"Информация" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)

Часть первая

~ ~ ~

Города ночью… Мне кажется, здесь многие мужчины плачут во сне, а потом говорят: «Ничего. Ничего страшного. Просто дурной сон». Или что-нибудь в этом духе… Спуститесь пониже на межгалактическом корабле своих рыданий, и ваши приборы их уловят. Женщины — это могут быть жены и любовницы, худощавые музы и тучные сиделки, сексуальные наваждения и тиранши, бывшие возлюбленные и их счастливые соперницы — они просыпаются, поворачиваются к мужчинам и, снедаемые зудом женского любопытства, спрашивают: «Что с тобой?» А мужчины отвечают: «Ничего. Ничего особенного. Правда. Просто дурной сон».

Просто дурной сон. Ну да, конечно. Просто дурной сон. Или что-то в этом роде.

Ричард Талл плакал во сне. Женщина, лежащая рядом с ним — его жена, Джина, — проснулась и повернулась к нему. Она придвинулась к нему и положила руки на его бледные напряженные плечи. В ее прищуренном взгляде, нахмуренном лбе, в ее приглушенных словах чувствовался профессионализм, как у спасателя, стоящего у края бассейна, или как у Спасителя, спешащего по залитой кровью мостовой, чтобы сделать пострадавшему искусственное дыхание. Джина ведь женщина. И она знала о слезах гораздо больше мужа. Она не знала о ранних работах Свифта или о поздних опусах Вордсворта, о том, как по-разному трактовали образ Крессиды Боккаччо, Чосер, Роберт Генрисон и Шекспир, она не знала Пруста. Но она знала, что такое слезы. О слезах она знала все.

— Что случилось? — спросила она.

Ричард провел рукой по лбу. Втянул носом воздух — и раздалось сложно оркестрованное сопение. Вздохнул — и из глубин его легких донеслись отдаленные крики чаек.

— Ничего. Ничего особенного. Просто дурной сон, — ответил он.

Или что-то в этом роде.

Немного погодя Джина тоже вздохнула и повернулась на другой бок, спиной к мужу.

По ночам их постель имела ванно-махровый запах супружества.


Ричард проснулся, как обычно, в шесть. Ему не нужен был будильник. Он сам был точно заведенная пружина будильника. Ричард Талл не просто не выспался, он чувствовал себя совершенно разбитым. Обычная усталость, которую может развеять сон, его немного отпустила, но была еще другая усталость. Она давила со всех сторон. Эта всеобъемлющая усталость копилась изо дня в день. Это усталость от земного притяжения, которое хочет вдавить тебя в самую глубь земли. И эта усталость никуда не уходит — с каждым днем она давит все сильнее. Можно выпить чаю или вздремнуть, но от этого легче не становится. Ричард уже забыл, что плакал во сне. Сейчас его глаза были открыты и сухи. Он находился в ужасном состоянии — в состоянии сознания. В какой-то момент жизни он утратил способность выбирать, о чем ему думать. Каждое утро он выскальзывал из постели, чтобы хоть немного успокоиться. Каждое утро он выбирался из постели, чтобы хоть немного отдохнуть. Завтра ему исполняется сорок, и он — книжный обозреватель.

На тесной кухне, терпеливо ожидавшей его прихода, Ричард включил электрический чайник. Потом заглянул в соседнюю комнату к мальчикам. После таких ночей, как сегодняшняя, со всей ее непрошеной информацией, ранние визиты в их комнату его немного успокаивали. Его сыновья-близнецы спали в своих кроватях. Мариус и Марко не были близнецами-двойняшками. И Ричард не раз говорил (хотя, возможно, он был несправедлив), что они не были и братьями-близнецами. Он имел в виду, что они не проявляют братской привязанности. Но, так или иначе, они были братьями, рожденными почти в одно и то же время. Теоретически возможно (а Ричард подозревал, что это возможно и практически, учитывая, что их матерью была Джина), что у Мариуса и Марко были разные отцы. Они не были друг на друга похожи и обнаруживали разительное несходство во всех своих способностях и склонностях. И даже их день рождения не пожелал совпасть: кровопролитная летняя полночь встала между мальчиками, и даже едва родившись, они уже вели себя по-разному. Мариус, старший, лежал и обозревал помещение пристальным умным взглядом — словно он воздерживался от негативной оценки лишь из отвращения или приличий ради. А вот Марко наоборот — довольно гугукал и вздыхал, и будто похлопывал себя ручками, словно после долгого пути через непогоду. Сейчас, рано утром, сквозь занавешенное дождем окно улицы Лондона напоминали внутренности старого пожарного крана. Ричард смотрел на сыновей — обычно подвижные тела мальчиков были скованы сном и переплетены с простынями узлом — и думал, как мог бы подумать художник: во сне юные переносятся в другую страну, одновременно полную опасностей и вместе с тем безмятежную, вечно влажную от невинного детского либидо, где на страже их сна замерли бесстрастные грозные орлы.

Временами Ричард и правда думал и чувствовал как художник. Он был художником, когда смотрел на огонь, даже если это была всего лишь зажженная спичка (сейчас он уже был в своем кабинете и закуривал первую за день сигарету), — он интуитивно чувствовал, что его привлекает стихийная природа огня. Ричард был художником, когда наблюдал жизнь общества, и ему никогда не приходило в голову, что общество вынуждено быть таким, что у общества есть право быть таким, какое оно есть. Или взять, к примеру, машины на улице. Зачем они? К чему эти машины? Как раз таким и должен быть художник: обычные вещи должны тревожить его до безумия, почти до потери сознания. Трудности начинались, когда Ричард садился писать. Вообще-то, трудности начинались еще раньше. Ричард посмотрел на часы и подумал: «Ему еще рано звонить». Или даже так: «Звонить ему еще нельзя». Потому что ныне из почтения к Джойсу во внутреннем монологе личному местоимению отказывают в ведущей роли. «Он еще в постели. Разумеется, он не разметался, как мальчишки, он лежит с довольным видом мирно отдыхающего человека. Ибо в его сон не приходит информация, а если и приходит — то лишь приятная».

В течение часа (теперь Ричард по-новому распределял свое время) он работал над своим последним романом, намеренно, хотя и условно озаглавленным «Без названия». Ричард Талл отнюдь не был героем. Однако нечто героическое все же было в том, как он эти ранние часы тянул время: вяло точил карандаши, искал куда-то задевавшуюся «мазилку», много курил у открытого окна — даже вьющийся виноград за окном пожелтел от табачного дыма. В ящиках письменного стола, на нижних полках книжных шкафов со страницами, переложенными счетами и судебными повестками, в машине на полу (у него был «маэстро» кошмарного красного цвета) вперемешку с картонками из-под сока и отслужившими свой срок теннисными мячами лежали другие его романы, все решительно озаглавленные «Неопубликованное». И он знал — в будущем его ожидали кипы новых романов, озаглавленных в такой последовательности: «Неоконченное», «Ненаписанное», «Неначатое» и наконец «Незадуманное».


Пришли проснувшиеся мальчики. Их появление можно было бы сравнить с веселым ветерком, если бы этот ветерок не был таким продолжительным и не заметал в свой круговорот такое множество обыденных мелочей. Ричарду отводилась роль уважаемого, хотя и втайне пристрастившегося к спиртному пилота в кабине разбитого космического челнока: вот его планшет с листами для записей, его список неотложных дел на девяти страницах, его набирающее обороты похмелье — носки, задачки, каша, книга для чтения, тертая морковь, умыться, почистить зубы. Джина появилась в разгар этого действа. Сейчас она стояла у раковины и пила чай… Разумеется, дети для Ричарда по-прежнему были загадкой, но, слава богу, он знал их детский репертуар и кое-что знал об их потаенной жизни. О Джине же он знал все меньше и меньше. Малыш Марко, к примеру, верил, что море выдумал кролик, который живет в гоночной машине. Это еще можно обсуждать. А вот во что верит Джина, Ричард не знал. Космогонию ее души он знал все хуже и хуже.

