грешному уединению. Единый в трех лицах Ильич, потрясенный кощунством, не выпрыгнул из портретных рам, и все бы обошлось благополучно, если бы ученик шестого класса Федя Косенок, двоечник, забияка и любитель тискать пополневших одноклассниц, случайно не подсмотрел в окно, чем занимаются его наставники в перерывах между воссеванием разумного, доброго, вечного. Федя не столько удивился, сколько восхитился увиденным, немедленно помчался поделиться новостью с корешами и в итоге раззвонил о своем наблюдении по всему поселку. Помощников в этом увлекательном деле у него отыскалось с лихвой. Сенсации Федя не произвел, но создал совершенно нештатную ситуацию. Главное заключалось даже не в самом факте, который из общего течения поселковой жизни не слишком-то выбивался, а в том, что источником скабрезной сплетни стал ученик, притом далеко не из лучших и не из тех, кого легко заставить прикусить язык. Два дня старшая половина педколлектива хмурилась, а младшая ухмылялась. Любочка немедленно опять скрылась на больничном. Ходили слухи, что ее отец, уязвленный молвой, рассвирепел, подвыпил и не на шутку пустил в ход кулаки. А на третий день Лобанова вызвала к себе Евгения Петровна. В просторном, но несколько обшарпанном кабинете Сергей присел к директорскому столу, отчаянно взглянул в лицо насупленной руководительнице. Евгения Петровна не выдержала и отвела глаза. Директорша переложила авторучку с места на место и, избегая встречаться взглядом с Лобановым, начала без всякого предисловия: — Вы, Сергей Николаевич, понимаете, надеюсь, что сей знаменательный факт я скрыть не могу, даже если бы и хотела. Он известен всем. Вы у нас не на лучшем счету. У меня есть недоброжелатели. Найдется кому довести до сведения… Но я и не собираюсь ничего скрывать, так как надеюсь и дальше считать себя педагогом. Вы также должны понимать, что главное не в родителях, а в детях. Родители здесь такие, что чересчур и не озаботятся. А вот детям смотреть в глаза, не приняв никаких мер, я не смогу. О моральных аспектах и учительской этике я говорить не стану. Думаю, вы прекрасно понимали, что делали. Мне жаль эту дурочку. Вы-то в любом случае уедете, а ей здесь жить. Неглупая девушка, в пединститут готовилась. Теперь в поварихи пойдет или дояркой на ферму. А вы… Уничтожать я вас не собираюсь, но готовьтесь к закрытому педсовету. — Я на ней женюсь, — заявил Лобанов. Евгения Петровна усмехнулась: — Желаю счастья. Но это ничего не меняет. Ясно же, что ни вам, ни ей в этой школе работать нельзя. — Любочку вы могли бы и простить. Она любит свою работу. В отличие от меня. Евгения Петровна подняла брови. — Почему именно ее? По-моему, в происшедшем вы виноваты одинаково. А насчет любви к работе… Странная какая-то любовь. И вообще, при чем тут прощение? Я что, с вами личные счеты свожу? — Она вдруг покраснела. Лобанов видел, как трудно дается Евгении Петровне ее начальственный тон, и догадывался, что ей гораздо больше хочется вскочить и отхлестать его по поганой, бесстыжей… желанной физиономии. Она торжествовала и мучилась одновременно. Но мучилась — больше. «Ну что ж, вот и решение всех проблем», — подумал Сергей и вдруг спросил совершенно неожиданно для самого себя: — Евгения Петровна, можно я зайду к вам сегодня вечером? — Куда? Зачем? — вскинулась директорша. Но она поняла, что он имел в виду, и скрыть это ей было не под силу. — К вам домой. Глаза Евгении Петровны под его взглядом метались, не находя укрытия. Лобанов понял, что сейчас действительно рискует схлопотать по морде в придачу к порочащей статье в трудовой книжке, и ужаснулся собственной нахальной дурости. Но по морде он не схлопотал. Он увидел изменившееся до неузнаваемости, постаревшее и какое-то затравленное лицо директорши, которая, конечно же, сознавала, как чудовищно он унижает ее сейчас. Она была бесплодна, и за это муж бросил ее лет пятнадцать назад, а превратиться в бессовестную, разгульную администраторшу ей не позволил характер… Но дело, конечно, было не в этом. Только многие годы спустя Лобанов понял, как была одинока и как любила его эта немолодая и несчастливая женщина. Евгения Петровна сказала без выражения: — Да, приходите. Часов в восемь. Сергей хотел что-то