"За завесой 800-летней тайны (Уроки перепрочтения древнерусской литературы)" - читать интересную книгу автора (Переяслов Николай)Приложения Клюев и «Слово о полку»(Мотивы и образы «Слова о полку Игореве» в поэзии Н.Клюева) «...Кто с таким искусством мог затмить некоторые местаиз своей песни словами, открытыми впоследствии в старыхлетописях или отысканными в других славянских наречиях?..» А. С. ПУШКИН (из записок о «Слове о полку Игореве»). Творческое наследие самобытнейшего русского поэта Николая Клюева в ПОЛНОМ объеме в России пока еще, кажется, не издавалось, но и того, что пришло к отечественному читателю за последние годы в виде нескольких небольших книжек его «Избранного», а также на страницах различных антологий серебряного века и в разрозненных журнальных публикациях, достаточно, чтобы обнаружить в нем глубочайшую внутреннюю связь с самыми корневыми традициями русского поэтического опыта, над первыми проявлениями которого, как часовня над Волжским истоком, возвышается непостижимое в своей многослойной образности «Слово о полку Игореве». Весьма ощутимые следы близкого знакомства с этим памятником древнерусской литературы несет на себе и и поэзия Клюева, то и дело затрагивающая образно-поэтические струны гусель, лежащих на коленях «великого» и «вещего» Бояна... В методологическом плане в поэзии Н. Клюева можно выделить четыре своеобразных лексико-стилистических ряда, каждый из которых указывает на определенную связь со знаменитой «ироической песнью» про князя Игоря. К первому из этих рядов следует отнести прямые включения в текст клюевских произведений неизмененных слов, образов и персонажей, взятых им непосредственно из «Слова о полку Игореве». Ну, хотя бы таких, как образ плачущей на путивльской стене княгини Ярославны: 1 ...Не Ярославна рано кычет На забороле городском... («Я — посвященный от народа») 2. И нет Ярославны поплакать зегзицей... («Поле, усеянное костями») 3.Ярославна — зегзица с Путивля... («Деревня») Как видим, образ в данном случае переносится в новое произведение почти в первозданном виде, включая в свой «комплект» даже сопутствующие ему в прототексте слова — в примере с Ярославной это «на забороле», «зегзица» и «Путивль». Фактический арсенал примеров этого ряда в поэзии Клюева немногочислен, образы его не опосредованны и используются практически в том же самом значении, что и в «Слове». Это «баснослов-баян» из стихотворения «Я пришел к тебе, сыр-дремучий бор», соответствующий образу «вещего Бояна», древнего певца из «Слова о полку Игореве». Это «шелом» из поэмы «Разруха»; несколько раз встречающиеся в различных стихах «аксамиты»; а также некоторые другие слова, употребленные в том же самом значении, что и в древнерусском тексте. Ко второму ряду следует отнести имена и наименования, существующие и вне поэмы об Игоре, но тематически касающиеся именно тех мест и событий, которые упомянуты или описаны автором ХII века. Это такие слова и выражения как «половецкий костер» из стихотворения «Воздушный корабль», «половчанин» из поэмы «Погорельщина», названия городов Изюм и Чернигов из стихотворения «Я знаю, родятся песни», и Чернигов и Курск — из «Разрухи», а также упоминание в поэме «Деревня» иконы Богородицы под названием «Пирогощая», по имени которой назывался в Киеве храм, к которому в финале «Слова» едет поклониться бежавший из плена Игорь. Ну, а кроме того, к этому ряду следует отнести и неоднократное упоминание Клюевым рек Дон и Дунай, тоже вызывающих ассоциацию с панорамой Древней Руси периода событий «Слова о полку Игореве». Самым же «урожайным» в принятой нами системе можно считать третий ряд, включающий в себя образы, являющиеся как бы только «эхом» своих прототипов в «Слове». Ну, скажем, такие, как в цикле «О чем шумят седые кедры», где строки «Ты уходил на Перекоп, / На молотьбу кудрявый сноп» (Разрядка здесь и далее моя. — Н.П.) зримо перекликаются с описанием битвы на реке Немиге, сделанным в «Слове» при помощи практически тех же символов: Такая же узнаваемость первообразов видна и в «аукании»многих других соответстий «Слова» и поэзии Клюева. Ну, например: «Чръна земля подъ копыты костьми была посеяна, а кровью польяна» («Слово») и — «Поле, усеянное костями, / Черепами с беззубою зевотой» (Клюев, «Поле, усеянное...»). Или: «Аще кому хотяше песнь творити lt;...gt; тогда пущащеть 10 соколов на стадо лебедей» («Слово») и — «Нет прекраснее народа, / У которого в глазницах, / Бороздя раздумий воды, / Лебедей плывет станица!» (Клюев, «Песнь о Великой Матери»). Или же: «шизымъ орломъ подъ облакы» («Слово») и — «Где утро сизая орлица» (Клюев, «Разруха»); «въ путины железны» («Слово») и — «Из железного полона» («Песнь о Великой Матери») и так далее. Но наиболее интересным для наблюдений оказывается последний четвертый ряд соответствий, входящие в который пары образов из стихотворений Клюева и «Слова о полку Игореве» не просто обнаруживают «родство» друг с другом, но ещё и как бы восходят к неким, скрытым от нас за столетиями, но общим для обеих по этических систем истокам. Так, например, в том эпизоде «Слова», который посвящен первой победе русичей над половцами, автор, перечислив захваченные в качестве трофеев «злато, и паволокы, и драгыя оксамиты», говорит: Комментарии к этим строкам во всех изданиях «Слова» одинаковы: добыча русичей была так велика, что ею вымащивали гати через болота и топкие места. Хотя, можно ли так замостить узорочьем