"Лицом к лицу" - читать интересную книгу автора (Бутин Эрнст Венедиктович)

2.

– Завидую все-таки вам, литераторам, художникам, – без всякой зависти сказал Владька. – Мы, простые смертные, проживаем одну жизнь, вы – десятки. Мы вскрываем в природе уже существующее, имеющееся как факт, как данность, вы создаете новое и оригинальное. Не открой Ньютон закон тяготения, его открыл бы кто-нибудь другой, тот же Гук, не выведи Эйнштейн теорию относительности, ее вывел бы со временем ну хотя бы Фридман или кто-то еще. А не напиши ты, Бодров, роман, его никто не напишет. Вот в чем вся штука. Напишут хуже или лучше, но не этот. Твоего, бодровского, никогда не будет, и это самое поразительное. В вас, писателях, целый мир, неисследованный, непознанный, пока вы сами не захотите его показать…

«Повело физика-теоретика», – подавил вздох Юрий Иванович, и ему стало скучно: надоели банальности, которые Владька изрекал с видом первооткрывателя. А может, они для него были действительно откровением, но ему-то, Юрию Ивановичу, и собственная болтовня о творчестве, которой он пичкал собутыльников, ох как надоела.

Оживленный, радостный Владька не закрывал рта с той самой минуты, как бывший соученик сел в машину. Сейчас уже и сумерки незаметно подкрались, неуловимо, но уверенно переходя в ночь, а бодряк-профессор все говорил и говорил. Сначала он домогался, чтобы Юрий Иванович дал почитать что-нибудь свое, тот шевельнулся, буркнул, что обязательно, мол, как только выйдет роман, так как это главная книга, а все остальное – ерунда, мелочь, подход к теме, и, чтобы уйти от разговора, хотел было спросить Владьку о его работе, но испугался, что товарищ Борзенков влезет в такие дебри релятивизма, в которых он, Юрий Иванович, уснет, как муха в хлороформе. Поэтому поинтересовался, вполне искренне, впрочем, что известно о судьбе одноклассников. Владька встрепенулся и поведал с подробностями почти обо всех: тот стал слесарем, этот врачом, та домохозяйкой, эта учительницей. Оказалось, что Лидка Матофонова – «которая, помнишь, влюблена была в тебя?» – закончила сельхозтехникум, работает агрономом, нарожала около десятка детей, располнела; Витька Лазарев разбился на мотоцикле; Ленька Шеломов стал металлургом, в газетах о нем пишут; Генка Сазонов – «на одной парте с тобой сидел» – в горисполкоме, заведует коммунальным хозяйством, стал важный, неприступный; Лариска Божицкая – «правда, она не из нашего класса», – тут Владька кашлянул, посмотрел искоса на приятеля, заведует магазином, сменила двух или трех мужей, постарела, но все еще симпатичная и на жизнь, кажется, не жалуется… Из прежних учителей никого в школе не осталось, кроме Саида, физрука. Большинство на пенсии, кое-кто уехал, а Синус – «математик, помнишь?» – умер года три назад то ли от инфаркта, то ли от инсульта: пришел в учительскую и умер…


– Самое же удивительное, – продолжал изрекать Владька, откидывая назад голову, чтобы размять затекшую шею, – это разница в реакции после того, как достигнут результат. Мы, технари, физики, счастливы, мы испытываем страшный подъем сил, а вы – я читал о психологии творчества – опустошены, выпотрошены. И это естественно. Ведь ваши выдуманные герои были для вас живыми людьми. Их беды, радости, огорчения были вашими бедами, радостями, огорчениями; вы умирали и воскресали вместе с персонажами. Но вот поставлена последняя точка. Все! Ваши фантомы ушли, и с ними ушла часть жизни. И стало пусто, одиноко, верно? Ты испытал это, когда закончил роман?

Юрий Иванович, думая о другом, медленно кивнул. Он, не мигая, глядел на жидкое пятно света, которое, не удаляясь, скользило, переливалось на черном, слившемся с чернотой вечера, асфальте, а видел Генку Сазонова, единственного своего школьного друга, худощавого, кадыкастого парнишку с пшеничным казачьим чубом, и не мог представить его солидным исполкомовцем; не мог представить обабившейся Лидку Матофонову, веснушчатую, тонкошеюю, с наивными, всегда вытаращенными зелеными глазами; не мог представить за прилавком Лариску Божицкую и усмехнулся, вспомнив, каким неуклюжим, косноязычным, тупым становился когда-то рядом с ней. А вот разбитного Витьку Лазарева, аккордеониста и двоечника, взрослым представил легко, но тут же вздохнул: вспомнил, что тот погиб. И сразу же, как подумал о смерти, увидел учителя математики – жилистого, высокого, с красивым нервным лицом; вспомнил, как вместе играли в баскетбол и волейбол и как мгновенно вспыхивала улыбка на лице Синуса при удачном броске или ударе, как болезненно морщился он, чуть ли не стонал, при промахе.

– Хорошо умер Синус, – громко сказал Юрий Иванович. – Мне бы такую смерть.

Владька оборвал свои рассуждения о какой-то экстраполяции образа из будущего в настоящее. Коротко и удивленно глянул на пассажира.

– Ты случайно не декадент? – засмеялся натянуто. – Нашел о чем думать.

– А ты разве об этом не думал? – резко спросил Юрий Иванович,

– О смерти-то? Нет, не думал, – беззаботно ответил Владька, но сразу торопливо поправился: – Раньше иногда приходили всякие мысли в голову, а сейчас – нет. Некогда об этом думать… Мы люди сухие, рацио, так сказать. Расчеты, формулы, опыты, опыты, формулы, расчеты. Нам не до этих душевных сложностей, не до гамлетовских «быть или не быть», – тон у него был насмешливый, нарочито шутовской. Юрий Иванович поморщился, и Владька заметил это. Помолчал, добавил серьезно: – Иногда, конечно, навалятся неприятности, неудачи. Бьешься, бьешься и – тупик. Хоть в петлю лезь, но, – и снова засмеялся, – не лезем. Потому что минусы жизни, неудачи неизбежны. Заложены изначально в самую оптимальную модель бытия человека, чтобы были борьба и преодоление, а значит, и развитие, движение вперед. Вот почему негативное, отрицательное, на мой взгляд, запрограммировано уже генетически…

– Вот как! – удивился Юрий Иванович. Развернулся боком. – Лихая теорийка. Неудачи, значит, запрограммированы, – он угрожающе засопел. – А удачи? Удачи запрограммированы? Или их надо подстерегать и хватать за шкирку? – И, словно цапнув что-то в воздухе, сжал пальцы, сунул руку под нос приятелю.

– Не понимаю, – Владька отвел голову от огромного волосатого кулака.

– Не понима-аешь, – презрительно протянул Юрий Иванович. Откинулся на сиденье, закрыл глаза. – Что один – неудачник, другой – счастливчик – это тоже запрограммировано, заложено с младых ногтей? Вот ты, к примеру, доктор наук, профессор, а Лариска – продавщица, Генка – чиновник. Это как же, а? – приоткрыл глаз, посмотрел пытливо.

Владька обиделся было, нахохлился. Поднял недоуменно плечи и застыл в такой позе.