добавить, обозначить хоть какую-то формальную причину своего визита, но еще раз глянул на директоршу, прикусил язык, поднялся и вышел. И он таки навестил ее. Зачем он поперся, он не мог объяснить. Он не собирался таким образом спасать чистоту своей трудовой биографии, на которую ему было тогда плевать. И не ради Любочки готовился принести себя в жертву. Независимо от решения Евгении Петровны, на пионервожатой в этой гнилой дыре было поставлено клеймо. Его вела и толкала тогда какая-то садо-мазохистская злоба. «Вы за школьную мораль и педагогическую этику? Даже если ваши детишки и их наставники за школьным порогом дружно ныряют головой в дерьмо? Ну так вот вам мораль и этика!» Все прошло почти так, как и предполагал Лобанов. Он был взвинчен и, чтобы скрыть это, после десятка бессмысленных фраз и двух рюмок коньяка грубо сгреб Евгению Петровну, вскинул ее тяжелое, немолодое тело на руки и понес к дивану. Она сперва казалась мертвой, но потом, словно очнувшись от долгой комы, стала оживать и вскоре с бесстыдными криками раз за разом грузновато взмывала к вершине блистающего пика. В перерывах Лобанова, лежащего в полуотключке, вдруг словно окатывало расплавленной смолой. Ему делалось тошно и гадко, но вовсе не от того, что Евгения Петровна была старой и никудышной партнершей. Он вскакивал, наливал коньяку себе и ей, а потом набрасывался с дикими ласками. Они говорили о чем-то, но позже Сергей не мог или не хотел вспомнить — о чем. Сказать по правде, он просто прятался от жгучего стыда, который грозили всколыхнуть эти воспоминания. Под утро она со стоном оттолкнула его и выпроводила вон, не зажигая света. В общежитии Лобанов попросил у соседей взаймы бутылку водки, напился и не пошел на работу. На следующий день, когда он все же явился, выяснилось, что директорша сказала коллегам, будто он болен.. Никаких заметных изменений в отношениях директора школы и молодого специалиста не произошло. Однако и этот эпизод жизни Лобанова каким-то чудом не остался тайной для окружающих. Спустя неделю все еще бюллетенившая Любочка, оставив записку с упреком неверному возлюбленному и проклятиями в адрес «старой гадины», попыталась выпить уксусную кислоту, правда неудачно, так что обожгла себе лишь гортань. Ее разгневанный и хмельной отец явился в школу, когда Лобанова там не было, устроил безобразный скандал, грозил разнести «это блядское гнездо», остерегаясь, впрочем, впрямую адресоваться к директорше и сконцентрировав все негодование на отсутствовавшем Сергее. Педсовет сперва отложили, а потом он и вовсе не состоялся, инцидент как-то рассосался и заглох сам собой, хоть поселковые сплетницы еще некоторое время обкатывали его на языках. Все это не мешало, кажется, Евгении Петровне смотреть в глаза школьникам и считать себя педагогом, а если как-то и мешало, она об этом никому не рассказывала. Любочка наконец выписалась из больницы, уволилась по собственному желанию и уехала к родственникам, не повидавшись с Сергеем. Говорили, что после отравления у нее пропал голос. Адреса ее Лобанову узнать было негде. Отец Любы больше не буянил, но как-то навестил Сергея в общежитии и добром попросил оставить дочь в покое, присовокупив на прощанье, что иначе подкараулит «зятька» в темном углу и пристрелит как собаку. Затосковав, Лобанов пару раз пьяный забредал ночью к Евгении Петровне. Она принимала его, хоть в таком виде стоило гнать в шею, и он с неистовой неистощимостью молодости и бессмысленным ожесточением доводил ее до полуобморочного состояния, а под утро уходил, воровато озираясь. Но днем, в школе, все оставалось по-прежнему. Федя Косенок учился из рук вон плохо, и однажды, споткнувшись о его фамилию в журнале, Лобанов подумал, что ведь, в сущности, именно этот тупой ублюдок изгадил ему жизнь. Сын алкашей, сам уже не понаслышке знающий вкус вина, безнадзорный, болтающийся черт знает где в самое неподходящее время, он своим блудливым взглядом проник в их с Любочкой тайну и, поспешив раскрыть свой поганый рот, заставил Лобанова самого изваляться в дерьме. Сергей вызвал Федю к доске и через пару минут с тайным наслаждением влепил ему совершенно заслуженную «пару». С этого момента и до конца дня настроение молодого