Вот она стоит — светлая губная помада, светлая пудра, светлый шерстяной костюм, — держит чашку в ладонях. Другие работающие девушки, с которыми Ричарду когда-то приходилось делить постель, обычно начинали готовиться к очной ставке с внешним миром уже с одиннадцати вечера. Джине на все про все требовалось двадцать минут. Ее тело не создавало ей проблем: шампунь «два в одном», быстросохнущие волосы, ясные глаза, которые нужно лишь слегка подчеркнуть, язык нежно-розового цвета, десять секунд на сокращение кишечника, и тело, на котором любая одежда сидела как влитая. Джина работала два, иногда три дня в неделю. То, чем она занималась, эти ее паблик-рилейшнз, казались Ричарду гораздо таинственнее того, чем занимался или, лучше сказать, безуспешно пытался заниматься он, сидя в своем кабинете. На ее лицо сейчас, как на солнце, нельзя было смотреть, не прикрывая глаз, хотя, конечно, солнце без разбору светит всем и каждому, и ему все равно, кто смотрит на него. Полы халата Ричарда опустились на пол, пока он пытался своими обгрызенными пальцами застегнуть Мариусу рубашку.

— Не можешь? — спросил Мариус.

— Хочешь чаю? — невпопад спросила Джина.

— Тук-тук, — сказал Марко.

— Я застегиваю. Нет, спасибо, все нормально. Кто там? — подал реплику Ричард, отвечая всем по порядку.

— Ты, — ответил Марко.

— Ну же, застегни. Ну давай же, папа, — сказал Мариус.

— Кто — ты? — ответил Ричард, — Ты хотел сказать, застегивай поскорее. Я стараюсь.

— Дети готовы? — спросила Джина.

— Эй, отзовись! Тук-тук, — сказал Марко.

— Думаю, да. Кто там?

— А дождевики?

— Эй!

— Нужны дождевики?

— Ты как хочешь, но без дождевиков я их в такую погоду никуда не повезу.

— Эй! — сказал Марко.

— Ты их сам отвезешь?

— Кто — эй? Да, думаю, да.

— Что ты кричишь?

— Посмотри на себя. Ты еще не одет.

— Сейчас оденусь.

— Почему ты кричишь?!

— Уже без десяти девять. Я сама их отвезу.

— Да, ладно. Я их отвезу.

— Папа! Почему ты кричишь?!

— Что? Я не кричу.

— Ты ночью кричал и плакал, — сказала Джина.

— Правда? — удивился Ричард.

Все еще в халате и в шлепанцах на босу ногу, Ричард пошел провожать жену и детей. Он вышел вместе с ними из квартиры и стал спускаться вниз по лестнице. Но вскоре они вырвались вперед, так что когда он обогнул последний поворот лестницы, то успел только увидеть, как входная дверь открылась и закрылась, — и веселый ветерок исчез, щелкнув на прощание хвостом.

Ричард забрал свою газету «Таймс» и свою второсортную почту (в дешевых конвертах из грубой бумаги, никому не нужные письма, пробирающиеся по городу ужасно медленно). Ричард внимательно просмотрел газету и наконец дошел до рубрики «Поздравляем!». Вот оно. Там даже была его фотография в обнимку с женой — леди Деметрой.


В одиннадцать Ричард набрал номер. Он почувствовал прилив нервного возбуждения, когда Гвин Барри сам взял трубку.

— Алло?

Ричард перевел дух и произнес с расстановкой:

— …Ах ты, старый хрен.

Гвин помолчал. Наконец до него дошло, и он расхохотался благодушным и даже вполне искренним смехом.

— Ричард, — произнес он.

— Не смейся так. Лопнешь. Или шею свернешь. Сорок лет. Да-а. Видел твой некролог в «Таймс».

— Слушай, ты пойдешь туда?

— Я — да. А тебе, пожалуй, лучше воздержаться. Посидишь тихонько у камина, укутав ноги пледом, в компании со стариковскими пилюлями и кружкой чего-нибудь горяченького.

— Ладно, ладно, кончай, — сказал Гвин. — Так ты пойдешь?

— Да, думаю, да. Что, если я зайду к тебе в полпервого, а потом мы возьмем такси.

— В полпервого. Отлично.

— Старый хрен.

Ричард горько вздохнул и пошел в ванную, и там долго и с ужасом разглядывал себя в зеркало. Его сознание принадлежало ему, и он нес полную ответственность за все, что бы оно ни натворило или еще могло натворить. А вот тело… Остаток утра он провел, шлифуя первое предложение своей статьи в семьсот слов о книге объемом в семьсот страниц, посвященной Уорику Дипингу. Как и его близнецов, Ричарда и Гвина Барри разделял всего один день. Ричарду сорок лет исполняется завтра. Но «Таймс» об этом не напишет. «Таймс» удостаивает своим вниманием только знаменитостей. А в доме 49 по улице Кэлчок-стрит проживала лишь одна знаменитость, и она никому не была известна. Джина была генетической знаменитостью. Каждый дюйм ее тела был прекрасен, и она совсем не менялась. Становилась старше, но не менялась. На старых фотографиях она была все такая же и все так же не мигая смотрела в объектив. А вот все остальные, казалось, менялись немилосердно часто, представая то мессиями в восточных одеждах, то эдакими пышноусыми сапатами.[1] Иногда Ричарду хотелось, чтобы Джина не была такой: такой красивой. Особенно если учесть его теперешние муки. Ее брат и сестра были обыкновенными. Ее покойный отец тоже был как все. Ее мамаша, старая толстая развалина, была еще жива, но уже почти не вставала с постели.

Мы все сходимся во мнении — да бросьте вы, разумеется, мы все единодушны, — когда дело касается красоты плотской. Здесь консенсус вполне возможен. И в математике вселенной красота помогает нам отличить истинное от ложного. Мы быстро находим общий язык, когда речь идет о красоте небесной и плотской. А вот в остальном — далеко не всегда. Относительно красоты печатного слова, например, наши мнения не совпадают.


Скуззи, сидевший в кабине фургона, посмотрел на Тринадцатого и произнес:

— Короче, приходит Морри к врачу, так?

— Ага, — произнес Тринадцатый.

Тринадцатому было семнадцать лет, и он был чернокожим. На самом деле его звали Бентли. Скуззи был тридцать один год, и он был белым. И на самом деле его звали Стив Кузенс.

— Короче, Морри говорит врачу: «У меня с женой не стоит, с моей женой — Квини. У меня с Квини не стоит».

Услышав это, Тринадцатый сделал то, что белые люди по-настоящему делать разучились: он улыбнулся. Когда-то давно и белые люди это умели делать.

— Ну, — с любопытством произнес Тринадцатый.

«Морри, Квини, — подумал он про себя, — Кругом одни евреи».

— А доктор ему, — продолжал Скуззи, — «Бедняга. Слушай, мы тут пилюли получили из Швеции. Новейшая разработка. Стоят недешево». Одна пилюля на целый ковер тянет. Сечешь?

Тринадцатый кивнул:

— Ну.

Они сидели в оранжевом фургоне, потягивая грейпфруто-ананасовый напиток из банок «Тинг». Между ними у ручного тормоза безмолвно восседал Джиро (это жирный пес Тринадцатого) и учащенно дышал, точно умирал от вожделения.

— Примешь одну, и у тебя четыре часа будет стоять. Пушка что надо. Короче, возвращается Морри домой… — Тут Скуззи выдержал паузу, а потом задумчивым тоном продолжил: — Звонит он доктору и говорит: «Ну, выпил я одну пилюлю, и что?!»

Тринадцатый повернулся к Скуззи и нахмурился.

— «Квини ушла за покупками. Вернется не раньше чем через четыре часа!» Доктор ему говорит: «Да, приятель, дело серьезное. А дома кто-нибудь еще есть?» «Да, — отвечает Морри, — Нянька». Доктор его спрашивает: «Ну и как она?» Морри говорит: «Восемнадцать лет и большие сиськи». Тогда док ему: «Ладно. Без паники. Придется тебе няньку трахнуть. Скажи ей, мол, так и так — ситуация чрезвычайная. По медицинским показаниям».

— По медицинским показаниям, угу, — пробурчал Тринадцатый.

— «Хм-м, не знаю, — говорит Морри, — В смысле — одна пилюля на целый ковер тянет. Пропали мои денежки почем зря. С нянькой у меня и так стоит».

