"Приключения-79" - читать интересную книгу автора10Лишь в середине мая Петр Федорович поднялся на ноги. Филипповна водила его по комнате вокруг стола. К концу мая он уже и сам с тросточкой в руке в погожий день долго спускался по лестнице под надзором все той же Филипповны — посторонней помощи он совестился — выбирался на улицу. Уговаривали ехать на курорт, на юг, принимать ванны. Возражал: «Дома стены помогают». Главный врач больницы схитрил: сам принес и вручил путевку, при этом расхваливал курорт, что там просто-таки чудеса происходят, инвалиды исцеляются и что достать путевку — тоже чудо административной оперативности. И Петр Федорович согласился, чтобы не огорчать доброго главврача. В самом деле, южный курорт вернул ему здоровье — что возможно было вернуть. Приехал и на другой же день явился в больницу. Без тросточки, загорелый, лицо как фотонегатив — темное, волосы белые-белые. Коллеги радовались, во-первых, как радуются всегда врачи каждому выздоровевшему. Во-вторых, что выздоровел действительно хороший человек. В-третьих, что доктор Алексеев вернется к ним, а как же не ценить опытного терапевта? Однако лечащий врач, флегматичный старичок невропатолог, на все лады осмотрев и ощупав бодрящегося Петра Федоровича, велел продолжать процедуры, продлил больничный лист. Петр Федорович обижался, уверял, что ему сейчас нужна разминка, работа хотя бы на одну ставку. Невропатолог приводил свои резоны, убеждал окольным путем, аналогиями: — А я ведь, Петр Федорович, все еще в подвале живу. Да-с, представьте себе, все еще. Наш дом второй год на капитальном ремонте. Хотели ремонтники как лучше, а вышло как хуже. Они, видишь ли, в свое время обязательства громкие приняли: сварганить капремонт досрочно. Ну-с, выполнили, доложили и отметили. Прекрасно. Только в дом въезжать нельзя. То канализация вдруг подвал затопит — трубы из-за поспешности не сменили, то водопровод где-то там заткнется сам собой, то полы в дугу изогнутся. Полгода доделывают. А жильцы кто где ютятся, ждут. — Надо же куда-то идти, добиваться! — тотчас отозвался Петр Федорович. — В горжилотдел или еще куда. У тебя радикулит, тебе нельзя в подвале! Время у меня сейчас есть, схожу вот поговорю. — Уж из тебя ходок... Да ты и о себе никогда порадеть не умел. — Для себя просить неудобно. Надо же — второй год в подвале! Разве,можно так! — Погоди, ты не сочувствуй, а на ус мотай. Не жалуюсь я, для примера говорю. Дом шлакоблочный, и то спешка ему боком выходит. Ты у меня на капремонте — могу ли я тебя досрочно на работу выдать, чтоб после долечивать? Нет, дружочек, не просись. Когда забегаешь, как до болезни, вот и отпущу с больничного с чистой совестью. А пока — покой, да-с. Подобные споры возникали между ними не раз. Невропатолог славный был старик, а с хорошими людьми Петр Федорович спорить не любил. Смирялся, брал продленный больничный лист и шел домой. Шел, обязательно обходя стороной лежавший на его пути сквер, тот самый сквер, где убили Витю... Петр Федорович выполнял указания главного врача: нужен покой. Чтобы скорее вернуться к работе и опять беспокоиться, волноваться за чье-то здоровье, жизнь. Стояла июльская теплынь. Набегали веселые дожди, поливали зелень, умывали улицы, дома и так же быстро уносились, предоставив солнцу снова сиять и греть. Ранними погожими утрами Петр Федорович ходил на площадку соседнего детского сада, в этот час здесь нет воспитателей, еще спят у себя дома ребятишки — никого на песчаных дорожках, скрытых акациями. Петр