специалиста заметно улучшилось. Лобанов сам не заметил, как у него вошло в привычку время от времени, в моменты наибольшей хандры, дергать Федю «на лобное место» и уничтожать его простыми вопросами в пределах программного минимума. Это не вызывало угрызений совести, так как Сергей не строил своему врагу никаких ловушек. Формально Лобанова не смог бы ни в чем упрекнуть самый придирчивый методист. Хитрость заключалась в том, что раньше он вел балбеса по курсу науки, как слепца через автомагистраль, а теперь взял и отнял поддерживающую руку. Но это не казалось Сергею Николаевичу несправедливым. Федя свои падения переносил легко, после каждого вопроса выкатывал глаза и кроил испуганную рожу, а получив очередной «неуд», возвращался на место с ужимками и лучезарной улыбкой, гримасничая и подмигивая веселящемуся классу. Постепенно «выступления» Косенка у доски начали превращаться в увлекательное шоу, которое, похоже, доставляло удовольствие и зрителям, и участникам. Злость Сергея улеглась, и он рисовал в журнале крутогрудые двойки бездумно и весело. Опомнился он только перед родительским собранием, когда простецки-громогласная завуч, просмотрев классные журналы, набросилась на него: — Это у тебя что такое, Сергей Николаевич, творится? Это вы Косенка на второй год оставлять собрались? И молчит, как будто так и надо! За успеваемость, интересно, кто отвечает? Этому вас в институте учили? Глянув в журнал, Лобанов сообразил, что успел навтыкать паскудному Федору больше десятка «двоек» и «колов». Почесав затылок, он пообещал распалившейся завучихе заняться с Косенком индивидуально. На собрании пропахший наземом совхозный скотник, Федин отец, здоровенный, угрюмый, с сизоватым носом, сидел молча, едва умещаясь за партой и бодливо склонив лысоватую голову. Сергею не понравилось, как он, выслушав обвинительную речь завуча, повел этой самой головой наподобие белогвардейского штабс-капитана из фильмов, хотя никакой воротник френча не сдавливал ему шею. На следующий день Федя в школу не пришел и далее отсутствовал всю неделю. По поселку прошел слух, что родитель Феди, вернувшись со школьного судилища, так отделал непутевого отпрыска, что тот три дня отлеживался на сеновале, а слегка очухавшись, подался в бега. Новость неприятно уколола Лобанова. Нельзя было не признать, что первопричиной происшествия явились его неуместные забавы на уроках. По прочим предметам Федор имел хоть и призрачные, но тройки. Помучившись угрызениями совести, Сергей решил отправиться на поиски беглого двоечника, но какие-то неотложные дела этому помешали. А спустя еще несколько дней, задержавшись в школе допоздна и сидя в пустой учительской, Лобанов услышал за окном, где-то в отдалении, пронзительный собачий визг. Визг не утихал, переходя от рыданий к свистящему писку, вспарывал вечернюю деревенскую тишину и выворачивал душу. Оттолкнув бумаги, Сергей поднялся и направился во двор. Когда он сбежал по ступенькам крыльца, страдающий собачий голос смолк, но уже стало ясно, откуда он раздавался. Торопливо обогнув деревянный периметр помойки, Лобанов пробрался тесным проходом между сараями и в последнем отсвете сумерек увидел, что на замусоренном пустырьке, охваченном глухим забором, мелькнули низкорослые тени. До него донеслись приглушенные возгласы: «атас!» и «говорил тебе, не надо…» Две-три тени махнули через забор, но последняя, сгорбленная, с удлиненной каким-то орудием рукой, осталась на месте. Сделав несколько шагов, Лобанов словно споткнулся. Он услышал непонятные шаркающие звуки и, приглядевшись, увидел небольшое, продолговатое, явно живое тело, которое, ритмично изгибаясь, елозило по земле и, крутясь на одном месте, производило то самое шарканье. Лобанов узнал сгорбленную фигуру. Федя Косенок стоял над нелепо дергающимся существом, сжимая в правой руке топор. Теперь Лобанов отчетливо понял, что шаркающее и вертящееся — это средних размеров лохматая дворняга, у которой отрублены передние лапы. Задние лапы животного двигались так, будто оно во всю мочь скакало от места казни. Но собака уже никуда скакать не могла. Потеряв голос от болевого шока, она билась в агонии, развозя вокруг себя темное, бесформенное пятно. Сергей метнулся