Наступило молчание.

Джиро зевнул, широко раскрыв пасть, а потом снова учащенно задышал.

Тринадцатый откинулся на спинку сиденья. Желания расплыться в улыбке и нахмурить брови боролись между собой за право господствовать на его лице. Победила улыбка.

— Ага, — произнес он, — Типа трахайтесь на ковре.

— На каком, на хрен, ковре?

— Ты сам сказал — на ковер.

— Когда?

— Ну, пилюли на ковер.

— О, боже, — сказал Скуззи, — Это пилюли стоят как целый ковер. Одна штучка.

Лицо Тринадцатого вытянулось. Но это так — ерунда. Пройдет.

— Ковер, говорю. Боже. Ковер — это полсрока.

Ничего — ничего страшного.

— Черт, короче, срок у нас — год, а ковер — полсрока. Шесть сотен выходит.

Прошло. Тринадцатый слабо улыбнулся.

— Тоже мне. Это ведь ты у нас тюремная пташка, — добавил Скуззи.

Внезапно, как в фильмах ужасов (Джиро даже перестал пыхтеть), слева от фургона на переднем плане появился Ричард Талл. Заметив их, он поморщился и, пошатываясь, побрел дальше. Джиро широко зевнул и снова запыхтел.

— Во! — Скуззи кивнул в сторону Ричарда.

— Он, — сказал Тринадцатый просто.

— Не-е, это не он. Это второй. Приятель того. — Скуззи кивнул, ухмыльнулся и покачал головой, и все это одновременно: он любил так делать. — А Бац его жену пялит.

— Говорят, этого мужика часто по телику показывают, — сказал Тринадцатый, нахмурившись, и добавил: — Правда, я его ни разу по ящику не видел.

— А ты только своих долбаных «Симпсонов» и смотришь, — буркнул Стив Кузенс.


Ричард позвонил в дверь дома на Холланд-парк-авеню, предъявив свою моментально осунувшуюся физиономию и бабочку камере наружного наблюдения. Камера резко развернулась и уставилась на него со своего небольшого кронштейна над дверью. Ричард попытался внутренне собраться. Он хотел приготовиться к тому, что сейчас на него навалится. Это у него никогда не получалось. Обстановка в доме Гвина всегда давила на него. Ричард походил на того придурка-курсанта на атомной подлодке, который во время обычной проверки механизмов, болтая с приятелем, повернул ручку на торпедном аппарате и тут же был сбит с ног фаллосом бурлящей морской воды. На глубине с давлением в несколько атмосфер, под прессом всего того, что есть у Гвина.

Взять хотя бы самый явный пример — сам дом. Его просторы, солидность и особый размах Ричарду были хорошо знакомы: целый год он ходил в школу точно в таком же здании через дорогу напротив. Этой школы больше нет, как и отца Ричарда, который из кожи вон лез, чтобы устроить его туда. Там размещались двадцать пять человек преподавателей и сотрудников и больше двухсот учеников. Это было царство эстрогена и тестостерона, юношеских бородок и брюк-клеш, драк, мечтаний и первых влюбленностей. Тот многоярусный, непрерывно вращающийся мир исчез навсегда. А теперь в таком же, с такими же размерами здании жили Гвин и Деметра Барри. Ах да. И еще прислуга… Ричард повернул голову, словно желая облегчить боль в шее. Камера продолжала смотреть на него пристально и с недоверием. В ответ Ричард с вызовом посмотрел прямо в объектив камеры. Как ни странно, но в зависти Ричарда нельзя было упрекнуть. В магазинах ему редко попадалось что-нибудь эдакое, что ему захотелось бы купить. Он любил пространство, но ему не нравилось то, чем его заполняют. Все-таки, подумал он, все было лучше в старые времена, когда Гвин был беден.

Ричарда впустили в дом, провели наверх. Разумеется, наверх его проводила не леди Деметра (в это время она, скорее всего, затерялась где-то в бесконечных коридорах), не горничная (в доме были горничные — создания с именами типа Минг и Атросия, доставленные морем из Сан-Паулу и Вьентьяна) и не кто-нибудь из отряда декораторов (а они попадались на каждом шагу: то элитарный архитектор рыцарского звания, то парень-работяга в комбинезоне и с полным ртом гвоздей). Ричарда провела наверх ассистентка нового типа, какая-то студентка из Америки: ее гладко зачесанные волосы, плотно сжатые губы, черные брови и умные карие глаза говорили о том, что, кем бы ни был Гвин, сейчас он — деловое предприятие, и она в этой фирме отвечает за факсы, ксероксы и отсев посетителей. В холле под широким зеркалом Ричард заметил полку, заваленную приглашениями на открытках и даже на дощечках… Он подумал о фургоне на улице: там между приборной доской и лобовым стеклом лежала кипа скопившихся за месяц бульварных газетенок. В машине сидели два парня: белый и черный — и еще толстая восточноевропейская овчарка с языком, свисающим, точно галстук, больше похожая на медведя, чем на собаку.

Интервью с Гвином Барри, совмещенное с фотосъемкой, приближалось к своей кульминации. Ричард вошел, жестом дал знать, что не будет им мешать, пересек комнату по диагонали, сел на табурет и взял лежавший рядом журнал. Гвин — загорелый, в костюме археолога — сидел у окна. У него был вид человека, ведущего полную приключений жизнь, вид исследователя природы. Гвин четко вписывался в этот образ. Лобные залысины едва наметились, и линия роста волос образовывала четкую границу. Волосы Гвина уже поседели, но седина у него была не серая, подобно чешуе угря или мокрой черепице, как обычно бывает у англичан, его седина была яркой, а не такой, что бывает от снижения уровня меланина и сухости. Ярко-седые волосы — это волосы (подумал Ричард) явного шарлатана. Кстати, Ричард тоже начал лысеть, но как-то анархически. Он лысел не по мужскому типу, когда линия роста волос постепенно поднимается, точно вода во время прилива. У Ричарда волосы выпадали какими-то клочьями, пучками и прядями. Посещения парикмахерской вызывали у него страх и были явно бесполезны, как и визиты в банк или в авторемонтную мастерскую.

— Что вы чувствуете, — спрашивал репортер, — пересекая рубеж сорокалетия?

— С днем рождения, — сказал Ричард.

— Спасибо. Это просто цифра, — ответил Гвин, — Как любая другая.

Эта комната — кабинет Гвина, его библиотека и лаборатория — Ричарду очень не нравилась. Находясь в этой комнате, он, точно гипнотизер, старался не отводить взгляда от алчных зеленых глаз Гвина, боясь увидеть что-нибудь еще. На самом деле он не имел ничего против стоявшей здесь мебели, терявшегося в высоте потолка, трех красивых окон, выходивших на проспект. И он не имел ничего против космодрома в центре комнаты — подставки для дискет и рентгеновских лазеров. Но все в нем восставало против книг Гвина: казалось, что книги Гвина плодятся и множатся в сумасшедшем темпе. Только взгляните на его письменный стол: что вы там видите? Блистательный бред Гвина в переводе на испанский (с цитатами из хвалебных рецензий и датами переизданий), тут же томик, выпущенный американским клубом книголюбов, дешевое издание в мягкой обложке, продающееся в супермаркетах, что-то на иврите и китайском, кажущиеся вполне безобидными клинопись и пиктограммы. Все эти книги оказались здесь по одной-единственной причине — это были книги Гвина. Потом шли книги, выпущенные издательствами «Галлимар» и «Мондадори», «Алберти» и «Жолнаи», «Уитгеверий контакт», «Кавадэ сёбо» и «Магвете кеньвкиадо». В свое время Ричард несколько раз улучил момент и покопался на его письменном столе, порылся в его бумагах. Тот, кто сует свой нос в чужие дела, сует их себе на беду? Возможно. «Полагаю, многие девушки…» «Вам будет приятно узнать, что…» «Ваши билеты будут…» «Судьи приняли решение менее чем за…» «Эти условия, на мой взгляд, исключительно…» «Я буду начинать перевести…» «Прилагаю фотографию, которая…» Ричард отложил журнал, который он перелистывал (он все-таки присутствует на интервью с Гвином Барри), встал и принялся обозревать книжные полки. Книги на них располагались строго в алфавитном порядке. У Ричарда книги никогда не стояли по алфавиту. У него никогда не было времени расставить их по алфавиту. Он всегда был слишком занят, и когда искал нужные книги, никогда не мог их найти. У него дома книги лежали стопками под столами, под кроватями. Книги громоздились на подоконниках — и заслоняли собой небо.

