"Стерегущий" - читать интересную книгу автора (Сергеев Алексей Степанович)

Глава 5 МИЧМАН КУДРЕВИЧ

Мичман Кудревич проснулся самостоятельно. Оттого что никто не тряс его за плечо и над ухом не скрипел настойчивый голос вестового, как это всегда бывало по будням в часы пробуждения, мичман вспомнил, что сегодня воскресенье и день можно провести, как заблагорассудится.

Машинально поднес к губам руку — разгладить и подкрутить усы, но пальцы наткнулись на наложенный с вечера бинт, чтобы к утру усы приняли лихой вид.

— Больших-Шапок! — негромко позвал мичман, пряча руку под одеяло.

Сейчас же послышался топот босых ног по коридору, дверь тоненько пискнула, и у порога встал денщик подпоручика Алгасова Родион, которого офицеры прозвали в шутку Рондиньон.

— Чего изволите, ваш-бродь? — спросил круглолицый, румяный парень, скаля в добродушной улыбке великолепные зубы.

— А где же мой?

— С барином Семен Иванычем на базар ушел. За провизией.

— А подпоручик встал?

— Никак нет. Письма читают.

— От дамы сердца, наверно!.. Дай-ка со стола папиросу, зажги спичку и проваливай.

Сделав две-три затяжки, Кудревич лениво поднялся, всунул ноги в китайские войлочные туфли и, напевая мотив модной шансонетки, подошел к окну.

В Порт-Артуре уже начиналось оживление. По улице с замерзшими за ночь лужами тянулись с хворостом и гаоляном китайские волокуши, запряженные в одну лошадь. Лошади, все бесхвостые, шли ленивым, медленным шагом, опустив головы. Возчики-китайцы с длинными косами лежали поверх хвороста, наваленного охапками, устало вытянув вперед руки, на которые были намотаны вожжи.

Мичман по привычке взглянул на Золотую гору. На мачте висел знак шторма.

«Потреплет сегодня кого-то в море», — подумал Кудревич. Отошел от окна и выкатил ногой из-под кровати гимнастические гири. Взяв гантели в руки, он проделал тридцать движений вверх, вперед, вбок и вниз. Затем несколько раз присел, поднялся. По правилу, установленному для себя, он проделывал все эти упражнения ежедневно — утром и перед сном.

Облекшись на время умывания в изрядно потрепанные тужурку и брюки, Кудревич вышел в коридор. Соседняя дверь была полуоткрыта.

— Алгасик, к вам можно? — крикнул он.

— Входите, входите, мичман, — послышалось оттуда.

В комнате на кровати лежал совсем юный стрелковый офицер. На верхней его губе красовались едва заметные, точно тушью проведенные усики.

— Здравия желаю, господин подпоручик. Хорошо почивали? — шутливо козырнул Кудревич.

— Великолепно! — откликнулся Алгасов. — Пришел домой, а здесь сюрприз: письмо от отца. Одобряет папаша мою думку об академии. Даже деньги перевел, чтобы я иностранными языками занялся по-настоящему. Буду заниматься с баронессой Франк.

Лицо подпоручика дышало юношеским здоровьем. В светло-серых добрых глазах светилось что-то наивное, нежное и чуть грустное.

— Не хитрите, дитя мое! Уроки уроками, а сердечко?.. — спросил мичман, скрывая под усами легкую усмешку. — Знаете, золотко, любовь — дело темное. По-всякому обернуться может. Это каждый профессор вам скажет.

Алгасов густо порозовел. Казалось, что юноша уже начинает сердиться на грубоватые насмешки товарища, но вместо резкой отповеди мичману он дружелюбно сообщил:

— У баронессы Франк сегодня воскресные пироги. Мы званы вместе. Надеюсь, помните?

— Можете не надеяться, золотко, — ответил Кудревич. — За каким псом мне идти к вашей Франк на ее шмандкухен? Вас, я понимаю, влечет туда некий предмет. А мне зачем? Да я лучше к Люсе Боровской пойду. Вместе с ее лошадками овса пожую. Для меня ведь цирк — дом родной.

— Неудобно, мичман. Зовут от всей души. Помузицируете с барышнями. Баронесса около вас стариной тряхнет. Споете с ней вместе.