– Не знаю, не думал об этом, – вяло начал он, – Наверно, каждый выбирал то, что ему нравилось, чего душа требовала, – и оживился: – Конечно, так оно и есть. Лариске хотелось быть первой красавицей, она любила тряпки, побрякушки. Генка – вечный активист – то звеньевой, то председатель совета отряда, то еще какой-то общественный начальник. С чего ты взял, что они неудачники? Может, им ничего другого и не надо, может, они довольны и собой, и жизнью. Ведь ты-то живешь… – помялся, подбирая слово, – спартански, как Диоген в бочке, и счастлив. Не захочешь, я думаю, ни с Генкой, ни со мной местами поменяться? – он обрадовался, что так удачно ответил, посмотрел торжествующе на пассажира.

– Я?! – Юрий Иванович засмеялся и опять закашлялся, захрипел. Сплюнул в окно. – Много ты обо мне знаешь… – Вытер глаза ладонью. Сказал мрачно: – Платон предлагал всех художников гнать к чертям собачьим из городов-полисов. Неважно почему и за что, не в этом суть, главное – гнать… Проклинаю тот день, когда мне пришла в голову идиотская мысль, что я писатель.

Отвернулся к окну, всматриваясь в густую ночь, в которой иногда проплывали, словно ворочаясь, какие-то черные тени на обочине.

– Ты устал, – неуверенно решил Владька. – Ты написал большой роман, выдохся, и все тебе кажется в мрачном свете. Я же говорил про психологию творчества…

– Пошел ты со своей психологией, – лениво огрызнулся Юрий Иванович. – Нет никакой психологии, никакого творчества, – он нервно, мучительно зевнул. Пробубнил, прикрыв рот рукой: – И романа никакого нет… Ты на дорогу смотри, не на меня, – прикрикнул, когда Владька медленно повернул к нему вытянувшееся лицо.

Машина резко сбавила скорость, вильнула к краю шоссе и остановилась.

– Надо отдохнуть, – Владька потряс кистями рук. На приятеля старался не смотреть. – Почему ты считаешь, что роман у тебя не получился?

– Потому что я его и не писал, – снова, на этот раз притворно, зевнул Юрий Иванович. Отстегнул ремень безопасности, открыл дверцу. Высунулся наполовину, но опять втянул голову в машину. Пояснил, посмеиваясь: – Знаешь, кто я?.. Клим Самгин, только порядка на три пониже. Понял? – и выбрался наружу.

Потер поясницу, покрутил головой, присел, вытянув руки.

Владька тоже вылез из машины, обогнул ее, остановился рядом.

– И что же ты собираешься делать? – спросил потерянно.

– А ничего, – Юрий Иванович, тяжело отдуваясь, выпрямился. – Поеду к морю и там… там видно будет. – Достал сигарету, закурил, но, затянувшись два раза, бросил ее. Растоптал. Сказал с кривой усмешечкой: – Эх, встреться мне сейчас я сам, семнадцатилетний, все бы уши себе оборвал: не выпендривайся, не воображай, будь проще!

Свет приближающихся фар все резче и резче выделял из темноты белое, с остановившимися глазами, лицо Владьки. Сверкнули очки; тени носа, глазниц ползли стремительно, и казалось, что профессор гримасничает; на секунду лицо стало плоским, как маска, и тут же нырнуло в ночь – грузовик промчался. И опять начало выплывать, точно на фотобумаге в проявителе, когда, в нарастающем реве, показалась другая машина. И опять исчезло.

– Ты думаешь, это что-нибудь изменило бы? – спросил из темноты Владька.

– А как же, – Юрий Иванович снова закурил. Лениво, скучающим голосом принялся фантазировать. – Представь меня семнадцатилетним, но с нынешним жизненным опытом, с моими взглядами и так далее. Нет, давай по-другому. Представь, что я, семнадцатилетний, знал бы, что меня ждет. Разве я повторил бы свои ошибки, заблуждения? Да никогда! – замахал энергично рукой, отчего красный огонек сигареты заметался, словно зачеркивая, затушевывая что-то.

– Ладно, поехали, – сухо приказал Владька. – Скоро Староновск.

– Поехали, – согласился Юрий Иванович. Выщелкнул сигарету на середину шоссе. Посмотрел, как она затухает, точно немигающий красный глаз прикрывался сонно, и забрался в машину.

– Ну, а что бы ты стал делать, окажись семнадцатилетним, но с нынешним жизненным опытом? – не повернув головы, поинтересовался Владька.

Он сидел за рулем прямой, строгий, и слабый отсвет приборного щитка делал его лицо жестко-чеканным.

– Не знаю, – Юрий Иванович пыхтел, застегивая ремень. – Я ведь в школе порядочной дрянью был. Постарался бы вести себя по-другому, – щелкнул замком. – Ну, приковался, наконец. Трогай, профессор.

– Не замечал, чтобы ты был дрянью, – Владька, поглядывая в зеркальце заднего обзора, вывел машину на шоссе. – Наоборот, считал тебя…

– Считал, считал. Все считали, – ворчливо оборвал Юрий Иванович. Устроился поудобнее. – А ты никогда не задумывался, почему мы с тобой не были друзьями? – Прислушался, но приятель пробурчал что-то невнятное. – Поясню. Я завидовал тебе, твоим способностям. Боялся тебя, боялся, что рядом с тобой окажусь в тени.

– Это ты-то?! Ну уж…

– Я, я, – деловито заверил Юрий Иванович, – И не только завидовал, но еще и гадил тебе. Вспомни историю с Цыпой и его кодлой. Без меня не обошлось. А комсомольское собрание, когда тебя чуть не исключили? Как я тогда изгалялся…

Машина дернулась в сторону,свет фар широко, слева направо, полоснул по асфальту.

Юрий Иванович повел глазами в сторону водителя, придавил вздох. Уткнул бороду в жирную грудь, сцепил на животе руки, прикрыл глаза: вспомнил то, давнее, комсомольское собрание.

В конце урока зоологии Владька спросил у учительницы: почему у кошки рождается кошка, а не щенок, допустим, и как получается, что из маленького семени вырастает, предположим, слон – что же, в этом самом семени заложены, что ли, все данные о будущем слоне, и если да, то как они тогда там выглядят? Юрка Бодров насторожился, как охотничий пес, почуявший дичь. Учительница, молодая и застенчивая, краснела, бледнела, усмотрев в вопросе Владьки нездоровый интерес к половой жизни, и, не зная, что ответить, предложила с натянутой улыбкой классу: «Ну, кто хочет объяснить Борзенкову столь очевидные истины?» Столь очевидные истины захотел объяснить, выметнувшись из-за парты, отличник Бодров. Он язвительно и безжалостно обвинил Борзенкова в витализме, вейсманизме-морганизме, заявил, что Владислав склонен, видимо, к идеализму, допускает, судя по всему, существование души, если предполагает, что… Закончить обличение не дал звонок.

Класс зашумел, загалдел: никому ни до наследственности, ни до души не было никакого дела.

Юрка, предчувствуя будущее свое торжество, перехватил учительницу у двери и настоял, чтобы на следующем уроке ему разрешили продолжить выступление. Хорошо, если бы и Борзенков подготовился, почетче изложил бы свои мысли: пусть будет нечто вроде диспута. Юная учительница, еще не забывшая институтские лекции о работе с детьми, восторженно закивала: «Да, да, диспут это хорошо, это свежо, это не формально… Ты согласен, Владик?»