Интервьюер и интервьюируемый несли какой-то витиеватый бред об обманчивой простоте прозы интервьюируемого. Интервью у Гвина брал мужчина, а фотосъемку проводила женщина — точнее, молодая девушка скандинавского типа: длинноногая и вся в черном — надо было видеть, как она извивается и чуть не ползает на четвереньках, чтобы запечатлеть Гвина! Вообще-то глупо завидовать тому, что тебя фотографируют. Вызывало зависть и казалось невероятным то, что достойным фотографирования сочли именно Гвина. Что происходит за фасадом этого многократно запечатленного фотокамерой лица, что творится в этой голове? Разумеется, все эти фотоаппараты не так безобидны, как может показаться на первый взгляд.

Один снимок большого вреда не причинит, но постоянно щелкающая своей маленькой пастью камера в конце концов не оставит ничего от вашего «я». Да, вполне возможно, что чем больше вас фотографируют, тем бледнее становится ваша внутренняя жизнь. Пока вас фотографируют, ваша душа прозябает, это время для вашей души — мертвый сезон. Разве может голова думать о чем-то еще, когда приходится изображать все ту же полуулыбку и легкую задумчивость? Если это так, то душа Ричарда в прекрасной форме. В последнее время его больше никто не фотографировал, даже Джина. Когда после все реже выпадающих отпусков Талла фотографии приносили из печати, Ричарда на них не было: там были Мариус, Марко, Джина, какой-нибудь крестьянин, или гвардеец, или ослик — от Ричарда оставался лишь локоть или мочка уха у самого среза кадра, на краю жизни и любви…

Между тем журналист продолжал:

— Многие считают, что, поскольку вы стали такой важной фигурой, следующим вашим шагом будет политика. Что вы думаете?.. Не собираетесь ли?..

— Политика? — переспросил Гвин. — Боже, вообще-то я об этом не думал. Во всяком случае, до сих пор. Скажем так: я не исключаю такую возможность. Пока.

— Ты уже выражаешься как политик, Гвин.

Последняя реплика принадлежала Ричарду. Она была принята благосклонно, поскольку, как часто говорят, всем нам время от времени полезно посмеяться от души. Или хотя бы просто посмеяться. Смех нам необходим как воздух. Ричард опустил голову и отвернулся. На самом деле он не это хотел сказать. Совсем не это. Но мир Гвина отчасти был достоянием общественности. В то время как мир Ричарда все больше и больше становился до ужаса частным. А некоторые из нас — рабы своей жизни.

— Думаю, я могу обойтись писательским трудом, — ответил Гвин. — Впрочем, нельзя сказать, что это вещи несовместимые, верно? И писать книги, и заниматься политикой — это в равной степени работа творческая.

— Разумеется, вы выступали бы от партии лейбористов.

— Очевидно.

— Разумеется.

— Разумеется.

Разумеется, подумал Ричард. Само собой: разумеется, Гвин — лейборист. Это было очевидно. И волнистые карнизы в двадцати футах над их головами, бронзовые светильники или письменный стол с обтянутой кожей столешницей здесь вовсе ни при чем. Это было очевидно, потому что Гвин был тем, кем он был, — писателем в Англии в конце двадцатого века. Ничего другого такому человеку не оставалось. Ричард тоже был лейбористом, что было также очевидно. Он вращался в таких кругах и читал такие книги, что ему часто казалось, что в Англии лейбористы все, кроме членов правительства. Гвин был сыном школьного учителя из Уэльса (что он преподавал? — физкультуру — когда-то он был учителем физкультуры). Сейчас Гвин принадлежал к среднему классу и был лейбористом. Ричард был сыном одного из сыновей землевладельца в одном из графств, окружающих Лондон. Теперь и он был представителем среднего класса и лейбористом. Все писатели, все люди, так или иначе связанные с литературой, были лейбористами — и в этом одна из причин, почему они ладили между собой, почему до сих пор не затаскали друг друга по судам и не покалечили. Не то что в Америке, где старый хрыч из Алабамы вынужден общаться с богачом из Виргинии, а измученный литовец должен протягивать руку двухметровому верзиле из Кейп-Кода с глазами святоши. Кстати, Ричард не имел ничего против того, что Гвин богач и лейборист. И он не был против того, чтобы Гвин был просто богачом. Очень важно определить природу неприязни (очистить ее от всего лишнего), прежде чем все станет по-настоящему страшно, изодрано в клочья. «Это из-за него я ударил своего ребенка, — думал Ричард. — Из-за него я — со своей женой…» Богач и лейборист — прекрасно. Вечно нищая жизнь — прекрасная подготовка к тому, чтобы жить в роскоши. Во всяком случае, лучше подготовки, какую получаешь, когда всегда живешь в роскоши. Пусть социалист пьет шампанское. Для него это в новинку. Но так или иначе — кого это волнует? Когда-то Ричард был даже коммунистом — когда ему было чуть больше двадцати, — однако ничего хорошего из этого не вышло.

— Огромное спасибо, — произнес журналист слегка удивленно.

Минуту он пребывал в нерешительности, сокрушенно глядя на свой магнитофон, потом кивнул и встал. Теперь на первый план вышла девушка-фотограф — очень высокая и пышущая здоровьем.

— Если позволите, еще три минуты вон там, в уголке.

— Я не позирую, — возразил Гвин, — Мы договорились, что вы будете щелкать, пока мы разговариваем. Но никакого позирования.

— Всего три минутки. Ну, пожалуйста. Две минутки. Здесь такой замечательный свет.

Гвин нехотя уступил. Он уступил, подумал Ричард, с видом человека, который уже не раз изображал подобное неохотное согласие с полным сознанием своего великодушия и его границ. Рано или поздно этот колодец со сладкой водой иссякнет.

— Кто сегодня будет? — спросил Гвин, скрытый от Ричарда девушкой-фотографом, которая была вся увешана футлярами и сумками, как рождественская елка подарками.

— Точно не знаю. — Ричард назвал несколько имен. — Спасибо, что нашел время. В свой день рождения.

Тут женщина-фотограф, не оборачиваясь к Ричарду, стала делать ему яростные знаки заведенной за спину рукой. Обращаясь же к Гвину, она сказала:

— Хорошо. Вот-вот. Чуть повыше. Вот так. Очень хорошо. Очень хорошо. Прекрасно.

Выходя из дома, они столкнулись в холле с леди Деметрой Барри. Ей было двадцать девять лет, и у нее был вид человека, далекого от земных забот, именно такой, какой можно ожидать от особы, состоящей в родстве с королевой. Подобно Джине Талл, она не имела никакого отношения к литературе, кроме того что была замужем за одним из будто бы представителей.

— Ты на урок, милая? — спросил Гвин, вплотную подходя к жене.

Ричард ждал своей очереди. Потом с коротким официальным поклоном он произнес:

— Моя дорогая Деми, — и поцеловал ее в обе щеки.


Оранжевый фургон стоял на том же месте — забрызганный грязью, с грязной белой обивкой кабины и грязными кремовыми шторками на окнах по сторонам и сзади. Если не считать Джиро, Стив Кузенс был в машине один — Тринадцатого он отправил за соком.

Обезьянка. Пони. Кошка — трешка. Почему это пролетарские деньги все время называют какими-то животными? А потом еще эти перевертыши. Нидо, тяведь — полная чушь. «Ковер» означает шесть. «Полсрока» — это тоже шесть, а «срок» — двенадцать… Боже. Тюремным жаргоном можно было себя выдать, и пользоваться им не следовало. Стив Кузенс никогда не сидел в тюрьме, его досье было чистым как стеклышко (как не раз с томным видом многие адвокаты повторяли в зале суда)… Так обстояли дела у Стива Кузенса, а сам он сейчас сидел в кабине фургона и читал журнал «Политическое обозрение». Кроме журнала у него с собой была книга Элиаса Канетти «Масса и власть» (она лежала на приборной доске). Забавно, однако, — в том кругу, в котором вращался Стив (скорее это был эллипс без устойчивого центра), читать книги вроде «Массы и власти» было все равно что открыто заявить, что ты сидел, и сидел долго. Будьте бдительны с уголовником, читающим Камю и Кьеркегора или погруженным в «Критику чистого разума» или «Четыре квартета» Т. С. Элиота…

Стив. Стив Кузенс. Скуззи.