— А вы с кем дуэты будете петь на восточной тахте? С Лелечкой Галевич?.. Нет, дорогуша! Если уж вы принимаете меня за психически тронутого, я лучше у Семена Ивановича полечусь.

— Ай! К чему Семен Иванович? Вот он, люпус ин фабуля[12] — собственной персоной! — послышался голос доктора, и в дверях показался Сеницкий.

— Господа офицеры! — командно крикнул Кудревич, вытягивая руки по швам.

Быстро откинув одеяло, Алгасов пружинисто соскочил с кровати и, в свою очередь, вытянулся во фронт, прижимая ладони к голым ногам, едва прикрытым ночной рубашкой.

— Ну и чучела! — громко произнес Сеницкий. Голос у него был раскатистый, басовитый. Доктор перевел взгляд с забинтованных усов мичмана на полуголого Алгасова и так загрохотал смехом, что даже закашлялся. — Один другого лучше! Ложитесь скорее, фендрик, простудитесь. Сейчас вам новости расскажу.

Подпоручик юркнул под одеяло. Сеницкий присел на кровать.

— Люблю по-походному присесть на койку, — пробасил он певуче. — Григорий Андреевич, что мы сегодня так расшалились?

— Любовь у их благородия объявилась, — съязвил Кудревич. — Их благородие сейчас в состоянии телячьего восторга. Так, Гри-Гри, так? — затормошил он Алгасова.

Подпоручик отбивался от него со смехом. Немало было у него причин для веселья: письмо и деньги отца, мечты об академии, но главное — вчерашняя улыбка Лелечки, подавшая ему надежду на что-то такое, о чем прежде он даже не смел думать.

— Любовь да стихи, мечты и хи-хи — это куроедам, вот что, — презрительно поморщился Сеницкий. — Слушайте мои новости. Первая: через две недели приезжает ко мне богоданная законновенчанная супруга. Есть телеграмма из Питера — катит экспрессом, соскучилась, мол, по мне. Вторая: покрутился сейчас по базару, вижу, краб… огромнейший! — Сеницкий развел руками. — Черт его знает, где его поймали, сейчас крабам не сезон. Потом подвернулся китаец с уткой, потом еще два — с лососиной и с куропатками. А так как должен я вам отвальную сделать по поводу приезда супруги и освобождения вами комнат, то и купил я все, что мне предлагали. Погрузил на китайскую козу, поставил около нее в почетный караул Больших-Шапок.

— В редакцию по пути не зашли почитать утренние телеграммы? — спросил подпоручик.

— Об этом, Гри-Гри, потом. Есть еще новость. Из Питера пришло предписание собирать в Порт-Артуре миноносцы из частей, изготовленныхв столице. Приняли к исполнению. Отвели место на Тигровом полуострове. Стали прибывать части. Ужас! Лом! Ржавое железо! Труха… Приемщик, командир «Петропавловска», возмутился. Взял весь груз, прибывающий для миноносцев по железной дороге, на проверку на самой станции назначения. Что же вышло? Груз шел не из Питера, а из Барнаула. Наряды из Питера подписывал контр-адмирал Абаза, а накладные из Барнаула — директор общества сибирского пароходства, сплавлявший сюда для порт-артурской эскадры части развалившихся судов с Енисея и Оби. Наместник приказал барону Франку произвести следствие, но в дело вмешался всеядный Гинзбург, заявивший, что все, что не нужно нам, он перепродаст Японии или Китаю.

— Мерзавцы все: и Гинзбург и Абаза! — нервно воскликнул Кудревич. — Больших-Шапок! Где ты?

— Же сюи иси,[13] — стал на пороге Рондиньон.

— О вездесущий, опять ты! Где же мой?

— Только что упредили краба варить и утку щипать, — мешая французские слова с русскими, тоном строевого рапорта произнес денщик.

— А ну, Родион, выдь на минутку! — прикрикнул Сеницкий. И, глядя вслед уходившему денщику, сказал:

— Гри-Гри, честное слово, это нехорошо.

— Что именно? — искренне удивился Алгасов.