топкое болото, чтобы оно выдержало всадника с конем, да и вообще — зачем это было делать, если русичи в тот день всё равно остались ночевать на захваченных половецких вежах, комментаторы не уточняют... Дополнительный свет на это место «Слова» проливает употребление тех же самых образов в стихотворении Н. Клюева «Досюльная», где, в частности, говорится: Здесь, как видим, перекликающиеся с «паволоками» из «Слова» ткани «заволоки» употреблены уже не для бессмысленного устилания ими болот и топких мест, а для некоего ритуала обряжания путей-мостов, за которым через определение «поминальные» угадывается тот трагический смысл, который откроется нам в «погребальном» сне Святослава и его последующей расшифровке боярами, сообщившими ему о трагической гибели Игоревых дружин. В построении же самой этой метафоры и автор «Слова», и Клюев обращаются к древнерусскому свадебному ритуалу прохождения молодыми сеней. «Сени, — говорится по этому поводу в книге «Русский народный свадебный обряд» (Л., 1978, с. 95), имеют особое значение, являясь как бы медиатором пространства и двора. Для понимания роли сеней в свадьбе существенно их название мосты». Таким образом, уподобление битвы на Каяле свадебному пиру начинается в «Слове» не со строк «ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша», а ещё с упоминания «мостов», для успешного прохождения которых свитой жениха служила традиция предварительного одаривания тещи дорогими подарками. Вот на это и идут в «Слове» праздничные ткани «паволокы», но только на месте любящей тещи в данном случае оказывается ожидавшая русские дружины Смерть, с которой они вскоре, пройдя мосты битвы, и породнятся на реке на Каяле... Или возьмем такой фрагмент «Слова» как описание смерти Изяслава, сына Василькова, в рассказе о которой, в частности, говорится: «Позвони своими острыми мечи о шеломы литовьскыя lt;...gt; и схоти ю на кровать, и рекъ: дружину твою, Княже, птиць крилы приоде... Единъ же изрони жемчюжну душу изъ храбра тела чресъ злато ожерелие...» Исследователей и комментаторов поэмы давно смущала эта появляющаяся посреди поля битвы кровать, поэтому в большинстве последних изданий «Слова» были произведены конъектуры «и с хотию на кров, а тъи рекъ» и «исходи юна кров, а тъи рекъ», избавляющие текст от этого далеко не воинского атрибута. А между тем в стихотворении Клюева «Годы» появляются образы, которые позволяют предположить правоту именно конъектуры «и схоти ю на кроват ь», ибо если под нею и подразумевается ложе для сна, то только — для вечного. Вот что пишет в своем стихотворении Клюев: Казалось бы, и тема совсем не та, что в «Слове», и атмосфера, и тем не менее, перебирая пары «злато ожерелие» — «змея на шее», «дружина, крилами птиць приодетая» — «груда тел, лозой повитых», мы дойдем и до соответствия так смущающей комментаторов «кровати» и «обоюдоострого ложа», под которым можно без особого труда угадать лезвие меча или кинжала. Думается, что при кропотливом исследовании фольклорных текстов древности окажется вполне вероятным обнаружение и того из них, который послужил общим истоком для появления вышеуказанных образов как в «Слове», так и в стихотворении Клюева. Интересные дополнения к раскрытию смысла строк «Слова» «коли соколъ въ мытехъ бываетъ, высоко птицъ взбиваетъ; не дастъ гнезда своего въ обиду» дают и такие образы из стихов Клюева как «искупайся, сокол, в речке — будут крылышки с насечкой» и — «Я... мылил перья океанской пеной», за которыми отчетливо прочитывается процесс закалки лезвия клинка или стрел, что в метафорическом плане соответствует символу возмужания (ср. с названием романа Николая Островского «Как закалялась сталь»). Таким образом, выражение «соколъ въ мытехъ» обозначает сокола не линяющего, как о том том говорится почти во всех комментариях к этому месту поэмы, а — возмужа вшего, закаленного, чем и объясняется его отвага при отогнании птиц от своего гнезда. (Вспомним-ка здесь и желание князя Игоря «испити шеломомъ Дону» — думается, оно весьма наглядно перекликается с призывом Клюева «искупайся, сокол, в речке», что говорит ещё и о том, что «соколъ въ мытехъ» — это сокол мытый, тот, что уже мылил перья во вражеской реке, т.е. доходил до вражеских берегов с победой). Немало споров среди исследователей вызывает и строка из описания сна Святослава Киевского: «черпахуть ми синее вино, съ трудомъ смешено», где под «трудомъ» видят и яд, и спирт, и уксус, и печаль, и горе, тогда как в уже упоминаемом нами выше стихотворении Клюева «Годы» этот самый образ употреблен в своем неискаженном смысле: С «перстью» — значит, с пылью, вот с каким «трудомъ» смешано вино во сне Святослава! Мы ведь помним широко известное в народе выражение «н а т р у д и т ь ноги», соответствующее понятию «пройти большое расстояние», «собрать п ы л ь дальних дорог», вот оно-то и позволило автору «Слова» употребить это словосочетание — «съ трудомъ смешено». Смешанное с пылью вино, о чем наверняка знал и Клюев, это своего рода б а л ь з а м, целебное средство, примерно такое же, какое употребил в свое время Христос, когда для исцеления слепорожденного плюнул на пыльную землю и, сотворив таким образом «брение», помазал им ему глаза (От Иоанна, 9; 6). То есть и над Святославом во сне производится аналогичная операция — ему как бы открывают глаза на произошедшие в Степи события, помогают п р о з р е т ь случившуюся с Игорем трагедию. Таковы наиболее