Через три дня в класс нагрянули директор, завуч Синус, ботаничка, анатомичка, и Владьку вызвали к доске. Начал он уныло, казенно, лишь бы отделаться, но потом, словно размышляя вслух, стал сам себе задавать вопросы и оживился. Заявил, что в семени должна быть заложена какая-то информация о наследуемых признаках, раз вид сохраняется исторически и каждая особь повторяет устойчивые характеристики родителей; скорей всего, информация эта заложена в молекулах, сцепленных определенным образом, и если точно так же сцепить в лаборатории те же молекулы, то можно и в колбе вывести любое существо, вплоть до человека, а значит, не так глупы были алхимики со своей идеей гомункулуса. Тут Владька почувствовал, что заговорился, испугался и с отчаяния обрушился зачем-то на Мичурина, намекнув, что он чудак и самоучка, который слепо тыкался, не понимая, что делает и что получится, так как нет научной теории наследственности. Учителя за столом оцепенели с окаменевшими лицами, лишь Синус ерзал, посматривал оживленно то на выступающего, то в класс, да анатомичка поинтересовалась ехидно: «А как же Дарвин? Он что же, не авторитет для тебя?» Владька угас, сник, но все же осмелился промямлить, что Дарвин, конечно, великий ученый, но он только указал на естественный отбор, а как это происходит на зародышевом уровне, не объяснил. И сел на место.

Оппонент Бодров бойко вышел к доске. Популярно изложил основы материалистической, мичуринской – тут он многозначительно посмотрел на Борзенкова – биологии, охарактеризовал вейсманизм-морганизм, вскрыл его реакционную сущность и подошел к выводу, что Владислав Борзенков стихийный последователь Менделя – недаром оппонент Бодров два вечера подряд изучал «Краткий философский словарь», – если оспаривает материалистическое объяснение наследственности. Хотя, честно говоря, оппонент Бодров шибко сомневался в своих обвинениях: ведь Владька говорил о молекулах, а что может быть материальной? Мало того, возмущенно объявил классу, а в особенности учителям, четырнадцатилетний начетчик, Борзенков-де считает кибернетику не буржуазной лженаукой, а делом интересным; он же, Борзенков, говорил как-то, что Вселенная когда-то была сосредоточена в точке, а после некоего взрыва стала расширяться. «Кто же устроил этот взрыв? Бог, что ли? – гневно вопрошал Юрка. – Что же получается, Вселенная имеет начало, предел, а значит, конечна в пространстве и времени?» И предложил урок прервать, а сейчас же открыть комсомольское собрание, чтобы обсудить взгляды Борзенкова.

Соученикам надоел спор двух отличников, в котором никто ничего не понял; класс привычно шушукался, хихикал, шелестел бумажками, а тут мгновенно притих, словно его прихлопнули огромной ладонью. Директор предложение принял и серьезно оглядел всех… На суровые расспросы комсомольца Бодрова комсомолец Борзенков совсем уж еле слышно пояснил, что о кибернетике и Вселенной читал материалы – «правда, дискуссионные» – в журналах «Знание – сила» и «Наука и жизнь», были еще статьи в «Комсомольской правде». «Комсомольская правда» да Синус, который, выступив, назвал ученика Борзенкова умным, ищущим мальчиком с неординарным аналитическим мышлением, с поразительной для такого возраста эрудицией и любовью к знаниям, спасли Владьку. Ему хотели объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку, почему-то с формулировкой «за мелкобуржуазный индивидуализм и космополитизм», но ограничились выговором…

– Извини меня за то собрание, – отирая лицо, будто снимая с него паутину, попросил Юрий Иванович. – Хоть и поздновато, но… Лучше поздно, чем никогда, верно?

– Лучше никогда, чем поздно, – желчно ответил Владька и, устыдившись тона, добавил примирительно: – Чего теперь вспоминать… – Откинулся, уперевшись руками в руль, и выдохнул радостно: – Ну вот! Считай, приехали.

Машина, долго взбегавшая на затяжной уклон, одолела, наконец, его, и Юрий Иванович увидел внизу, в темноте, огромное черное пятно, искрапленное светлыми прямоугольничками окон, прошитое и перечеркнутое пунктирами сверкающих точек. «Жигули» нырнули вниз, покатили по длинному пологому спуску; огоньки города поползли вверх, потом исчезли, заслоненные чем-то большим, бесформенным. «Дурасов Сад», – догадался Юрий Иванович. Он занервничал, зашевелился, пригнулся к стеклу. Машина прошуршала по бетонному мосту, которого раньше не было – блеснула внизу на удивление узкая, точно ручеек, речка детства, – и «Жигули» вывернули на залитую светом фонарей площадь. Юрий Иванович увидел огромное белокаменное, со стеклянными стенами, здание – по фронтону его зеленела неоновая надпись: «Кинотеатр «Космос»; гранитного солдата, скорбно склонившего голову у вечного огня; воздушный и легкий павильон с алой буквой «А».

– Остановить? – спросил Владька.

– Не надо, – Юрий Иванович выпрямился. Это был не его Староновск. – Посмотрю завтра, – и заметил обиженно: – Ничего не узнаю,

– Я хотел предупредить тебя, но не решался… – Владька смущенно откашлялся. – Вашего дома тоже нет.

– Зря не сказал. Я бы не поехал, – Юрий Иванович пожевал губами, поинтересовался брюзгливо: – Чем же он помешал?

– Там построили учебный центр: филиал сельхозинститута, техникум механизации, медучилище и прочее. Ну и нашей лаборатории место отвели.

– Понятно. Больше нигде построить было нельзя.

Юрий Иванович без интереса смотрел на проносившиеся мимо старые, нетронутые здания улицы Ленина; узнал изощренно-причудливый кирпичный Дом культуры; увидел Дворец пионеров с его вычурной чугунной решеткой и все с тем же облупившимся горнистом за ней, но остался равнодушным. Машина свернула в переулок, повернула еще раз и оказалась на улице его, Юрия Ивановича, детства. Промелькнул тяжелый, еще дореволюционной постройки амбар – раньше здесь была пимокатная артель имени Седова, проехали особняк купца Дурасова: с башенками, мансардами, резными флюгерами, кокошниками над окнами, и Юрий Иванович резко повернул голову налево – сейчас будет квартал, где стоял дом матери. И увидел вольготно разбросанные параллелепипеды и призмы построек стандартно-панельной архитектуры, меж которыми зеленели в свете фонарей лужайки, газоны, куртины.

Владька подрулил к символическим – две бетонные стелы – воротам, попетлял по асфальтовым дорожкам и остановил машину перед приземистым кубическим зданием с ажурной чашей антенны наверху.

– Узнаешь место? – он выключил двигатель, дернул рукоятку тормоза. – Именно здесь вы когда-то жили.

– Обрадовал! – раздраженно проворчал Юрий Иванович осевшим голосом. Отстегнул ремень, выбрался наружу.

Осмотрелся, Прочитал сверкающую – золотом по черному – табличку: «Староновская лаборатория института физики полей АН СССР».

– Солидная контора, – хмыкнул неуважительно. – И ради нее сломали наш дом?

– Нет, почему же. Мы ни при чем. Когда тут стали все сносить, я настоял, чтобы нам выделили непременно этот участок, – Владька с деловитой заботливостью поглядел по сторонам.

– Безграмотно написано, – с удовольствием заметил Юрий Иванович. – Что имеется в виду, сельхозполей академии наук? Почему тогда не физика лугов? Или пашен, например?