— Да вот французите с денщиком. Имя ему Родион, а вы Рондиньоном каким-то его называете, французским словам, как попугая, учите. Э, да что мне с вами зря говорить! — махнул рукой Сеницкий. — Мне краба преодолеть надо. — И с встревоженным видом вышел, волоча ногу.

— Эпикуреец! — сказал Кудревич, когда доктор захлопнул за собой дверь. — Так вы, Гри-Гри, сегодня у Франков?.. Не забудьте тогда ногти почистить, а то оскандалитесь. Лелечка нерях не любит.

— А, так вот почему у вас с ней разлад, — отпарировал подпоручик ревнивый выпад товарища. — Учту… Явлюсь во всем блеске… Рондиньон, где ты?

— Же сюи иси, — послышалось из-за двери, и в комнату вошел Родион с каким-то свертком под мышкой.

— Умы-умы-ваться! — протрубил Алгасов, как ротный горнист в свой рожок.

— Белье чистое взденьте, ваш-бродь, — суровя брови, сказал денщик. — Суббота сегодня. Теплое оно. С-под подушки.

— Ладно, вздену. Вижу, вы с мичманом заодно. Давай, давай воду.

— Зубной порошок подай его благородию. На свидание идет. Улыбка его должна ослеплять любимую девушку, — продолжал издеваться Кудревич.

Казалось, он ищет ссоры, но Алгасов и на этот раз дружески улыбнулся и весело подтвердил:

— Да, да. Порошок и теплой воды.

— Э, черт, ничем тебя не проймешь! Вот что значит любовь, — вздохнул горестно мичман. — Пришла, видно, пора влюбиться и мне… в Боровскую или в Горскую. Авось исправят характер.

— Советую от души, — засмеялся Алгасов, подходя к табуретке, на которую Родион поставил кувшин с водою.

Обнажившись до пояса, подпоручик быстро, но тщательно помылся, насухо вытер себя мохнатым полотенцем и надел чистую, новую рубашку.

Кудревич мрачно посмотрел на него, отвернулся и молча вышел из комнаты.

— Злобится он на вас, ваш-бродь, — неожиданно произнес денщик.

— За что?

— За барышню Лелечку, — широко улыбнулся Родион. — Больших-Шапок мне говорил: любовь у них вроде налаживалась, а вы помешали, значит.

Алгасов смутился, хотел даже строго прикрикнуть на денщика, но, обезоруженный его добродушным, открытым взглядом, сказал просто и тихо:

— Нет, Рондиньон, не такой он человек, чтобы злобиться на товарища. Не понять тебе наших дел, гениальный оруженосец.


Шоколадные конфеты в магазине Соловья, по мнению порт-артурских дам, были изумительны. Мичман Кудревич купил их два фунта в нарядной, цветной коробке для Лидии Александровны Горской, председательницы местного театрального общества. За этой дамой, несмотря на затаенную от всех влюбленность в Лелечку Галевич, он ухаживал от скуки уже четвертый месяц подряд, с того дня, как «Ретвизан» прочно стал на якорях на внутреннем рейде Порт-Артура. Командир «Ретвизана» капитан первого ранга Щенснович даже пошутил как-то в кают-компании.

— Мичман Кудревич резко изменился в Порт-Артуре. В Кронштадте он съезжал с корабля осенью, чтобы поохотиться за зайцами, а весною — за девушками. Здесь же с осени начал охотиться за всеми особами прекрасного пола, а что будет делать весной, неизвестно.

— Буду пожинать плоды труда своего, — под громкий смех кают-компании ответил мичман.

Но Кудревич ухаживал за Горской лишь потому, что никак не хотел признать своей неудачи у Лелечки, которая явно предпочла ему застенчивого подпоручика Алгасова. Успех у капризной красавицы Горской, хотя бы и показной, льстил самолюбию мичмана. Лидия Александровна была не только красива, кокетлива, но и своеобразно умна. Она считала себя артисткой и человеком без предрассудков, так как имела небольшой голос и охотно выступала в любительских спектаклях. Порт-артурские дамы недолюбливали Горскую и злословили по ее адресу, хотя втайне завидовали ее эффектной наружности, умению одеваться, но больше всего поголовному поклонению офицерской молодежи ее сценическим талантам.