Скуззи? У Скуззи были крашеные волосы, поставленные торчком, какого-то сиропного или даже паточного цвета, но у корней они оставались черными (в память о более раннем периоде). Волосы его напоминали влажное сено, подвергшееся бездумному химическому воздействию. Там, где одна краска переходила в другую, волосы выглядели как щели между прокуренными зубами. Скуззи не курил. Мы не курим и не пьем, мы следим за своим здоровьем. У него было длинное лицо, несмотря на почти полное отсутствие подбородка (подбородок у него был размером с кадык, на который опирался), и при определенном освещении черты лица Скуззи напоминали намеренно смазанное изображение лица подозреваемого на телеэкране — размытое и разбитое на подергивающиеся квадратики. В мочках ушей у него висело по два тоненьких колечка. Когда он был готов напасть, он, как и все, выпучивал глаза, а еще его губы раздвигались в алчной, предвкушающей улыбке. Он был не очень высокого роста, но и не коротышка, а когда снимал рубашку, демонстрируя себя как иллюстрацию из учебника по анатомии, то поражал людей своей мускулатурой. И вообще эффектом неожиданности он умел пользоваться превосходно. В драках и потасовках это умение проявлялось сверх всякой меры. Потому что Стива невозможно было остановить. «Если уж я начал, меня не остановишь». Это точно. Он был из того разряда преступников, которые не понаслышке знают, что такое рецидивист. Он был молодец. У него была своя философия. По крайней мере, он так считал.

Задействовав шейные мышцы, Скуззи медленно повернул голову в сторону Тринадцатого, который открыл дверцу фургона и залез внутрь. Джиро, в своей толстой меховой шубе спавший в глубине фургона, жарко зевнул во сне.

— Он вышел? — спросил Тринадцатый.

— Они оба вышли. Поймали такси. Ну, отчитывайся.

— Ну и домина.

Скуззи развернулся к Тринадцатому, вздохнул и снисходительно сказал:

— Тринадцатый, дружище. Какого черта, по-твоему, мы сюда притащились? Чтобы все испоганить? Вломиться в дом и хапать все, что под руку попадет?

Опустив голову, Тринадцатый улыбнулся. Как раз что-то в этом роде у него на уме и было.

— Надо выждать время и сорвать куш.

— Да?

— Кончай базар — сиди и смотри в оба!

Они стали наблюдать за домом.

— Это его жена, — уверенно произнес Скуззи, — На урок пошла.

— Фигуристая деваха, — одобрительно сказал Тринадцатый, — Класс.

Да уж, нашим чернокожим братьям как раз такие, как леди Деметра, и снятся: роскошная блондинка, в теле, есть за что подержаться. Но не во вкусе Стива. Впрочем, как и любая другая женщина из плоти и крови. Нет, мужчины его тоже не интересовали.

Тринадцатый потянулся к ключу зажигания и посмотрел на Стива, но тот только прищурился, и этого было достаточно, чтобы Тринадцатый понял — пока что они никуда не едут. Со Скуззи всегда так: сначала приходится делать намного меньше, чем думал. А потом — все наоборот.

— Бац говорил, что деваха фигуристая.

— У королевских штучек всегда большие титьки, — беспристрастно заметил Стив, — Эй! Это же не «Тинг». Это — «Лилт»!

— Грейпфруто-ананасовый напиток, — раздраженно ответил Тринадцатый, — Один черт.


Обед в рыбном ресторане для богатых пожилых джентльменов продолжался уже час, и наконец-то назревало нечто экстраординарное. Впрочем, ничего непредвиденного. Просто Ричард как раз собрался разразиться пламенной речью. Вот именно: пламенной речью.

Вам это не кажется экстраординарным? И тем не менее это так. Постарайтесь припомнить, когда вам в последний раз доводилось это делать. Я имею в виду не заявления типа: «Я считаю, что это стыд и позор», или «Ты первая начала», или «Немедленно отправляйся в свою комнату и ложись в постель». Я имею в виду речь: пламенную речь. В жизни редко можно услышать речи. Нам редко случается как произносить их, так и выслушивать. Посмотрите, как у нас с этим плохо. «Мариус! Марко! Вы оба… оба хороши!» Видите, как мы все портим. Мы брызжем слюной, повторяемся. У женщин это выходит лучше, по крайней мере они могут дольше продержаться, но когда представляется возможность пустить слезу, они почти никогда эту возможность не упускают. Не имея такой альтернативы, мужчины просто затыкаются. Они, как говорят французы, обладают esprit de l'escalier — то есть красноречивы на лестнице, когда уже все позади, тогда они начинают махать руками и разглагольствовать, что могли бы сказать то-то и то-то… Прежде чем начать свою речь, Ричард в этом шикарном ресторане подумал: была ли пламенная речь естественным средством, к которому до 1700-го или какого там года, по словам Т. С. Элиота, прибегали и мужчины, и женщины, пока мысль и чувства не размежевались. У мужчин, кстати, разнобой между разумом и чувствами гораздо более заметен, чем у женщин. Может быть, у женщин этого размежевания вообще не произошло. По сравнению с мужчинами женщины — метафизики; они Донны и Марвеллы[2] ума и сердца.

Итак, пламенная речь Ричарда. Пламенная речь, которая неспешно разворачивается, облекая мысли и чувства в слова, исполненные драматизма. Пламенная речь — это почти всегда неудачный ход.

Чем объяснить его поведение? В конце концов, Ричард пришел сюда, чтобы произвести благоприятное впечатление. Ему нужна была работа.

Может быть, все дело в духе этого места? Полукруглый банкетный зал был полон снеди, напитков и сигаретного дыма, за столиками сидели пожилые мужчины, тщательно пережевывающие деньги, нахапанные их предками.

А может, дело в собравшихся? Их компания состояла из финансиста, журналиста, журналистки, издателя, хроникера, карикатуриста, фотографа, видного промышленника, теневого министра культуры и Гвина Барри.

Или в количестве выпитого Ричардом алкоголя? Вообще-то Ричард держался молодцом, ограничившись до предобеденного виски одним коктейлем и светлым пивом. Но потом он выпил примерно бочку вина. И пока все бестолково топтались на месте, они с Рори Плантагенетом, ведущим колонки светской хроники, успели заскочить в пивную через дорогу. Ричард и Рори иногда называли друг друга школьными приятелями, иными словами, они ходили в одну и ту же школу в одно и то же время. Эта школа называлась Риддингтон-хаус и была известна как худшая из лучших частных школ на Британских островах. В последние годы Ричард продавал Рори литературные сплетни: насколько удалось продвинуться тому или иному литератору, кто получит очередную премию и т. п. От случая к случаю, и чем дальше, тем чаще, он продавал ему слухи о разводах и изменах, банкротствах, лечении от алкоголизма и наркозависимости и прочих проблемах со здоровьем в среде литераторов. Рори платил за информацию и всегда расплачивался за напитки — в качестве чаевых. Он платил за информацию, а также за выпивку, за уклончивые ответы и за дешевые шутки. Ричарду не нравилось этим заниматься. Но ему нужны были деньги. При этом он чувствовал себя так, будто надел новую дешевую рубашку, не вынув из нее упаковочные булавки.

А может быть, Ричард был чересчур обижен? И сильно же он был обижен, должно быть, подумал кто-то. Во всяком случае, достаточно.