интересные примеры, свидетельствующие о восхождении некоторых образов поэзии Николая Клюева к тем же самым истокам, из которых черпал свои краски и автор «Слова о полку Игореве». Пожалуй, это была последняя нить, связывавшая русскую послеоктябрьскую поэзию с фольклором т а к о й глубины. Но вскоре была оборвана и она: 13 октября 1937 года Клюев был приговорен бериевской «тройкой» к расстрелу, а спустя несколько дней этот приговор был приведен в исполнение. Новой власти такие глубины культуры были абсолютно ни к чему, ибо единственным истоком для творчества любого рода она отныне признавала только л ю б о в ь к с а м о й с е б е. (Сравнительный анализ некоторых образов «Слова о полку Игореве» и поэмы Николая Клюева «Каин».) Явив себя в 1792 году в составе Спасо-Ярославского «Хронографа», хрестоматийно известное всем ныне «Слово о полку Игореве» принесло с собой в русскую литературу не только пафос высочайшего патриотического звучания, но ещё и, скажем так, «код судьбы» для самой этой литературы на многие из её дальнейших лет. Вот и извлеченная из архивных папок КГБ поэма Николая Клюева «Каин» («Наш современник», 1993, № 1) иллюстрирует своей историей не что иное как верность всё той же 800-летней схеме, по которой произведениям русской литературы суждено приходить к читателю не иначе как только через годы забвения, потери листов, искажения текста переписчиками и щедрое вмешательство всевозможного рода цензуры... К сожалению, не миновала подобных испытаний на своем пути к ценителям русского поэтического слова и эта поэма, почти шесть десятилетий протомившаяся в душной папке «Дела № 3444». Наверное, в силу этого «б и о г р а ф и ч е с к о г о» сходства «Каина» со «Словом о полку» кажется естественным и прослеживаемое между ним и этим памятником древнерусской литературы сходство о б р а з н о е. Так, даже при самом поверхностном прочтении клюевской поэмы, нельзя не обратить внимание на целый ряд художественных образов и словесных конструкций, имеющих свои узнаваемые параллели в тексте «Слова». Собственно, уже и само начало поэмы Клюева восходит к тому характерному для древнерусской литературы приему, который мы видим и в зачине одного из начальных фрагментов поэмы о князе Игоре: Практически с тех же самых слов начинает изложение своего «Каина» и Николай Клюев: Здесь же, как видим, в двух последних строчках этого четверостишия присутствует и своеобразная перекличка с нависающим над «Словом о полку Игореве» солнечным затмением, символизирующим собой вечную борьбу сил тьмы и света (или по Клюеву — туч и зари). Чуть позже мы ещё возвратимся к этой световой символике, а пока что перечислим хотя бы бегло те образные параллели со «Словом», что видны в поэме Клюева буквально невооруженным глазом. В первую очередь здесь следует упомянуть ту россыпь отдельных слов и выражений, которые словно бы «заскочили» в клюевского «Каина» из лексикона автора поэмы ХII века. Это — «вежи», «яруги», «тростию», «полон», «аксамитный», «Буй-Тур», «закличет сокола — Стрибога», «шейная гривна» и другие. Ну а кроме того, это те конкретные фрагменты поэмы про Каина, которые имеют свое соответствие в образной системе поэмы о князе Игоре. Так, на мой взгляд, просто невозможно пройти мимо такой откровенно прослушивающейся переклички, какая обнаруживает себя между строками Клюева «Не снится пир в родимой стороне, / По ней ли грусть з в е н и т во мне?» и известным восклицанием автора «Слова»: «Что ми шумить, что ми з в е н и т ь — далече рано предъ зорями?..» Определенное образное сходство имеют и следующие фрагменты двух поэм: («Каин») И: (То есть: «...Замечает ли раны, братья, тот, кто ради воинского дела забыл и честь, и богатство, и lt;...gt; своей милой, желанной прекрасной жены Глебовны привычки и обычаи?..») («Слово о полку Игореве», обращение к Всеволоду Юрьевичу С у з д а л ь с к о м у) Одна и та же образная «матрица» просматривается также и в том эпизоде сна Святослава, где ему подносят «синее вино, съ трудомъ смешено» и в строчках поэмы Клюева «И женщине принес я кубок / С гадюкою на самом дне». Причем строка, которая завершает это четверостишие, несет в себе «эхо» ещё и самого вещего сна Святослава, насыщенного, как мы помним, зловещей похоронной символикой. Автор «Слова»: Клюев: К этому же, испытанному в «Слове» приему сна прибегает Клюев и в эпизоде, начинающем собой главу третью. И снова, как видим, параллель: образ «кособоких домишек» перекликается с привидившимся Святославу в его сне «златоверхим теремом», в котором «уже дьскы безъ кнеса» — то есть тоже готовом скособочиться, а то и рухнуть. Или же возьмем введенный в финальную часть «Каина» рассказ Клюева о друге его детских лет, в котором Финал этого рассказа звучит трагически: юный «Робинзон» погибает, и, судя по окружающим этот эпизод «морским» образам, погибает именно в в о д е, то есть, попросту говоря, — т о н е т. Вот как звучит это место у Клюева: Близкий к этому мотив возникает и в предшествующей финалу части «Слова о полку Игореве», в том небольшом эпизоде, где упоминается о гибели «уноши князя Ростиславля», которого во время переправы через речку Стугну разлившаяся весенняя в о д а «затвори д н е при темне березе». При этом оба эти эпизода оказываются схожими не только по характеру запечатленной в них смерти да по юному возрасту утонувших в них персонажей, но и по своему месту и характеру появления в поэмах. И в «Слове», и