Подъезжая к ее квартире, Кудревич увидел, что по тротуару одиноко прогуливается сама Лидия Александровна.

Он обогнал ее, остановил рикшу и пошел навстречу.

— Вы? — приятно удивилась она, бросив на мичмана взгляд, показавшийся ему долгим и необычно нежным.

Мичман увидел перед собой смеющееся лицо Горской и всю ее, нарядную, в большой шляпе, оживленную и словно сверкающую. Обаяние женской красоты вдруг захватило его. Тонкий и нежный запах ее духов кружил ему голову и щекотал нервы.

— Обязательно приходите сегодня в цирк, — нараспев заговорила Лидия Александровна. — Будет бороться, наконец, Мюллер с каким-то японцем сверхъестественной силы. Мы идем целой компанией.

— Есть, быть сегодня в цирке на борьбе, — с шутливой почтительностью козырнул мичман. — Но предупреждаю: смотреть буду не на борьбу, а на вас.

— На меня-а? — игриво протянула Горская. — Совершенно напрасно. Все мои помыслы сегодня заняты борцами. Я обожаю борцов, как вы шансонеток. Я все глаза прогляжу на их богатырские торсы, на бицепсы, на связки мускулов, играющих под атласной кожей…

— Тысячу извинений, Лидия Александровна. Но неделю назад вы уверяли, что обожаете только опереточных премьеров.

— Разве?.. Забыла. Знаете ли, на меня тело и мышцы влияют непосредственнее, примитивнее, чем голос. — Она вызывающе, бесцеремонно разглядывала мичмана, забавляясь быстрой сменой переживаний, легко читавшихся на его лице. — Держу пари, что вы ни за что не угадаете, где я только что была.

— Так точно, не угадал. Считаю пари проигранным.

— Как скоро! Даже потешиться не дали вашей недогадливостью! Завтракала с мужем в «Саратове». Но, кроме мужа, там были князь Микеладзе и трое борцов. Вы не ревнуете? По вашему торжественному виду и коробке конфет я вижу, что вы решили нанести мне визит. Не так ли?

— Когда идешь к женщине, не забудь подарки и плеть, — несколько невпопад произнес мичман, слегка опьяненный этой встречей и вместе с тем уязвленный оказанным приемом.

— Глупенький, глупенький, — с искренней и от этого особенно обидной насмешкой ответила Горская. — Когда вы и подобные вам мужчины идете к женщине, вы прежде всего несете самих себя. Вспомните замечательный миф о Самсоне и Далиле. Что остается от мужской силы, если женщина захочет изничтожить ее? Головы Олоферна и Иоанна Крестителя тоже не плохенькие побрякушки у женского кушака.

— Чтобы я потерял из-за женщин голову?.. Никогда! — воскликнул Кудревич.

— Посмотрим! — вызывающе сверкнула она глазами, в зрачках которых еще таился насмешливый огонек.

— Посмотрим! — в тон ей ответил мичман и стал вдруг откланиваться.

Горская протянула ему руку. Кудревич, стоя, поднес ее к губам.

— Не забудьте про сегодняшний цирк, — напомнила она.

И, когда мичман был уже далеко, крикнула вдогонку:

— Вам надо многое позабыть и многому научиться, мальчик!

Кудревич явился в цирк к концу первого отделения. В центральной шестиместной ложе он увидел Горскую и Галевич в обществе генерала Фока и супругов Франк. Ускорив шаг, он направился к входу в конюшню, у которого в свободной ложе сидела улыбавшаяся наездница Люся Боровская, дочь директора цирка.

— Смотрите, какой мичман подсел к нашей директрисе, — на ломаном английском языке сказал гимнаст на бамбуке Кабаяси Ону чемпиону двух стран Мюллеру. — Красивый юноша и усы красивые. Мадемуазель Люся улыбается ему так же ласково, как вам. Настоящая женщина.

— Я накормлю этого мичмана постным обедом, — зловеще пообещал чемпион.

— Следует, — сказал японец. — Пусть поглодает крабий панцирь, если мясо краба не для него предназначено.