И лондонская погода непременно должна была сыграть свою роль: жаркий полуденный полумрак, точно ночные сумерки, сгущающиеся в церкви. Обедающие то и дело вставали с мест, собирались в группы по двое, по трое… Гвин Барри уже успел сфотографироваться. Финансист — Сэбби — тоже. Потом Гвина Барри сфотографировали вместе с финансистом. Издателя сфотографировали с Гвином Барри и видным промышленником. Видного промышленника сфотографировали с теневым министром культуры и Гвином Барри. Были произнесены две речи — обе по бумажке, и ни одна из них не была пламенной. Видный промышленник, жена которого так сильно увлекалась литературой, что этого с избытком хватало на них обоих, произнес хвалебную речь (Ричард знал, что Гвин у них часто обедает) по случаю сорокалетия Гвина Барри. Это заняло в целом около девяноста секунд. Потом слово взял финансист — за время его речи Ричард успел выкурить три сигареты, не сводя слезного взора со своего пустого бокала. Собственно, финансист пытался что-нибудь получить за свои деньги. Так что это не походило на бесплатный обед с последующей деловой беседой за чашечкой кофе. Финансист говорил о типе литературного журнала, с которым ему бы хотелось иметь дело, — о типе журнала, который он как финансист был готов поддержать. Не совсем такой, как журнал А. И не совсем такой, как журнал Б. Скорее такой, как журнал В (давно закрытый) или журнал Г (издается в Нью-Йорке). Затем Гвина Барри спросили, с каким журналом он хотел бы иметь дело («с журналом самых высоких стандартов»). После видного промышленника высказались теневой министр культуры, журналистка и журналист. Мнением Рори Плантагенета никто не поинтересовался. Равно как и мнением фотографа, который в любом случае уже собирался уходить. Равно как, впрочем, и мнением Ричарда Талла, который изо всех сил старался оставаться под впечатлением, что его сватают на место главного редактора. Хотя вопросы, которые ему задавали, были исключительно второстепенного порядка — верстка, печать и тому подобное.

Имеет ли смысл, вопрошал между тем финансист Сэбби (его популярность в обществе в немалой степени была обязана именно этому передававшемуся из уст в уста уменьшительному имени, не будем сейчас вспоминать о его коллегах — акулах и стервятниках, которые при мысли о нем вздрагивали у экранов своих мониторов), — так вот, имеет ли смысл провести небольшое маркетинговое исследование? Ричард?

— Чтобы выяснить что — читательскую аудиторию? — Ричард понятия не имел, что ответить. Наконец он произнес: — Возраст? Пол? Или еще что-нибудь?

— Думаю, мы могли бы провести опрос… ну, скажем, среди студентов Лондонского университета, изучающих английскую литературу. Что-нибудь в этом роде.

— Проверить, насколько высоки их требования?

— Выявить целевые группы, — вступил в разговор журналист — лет двадцати восьми, с отпущенной в порядке эксперимента бородкой и взглядом проголодавшегося школьника перед большой переменой; в газете он вел колонку социально-политического характера, — Бросьте, тут ведь не Америка, где читательская аудитория поделена на мельчайшие целевые подгруппы. Это там издаются специализированные журналы для каждой такой подгруппы. У них там, кстати, есть журналы, — он обвел глазами стол, ожидая увидеть улыбки на лицах, — для дважды разведенных ныряльщиков с Молуккских островов.

— Тем не менее есть более-менее предсказуемые предпочтения, — сказал издатель. — Женские журналы читают женщины. А мужчины…

Воцарилось молчание. Чтобы заполнить паузу, Ричард сказал:

— Неужели кому-то когда-либо удалось достоверно установить, что мужчины предпочитают читать о мужчинах? Или что женщины предпочитают читать о женщинах?

— Только не надо. Не начинайте, — вмешалась журналистка, — Мы ведь тут говорим не о мотоциклах и вязании. Ради бога, мы ведь говорим о литературе.

Ричарду порой казалось, даже когда он был среди своих (например, в кругу семьи), что собравшиеся в комнате не похожи на самих себя, будто бы они на время отлучились, а потом вернулись не совсем такими, какими он их знал, — наполовину переделанными или перерожденными под действием какого-то мерзкого, дешевого трюка. Как в цирке или в дешевом балагане. Они стали какие-то странные. Сами не свои. В немалой степени это относилось и к нему самому.

— Но разве это неинтересно? — спросил Ричард. — Набоков, например, признавался, что в своих литературных пристрастиях он открыто гомосексуален. Не думаю, что мужчины и женщины пишут и читают совершенно одинаково. У них разный подход.

— Скажите еще, — не унималась журналистка, — что существуют и расовые отличия.

Ричард не ответил. Он вдруг как-то странно втянул шею. На самом деле он пытался справиться с проблемой пищеварения, или, точнее, сидел не шевелясь и ждал, пока эта проблема как-нибудь не разрешится сама.

— Ушам своим не верю. Я думала, мы собрались сегодня, чтобы поговорить об искусстве. Что с вами? Перебрали?

Ричард обратил свой взор на журналистку. Это была грубоватая, крупная женщина, немолодая, но довольно привлекательная, из тех, что всегда лезут на рожон, чтобы урвать свою долю правды. Ричард знал этот тип из литературы. Она была похожа одновременно на самодовольную бабу из рассказа В. С. Притчетта и на политика с севера Англии. Она гордилась своей прямолинейностью и большим, добротным задом. Колонка, которую она вела, не была посвящена исключительно женским вопросам. Для фотографии, помещаемой над ее колонкой в газете, требовались длинные волосы и макияж — чтобы одно соответствовало другому.

— Разве литература не служит именно этой цели — преодолевать различия между людьми? — спросил теневой министр культуры.

— Вот именно, — подхватила журналистка, — Лично мне все равно, с кем я имею дело: с мужчинами, женщинами, черными, белыми, розовыми или серо-буро-малиновыми в крапинку.

— Поэтому-то от вас мало толку.

— Эй вы, потише там, — сказал Сэбби, а потом добавил, словно уже одно это имя его воодушевляло: — Гвин.

Все молча повернулись к Гвину: он сидел и с изумленным видом рассматривал свою кофейную ложечку. Затем положил ложечку на блюдце и поднял голову. Его лицо постепенно прояснялось, а в зеленых глазах загорелись искорки.

— Мне кажется, я никогда не думаю о мужчинах. Или о женщинах. Мне кажется, я всегда думаю… о людях.

Среди присутствующих пронесся одобрительный шепот: казалось, Гвин омыл всю компанию освежающим душем здравого смысла и простого человеколюбия. Ричарду пришлось повысить голос, так что он даже закашлялся — но, несмотря на это, он бросился напролом со своей пламенной речью.

Перед завершающим «о людях» была небольшая, но многозначительная пауза — это-то Ричарда и подтолкнуло.

— Ответ на троечку, если можно так выразиться. Послушай, Гвин. Знаешь, что ты сейчас мне напомнил? Тест из иллюстрированного журнала — типа «Какой из вас выйдет учитель?». И там такой последний вопрос: Что бы вы предпочли: а) преподавать историю; б) преподавать географию или в) учить детей? Что касается последнего пункта — тут все ясно, выбирать тут не из чего. Но что касается преподавания истории и географии, то здесь есть из чего выбрать. Должно быть, ты чувствуешь себя молодым и хорошим, когда говоришь, что не важно, кем быть: мужчиной или женщиной, главное — быть человеком. А что, если ты, к примеру, паук? Давай представим, что ты паук и ты — после первого в своей жизни серьезного свидания — собираешься ползти домой, как вдруг оборачиваешься и видишь, что твоя подружка обгладывает твою лапку, словно это куриная ножка. Что ты на это скажешь? Я знаю. Ты сказал бы: мне кажется, я никогда не думаю о пауках-самцах. Или о пауках-самках. Мне кажется, я всегда думаю о пауках вообще.

Закончив, Ричард тяжело опустился в кресло, часто и шумно дыша — так нелегко ему далась его речь. У него не было сил поднять голову и встретить устремленные на него взгляды, в которых ясно читалось, что присутствующие были о нем лучшего мнения. Так что он сидел, глядя на закапанную скатерть, и перед глазами у него всплывали — нет, скорее тонули — морские коньки, обитавшие в его голове.


В тот день Ричард вернулся на Кэлчок-стрит к шести вечера. Войдя в квартиру (из входной двери вы сразу попадаете в небольшую гостиную), он услышал раздраженный металлический голос, невнятно произносивший нечто вроде:

— Сейчас мы не можем помешать Злодуху привести в исполнение его злодейский замысел. Единственное, что мы можем, — это противостоять Страхотрону.