– Ага, – рассеянно согласился приятель. – А помнишь, у вас здесь цветы росли? – показал на асфальтовую площадку, где остановились «Жигули». – Пахли по вечерам – с ума сойти' можно. Я своему завхозу все время говорю, чтобы посадил. Не слушается, фыркает… А на этом месте у вас сарай был, летом ты в нем спал, – повел рукой в сторону светлого длинного здания, состоящего, казалось, из сплошных окон. – Сейчас тут сотрудники живут, а мы в том сарае когда-то однажды всю ночь в «дурачка» проиграли. Помнишь?

Юрий Иванович не помнил этого,

– М-да, – он глубоко всунул руки в карманы пиджака, повернулся на каблуках. – Все чужое. Все… Школа-то хоть цела?

– Цела, – Владька тронул его за плечо. – Пойдем. Надо выспаться. У меня в семь эксперимент.

– Ты ступай, а я попозже, – Юрий Иванович достал сигареты, закурил. Присел на спинку скамейки, сделанной из половины расколотого вдоль бревна. – Только покажи, в какое окно постучать. Или у вас там дежурят? – выпустил струйку дыма в сторону жилого корпуса.

– Тогда и я не пойду. С тобой останусь, – Владька тоже всунул руки в карманы, сел на скамейку, вытянул ноги.

– Это еще зачем? – вяло и снисходительно поинтересовался Юрий Иванович. – Я – понятно. Приехал на родное пепелище, хочу поразмышлять, повспоминать. Может, я сентиментальный, – он усмехнулся. – Вот докурю, пойду шляться по городу, слезы из себя выжимать.

– А я не пущу, – серьезно ответил Владька. – Или с тобой пойду.

– Не выдумывай. Спать я не хочу, а тебе надо. Эксперимент-то важный?

– Важный.

– Вот видишь. Иди отдыхай, – Юрий Иванович встал, бросил окурок в урну, направился было прочь, но Владька вскочил, вцепился ему в рукав.

– Да что с тобой? – возмутился Юрий Иванович и рассвирепел. – Я один побыть хочу. Понял? Один! Неужели ты такой бестолковый?!

– Хорошо. Будь по-твоему, – приятель нехотя разжал пальцы. – Но дай слово, что ты без меня не поедешь… к морю.

– Однако манеры у вас, профессоров, – покрутил головой Юрий Иванович. – Никогда, никому, никаких слов не давал и не собираюсь!

– Что ж… В таком случае, прошу только об одном: вернись, пожалуйста, к семи, – взгляд профессора стал требовательным.

– А как я узнаю время? – Юрий Иванович, слегка сдвинув рукав к локтю, насмешливо сунул руку под нос приятелю.

– Возьми, – тот снял свои часы, быстро защелкнул металлический браслет на запястье Юрия Ивановича. Точно наручники клацнули. – Обязательно вернись до семи. По многим причинам эксперимент можно провести только в это время, поэтому отменить его никак нельзя.

– Ну-у, меня ваши физические проблемы не волнуют, – Юрий Иванович подчеркнуто пренебрежительно поморщился, опять сунул руки в карманы, качнулся с пяток на носки.

– Зато меня волнуют, – сухо и деловито отрезал Владька. – Очень волнуют. Поэтому не подведи, будь другом. Времени, чтобы повспоминать, у тебя достаточно.

– Ладно, договорились. Спи спокойно, – Юрий Иванович не спеша, вразвалку отошел. Обернулся, взмахнул бодренько рукой. – Удачной аннигиляции, профессор!

Владька переполошился, даже ладошкой слабо, как от нечистой силы, отмахнулся.

– Покаркай еще! – выкрикнул возмущенно. – Ты хоть знаешь, что это такое?!

Юрий Иванович захохотал и свернул за угол лаборатории. Часы и браслет прохладным тяжелым ободком давили на кисть руки; Юрий Иванович машинально глянул на циферблат; не вдумываясь, который час, понаблюдал, как выскакивают секунды на электронном табло. «Надо будет вернуться вовремя. Очень уж дорогой товарищ Борзенков просит». Не хотелось уходить из жизни с сознанием, что подвел последнего приятеля.

Юрий Иванович с мучительной остротой понял, как непоправимо одинок, поэтому неприятно было думать, что Владька хоть и помянет когда-нибудь, при случае, Бодрова, не нарушая традиций, добрым словом, но про себя добавит, что подложил ему свинью этот самый Бодров в день ответственного эксперимента. «Хотя, зачем я ему?» Юрий Иванович решил было пригрустнуть, представив, как поедет в Крым, чтобы холить и лелеять мысли о своем скором конце, но вызвать нужный настрой не удалось – в груди уже сладко ныло, уже складывались в улыбку губы, потому что десять лет то вприпрыжку, то понуро, то важно ходил Юрка, потом Юрий Бодров этой дорогой в школу.

Обогнув длинный барак, в котором прежде был детский сад, Юрий Иванович почувствовал, что улыбка стала еще шире – увидел школьный стадион: так же белели стойки футбольных ворот, на том же месте была яма для прыжков и высокая П-образная конструкция, на которой висели канаты, гимнастические кольца, шест. Но около школы Юрий Иванович чуть не сплюнул, увидев приземистый крупнопанельный пристрой. Однако тут же успокоился и даже немного позавидовал нынешним ученикам – догадался, что перед ним спортзал. Хороший, судя по всему. А им-то, школьникам прошлого, приходилось заниматься в бывшем актовом зале гимназии. Правда, грех жаловаться, довольны были, даже в волейбол и баскетбол там играли.

– Ах ты, старенькая альма-матер, – Юрий Иванович потрогал шершавые, пористые кирпичи школы.

Обошел здание кругом, отыскал взглядом место, где угадывались окна его класса, крайние справа на втором этаже. Закурил, сел на прохладный мрамор парадного крыльца, прислушался к тишине и, подняв голову, засмотрелся на высокий, словно отлитый из густо-синего стекла, свод неба. На его фоне ровно и чисто светились объемные, если присмотреться, крупинки звезд в немыслимом отдалении, а за ними чувствовалась, подозревалась вовсе уж невообразимая даль.

– Две вещи наполняют меня все большим удивлением: это звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас, – поэтически-манерно взметнув руку, продекламировал, слегка подвывая, Юрий Иванович и вспомнил, как поразился, впервые услышав эти слова.

В ту осень школьников впервые послали в колхоз. До этого учеников никогда ни на какие уборочные не направляли, и что они будут делать в деревне – не знал никто, в том числе и сельское начальство, поэтому оно ахнуло, крякнуло, когда из города прикатили два грузовика с ребятами, поэтому же восьмой «Б», потолкавшись часа полтора возле правления, снова погрузился в трехтонный «ЗИС» и очутился в степи, такой белой от ковыля, что казалось, будто на землю опустились усталые перистые облака.