Щеголеватый арбитр с ровным пробором на лоснившейся голове вышел на арену. Объявив звонким голосом о начале борьбы, он скомандовал: «Парад, алле!» Борцы под звуки марша с фанфарами гуськом обошли арену и остановились вдоль барьера. «Бокеруан — Франция, Рацциони — Италия, Мюллер — Германия и Соединенные штаты Америки», — представлял арбитр борцов одного за другим.

Пересевший на свое место Кудревич видел, как Горская и Галевич вслед за галеркой оживленно аплодировали наполовину обнаженным борцам. И то, что Лелечка была в это время чем-то похожа на свою многоопытную в любовных делах соседку, показалось мичману оскорбительным.

— Смотрите, каким безумным успехом пользуются борцы! Не только у дам, но и у скромных девушек, — сказал он своему соседу лейтенанту.

Бессрочная борьба Мюллер — Таваками стояла последней в отделении. В ноги Кудревича, обутые в шевровые легкие ботинки, несло холодом. Он решил пренебречь схваткой Италии с Францией и выкурить папиросу в буфете. Там готовились к антракту: расставляли на стойке крабы в горчичном соусе, бутерброды с паюсной и свежей икрой, с увесистыми ломтями ветчины. Выставленная снедь заслуживала внимания.

Бокал токайского показался мичману тоже совершенно необходимым. Он пил его не торопясь, маленькими глотками, когда влетевший в буфет лакей восторженно заорал:

— Ну и валяет японец Таваками американского немца, сейчас кончит! — и немедленно скрылся.

Кудревич поспешил на свое место. Вино бросилось в голову, согрело. В манеже все показалось ему более ярким, нарядным. Лелечка Галевич в каракулевом саке, в черном бархатном токе с белым султанчиком выглядела такой обаятельной, так живо напомнила ему мимолетный его успех у нее, что взбудораженное сердце мичмана зажглось снова ревностью к Алгасову. Мичман не мог оторвать от Лелечки глаз, пока гром аплодисментов не привел его в себя. Опустив взгляд на арену, он увидел, как Мюллер, зверски выкатив глаза, прижимал к ковру обеими лопатками распластанного и безвольного Таваками.

Музыка замолкла, было слышно шипение углей в дуговых лампах. Таваками, свесив руки вдоль туловища, шел в конюшню, понурившись. Арбитр торжественным голосом объявил, в какое время и каким приемом чемпион Америки и Германии Мюллер победил непобедимого чемпиона Японии Таваками.

Мюллер раскланивался, тяжело и возбужденно дыша. Его ноги, похожие на уличные чугунные тумбы, обтянутые нежно-розовым трико, заметно дрожали. Отдав последний поклон, он требовательно посмотрел на арбитра. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, арбитр объявил, что непобедимый чемпион двух материков, борец тяжелого веса господин Мюллер вызывает на борьбу всех и каждого, кто желает померяться с ним силами сегодня, завтра, когда угодно.

«Непобедимый чемпион» держался заносчиво, презрительно посматривая вокруг заплывшими жиром глазами. Его взгляд упал на Кудревича и несколько мгновений с вызовом задержался на нем. Нагло уставившись на мичмана, Мюллер сделал приглашающее движение на арену. Кудревич остался невозмутимым. Борец пренебрежительно отвернулся в сторону. Ни к кому не обращаясь в отдельности, намеренно громко, чтобы слышали все в манеже, пролаял еще срывавшимся после борьбы голосом:

— Смелый, сильный джентльмен нет в русский флот… Шэйм![14]

Сорвавшись с места и не глядя на Мюллера, мичман стремительно направился в конюшню. Ему сразу же попался навстречу директор цирка. Схватив его за лацкан фрака, Кудревич притянул к себе голову Боровского и зашептал ему что-то на ухо часто-часто. Директор внезапно заулыбался. Через несколько мгновений выйдя в манеж, он громогласно объявил публике, что дирекцией цирка только что принят вызов «чемпиону двух материков» от неизвестного джентльмена на вольную русскую борьбу с любыми иностранными вариациями. Борьба состоится завтра. Джентльмен будет бороться в маске, которую снимет только в случае поражения.

Мюллер удивленно слушал. А разобрав, повернулся к директорской ложе, где все еще продолжала сидеть Люся Боровская, и высокомерно сказал сквозь зубы:

— Очень карашо! Посмотреть будем, как трещаль, его кости. — И, повернувшись в сторону Кудревича, сделал рукою вращательное движение, показывавшее, что он хватает его за шиворот, крутит со страшной быстротой в воздухе и затем бросает оземь.