вперед, одним махом вырвал из рук пацана топор. Федька не собирался бежать, но после такой стремительной атаки попятился. Лобанов сгреб его за ворот поношенной курточки. Федька неожиданно крутанулся, больно прищемил Лобанову пальцы захлестнувшимся воротником, вырвался, отскочил на несколько метров, но не бросился наутек, а ощеренным крысенком рыпнулся навстречу педагогу: — Козел! Не лезь, а то кишки выпущу! Лобанов на мгновение опешил и тут же почувствовал донесшийся от пацана запах винного перегара. — Ты что, с ума сошел? Ну-ка немедленно прекрати! Успокойся и прекрати! В сумеречном свете Федькино лицо показалось Сергею каким-то оплывшим и примятым, словно пластилиновая маска, которую забыли на солнце. Пацан был нешуточно пьян. — Уйди, падла! — Косенок, покачнувшись, нагнулся и поднял с земли обломок кирпича. — Ты что творишь? — спросил Сергей почти спокойно. — Чокнулся, что ли? Зачем собаку изувечил? — Она, с-сука, моих голубей… — просипел Федька. — И ты… гребун тухлый!.. Двоечки ставил, выеживался… — Не за дело разве ставил? — спросил Сергей, не обращая внимания на матюги. — За де-ело!.. — передразнил Косенок. — Меня этот бык старый чуть не угробил. Шары залил, воспитатель… Мамка сунулась, он и ей харю своротил. Я его застрелю, бля!.. И тебя!.. Все вы пра-авильные!.. — Дергай отсюда, — сказал Сергей. В нем клокотала какая-то тошная злоба, но не столько на этого несчастного поганца, сколько на самого себя. Федька постоял, длинно, тягуче плюнул сквозь зубы под ноги Лобанову, швырнул в сторону кирпич, повернулся и, пошатнувшись, исчез в залегшей между сараями темноте. Сергей посмотрел ему вслед, потом перевел взгляд на все не затихающую собаку. Она еще шевелилась, хоть и вяло, будто засыпая. Лобанов, кривясь, подступил к ней, сжался, как перед прыжком в ледяную воду, и, зажмурившись, взмахнул топором… Возле помойки его вырвало. Через два дня Лобанов подал заявление об увольнении. Молодых специалистов, не отработавших положенный срок, отпускали лишь в крайних случаях. Но Евгения Петровна, не вступая с «дезертиром» ни в какие разговоры, по своим каналам решила возникающие в таких случаях проблемы, и вскоре Сергей получил через завуча все свои документы, включая и диплом, посредством изъятия которого принято было держать на привязи начинающих педагогов. До самого Сергеева отъезда Федя Косенок в школе не показывался, и Лобанов был рад этому. Он уехал ранним утром. Его никто не провожал. Даже с завклубом и врачом-терапевтом они не выпили на прощанье. Впоследствии, вспоминая свое поселковое житье и бесславное учительство, Лобанов морщился и признавал, что вел себя как последний идиот. Единственным оправданием ему служила молодость. Сергей часто твердил себе, что не зря покинул то гиблое место, где ему ничего не светило, кроме лютого алкоголизма. Это отчасти унимало ноющую совесть. Но и годы спустя, просыпаясь по ночам, Лобанов порой испытывал спазм, выворачивающий наизнанку душу. Перед Сергеем в искрящейся темноте возникали то Евгения Петровна, покорно отдающаяся его изнасилованиям и вздрагивающая при встречах в школьном коридоре, молчаливая, все понимающая и тем не менее идущая на все; то несчастный балбес, доведенный с его помощью до озверения; но — главное — Любочка. Бежав от них от всех — а по-другому он это назвать не мог, — Лобанов сперва пребывал в вялом отупении и безразличии к окружающему, словно переживший землетрясение или авиакатастрофу. А когда пришел в себя, спохватился и ударился в розыски пионервожатой — было поздно. С великим трудом ему удалось узнать, что она не то вышла замуж, не то просто куда-то уехала. Так или иначе, но свою Любочку, Любовь Пал-лну, единственную женщину, которую, как выяснилось, он сумел за всю жизнь полюбить по-настоящему, Лобанов больше никогда не видел. Он не мог пожаловаться на отсутствие женского внимания и не сторонился его. Но чьи бы руки — робкие, нежные, умело-настойчивые — ни обнимали Сергея, Любочка всегда присутствовала где-то рядом: в тени ночного парка, среди отплясывающей ресторанной публики, за неплотно прикрытой дверью спальни. Именно это ее бесплотное присутствие вечно мешало Лобанову стать счастливым. Даже тогда, когда он женился. |
|
|