в «Каине» эти эпизоды произошли задолго до тех основных событий, что легли в сюжеты обеих поэм, и носят характеры ярко выраженных личностных ретроспекций. И это не просто память о произошедших утратах: это — боль из-за того, что утонувшие не смогут приобщиться той радости, о которой говорят, завершая свои произведения, оба автора. Что же это за радость, которую не суждено узнать так рано погибшим юношам? Для понимания этого, нам необходимо возвратиться к началу нашего разговора и ещё раз посмотреть на ту символику, которая выражена в образах солнечного затмения (у автора «Слова о полку») и борющейся с тучами зари (у Клюева). По сути дела, обе поэмы начинаются практически с одного и того же явления, а именно — с обнаружения исчезновения с в е т а и встречи с т ь м о й. Это происходит в завязке сюжета «Слова о полку Игореве»: Фактически это самое же мы видим и в первых строках поэмы о Каине: Самое любопытное при этом — то, что воцарение тьмы в обоих случаях сопровождается появлением таких персонажей, которые, будучи на первый взгляд абсолютно несопоставимыми друг с другом, вызывают тем не менее у авторов обеих поэм одинаково ярко выраженное чувство н е п р и я з н и. Речь в данном случае идет, во-первых, о таком всемирно известном персонаже «Слова» как вещий Боян, от которого, несмотря на всю поэтичность его образа, автор старается с первых же строк откреститься, заявляя, что ему «не лепо... начяти старыми словесы» творить песнь об Игоре, и что «начати же ся тъй песни... н е п о з а м ы ш л е н и ю Б о я н ю», а, во-вторых, о таком, как сам главный герой клюевской поэмы — Каин, появление которого сопровождается исполненным самого настоящего у ж а с а возгласом: Возникает вопрос: а сильно ли эти персонажи н е п о х о ж и друг на друга? Что мы знаем о каждом из них, исходя из сказанного про них в самих поэмах? Вот перед нами описание творческого метода Бояна: А вот слова, характеризующие персонажа поэмы Клюева: При этом, точно так же, как и вспоминаемый автором «Слова о полку» легендарный певец Древней Руси, осуществляющий свое дело, летая «шизымъ орломъ п о д ъ о б л а к ы», чувствует себя свободно в воздушной стихии и герой поэмы Клюева — «жених с крылом нетопыря, что бороздил ш а т е р н е б е с н ы й», гоняясь с золоченными веревками за песнями-лебедями. Думается, в том-то как раз и заключается разница между «старыми словесы», от которых отрекается автор «Слова», и пением «по былинамъ сего времени», которое он избирает для сочинения своей поэмы, что «старые словесы» — это в буквальном смысле — песни, уже д а в н о с у щ е с т в у ю щ и е, сочиненные много лет назад по какому-либо аналогичному поводу, ведь нельзя же, в самом деле, гоняться за «лебедями», которых нет на свете! Таким образом «петь по замышлению Бояню» — это значит быть п л а г и а т о р о м, использовать для выполнения с в о и х творческих (и политических тоже!) задач ч у ж и е сюжеты и образы. Уже в самом словосочетании «с т а р ы е словесы» ощущается какая-то усыпляющая тяжесть, близкая той, о которой автор поэмы о Каине сказал: «Т о с к а с т а р и н н а я по жилам / Змеей холодною ползет...» Надо признать, что на сегодня образ Бояна стал олицетворением П о э т а с б о л ь ш о й б у к в ы, символом высочайшей П о э з и и, песенной, подлинно гениальной гармонии и тому подобных категорий поэтического искусства, а между тем, фольклорная парадигма этого имени несёт в себе совсем и другие, далеко не вызывающие в о с т о р г а (не случайно ведь ещё Пушкин с его гениальным чутьем к искренности, касаясь характеристики образа этого древнерусского стихотворца, отмечал, что ему ясно слышится, как сквозь адресованную Бояну пышную х в а л у пробивается отчетливая и р о н и я), значения: баять (рассказывать), байки (небылицы), украинское байдыкы (баклуши), баюкать (усыплять), балачки (россказни), балагур (шутник), краснобай (велеречивый), забавлять (развлекать), балалайка (заливистая), балаган (шутовской театр), балакать* (болтать) и другие. [Как тут не вспомнить про знаменитого царского шута Балакирева! По-видимому, фамилия с корнем бал — или бай — в русском языке издревле означала принадлежность к профессии скоморохов. Так что и Боян (Баян) «Слова» — это скорее всего не более как шут при дворе Святослава Киевского.] Особого же внимания в этом ряду заслуживает такой персонаж русских народных сказок как кот Б а ю н, как раз и занимающийся ничем иным как у с ы п л е н и е м путников своими сказками-байками с их последующим убиением. «О Бояне, соловию стараго времени! Абы ты сиа плъкы ущекоталъ», замечает в адрес Бояна автор «Слова о полку Игореве», и глагол «ущекоталъ» следует здесь понимать скорее не в значении воспел, как это делают в своих переводах академик Д. С. Лихачев и его последователи, а в значении оболгал или, как ещё говорят, ущучил, так как он восходит не к основе щекотать, фиксируемой в русском языке только с ХVII века, а к понятию щелкотня, дающему такое производное от него слово как щелкопер (т.