Близнецы даже не обернулись в его сторону. Лизетта — тоже. Это была крупная, хотя еще совсем молоденькая чернокожая девушка — она забирала мальчиков из школы по рабочим дням Джины, а потом смотрела с ними телевизор, пока Ричард не возвращался домой или не выползал из своего кабинета. Она сама еще носила школьную форму. В отличие от Лизетты ее новый дружок поспешно встал, закивал и начал толкать ногой в кроссовке мускулистую икру Лизетты, чтобы она наконец сообразила его представить: «Это Тин». А может, она сказала «Тайн». Сокращенное от Тино? Что, в свою очередь, является сокращением от Мартино или Валентино? Это был чернокожий юноша цветущего вида с мягким выражением лица, которое в зрелом возрасте, скорее всего, будет не гладко-лоснящимся, а покрытым сеткой морщин. Ричард был очень рад, что его дети чувствуют себя с чернокожими совершенно свободно и даже в чем-то им завидуют. Когда он сам шестилетним мальчиком впервые встретил негра, то, несмотря на предварительную подготовку, обработку и умасливание, он тотчас же разревелся.

— Привет, ребята…

Мариус и Марко сидели рядышком на диване и не отрываясь смотрели на экран, где громадные мультяшные роботы превращались в самолеты, машины, ракеты — символы новой машинной эры.

— Приготовься к своему последнему часу, Злодух. Не надейся, что полчища Страхотроида сейчас тебе помогут.

— Кто их так окрестил, этих персонажей? — спросил Ричард. — Откуда родителям Страхотроида было знать, что он вырастет таким страшным? И откуда родители Злодуха знали, что он будет таким злым?

— Они сами придумывают себе имена, папа, — ответил Мариус.

В дверях показалась Джина в костюме и макияже, предназначенных для выхода в город. Мальчики посмотрели на нее и переглянулись — комната готовилась к смене власти. Ричард (его бабочка сидела криво) смотрел на жену внимательно, не так, как обычно. Глаза в темных кругах, как у барсука или как у ночного вора; нос как у Калигулы; крупный, но не полный рот. Ричард подумал, что, наверное, все любимые лица охватывают и даже перекрывают весь видимый спектр цветов: белизна зубов, чернота бровей. Красный и фиолетовый — это инфракрасный рта и ультрафиолет глаз. Джина, в свою очередь, посмотрела на Ричарда своим обычным взглядом — так, будто он уже давным-давно сошел с ума.

Они вышли на кухню, пока Лизетта собирала свои вещи — сумку, школьный пиджак.

— У тебя есть пять фунтов? — спросила Джина, — Ты получил работу?

— Нет. Но у меня есть пять фунтов.

Джина глубоко вздохнула — ее грудь сначала поднялась под белой блузкой, а потом опустилась.

— Не повезло, — сказала она.

— Он вовсе не собирался предлагать мне кресло главного редактора. В какой-то момент мне даже показалось, что он собирается предложить мне место водителя фургона. Или агента по рекламе.

— Тогда чему ты радуешься?

Ричарду хотелось ее поцеловать. Но для этого он был не в лучшей кондиции. Он был не в лучшей кондиции уже на протяжении некоторого времени.

— Я — это он, — сказал Мариус, имея в виду одного из роботов, предводителя братства роботов, который высился, сверкая доспехами, за титрами.

— Нет, я — это он, — возразил Марко.

— Нет, ты — это он, — имея в виду другого робота.

— Нет, сам ты — он. А я — это он.

— Боже, — произнес Ричард. — Почему вы оба не можете быть им?

Через три секунды зубы Мариуса впились в спину Марко.


Тринадцатый прошагал по не освещенной ни одним фонарем Кэлчок-стрит. Лизетта шла за ним, не отставая ни на шаг. Тринадцатый забрался в заляпанный грязью оранжевый фургон, однако дверцу за собой прикрыл не сразу.

— Так как? — спросила Лизетта.

Тринадцатый только улыбнулся в ответ.

— Так как?

— Ладно, я свожу тебя в «Парадокс».

— Когда?

— Так просто они тебя не пустят. В четверг.

Лизетта уперла в него указательный палец и сказала:

— Значит, в четверг.

Когда Лизетта наконец ушла, оставив Тринадцатого в покое, он нашарил рукой в темноте последнюю банку «Лилта», сорвал язычок и жадно отхлебнул тепловатого сока. Кроме банки на сиденье еще лежала какая-то книга. «Масса и власть» — прочел Тринадцатый и скривился. Как только Лизетта ушла, лицо Тринадцатого изменилось. Из лица веселого, может быть, немного безалаберного, но в целом приличного чернокожего парня, каких показывают по телевизору, оно превратилось в его настоящее лицо, лицо человека, который тут кое-что подсчитал и остался очень недоволен тем, что получилось в итоге. Но он был рад, что ему удалось увидеть Джину — жену того типа. По крайней мере, будет что сказать этому козлу Адольфу. Адольф — это было одно из прозвищ Скуззи, о которых сам Скуззи не знал. Было еще два — Псих и Опекун. У нас у всех есть имена, о которых мы не знаем. К примеру, если у вас кроме жены есть еще и подружка, то у вашей подружки наверняка есть для вас имя, которое вам лучше не знать. Этим именем ваша подружка называет вас, общаясь со своими подружками или с другими дружками. У всех у нас есть имена, о которых мы не знаем и которые нам лучше не знать.

Тринадцатый недоуменно вздохнул. Он никак не мог сообразить, какого черта они тут делают, но это было в порядке вещей, когда работаешь на Адольфа. Там, кроме видеомагнитофона, и брать-то нечего.

Скуззи сейчас с ним не было. Вряд ли Скуззи и так сидел бы здесь в это время суток, но его сейчас с ним не было. Вовсе не из благих побуждений Скуззи отправился в больницу навестить своего партнера. Этого партнера, Кирка, довольно серьезно покусал его собственный питбуль по кличке Биф. И Бифу удалось благополучно пережить этот инцидент. Кирк не захотел его усыплять. Сейчас Биф жил у брата Кирка, Ли, мрачно ожидая выздоровления и возвращения Кирка. «Прости и забудь», — сказал Кирк. Что было, то было. Кирк твердил, что сам спровоцировал собаку — слишком уж бурно он реагировал на горькое поражение «Арсенала» от киевского «Динамо», к тому же голы, забитые на чужом поле, ценятся в два раза выше.

Собравшись ехать за Скуззи в больницу Святой Марии, Тринадцатый напустил на себя соответствующий вид, но потом взглянул на часы и передумал, решив сначала съездить домой и выпить чаю.

Жаль. Чернокожий парень больше не может быть просто чернокожим парнем. Никто больше не может быть просто самим собой. Очень жаль.


Возьмите, к примеру, Ричарда. Это был один из рабочих дней Джины, поэтому мальчиками должен был заниматься Ричард. Сознательно и добросовестно (или наоборот: добросовестно и сознательно) он проделывал следующие процедуры: искупал, покормил, почитал, налил свежую воду в кувшин, дал Марко лекарство, снова почитал, запихнул в их влажные ротики две маленькие витаминки и поцеловал. Он целовал мальчиков при любой возможности. Он по опыту знал, что отцам следует почаще обнимать и целовать своих сыновей: из мальчишек, которых их отцы мало целовали и обнимали в детстве, вырастает потом всякая дрянь. Ричарда его отец совсем не часто обнимал и целовал. И Ричард для себя решил, что будет рассматривать свои отношения с сыновьями как чисто сексуальные. Он обнимал и целовал их, как только представлялся случай. Джина делала то же самое, но она обнимала и целовала детей, потому что ощущала в этом физическую потребность.

Когда мальчики были уложены, на кухню вышла Джина в ночной рубашке и пожарила Ричарду баранью отбивную, съела тарелку каши и пошла спать. Пока они ели, Джина успела от корки до корки прочесть какой-то туристический буклет, а Ричард прочитал первые семь страниц тома «Роберт Саути — поэт-джентльмен» — следующей книги, которую ему предстояло рецензировать.