Под вечер одеревеневший и онемевший от тряски восьмой «Б» прибыл к трем полуразвалившимся кошарам и, постанывая, сполз на землю около крохотной черной избенки. Никто их здесь, конечно, не ждал. Пастухи с отарами были где-то на дальнем пастбище. Хозяйка избушки, морщинистая и коричневая, будто копченая, растерялась, раскричалась: зачем нагнали сюда мелюзги-дармоедов?! «Чистить, ремонтировать кошары», – начал объяснять Синус, но женщина замахала руками и рассердилась не на шутку. Потом немного поостыла, но ворчать не перестала. Ворча, развела костер, ворча, вскипятила чай в огромном казане, ворча, выкинула несколько кисло пахнущих кошм, какие-то липкие на ощупь стеганые одеяла, ворча, пустила девчонок ночевать в помещение. Парни, расхватав постели, уползли за избушку в темноту, подальше от учителя, и сразу же оттуда послышались шепот, возня, хихиканье, довольное гоготание. А Владька, Юрка Бодров, Синус остались у костра, и Юрка, опрокинувшись спиной на кошму, увидел вдруг небо – необъятное, безмерное, бездонное, увидел крупные звезды, похожие на раскатившиеся шарики ртути, увидел и великую бесчисленность мелких, сливающихся в полосы смазанных пятен, напоминающих белую наждачную пыль. От притаившегося в темноте ручья тянуло сырой прохладой; слабо пахло дымком, овцами, конями, какими-то горьковатыми и пыльными травами, гуннами, скифами; мерно и печально звала кого-то вдали неведомая ночная птица; что-то шуршало, шелестело, попискивало вокруг – а надо всем этим черное небо, надо всем этим – звезды, гипнотизирующие, равнодушные, чужие. И, словно погружаясь в убаюкивающие волны, Юрка почувствовал себя одновременно и ничтожным, крохотной частицей живого в этой бесконечной, беспредельной ночи, и великим – он ощутил грандиозность мира, в холодной пустоте которого вековечно плывет маленькая Земля, и словно бы увидел ее со стороны – сверкающие льды Арктики и Антарктики, ярко-желтые пустыни, густо-зеленые джунгли, голубые реки, синие моря, океаны, серокаменные города с их небоскребами, дворцами, трущобами; увидел умопомрачительное множество людей: черных, белых, желтых, молодых и старых, мужчин и женщин, детей, пастухов, охотников, нищих, капиталистов, ученых, отдыхающих бездельников, шахтеров, крестьян, матросов, которые сейчас работают, спят, ссорятся, смеются, болеют, и горделиво подумал, что, вот, есть среди них и он – Юрий Бодров, – единственная реальность, потому что все иное где-то там, далеко, оно бесплотно, тенеподобно, – и есть ли вообще? – а он, Юрка, материальный, осязаемый, может даже себя ущипнуть, он способен представить себе любые края, картины, сцены, может, как только что, удалившись в воображении, увидеть издалека крохотную Землю, может, оказавшись еще дальше, совсем не увидеть ее, затерявшуюся среди мириадов других точек на небе, и, значит, в нем, Бодрове, сосредоточено все – исчезнет он, все исчезнет.

Синус улегся рядом и вот тут-то, разглядывая небо, сказал задумчиво, что две вещи наполняют его все большим удивлением: это звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас. Юрка не знал, что такое «нравственный закон», но спросить не решился, побоялся выглядеть глупым, поэтому лишь мудро и многозначительно вздохнул, чтобы было ясно; о да, да, он, Бодров, полностью согласен. Владька поинтересовался, кто так красиво сказал о звездах и нравственности? Синус ответил: Кант. Юрка насторожился, посмотрел сбоку на классного руководителя – не шутит ли он? – но лицо учителя, смутно белевшее в темноте, было серьезным и немного торжественным. И тогда Бодров встревоженно удивился: Кант? Как же так? Ведь он идеалист! Синус поднял голову, посмотрел внимательно на Юрку и согласился, не скрывая раздражения, что да, Кант – идеалист, но он-то, Евгений Петрович, учитель математики и завуч, убежденный материалист, поэтому, дескать, у Бодрова не должно быть причин для беспокойства. Владька приглушил смешок, Юрка огорченно и испуганно сжался – понял, что чем-то обидел любимого преподавателя, но чем? Чем? И Синус, видно, почувствовал неловкость. Помолчав, он поинтересовался деловито, что думают Бодров и Борзенков о «Туманности Андромеды», которая как раз в это время печаталась с продолжением в «Пионерской правде». Юрка, чтобы реабилитироваться, принялся с жаром рассуждать о нейтронных звездах, гравитации, антивеществе, Владька поддакивал, ерзал, пытался вставить хоть слово и, когда умудрился вклиниться, выпалил, что самое невероятное, самое удивительное – парадокс времени, которое, ну прямо в голове не укладывается, может, оказывается, ускоряться, замедляться и даже остановиться…

– М-да, нравственный закон, – Юрий Иванович, кряхтя, поднялся с крыльца. Восток уже налился прозрачной зеленью, переходящей внизу в яркое свечение; небо над головой опустилось, вылиняло, звезды, прилипнув к нему, стали плоскими, поблекли.

Юрий Иванович медленно направился вдоль стены. Остановился около пришкольного участка, навалился животом на заборчик. В младших классах они каждый.год высаживали на этом огороде какие-то кустики, каждый год те не приживались, а вот у нынешней малышни дело, видать, наладилось: плотной стеной по периметру, рядками в центре, стояли крепенькие, бодрые малины-смородины.

Рядом со школой была площадь, казавшаяся в детстве бескрайней, но Юрий Иванович не удивился, когда, выйдя на нее, увидел, что площадь оказалась обыкновенной, хотя и уютно-травянистой, поляной. Обошел церковку, прежде огромную, с высоченной колокольней, а теперь съежившуюся, точно старушка на исходе дней; прочитал у входа: «Краеведческий музей г. Староновска», с уважением посмотрел сперва на табличку «Памятник архитектуры XVII в. Охраняется государством», потом на облупившиеся стены, окна-щели, заколоченные дощатыми щитами.

Близ неуклюжего и нелепого строения – полуподвал каменный, верх, накренившийся к дороге, наполовину кирпичный, наполовину из бревен – опять остановился. Теперь здесь гортоп, а раньше была почта. Отсюда Ю. Бодров отправлял письма со стихами и заметками сначала в «Пионерскую правду», потом в «Комсомольскую правду». Стихи не печатали: книжные, мол, живого чувства нет, да и форма хромает. Заметку одну опубликовали. В «Пионерке». О сборе металлолома. Да и то старшая пионервожатая рассердилась – с нее в райкоме комсомола потребовали те тонны «ценного вторичного сырья для металлургии», о которых писал юнкор Бодров, а во дворе школы сиротливо мокла под дождем, раскалялась на солнце, прижатая ржавой койкой, кучка дырявых ведер, помятых тазов и корыт.

Юрий Иванович прошел мимо веселого, с кирпичными розетками, длинного здания. В нем была редакция районной газеты и типография – а может, и сейчас они тут? – но сюда Ю. Бодров со своим творчеством не совался: стеснялся, думал, что осмеют – вот, дескать, посмотрите, писака нашелся, да и несолидной считал он, в глубине души, газетку. То ли дело получать фирменный, пусть даже с отказом, конверт из Москвы.

Свернул в переулок, побрел, пугая сонных кур, мимо серых изгородей, серых поленниц с пересохшими дровами и внезапно остановился – вот куда, гляди-ка, занесло! Веселое, яркое солнце, поднявшись над крышами, кинуло через улицу длинные тени, осветило громоздкий, без ставней, дом, заиграло, растеклось сверкающими пятнами по его стеклам. Здесь когда-то жила первая любовь Юрия Бодрова.

Влюблялся Юрка Бодров и раньше: то в пепельноволосую, «типичную представительницу», как ее называли ученики, учительницу литературы, то в итальянскую кинозвезду Джину Лоллобриджиду, то в рыжую продавщицу киоска «Союзпечать», но чувство, которое обрушилось на него, когда увидел на сцене Дома культуры Лариску Божицкую, оказалось ни с чем ни сравнимым, неожиданным, удивительным, невыносимо мучительным, окрыляющим и оглупляющим одновременно.