е. аналог современного «папарацци»). Поэтому и «ущекотать» в данном случае — это вовсе не воспеть, а скорее одурачить, щелкнуть по носу, нащебетать три короба лжи или лести. Неспроста же, говоря в финале «Слова» о Бояне и его напарнике Ходыне, автор поэмы применяет к ним такое определение как «Святъславля пестворца», из которого интерпретаторы «Слова» сделали понятных им «песнетворцев», тогда как рядом лежал вариант, нуждающийся в гораздо меньшей степени исправлений, то есть всего лишь с восстановлением буквы «л» на месте «п», что сразу же возвращает обоим певцам их настоящее, истинное звание — «Святъславля лестворца», то есть не просто даже придворные льстецы, но — льстетворцы, обольстители, творцы неправды. И что же бы мы увидели в этой «усыпляющей» (а как заметил в послесловии к своему роману «Имя розы» писатель Умберто Эко: «Владеть снами вовсе не значит — у б а ю к и в а т ь людей. Может быть, наоборот: н а с ы л а т ь н а в а ж д е н и я»), в этой, одурачивающей и одурманивающей слушателей своими наваждениями, песне Бояна, которой бы он «ущекотал» поход Игоря? Автор «Слова» дает нам пример такого возможного «ущекотания» — это полнейшее искажение истины, которое рисует картину какого-то всеобщего оцепенения и бездействия: «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая», говорится в этой песне, словно над Русью не висит никакой половецкой угрозы, никакой «бури», и русичам можно спокойно почивать на печках. «Комони ржуть за Сулою — звенить слава въ Кыеве; трубы трубять въ Новеграде — стоять стязи въ Путивле!» — живописует он мир, в котором половцы мирно бродят у себя за Сулою, не посягая на славу Киева. При этом в Новгороде преспокойно звенят себе трубы (вспомним-ка: медные трубы — это ведь символ с в а д е б), в Путивле тоже всё спокойно (стяги-то стоят на месте!..). И это — тогда, когда н а с а м о м д е л е Игорь «възре на светлое солнце и виде отъ него тьмою вся своя воя прикрыты»? Когда он мучительно решал, глядя на солнечное затмение, что ему делать, как быть? «О прокляни же луч перловый (то еесть — жемчужный. — Н.П.) на черном пасмурном челе!» дает рекомендацию Каин из поэмы Клюева. Но Игорь избирает иное решение: «Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», — говорит он своим дружинникам, имея в виду под словом «полон» вечный страх и вечную зависимость перед приметами и суевериями. Так что начало похода — это вызов не столько половцам, сколько силам тьмы вообще, олицетворенным в поэме в образе солнечного затмения. И тот же самый мотив борьбы света с «неодолимым мраком» пронизывает собой и всю поэму Клюева о Каине, так что не случайно, наверное, имя этого посланца мрака словно бы витает и над событиями «Слова о полку Игореве»: «Каяла», «кають», «Канина»... Но тьма, как известно, одержать окончательную победу над светом все же не в состоянии, и в финале обеих поэм мы видим торжество воссияния победившего света. В «Слове»: В «Каине»: Таким образом и в «Слове», над которым «ветры — Стрибожии внуци» веяли стрелами на храбрые Игоревы полки, и в «Каине», где никто не приходит на «стрибожий» праздник, можно отчетливо проследить идейный сюжет, рисующий нам путь духовного развития Руси от, скажем так, праславянской «стрибожести» (т.е. язычества) — к «христовости» (что в обеих поэмах показано через д в и ж е н и е к христианским символам). Поэтому и в символическом плане обе поэмы завершаются практически одинаково: А герои поэмы Клюева: При этом — так же, как утонувшему в Стугне «уноше князю Ростиславлю» не суждено участвовать в празднике возвращения Игоря из плена, так и утонувшему с намеком на самоубийство клюевскому другу детства Але, не дано слиться в шествии к свету с теми, кто восстали «от мертвой сыти», «чтоб на пиру вино живое, Руси Крещение второе испить lt;...gt; из единой чары». Не дано же ему этого потому, что «с а м о у б и й с т в е н н о влюбленным / Кладбище не откроет врат», ибо самоубийц и утопленников на Руси никогда не отпевали и хоронили, как правило, з а к л а д б и щ е н с к о й о г р а д о й. Зато тех, кто погиб «побарая за христьяны на поганыя плъкы», ждет радостная встреча с п р е с в е т л ы м Богом богов. Именно вера в это и дает возможность обе эти, глубоко т р а г е д и й н ы е по своей сути, поэмы завершить одним и тем же торжествующим аккордом. «Каин»: ...Поэма покрывается пением венчального Ирмоса: «Святии мученицы, иже добре кровями церковь украсившии!» «Слово о полку Игореве»: Слава княземъ а дружине! Аминь. (Некоторые подробности побега князя Игоря из половецкого плена) «Слово о полку Игореве» — произведение удивительное: сколько его ни разгадывай, как ни проясняй «темные места», а оно все равно продолжает дышать тайной. Причин тому множество: тут и искажения древнего текста позднейшими переписчиками, и произошедшие за восемь столетий необратимые изменения в языке, и отсутствие достаточного для сравнения количества памятников светской литературы соответствующего периода. Все это и приводит к тому, что, несмотря на все новые и новые переводы и комментарии, «Слово», как и при своем первом издании в 1800 году, продолжает оставаться истолкованным весьма приблизительно, а порою и в явном противоречии с логикой. Например, в посвященном Игореву побегу из плена эпизоде есть строки: «Коли Игорь соколомъ полете, тогда Влуръ влъкомъ потече, труся собою студеную росу, претръгоста бо своя бръзая комоня». Практически во всех изданиях они переводятся следующим образом: «Когда Игорь соколом полетел, тогда Овлур волком побежал, стряхивая собою холодную росу, ибо утомили (в других вариантах перевода — «притомили», «надорвали» и тому подобное — Н. П.) они своих борзых коней». Таким образом, получается, что метафора скорости («соколом полетел», «волком побежал») вводится автором поэмы именно тогда, когда реальная скорость беглецов резко з а м е д л и л а с ь, ибо они остались вообще без каких бы то ни было средств передвижения, кроме, как говорится, «своих двоих». Абсурд, нонсенс? Если трактовать глагол «претръгоста» как «утомили» или же «надорвали», то — да. Но вот только есть ли повод трактовать его именно так, если это довольно ясное (даже для школьников — я сам проверял это во время встреч в школах!) русское слово, в котором отчетливо прочитывается приставка «пре-», корень «-тръг-» и характерное для глаголов двойственного числа окончание «-ста»? Не считая некоторого преобразования в своей флексийной части, слово это ещё и до сего времени понимается почти так же, как и в XII веке: «пре-тръг-о-ста», т.