В день борьбы мичман Кудревич приехал в цирк в черной маске, сшитой из шелка по особому фасону. Маска скрывала его волосы и лицо до самой шеи.

Протолкаться через манеж было трудно из-за большого скопления публики, которая толпилась в проходах, разыскивая свои места. Число их Боровский предусмотрительно увеличил, наклеив на скамейках дополнительные ярлычки. Зрители рассаживались, поругивая тесноту, уминаясь, пристраиваясь поудобнее.

Кудревичу пришлось пройти через конюшню. Его провели в кабинет директора, маленькое помещение с кислым запахом, сплошь увешанное афишами и литографиями, изображавшими артистов и цирковые номера. В углах «кабинета» стояли козлы с разложенными на них дамскими седлами.

Довольный дополнительным сбором, Боровский был необычайно любезен. Все лучшие билеты были распроданы еще до обеда, оставшиеся брали с боя, у кассы была давка. Приезд Кудревича директор от Мюллера скрыл. Борец целый день был в грозном настроении и все стращал кого-то на ломаном английском языке с немецким акцентом:

— Я накормлю его постным обедом!

В кабинет вошла Люся Боровская. Увидев Кудревича в маске, всплеснула руками, звонко расхохоталась:

— Иезус-Мария, какой смешной чертушка!

Потом ее поразили его странно сверкавшие в прорезях маски глаза, настороженные, ушедшие в себя.

«Трусит», — решила она и громко спросила:

— Как вы решились? Мюллер ведь очень сильный. И тяжелый. В нем шесть пудов веса.

— Что же, я свиные туши и по семь пудов в трюм бросал, — усмехнулся под маской мичман.

Голос Кудревича звучал глуховато, но уверенно.

«Нет, не боится», — подумала Боровская и тут же решила держать крупное пари за мичмана. Послав ему воздушный поцелуй и обещающую улыбку, шаловливо спросила:

— После победы ужинаем вместе, не правда ли? — И упорхнула легко и грациозно, как делала это ежедневно, выбегая в манеж на вызовы публики, не отпускавшей ее с арены.

Перед началом борьбы Мюллер распорядился вынести на арену свои гири и гимнастические снаряды. Известие об этом сейчас же распространилось по всей труппе, хорошо знавшей, что это значит. В тихие дни, когда на представлениях народу бывало маловато и надо было разжечь интерес к будущим, Мюллер демонстрировал на арене свою силу. Сломав пальцами несколько пятаков и пожонглировав немного двухпудовыми гирями в каждой руке, он объявлял, что завтра будет рвать мышцами цепи, а затем вызывал на борьбу с собой всех желающих.

Видя сейчас Мюллера в подобном настроении, все в труппе были убеждены, что разгневанный «янки-дудл», как его звали борцы-соперники, быстро сломит неизвестного смельчака.

И все, начиная от арбитра и кончая конюхами, резавшими морковь для продажи посетителям, угощавшим лошадей, охотно шли на пари с Люсей Боровской, азартно ставившей за неизвестного джентльмена трешки, пятерки и даже десятки, будучи уверенными, что Мюллер не подкачает и директрисина монетка перекочует в их пустоватые карманы.

Борца знали все, ему аплодировали. Кудревича в черной маске и черном трико встретили холодновато. Пока Мюллер раскланивался с публикой, мичман окидывал глазами зрителей. Как и вчера, в центральной ложе сидели Горская и Галевич, которых сегодня ему только и хотелось видеть.

Кто хоть немного был знаком с мичманом, тот не мог не признать его даже в сегодняшнем необычном наряде.

Пропорционально сложенный, он весь состоял из мышц. По всему его телу каменными желваками вздымались и громоздились мускулы.

Капельмейстер поднял дирижерскую палочку, взмахнул, словно разрушая какую-то преграду в воздухе. Покрывая нескладный гомон толпы, в манеже блестящим каскадом звуков разлился рубинштейновский вальс-каприс.