Был смотр школьной самодеятельности, и Лариска исполняла монолог из какого-то водевиля. В широкополой соломенной шляпке, с чем-то розовым на плечах, она жеманничала, кокетничала, лукаво прикрывала лицо веером, и ее черные глаза блестели, то щурились, то распахивались изумленно, а Юрка сидел в первом ряду, обмирал, готов был от счастья шпынять локтями соседей, хватать их за руки, но не шелохнулся, окаменел и, чувствуя, что краснеет, с радостью и испугом прислушивался к себе – кружилась голова, хотелось смеяться, орать от восторга. Совсем забыл, что это та же самая Лариска – второгодница из девятого «А», которую, как ответственный за учебный сектор, отчитывал он на бюро, вернее, не забыл, а не хотел об этом думать: та была двоечница в коричневом платье, в черном переднике, школьница с настороженными, недобрыми глазами, а эта, на сцене, другая – веселая, соблазнительная, праздничная. И ему тоже стало весело, легко, празднично. В этом состоянии «телячьего восторга», как тогда говорили, он отыграл во втором отделении сцену из «Машеньки» Афиногенова и улыбался во весь рот, даже когда, изображая якобы уставшего жить Виктора, должен был ныть: «Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим», даже когда поцеловал в щеку заранее съежившуюся от смущенья Машеньку – Лидку Матофонову, потому что видел вместо этой бездарной партнерши, с ее неуклюжими движениями, с ее шарнирными руками, воздушную, порхающую Ларису.

С этого дня началась для него жизнь, полная страдания и восторга: он, встретив Божицкую, или вышагивал мимо ходульной, солдафонской походкой, или, обомлев, говорил и себе-то противным то писклявым, то хриплым голосом, а на бюро, когда Ларису опять ругали за двойки, Бодров, который и троечников-то презирал, страдал из-за нее, убежденный, что она умница, что скрывает свои редкостные способности по каким-то ей одной ведомым причинам, и изнывал от умиления и этими тонкими, в чернильных пятнах, пальцами, и этими спиральными кудряшками на висках, и кружевным воротничком на форменном, но таком симпатичном платье.

Он отчаянно завидовал Генке Сазонову, который мог без робости болтать с Божицкой и даже – подумать только! – ходил с ней в кино. А однажды чуть не задохнулся, чуть не закричал от обиды и оскорбления, когда увидел Ларису рядом с Цыпой. Этого шпаненыша с косой сальной челкой и всегда приоткрытым ртом Юрка панически боялся и ненавидел, как боялся и ненавидел, содрогаясь от брезгливости, мокриц, пиявок, мохнатых пауков. Но даже еще не раз встретив Ларису с Цыпой, уходил по-прежнему почти каждый вечер к дому Божицких, потому что не мог избавиться от наваждения – ее лица, ее глаз, ее улыбки. До поздней ночи, в снег ли, в метель ли, иногда и в дождь, прятался Юрка Бодров в тени на другой стороне улицы и, презирая себя за пошлость и литературность такого бдения, смотрел на окна Ларисы, где, если повезет, мелькал изредка на белом стекле стремительный гибкий силуэт.

Так длилось почти год. Но потом все кончилось. К очередному смотру самодеятельности драмкружок Дома культуры решил поставить «Свои люди – сочтемся». Подхалюзина должен был играть Бодров, а роль Олимпиады, Липочки, дали медсестре, которую все мужчины звали Тонечкой. Юрка, как увидел ее, заскучал. Крепенькая, пышногрудая, румяная Тонечка была, конечно же, похожа на купеческую дочь, но… перед глазами стояла Лариса: в соломенной шляпке, в розовой накидке, обаятельная, веселая, милая. Юра представил, как было бы отлично работать с ней на сцене, а потом вместе идти после репетиции домой…

И он решился. В воскресенье отправился к Божицким. Прошагал с независимым видом мимо ворот; еще раз, потом другой. Наконец, с отчаяньем развернулся, вошел во двор, холодея от страха, стыда и смущенья. И сразу увидел ее. Лариса, задумавшись, возвращалась из огорода, оступаясь на узенькой, глубокой тропке, пробитой в снегу, а за спиной возлюбленной еще поднимался парок от мокрой проплешины на желтой ледяной куче с вмерзшими тряпками, бумагой, объедками. В красной от стужи руке Ларисы было черное помойное ведро, и от него тоже поднимался парок. Она шла, опустив голову, а Юрий Бодров изумленно разглядывал её большую, не по росту, лоснящуюся телогрейку, клетчатый старушечий платок, обмотавший вкривь и вкось голову, огромные подшитые валенки, заляпанные навозом, подоткнутый подол застиранного бурого платья, из-под которого выглядывали красные, как и руки, ноги с синими коленками

Лариса подняла голову, взвизгнула, присела на секунду, сбивая ладонями подол. «Чего пришел? Чего надо? – закричала зло. Поставила ведро, стремительно пошла к воротам, взмахивая рукой, словно выгоняя заблудшую корову. – Ну-ка, проваливай отсюда!» Он, прижавшись к калитке, принялся торопливо рассказывать про пьесу, про роль. Лариса, запахнув ватник, смотрела исподлобья, хмуро. От нее пахло не то клеенкой, не то мокрой тряпкой, которой вытирают стол, и это неприятно поразило Юрку. «На фиг нужна мне твоя роль, – процедила Лариса по-уличному, сквозь зубы. – Играй ее со своей Тонечкой», – и засмеялась. Нехорошо, с ехидцей засмеялась…

Юрий Иванович вспомнил этот смех, вспомнил и парной запах, который долго-долго преследовал его и от которого зачахло, скисло ощущение праздника, пока вместо него не всплыли удивление, досада, а потом и стыд за себя.

И все же Юрий Иванович почти с нежностью смотрел на дом Божицких, потому что та радость, которую подарила его душе Лариса, была самым сильным и ярким воспоминанием далеких лет. Он испугался, что его могут увидеть, и хотел уже уйти, но калитка ворот широко распахнулась и в проеме ее появилась женщина.

– Заходите, заходите, – певуче пригласила она не совсем.трезвым голосом. – Я в окно вас увидела, вышла встретить. Вы, наверно, родственник Володи?

– Нет, нет, – испугался Юрий Иванович, – Извините. Я не к вам. Я тут случайно.

Солнце высветило женщину, шагнувшую навстречу, и он сразу узнал Ларису. Конечно, она постарела, отяжелела, но голос тот же, те же черные блестящие глаза, та же манера кривить рот, растягивая слева.

– Так вы не на свадьбу? – слегка удивилась Лариса, поджала в раздумье губы. – Прошу прощенья, – но, оценивающе оглядев Юрия Ивановича с головы до ног, взмахнула беспечно ладонью. – Все равно заходите. У меня дочка женится, то есть… – мелко засмеялась, помотала головой, – замуж выходит. Поздравьте ее.

– Ну что вы, неудобно. Спасибо. Извините, – Юрий Иванович попятился.

– Неудобно только штаны через голову надевать, – решительно заявила Лариса. Подошла, слегка покачиваясь, и от этого казалось, что она, обтянутая серебристым, переливающимся платьем, подкрадывается. Взяла осторожно, но властно под локоток. – Идемте, идемте… – Почувствовав сопротивленье, взглянула удивленно. – Вы что, обидеть хотите?

Юрий Иванович, улыбаясь, смотрел сверху и сбоку на нее, прислушивался к себе, к легкому запаху духов, к требовательному усилию ладони, и ему было одновременно и смешно и тоскливо. Лицо Ларисы ужесточилось, четче проступили морщинки на переносице и около прищуренных глаз, но вдруг глаза эти медленно раскрылись, в них мелькнуло недоверие, потом растерянность, потом изумленье, потом радость.