е. — «пере-торг-ов-али», что вряд ли нуждается в особенном объяснении. Суть данного эпизода весьма проста: достигнув ближайшего населенного пункта, беглецы обменяли своих взмыленных коней на новых, доплатив соответствующую разницу барышникам, и уже на свежих скакунах полетели дальше. Вот в чем причина появления метафоры о с о к о л е и в о л к е, а также ключ к пониманию того, почему хан Гзак так легко дал Кончаку уговорить себя отказаться от погони. Потому что — она была заведомо б е с п о л е з н о й ! Половецкая степь, которую, благодаря эпитету «дикая», мы представляем себе чуть ли не абсолютной пустыней, на самом деле таковой почти никогда не была. И. Е. Саратов в статье «Следы наших предков» (альманах «Памятники Отечества», № 2 за 1985 г.) отмечает, что уже с VIII — IX вв. в верховьях Северского Донца и его притоков существовало более двенадцати каменных крепостей: «Салтовская, Чугуевская, Змиевская, Дмитровская (на р. Короче), Подлысенковская (на р. Осколе), Волчанская, Коробовская, Кабановская, Мохначская, Гомольшанская, Нежегольская (на р. Нежеголь), Кодковская и Гумнинийская». И хотя ко времени Игорева похода в летописях упоминается уже гораздо меньшее число городов (Донец, Чугуев, Змиев, Шарукань, Сугров и некоторые другие), это вовсе не означает, что бежавший из плена князь ехал со своим проводником по б е з л ю д н о й местности. Как пишет в четырехтомной «Истории казаков» А. А. Гордеев (М., 1992), «в то время, когда в черноморских степях господствовали половцы, по течению рек: Дона, Северского Донца и их притокам жило разбросанное русское население, носившее название «бродников». Население это обслуживало РЕЧНЫЕ ПЕРЕПРАВЫ, жило в пределах степной полосы и служило связью северных русских княжеств с Тмутараканью и морскими путями» (шрифтовые подчеркивания сделаны мною. Н.П.). Кажется, должно быть понятно, что, находясь на стыке культур двух народов, такие поселения не могли не стать пунктами взаимного обмена между ними различными услугами и товарами. Здесь, в этих «буферных зонах», обитали бежавшие от своих князей смерды и отбившиеся от племени половцы, здесь жили поджидающие выгодного «контракта» русские и половецкие наемники, работали кузнецы и оружейники, нанимались проводники для походов в Степь и переводчики для визитов на Русь, проводились регулярные торги и ярмарки. В Брянской области, например, по дороге на упоминаемый в русских летописях город Трубчевск, одно из сел ещё и доныне носит древнее название Переторги, в основе которого лежит тот же самый глагол, который мы видим и в «Слове о полку Игореве» — «претъргоста», т.е. «переторговали». Для полноты понимания картины Игорева возвращения на Русь нельзя не учитывать и тот факт, что его побег из плена — это как бы и не совсем побег, поскольку он происходил при явной заинтересованности в его успехе хана Кончака. Да это и неудивительно, если вспомнить, что Кончакова дочь Свобода была к тому времени уже просватана за Игорева сына Владимира, и половецкому хану было мало проку от свата-п л е н н и к а, ему было нужно родство с действующим русским князем. Подтолкнуть Кончака к организации Игорева побега могли следующие события. Первое — это весть о возвращении из неудачного набега на Русь орды Гзака, способного (чтобы сорвать зло за свою неудачу) казнить Новгород-Северского князя. А второе — это политическая ситуация в самой Руси, возникшая после получения вести о поражении Игоря. По сообщению Ипатьевской летописи, находившийся в то время в черниговских землях князь Святослав Киевский, едва узнав о случившемся в Поле, сразу же послал в Новогород-Северское княжество своих сыновей Олега и Владимира с дружинами, а затем пригласил на помощь Давыда Смоленского, который, явившись на его зов, занял позиции у Треполя, южнее Киева. Чем же можно объяснить то, что великий Киевский князь оставляет свое с о б с т в е н н о е княжество на попечение дружины смоленцев, а сам со своими сыновьями и войсками остается на территории Новгород-Северского удела? С одной стороны, конечно, в этом можно увидеть стремление прикрыть собою оставшееся незащищенным княжество Игоря. А с другой... Не случайно ведь та же самая летопись сообщает, что Ярослав Черниговский «съ полками своими стоялъ въ Чернигове», никуда не выступая и словно бы опасаясь, что главная угроза Игоревой вотчине исходит не от границ со Степью, а и з н у т р и, от Святослава и его сыновей. Ведь, уходя в поход, Игорь взял с собой и своих сыновей, так что в случае известия об их гибели княжество оставалось практически б е з н а с л е д н и к о в, а значит, вопрос столонаследия зависел только от оперативности самих претендентов на княжение. Поэтому и не уходил отсюда Святослав с