Мюллер и мичман сошлись. Противники были осторожны. Сблизившись лбами, они топтались на месте, стараясь захватить друг у друга руки.

Толстый борец дышал Кудревичу прямо в лицо, обдавал его запахом сигары и лука. Так они топтались с четверть часа, пока с галерки не понеслись крики:

— А ну, Мюллер, поддай черному огонька!

— Черный, шевелись!

Зрители не только смотрели на борцов, они оценивали их движения, опекали, хвалили, порицали.

Неожиданно для противника Мюллер упал на колени, больно ударив мичмана в живот. Тот перегнулся к затылку Мюллера. В это мгновение борец выпрямился. Отбивая макушкой подбородок Кудревича назад, он прижал мичмана к своей могучей груди. Арбитр подбежал к борцам, его свисток неистово заверещал. Сразу же, словно захлебнувшись, умолк оркестр, и наступившая тишина подчеркнула остроту момента.

Кудревич быстро спохватился, напряг все мускулы тела. Пространство между ним и противником на одно мгновение стало шире. Мичману этого было достаточно, чтобы скользнуть ногами к ковру и твердо стать на нем. Нажим на его руки ослабел. Рывком он высвободил их, забросил за спину Мюллера, сплел в железное запястье. Теперь противники уже не топтались, а неподвижно стояли в тесном обхвате, который Кудревич рвал, выгибая назад спину. Затем мичман быстро пригнулся в коленях, схватил руки Мюллера, дернул их в разные стороны, вверх и вниз так сильно, что они безвольно разомкнулись, а его подбородок неожиданно лязгнул о маковку мичмана, да так и прилип к ней. Стальные объятия Кудревича не давали партнеру пошевелиться. Не выпуская обессиленного борца из рук, мичман понес свой груз к ложам, где, привстав со стульев, ему бешено аплодировали женщины, которых он сегодня хотел видеть. Под звуки гремевшего туша он положил Мюллера на барьер у ложи Галевич и Горской…

Мичман был вызван к адмиралу Алексееву на другой же день. Подъезжая к его резиденции, Кудревич улыбался едко и независимо, но на душе было неприятно.

В приемной наместника, у внутренней двери в кабинет, стоял жандарм с обнаженной саблей.

Флаг-офицер с преувеличенной веселостью поздоровался с Кудревичем.

— Н-да, хорош мальчик уродился!.. Туда, — кивнул он на дверь кабинета, — приказано не пускать. Там сейчас фитилят начальство первых рангов: читают нотации и директивы, а командиры оправдываются и дают обещания. Мне приказано от имени наместника объявить вам неудовольствие и вручить вот эту цидулку.

Приказом наместника мичман списывался с «Ретвизана» на берег и направлялся впредь до особого распоряжения в город Дальний.


Зеркало в желтой ясеневой раме, висевшее в прихожей, было небольшое, но верное. В нем Лелечка Галевич увидела прежде всего себя: овальное, немного бледное сегодня лицо, темно-серые глаза под чуть приподнятыми, как бы удивленными бровями, небольшой, прекрасно обрисованный рот и русые шелковистые волосы.

Затем в зеркале за ее спиной отразился старый китаец Фу Эр-цай, домоправитель отчего дома, со сморщенным бесстрастным лицом. Он держал в прижатых к груди руках каракулевый сак, готовый подать его в нужную минуту.

Лелечка не спеша пристраивала к волосам бархатную шляпку с белым султанчиком-эспри. Лишь с помощью второй длинной булавки удалось приладить ее надлежащим образом. Китаец привычно ловко встряхнул красиво подобранными и сшитыми каракулевыми шкурками, помог надеть их на покатые девичьи плечи.

— Твоя куда ходи? Моя папа что пиши? — спросил он у девушки, выпуская ее в дверь.

— Твоя Петербург пиши, моя баронессе Франк ходи, свою судьбу ищи, — игриво помахала она ему перчаткой.

Постукивая фетровыми ботиками по тротуару, выложенному кирпичом в елочку, Лелечка быстро шла по Морской, запруженной толпою, в которой слышалась многоязычная европейская речь. Вдоль тротуара у ящиков с японскими мандаринами и американскими консервами из ананасов сидели на корточках китайцы-торговцы. Пренебрежительно и косо поглядывая на европейцев, они время от времени монотонно выкрикивали гортанными голосами: «Микана!», «Ананаса!» Торговцев было много. Они виднелись до самого конца улицы, упиравшейся в блестевшее под оранжевым солнцем море, где сейчас густо дымил уходивший из Порт-Артура английский пароход «Фули».