– Бодров? – с сомненьем и надеждой спросила она. Отступила на шаг, заулыбалась натянуто. – Ну, конечно, Бодров! – Дотронулась мизинцем до подбородка Юрия Ивановича, отдернула руку. – Надо же… Борода. Колючая какая. Откуда ты взялся?

– Да вот, еду… к морю, – Юрий Иванович смущенно почесал нос. – Завернул на денек.

– Господи, да ведь и впрямь Бодров! – женщина ахнула, хлопнула перед своим лицом в ладоши, отчего кольца на пальцах металлически стукнули. Покачала головой. – Солидный какой стал, важный. В больших чинах, наверно, ходишь, в большие люди выбился, – и переполошилась: – Чего же мы стоим? Пошли, я тебя дочке покажу, гостям представлю, – и уже уверенно схватила Юрия Ивановича под руку, прижалась к нему.

– Неловко как-то. Да и спят, пожалуй, еще… – упирался Юрий Иванович, хотя ему очень хотелось бы взглянуть на дочь Ларисы.

– Ничего, разбудим, – твердо пообещала женщина. – Нечего дрыхнуть, раз такой человек пришел.

– Не делай этого, не надо, – взмолился Юрий Иванович. Глянул на часы – «06.07» – и нарочито громко встревожился. – Опаздываю! Меня машина ждет.

– Подождет, никуда не денется, – голос у Ларисы был властный, пренебрежительный, но неожиданно сразу же изменился, стал неискренне умильным, чуть ли не заискивающим. – А вот и дочка моя, Оленька. Познакомьтесь.

В калитке, уперевшись руками в столбы, стояла, слегка постукивая носком белой туфельки, девушка в белом же, затейливом, платье. Лицо у нее было утомленное, бледное после бессонной, сумбурной свадебной ночи.

– Что это значит, мама? – холодно спросила Ольга.

– А ничего не значит. Мала еще допросы устраивать, – резко, почти крикливо, ответила мать. – Поздороваться надо сначала, – она еще плотней прижалась к Юрию Ивановичу.

Дочь еле заметно повела плечами, еле заметно усмехнулась.

– Здравствуйте.

А Юрий Иванович глядел на нее и видел ту, давнюю, хрупкую и стройную, Ларису – так похожа была Ольга на мать в молодости. Только у этой девушки взгляд независимей и уверенней, чем у Ларисы в юности, и губы откровенней кривятся в снисходительной усмешечке.

– Я школьный Друг вашей мамы, – кашлянув в кулак, пояснил Юрий Иванович. – Мы целую вечность не виделись, и вот – случай помог. Я тут ненароком оказался. Мы с Владькой, с Борэенковым… – уточнил, глянув на Ларису: помнит ли она Владьку?

– Ах, так вы с Владиславом Николаевичем приехали? – Ольга смутилась. – Простите меня, я не знала. – Она слегка отступила в глубь двора. – Проходите, пожалуйста. Мы очень рады, – но в голосе была неуверенность, почти растерянность. Юрий Иванович догадался, что девушка обеспокоена: мало ли как гость воспримет беспорядок после пира.

– Прошу, ради бога, не обижаться и не сердиться, я не могу, – он прижал руку к груди. – Никак не могу… В семь у нас очень важный эксперимент, – и сделал серьезное, значительное лицо.

– Знаю, знаю. Пуск установки «Ретро». Я ведь тоже у Владислава Николаевича работаю. Программисткой, – Ольга откровенно обрадовалась, что приезжий отказался зайти, но сочла нужным сделать опечаленный вид.

– Все же надеюсь, что вы как-нибудь заглянете к нам? – и с уважением посмотрела на мать.

Та победно глянула на нее, приказала:

– Принеси нам сюда чего-нибудь, – открыла калитку в палисадник. – Мы выпьем за встречу и за твое счастье…

– Но товарищу…

– Бодрову, – с гордостью подсказала Лариса.

– Товарищу Бодрову, наверно, нельзя? – с утвердительными интонациями предположила дочь.

– Можно, – резко заявил Юрий Иванович. Ему не понравилось, что эта девочка решает за него, да еще так уверенно.

– Ты же знаешь, мама, что у нас… – Ольга сделала страшные глаза, растопырила в сдержанном возмущении пальчики.

– Ничего, давай, что осталось. Тащи водку, – разрешила Лариса. Пропустила Юрия Ивановича вперед, похлопала его по широкой кожаной спине. – Он хоть и академик, а прежде всего – мужик.

– Что-то очень уж ты меня вознесла – академик! – хмыкнул Юрий Иванович, втискиваясь между хлипким садовым столиком и скамейкой.

– А чем ты хуже Борзенкова? – удивилась Лариса. – Ты был способней, напористей, всегда на виду. – Она села напротив, перекачнулась, поерзала, устраиваясь поудобней. Оправила платье. – Владька членкор, а тебе, выходит, сам бог велел действительным быть. Пожалуй, уж и Героя Труда получил? А? – без любопытства, из вежливости, поинтересовалась и польстила неумело. – Глядишь, в твою честь улицы называть будут.

Юрий Иванович, хакнув, наморщил лоб, яростно почесал его. «Владька – членкор! – ошалело повторил он. – Академик! С ума сойти…»

– Чего молчишь? Засекреченный, что ли? – насмешливо полюбопытствовала Лариса. Уперлась локтями в стол, положила подбородок на сцепленные пальцы, и взгляд женщины, доброжелательный, ласковый, постепенно затуманился, стал далеким и печальным. – Ох, Юрий Иванович, – неглубоко, по-бабьи, вздохнула она, – как же я тебя, дура, любила, как сохла по тебе, как ревела… Сейчас даже вспомнить смешно.

Юрий Иванович рывком поднял лицо, заморгал, чувствуя, что кровь ударила в голову.

– Не веришь? – Лариса вяло улыбнулась. – И не надо, – потерла щеки ладонями, потом аккуратно, точно школьница, положила руки на стол, навалилась на них грудью. – Я ведь почти из-за тебя на второй год в девятом осталась. Думала, вместе учиться будем. А потом испугалась, в «А» попросилась. – Она засмеялась, крутанула головой. – Вот дуреха-то была, ей-богу. С Лидкой Матофоновой, выдрой этой, сдружилась. Она мне все про тебя рассказывает, лопочет вот так, – закатила глаза, прижала ладони к груди, быстро-быстро зашевелила губами, – а я думаю: придушила бы тебя, ведьму… Потом Тонечка эта появилась. Нашел тоже! – презрительно поджала губы, передернулась.

Юрий Иванович почувствовал, что покраснел окончательно, удивился: «Смотри-ка, краснеть не разучился!» Хотел сказать, что и он к ней, Ларисе, был, как бы это выразиться, неравнодушен, Что ли, но вместо этого зло буркнул:

– Что же ты тогда с Цыпой? С Генкой?

– С Цыпой? – поразилась женщина. Всплеснула руками и даже от стола откачнулась. – Так ведь тебе назло! Знала, что ты его ненавидишь. Вот и решила побесить. А с Генкой… – склонила, словно в вальсе, голову, плавно повела руками. – Здесь дело сложнее. Во-первых, он сидел с тобой на одной парте, во-вторых…

Но тут припорхнула Ольга. За ней, как в классической драме, шел высокий парень в черном костюме и белом галстуке, держал в вытянутых руках поднос, прикрытый салфеткой.