сыновьями, одному из которых могло быть суждено стать Новгород-Северским князем. Поэтому же выжидал развития событий и Ярослав Черниговский, держа в боевой готовности свои дружины. Но именно поэтому торопился и хан Кончак, которому оставшийся без княжества сват был не нужен точно так же, как и сват плененный или убитый. И он послал к Игорю своего человека Влура, хорошо знающего не только места переправ через Донец и его притоки, но и те приграничные поселения, где можно было поменять лошадей, а сам успокоил разгневанного хана Гзака, а несколько позднее организовал бракосочетание Владимира Игоревича со своей дочерью. К тому времени князь Игорь уже благополучно достиг своей вотчины, и опасность её потери была ликвидирована... Таким образом, из всего вышесказанного можно сделать вывод о том, что уже в XII веке на приграничных с Русью землях в районе между реками Северским Донцом и Доном существовали поселения, послужившие прообразом будущих почтовых станций, на которых можно было за соответствующую плату ПЕРЕТОРГОВАТЬ утомленных скачкой лошадей на свежих, чем и воспользовались князь Игорь и его проводник на пути из половецкого плена на Русь. (Еще раз о загадках древнерусской поэмы о князе Игоре.) Столько загадок, как в «Слове о полку Игореве», нет ни в каком другом литературном произведении. Здесь всё — от исторической подоплёки событий до примечаний комментаторов и издательских конъектур — вызывает сомнения и вопросы. И нельзя сказать, что ответы на одни из них важнее, чем ответы на другие, ибо и разгадка «тёмных мест», и уточнение значения любого из рядовых эпитетов одинаково работают на прояснение смысла поэмы, освобождая его, как почерневшую древнюю икону от копоти, от искажений древних переписчиков, ошибок первоиздателей и непонимания нынешних толкователей. Возьмем, к примеру, такой эпизод поэмы как «сон Святослава». Великий Киевский князь видит себя лежащим в тереме на одре, где его омывают и обряжают для погребения, а за окнами, усугубляя эту мрачную картину, взмывают в черное киевское небо вороны: Всю нощь съ вечера БУСОВИ врани взграяху... Объясняя это место поэмы, почти все комментаторы переводят слово «бусови» как эпитет «серые», что якобы подтверждается и появляющимся в сцене Игорева побега из плена образом волка, нарисованного похожими красками: «и скочи съ него БУСЫМЪ влъкомъ, и потече къ лугу Донца...» Однако, если в отношении волка перевод эпитета «бусымъ» как «серым» воспринимается привычно в силу распространенности сказочного образа именно СЕРОГО волка, то воронов (традиционно изображаемых в фольклоре исключительно ЧЕРНЫМИ [1]*) он не характеризует никак, тем более что ночью, за окном, лежащему на одре Святославу их вообще должно быть даже не столько ВИДНО, сколько СЛЫШНО. [1] — вспомним-ка песню: «ЧЕРНЫЙ ворон, что ты вьешься над моею головой?» или название милицейского автомобиля — «ЧЕРНЫЙ ворон». Значит, «бусови» — это не «серые», а что-то совсем другое. И это другое весьма отчетливо просматривается при разделении слова «бусови» на две части: «бу» и «сови» — то есть «будто совы», что придает строке логически безупречный и поэтически точный вид: «Всю ночь, с вечера, БУДТО СОВЫ, вороны взыгрывали...» Действительно ведь — вороны ночью спят, а если по какой-либо причине они подняты с мест и не спят, то кому их ещё можно уподобить, если не совам?.. Что же касается отождествления образованной в результате данной конъектуры частицы «бу» со сравнительным союзом «будто», то этому способствует не только логика сравнения летающих ночью воронов с совами, но и второй случай употребления эпитета «бусый» в тексте поэмы. Речь идет о эпизоде Игорева побега из плена, когда он загнал своего коня, а потом «скочи съ него БУСЫМЪ влъкомъ, и потече къ лугу Донца», что комментаторы переводят как «и соскочил с него (с коня) серым волком, и помчался к излучине Донца». Думается, в поэтическом смысле здесь был бы уместным более тонкий вариант сравнения. В украинском языке, к примеру, ещё и до сего дня существует сравнительный союз «буцiм» или «буцiмто», который как раз и переводится как «будто», «словно» или «будто бы». Это почти совпадает по звучанию с имеющимся у нас псевдоэпитетом «бусымъ» и перекликается с тем усеченным «бу», которое осталось с «совами» — «будто совы». Таким образом вся строка с волком будет иметь следующий, вполне понятный и не вызывающий никаких недоумений, вид: «и скочи съ него, БУЦIМЪ вълкомъ, и потече къ лугу Донца», что значит: «и соскочил с него, БУДТО волк, и помчался к излучине Донца». Помимо двух выше приведенных эпизодов, есть в поэме и ещё один случай употребления слова с корневой основой «бус» — во фрагменте, описывающем последствия Игорева поражения: В комментариях практически ко всем изданиям «Слова» понятие «времени бусова», как правило, привязывается к эпохе деятельности антского князя Боза, распятого ещё в 375 году нашей эры готским королем Винитаром. Правда, какое это имеет отношение к походу князя Игоря в Степь, никто не объясняет, а потому данная трактовка кажется соответствующей истине не более, чем и отмеченное нами в двух предыдущих случаях отождествление понятий «бусовости» и «серости». Наиболее существенной в данном случае представляется версия украинского исследователя поэмы Степана Пушика, связывающего таинственного «буса» не с антским Бозом, а со славянским богом вина БАХУСОМ, БУЗИНОЙ, БУСОВОЙ горой и БУСОВЫМ полем в Киеве, с