Ближе к дворцу наместника все чаще и чаще стали попадаться знакомые. Лелечка то и дело наклоняла голову, охотно отвечая на приветствия козырявших ей офицеров и снимавших котелки штатских, но думала только о подпоручике Алгасове. Внезапно появившееся чувство к этому юному, застенчивому офицеру открыло ей какой-то неведомый мир, резко отличный от всего, что она знала с детства. И то, что в этом волшебном мире было нечто запретное, не вполне ясное, значение чего она еще не могла себе полностью объяснить, наполняло ее безотчетной радостью жизни, делало тело легким, как облако, уносимое ветром, и, как это эфирное облако, она теперь вся словно парила в воздухе. Углубляясь в новые свои переживания, Лелечка скользила по тротуару, будто танцуя мазурку, темпы которой только начинает набирать требовательный партнер.

Но вместо Гри-Гри она увидела направлявшегося к ней генерала Фока. Небрежно-снисходительно козыряя отдававшим ему честь офицерам, он мрачно покрикивал нижним чинам, становившимся ему во фронт:

— Тверже печатай! — а шедшей в строю команде бросил: — Шире шаг! Левофланговый, прижми плечо, не лови ворон!

Лелечка коснулась рукой холодного лба, словно у нее закружилась голова, и зажмурила глаза. А когда открыла их, Фок стоял уже рядом. Папаха из меха тибетской козы была низко надвинута на ушедшие под густые брови небольшие глаза, смотревшие надменно и строго. Резкими тенями синели на щеках впадины под угловатыми монгольскими скулами. Жесткие волосы бакенбард, побритых на прусский образец, казались продолжением папахи.

Генерал протянул девушке руку театрально-величественным жестом человека, уверенного в своем превосходстве.

Прошло уже несколько месяцев с того дня, как он высказал ей на «Боярине» свои сокровенные намерения, а дело не подвинулось ни на шаг. Он не мог сделать ей и формального предложения: внезапный отъезд Галевича в Петербург спутал его планы. Однако генерал нисколько не сомневался в согласии на брак и отца и дочери.

Сейчас он решил поразить ее воображение внезапностью.

— Я долго думал, Елена Владиславовна, прежде чем сказать вам это. Сегодня вы должны обязательно дать мне ответ, — сурово промолвил Фок, упрямо нахмурив брови и отводя от девушки глаза, внезапно блеснувшие хищным, звериным огоньком.

Лелечка засмеялась. Смех ее был кокетлив и для генерала загадочен. Надменно-самоуверенный Фок был ей смешон и даже чуть жалок, и все же она потаенно гордилась, что вызывает в нем смятение чувств, радостно ощущая свою девичью привлекательность, очарование своей юной прелести.

— Так как же ответ? — не унимался Фок.

— Я… я подумаю, — нерешительно произнесла девушка, обрывая свой смех.

— Опять думать? Еще думать? Да что вы можете придумать, кроме единственного слова «да»?

— Я все-таки подумаю, — упрямо и несколько тверже повторила она, боясь оскорбить его прямым, резким отказом, который давно уже вертелся на языке.

— Наш разговор напоминает мне костер из сырых осиновых дров, — рассердился генерал, — сколько ни дуй, ничего, кроме дыма, не выдуешь.

Лелечка промолчала и вдруг увидела, что по улице прямо к ней торопливо идет Алгасов.

— Простите, мой генерал, — зазвеневшим от радости голосом бросила она Фоку, — я должна вас оставить. Спешу.

— А как же ответ?

— Быть может, кому-нибудь скажу «да»! — звонко воскликнула Лелечка. Она повернулась и посмотрела куда-то вбок сияющими глазами. Фок понял, что этот взгляд не для него. Девушка быстро пошла, почти побежала навстречу приближавшемуся офицеру, и каблучки ее ботиков весело застучали по тротуару, выложенному кирпичом в елочку.