– Вы извините, у нас ничего такого особенного нет. Мы ведь не думали, что вы придете, поэтому уж не обессудьте, – щебетала Ольга, составляя на стол графинчики, тарелочки, рюмки и посматривая на гостя восхищенно, хотя и с некоторым испугом. – А это Володя, мой муж, – показала взглядом на парня с подносом, поалела секундочку, посмущалась, но тут же с трогательной и неумелой властностью молодой жены прикрикнула на него: – Помоги, чего стоишь!.. Он у меня застенчивый, – пояснила деловито,

Юрий Иванович с улыбкой наблюдал, как она хлопочет, стараясь выглядеть опытной хозяйкой, как неумело тычется, пытаясь помочь ей, действительно застенчивый и симпатичный Володя, который то и дело вытягивал шею: туго затянутый галстук почти придушил его.

– Ну вот, кажется, все, – Ольга придирчиво окинула взглядом стол. – Мы пойдем.

– Куда вы? Так нельзя, – Юрий Иванович поднялся, зацепив животом край стола. Качнулись рюмки, Лариса придержала их, а молодые даже не глянули. Они, выпрямившись, вытянувшись, почтительно смотрели на друга Владислава Николаевича.

– Извините, что я без подарка. Как-нибудь, при случае, исправлю промах, – Юрий Иванович взял услужливо пододвинутую стопку, кивком поблагодарил Ларису, а в голове мелькнуло: «Зачем вру? При каком еще случае?» – Очень рад с вами познакомиться. Вы такие славные, такие молодые, все-то у вас еще впереди. – Вздохнул и, выпив одним глотком, повелел: – Горько!

Рюмка в руках Ольги слегка плеснула; девушка опустила ресницы, повернула к мужу серьезное лицо и ткнулась в его губы вытянутыми в трубочку губами.

– Эх, разве так любимого целуют! – выкрикнула отчаянно Лариса. Выпила, рубанула удальски воздух ладонью. – Дай-ка я тебя, Юрий свет Иванович, поцелую хоть один раз в жизни. Вот уж горько так горько! – и потянулась всем телом через стол, обреченно закрыв глаза.

– Мама! – полным ужаса голосом простонала Ольга. – Извините ее, – молниеносно изобразила Юрию Ивановичу улыбку и снова зашипела, даже посерев от стыда: – Мама, прекрати!

– Ничего, дочка, я шучу, – мать уперлась кулаками в стол, опустила голову. – Идите, а то нехорошо: родню бросили, гостей. Они уже встали…

Юрий Иванович проследил за взглядом женщины, увидел бледные пятна лиц за стеклами окон и демонстративно посмотрел на часы: «06.30».

– Ого! Мне пора. Время.

– Сейчас пойдешь, – Лариса, не глядя на Ольгу, приказала раздраженно: – Иди, доченька, я скоро.

Юрий Иванович подождал, пока Ольга и парень выйдут из палисадника, скроются во дворе, и, повернувшись к Ларисе, почувствовал внезапно такую изжогу на сердце, такую тоску, что чуть не застонал.

– Давай-ка мы с тобой по полному, – предложил. – За нас.

– Лей, – женщина слабо дернула плечом. Она отрешенно смотрела в сторону, но когда Юрий Иванович, разлив водку, деликатно постучал стопкой по ее рюмке, встрепенулась. – Что это я раскисла? – удивленно спросила сама себя. – Ну и дела! – Чокнулась, отпила, вытерла ладонью губы. – Накатило что-то, вспомнилось. С кем не бывает, верно? – Она с мучительной гримасой наблюдала, как Юрий Иванович, морщась, нюхал корочку хлеба, и, когда он, облегченно выдохнув, повеселел, заметила обиженно: – Хоть бы пожевал чего, а то заглотил, как грузчик.

– Будь здорова! – пробормотал Юрий Иванович и, сконфузившись за эту необязательную, уместную лишь с собутыльниками, скороговорку, напомнил деловито: – Ты хотела еще что-то сказать про Генку, какое-то «во-вторых».

– Ах, Генка… – рука женщины замерла над столом. – Будешь еще есть? – Увидела, что гость отрицательно покачал головой, встала. – Пошли. Скоро семь. Нехорошо людей подводить.

Юрий Иванович удобно раскинул локти по столу. Хотя он и был до этого голоден – со вчерашнего дня не ел, – почувствовал, как всегда после выпитого, что аппетит пропал; стала таять и тоска, пока не пришла вместо нее, тоже как всегда, спокойная уверенность в себе. Ему хотелось сидеть так долго, попивать – благо есть что, рассуждать о жизни – благо есть с кем, порасспрашивать Ларису – вот новость, она, оказывается, любила его! Но, наткнувшись на строгий взгляд женщины, нехотя поднялся.

Лариса деловито прошла вперед и, когда Юрий Иванович, нагнав ее на улице, пристроился рядом, сказала равнодушно:

– Подлец он, твой Генка, Ольга-то ведь от него, – помолчала, глядя под ноги. – Я после школы никуда не поступила, пошла в торговлю. А он какой-то техникум коммунального хозяйства закончил. Вернулся. Ну и началось у нас все такое, – она брезгливо дернула губой, пошевелила пальцами. – Словом, забеременела я. Геночка сразу хвост дугой и прости-прощай. Знать меня не знает, ведать не ведает.

Юрию Ивановичу стало неприятно и как-то неловко.

– Да, тяжело тебе было одной, – постаравшись, чтобы голос звучал как можно сострадательней, посочувствовал он.

– Еще чего! – обиделась Лариса. – Ольга ни в чем нужды не знала. Да и я не в лаптях ходила, квасом с редькой не питались. В торговле жить можно, – хвастливо заявила, но сообразила вовремя, что слова эти некстати, не для этого разговора, и выкрикнула поспешно: – Не жалей ты меня, ради бога! Были у меня мужья, знаю им цену. Кого вытурила, кто сам ушел, а Витенька – помнишь Лазарева? – на мотоцикле разбился.

Юрий Иванович сделал подобающее моменту печальное лицо, вздохнул, качнул скорбно головой,

– Золотой был человек. Только пил много, – Лариса повернулась к нему. Уголки губ женщины устало и привычно опустились. – Вот и ты пьешь нехорошо – жадно. И меняешься сразу. Но все равно… – зажмурилась крепко-крепко, обхватила себя за плечи. – Позови ты меня сейчас, пошла бы, не задумываясь, пусть даже босиком по битому стеклу.

– Некуда звать, – насмешливо ответил Юрий Иванович. – Разве что к морю.

– А хоть в тундру! Дай-ка я тебя все-таки поцелую, – подсмотрела жадно, с болью. Обняла, вытянувшись на цыпочках, отыскала теплыми губами в бороде-усах рот Юрия Ивановича и застыла.

Потом оттолкнулась и, не оглядываясь, пошла непринужденной, раскованной походкой.

Юрий Иванович, жмурясь от солнца, глядел ей вслед. Хотел усмехнуться, но вместо ухмылки получилась растерянная улыбка. Проследил, как женщина скрылась за палисадником своего дома, повернул в переулок и, все еще ощущая на губах ее губы, а в усах тоненький аромат ее духов и ее кожи, вышел на площадь. И вдруг в голову стремительно и сладко ударило расслабляющей истомой, и тело, казалось, исчезло, перед глазами поплыл розовый туман…