украинским наименованием аиста БУЗЬКО или БУЗЁК, а также с БУСОВЫМИ праздниками древних славян позднейшими купальскими. И действительно: все события «Слова о полку Игореве» полностью накладываются на весенние праздники древних русичей, завершающиеся днем Ивана Купала — то есть на время прилдёта аистов (БУЗЬКОВ), а также цветения БУЗИНЫ и БУЗКА (БУЗОК — украинское название сирени). И это ещё раз подтверждает то, что в поэме об Игоревом походе нет НИ ОДНОГО случайно поставленного слова, а всё основано на четкой поэтической образности, а также исторической и природной достоверности. (Заметки по поводу одного из «оправдательных» стихотворений Осипа Мандельштама.) Трудно найти в истории русской литературы другое такое произведение, которое послужило бы отправной точкой для стольких переложений, подражаний и использований его образов, как «Слово о полку Игореве». Его первыми переводчиками на язык современной поэзии были В. Жуковский, М. Деларю и А. Майков. Переложениями этого древнерусского памятника занимались К. Бальмонт и С. Шервинский, В. Стеллецкий и Н. Заболоцкий, А. Чернов и И. Шкляревский, В. Соснора и В. Штубов; стихотворные произведения на его темы писали Ф. Глинка, Л. Мей, Т. Шевченко, К. Рылеев, И. Бунин, К. Случевский, А. Прокофьев, В. Соловьев и многие десятки других известных и забытых ныне поэтов России, Украины и Беларуси. Особенно же заметным становится обращение к сюжету и образам «Слова» накануне потрясшей Россию революции и в период её самоутверждения в быту и сознании русского народа. Вот что, к примеру, писал, отталкиваясь от образов «Слова», поэт Максимилиан Волошин, уже в 1910 году предощутивший приближение трагических для Отечества событий: Не менее тревожными предчувствиями пронизаны и стихи Александра Ширяевца 1917 года, использующие символику из того же образного ряда: Осуществляя каждый свой собственный художественный замысел, к мотивам «Слова о полку Игореве» обращались Н. Клюев, Г. Адамович, В. Хлебников, С. Городецкий, В. Брюсов, М. Цветаева, В. Саянов и многие-многие другие поэты 20-30-х годов ХХ века. Не прошел мимо опыта первой древнерусской светской поэмы и Осип Эмильевич Мандельштам, творческая «лаборатория» которого переплавляла в своих тиглях широчайшее наследие практически чуть ли не всей мировой культуры. «Как СЛОВО О ПОЛКУ, струна моя туга», — произнес он в строфе, завершающей «Стансы» 1935 года, и без этой отсылки к «Слову» как к первоисточнику вряд ли можно правильно понять его строку: «И в голосе моем после удушья з в у ч и т з е м л я — последнее оружье — сухая влажность черноземных га», ключ к «расшифровке» которой находится в таком из образов поэмы об Игоре как выражение «земля тутнетъ», трактуемом как «земля г у д и т», то есть то же самое, что и — з в у ч и т. Но особенно интересным представляется, на наш взгляд, поэтический прием, связывающий творчество Мандельштама не напрямую со «Словом о полку», а посредством «усвоения» и «втягивания в себя» либретто А. Бородина к опере «Князь Игорь», среди вспомогательных персонажей которой изображаются гудошники Скула и Ерошка, которые, стоило только князю Игорю уйти в опасный поход против половцев, тут же изменили ему и перешли на сторону узурпировавшего власть в Путивле Владимира Галицкого. Но вот Игорь Святославич благополучно бежит из половецкого плена и появляется в городе. Что делать в этом случае неверным слугам, дабы избежать или хотя бы умалить заслуженную ими кару? Ну конечно же, первее и громче всех других провозглашать с л а в у возвратившемуся хозяину! И именно это мы и видим на страницах либретто оперы А. Бородина: Е р о ш к а С к у л а Если мы сравним процитированные только что строки со стихотворением Мандельштама «Из-за домов, из-за лесов...», которым он пытался загладить свою вину перед Сталиным за стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны...», то мы увидим, что это не что иное, как использование того же самого приема, которым удалось спасти себя от наказания бородинским Скуле и Ерошке. Причем, Мандельштам не просто пытается улучшить своё гибельное положение путем пения с л а в ы социалистическому строю, но и использует для этого буквально те же самые слова, что и провинившиеся перед князем Игорем гудошники: подобно Ерошке, пускает он в ход спасительную припевку и, за неимением рядом с собой Скулы, сам же себе подпевает: Но спасительный для скоморохов XII века маневр н а э т о т р а з себя не оправдал. Новый «хозяин» Руси Советской знал цену искренности таким воспеваниям намного лучше князя Северского. А может быть, он был знаком и с либретто оперы А. Бородина — не просто же так он принимал на себя титул «корифея» во всех областях знаний! Во всяком случае, как бы там ни было, а попытка повторения приема гудошников в творчестве Мандельштама была, и от неё в его литературном наследии осталось довольно фальшивое и неискреннее стихотворение о советском заводском гудке, вся ценность которого заключается именно в намеке на знакомство Мандельштама с либретто или же с самой оперой Александра Бородина «Князь Игорь». (Вариация 1987-го года.) 1. ЗАПЕВ 2. ВЫСТУПЛЕНИЕ 3. БИТВА 4. ПОРАЖЕНИЕ 5. СОН СВЯТОСЛАВА 6. ЗОЛОТОЕ СЛОВО СВЯТОСЛАВА 7. ОТ АВТОРА 8. ПЛАЧ ЯРОСЛАВНЫ 9. НОЧЬ В СТАНЕ ПОЛОВЦЕВ 10. ПОБЕГ 11. ПОГОНЯ 12. ЗАКЛЮЧЕНИЕ * — вспомним-ка песню: «ЧЕРНЫЙ ворон, что ты вьешься над моею головой?» или название милицейского автомобиля — «ЧЕРНЫЙ ворон». |
|
|