Позже Ричард пошел в свой кабинет, собираясь посидеть еще пару часиков, выпить виски и покурить травку, попутно обдумывая новый поворот в своей судьбе. Но тут из комнатки, которую занимали мальчики (и из которой они стремительно вырастали), донесся отчетливый, словно выделенный курсивом, шепот: «Папа». Он заглянул к ним в комнату. Это был Мариус.

— Что ты хочешь?

— Пап, а пап, кем бы ты больше хотел быть? Автоботом или десептиконом?

Ричард прислонился головой к дверному косяку. Сегодня вечером близнецы — с их неуловимой, тончайшего плетения, жизнью — казались какими-то особенно понятливыми и сообразительными. Еще раньше, в ванной, Марко поднял согнутый палец, увидев на батарее долгоножку. Ножки у нее были такие тонкие и длинные, что наводили на мысль о спортивных состязаниях для инвалидов, полных страсти и драматизма, о беге «на трех ногах», о беге в мешках, о беге с яйцом на ложке, зажатой во рту, об искренних взволнованных речах.

— Папа, это Человек-паук?

Длинноногий папа стоял, склонившись над ванной.

— По-моему, это больше похоже на Пауко-паука, — ответил он…

А сейчас Ричард сказал Мариусу:

— Автобот или десептикон. Хороший вопрос. Как и многие из твоих вопросов. А знаешь что. Кажется, я выбрал.

— Кого?

— Больше никаких автоботов. Только десептикон, и никто другой.

— Я тоже.

— А теперь спи.

Ричард сел за стол, не зажигая света. Скрутил косяк, закурил, затем налил виски и сделал глоток. Ричард был вынужден много пить, когда курил травку, — чтобы бороться с паранойей. Чтобы противостоять этой невыносимой паранойе. Под кайфом ему временами казалось, что все телевизоры на Кэлчок-стрит мягко стрекочут о нем, Ричарде Талле: экстренные выпуски новостей, посвященные его недавним фиаско; публичные обсуждения его безвестности. И сейчас он пил, курил, и ему было ни весело, ни грустно.


По-настоящему серьезный разговор с Гвином произошел уже потом — в такси. Была половина третьего, небо — такого же цвета, как и тонированное ветровое стекло: верхняя половина — угольный карандаш и масло, а нижняя половина — свинцовые тона. Ричард попытался опустить стекло, чтобы удостовериться, так ли это на самом деле, но стекло медленно ползло вверх, настаивая на своем посредничестве. Пожалуй, это единственный способ увидеть Лондон таким, какой он есть, — смотреть на него из такси в полумраке июльского дня. Лондонские светофоры с их армированными стеклами — самые яркие в мире; они смотрят на вас красным оком гнева, желтым оком зависти и зеленым оком ревности.

Профиль сидящего рядом человека казался невозмутимым, и Ричард резко начал:

— Ты представляешь, эта женщина — она ведь думает, что она самая что ни на есть настоящая женщина… А на самом деле… — Он умолк. А вот Ричарду она как раз показалась чем-то абсолютно противоположным. — Не замужем, надо полагать. От нее просто воняло старой девой.

Гвин посмотрел на Ричарда:

— Старая дева? А от всех неженатых мужчин, должно быть, воняет холостяками?

Гвин снова отвернулся. Печально покачал головой. Так нельзя говорить. И дело не только в приличиях. Ричард сделал вывод (возможно, неверный, может быть, он переусердствовал в своих умозаключениях), что Гвин имел в виду примерно следующее: нельзя говорить такие вещи, потому что совершенно очевидно, что все вокруг заражено мужчинами, которые действительно ненавидят женщин. Может быть, Ричард привел неудачный пример с пауками. Люди могли подумать, что он ненавидит только самок пауков. Или что он считает всех женщин пауками. Так или иначе, но Ричард решил не отступать.

— От нее так и разило старой девой. Хоть нос затыкай.

Гвин только отмахнулся.

— Я могу, если хочешь, тебе это описать. Представь себе огромные трибуны стадиона Уэмбли, сплошь заполненные женщинами с потекшим от дождя макияжем. Или…

— Притормозите здесь на углу, пожалуйста.

Да нет, ничего особенного. Гвин просто купил у мальчишки вечернюю газету. Боже, сквозь приоткрытую дверцу машины в салон проникал мертвенно-бледный свет, цвет чего-то отвратительного, к чему не хотелось прикасаться, телесный цвет лапок голубей, торчащих из-под их грязных попонок, и казалось, будто Лондону пришел конец, будто пришел конец всему.

Такси продолжило свое бесконечное путешествие, состоящее из рывков и остановок, рывков и остановок. Гвин развернул газету, нашел раздел светской хроники, а потом наконец сказал:

— Тут об этом ничего нет.

Ричард внимательно посмотрел на него.

— О чем ничего нет? — спросил он.

— Об обеде. О твоей выходке.

Ричард нахмурился:

— И ты вздохнул с облегчением?

— Со мной уже давно никто так не разговаривал, — сдержанно ответил Гвин.

— Неужели? Что ж, на этот раз тебе не придется долго ждать. Потому что кое-кто собирается поговорить с тобой в таком же духе прямо сейчас. Это дневной выпуск. Ты ведь не думаешь, что парень передал свое сообщение по телефону прямо в газетный киоск? Твое счастье, что никто не знает, какой ты на самом деле придурок. Какой ты на самом деле болван. Вот была бы новость!

— И ничего о том, кому предложили место главного редактора нового журнала, — сказал Гвин, его ясные глаза по-прежнему пробегали по странице хроники.

— А никакого предложения и не было.

— Было. Когда ты в очередной раз ходил в сортир. Разумеется, я его отклонил. Можно подумать, оно мне…

Такси резко затормозило. Качнувшись вперед, Ричард сказал:

— И последний вопрос. Почему нельзя говорить о старых девах?

— Потому что люди начнут тебя избегать.

Первая капля дождя чмокнула Ричарда в проплешину, когда он выбрался из такси и направился в башню, набитую разными конторами и офисами, на улице Мэрилибоун-Хай-стрит. Ричард шел в офис издательства «Танталус пресс».


Примерно к этому времени эмоции уже теряют ясность и четкость, и к ним примешиваются телесные ощущения. В ярости есть что-то шершавое и колючее. В скорби чувствуется что-то прогорклое. В ненависти — что-то едкое, по вкусу похожее на зубные капли… Ричард привел свои мысли в порядок — подготовил их к передаче, приблизительно так же писатель упорядочивает материал для передачи своему читателю. И в то же время он пережил одно из тех нежданных воспарений, знакомых каждому художнику, когда слова почти явственно для внутреннего слуха становятся податливыми, перестраиваются и все становится на свои места. И вы тут ни при чем: это дело таланта. Ричард сел. Он пребывал в состоянии уравновешенности. Это состояние нельзя было назвать приятным или же, напротив, неприятным, просто это было состояние внутреннего равновесия. Неожиданно он кивнул. В один миг перед Ричардом с кристальной ясностью обозначилась задача. Такая, какой отныне он сможет посвятить свои литературные усилия, свои поиски и восторги, какой он сможет подчинить всю свою страсть и мощь. Он решил уничтожить Гвина.


В небе висел полумесяц. Своим изогнутым серпом он напоминала куклу Панча.

Только где же твоя Джуди?

Перенеситесь на космолете своих рыданий на милю к востоку, к шпилям зданий на проспекте Холланд-парк-авеню, к антеннам, к дому под черепичной крышей с охранной сигнализацией, к окну на втором этаже, в котором отражаются густые тени замершего сада. Это окно хозяйской спальни, здесь спит хозяин дома. Я пока не собираюсь проникать туда — еще не время. Поэтому я не знаю, чем пахнет его постель и плачет ли он во сне.

Как Ричард.

Почему мужчины плачут? Потому что им приходится сражаться и совершать подвиги, участвовать в марафонских забегах по служебным лестницам, потому что им не хватает их матерей, потому что они, как слепые, блуждают во времени и им так трудно добиться эрекции. А еще из-за всего того, что они сделали. Оттого что они разучились быть просто счастливыми или несчастными — они могут быть только пьяными в стельку и чокнутыми. И еще оттого, что они не знают, как им жить, когда они проснутся.

Да, и еще есть информация, которая приходит по ночам.