Федорович снимал пиджак, аккуратно клал на ребячью скамеечку. Бежал рысцой по дорожке до поворота. Минуту передохнув, бежал обратно. Еще раз, еще. Поглядывал на часы, чтоб не застали его за смешным ковыляющим беганьем. Ноги надо разминать, приучать, чтобы слушались, подчинялись. Пора, давно пора на работу. В то утро, отбегавшись, немного запыхавшийся, довольный, что бег получается все ровнее, Петр Федорович надел пиджак, присел отдохнуть. Солнечные лучи не успели еще прогреть, просушить ночную влажность зелени, было свежо, светло в молодом детском скверике. Засмотрелся доктор Алексеев, задумался. За углом, со стороны фасада, тихонько скрипнула калитка. Петр Федорович глянул на часы: рано еще воспитательницам и нянечкам, да уж, видно, домой надо пойти, чтоб не застали, а то неудобно будет. Навстречу из-за угла вышел плотный, средних лет мужчина в ладно сшитом белом костюме. Петр Федорович подумал: «Не замечены ли мои тут забеги? Скажут, впал старик в детсадовский возраст...» — Тысячу извинений, доктор, что нарушил ваше уединение. — Мужчина почтительно снял шляпу. — Рад, весьма рад видеть вас э-э... надеюсь, в полном здравии? — Доброе утро, — поклонился и Петр Федорович. Обратил внимание: незнакомец говорит бодрые слова и радостным тоном, между тем круглое лицо его хранит выражение горестное. Болен? — Простите еще раз, доктор, но мне нужно с вами поговорить. Очень нужно, поверьте. Иначе не решился бы беспокоить. — Ничего, прошу вас. Может быть, домой ко мне? Или позже, в поликлинике? Сюда скоро придут. — Я не задержу вас долго. — Что ж, к вашим услугам. Вы у меня не лечились? — Нет, я здоров. То есть здоров физически. Боль другого рода... Давайте сядем, в ногах правды нет... ах, извините, я не о ваших ногах, пословица такая. Дальше, прошу вас, там есть беседка. Он уверенно вел в акации, слегка поддерживая под локоть. Беседка низенькая, детская, со всех сторон зеленью укрыта. — Садитесь, доктор. — Благодарю. Но право же... — Сейчас, сейчас. — Незнакомец покашлял в ладонь. — Доктор, моя травма, моя рана... похожа на вашу. Прошу, умоляю, не сочтите мое обращение к вам бестактностью! Выслушайте, прошу, и вы поймете, вы окажете снисхождение, доброе ваше сердце известно всему городу... — Успокойтесь же, — сказал Петр Федорович. Но сам почувствовал какое-то беспокойство. — Объясните, в чем дело. — Только от вас, доктор, зависит судьба молодого, очень способного... Но позвольте представиться, моя фамилия Извольский, Владислав Аркадьевич Извольский. Доктор Алексеев хотел встать и то ли уйти, то ли... бог знает что... Не встал. Вдруг мертвыми сделались ноги. В груди ледяное что-то повернулось, стеснило. Зелеными стали не только акации, но и стены, и небо, все кругом. Наплыл тошнотворный страх, словно в болезненном кошмарном сне, когда идет нечто мерзкое, опасное, надо крикнуть, бежать, а голос, а тело скованы бессилием... Нельзя, нельзя, надо очнуться, одолеть слабость, надо одолеть все это... — Ради бога! — шептал рядом Извольский. — Доктор, выслушайте, не уходите! Неизвестно, кому сейчас хуже, вам или мне. Слов Петр Федорович не понял. Сквозь зеленый туман проникли только звуки, и было в них неподдельное, искреннее. Это помогло ему очнуться — доктор Алексеев привык отзываться на звуки боли, которые всегда искренни. В ступнях знакомое покалывание — неприятно, а лучше все ж, чем мертвенность, деревянность их. Снять бы туфли, массаж бы... Этот человек что-то говорит? Ах, да. Он Извольский. Отец того, убийцы. Зачем он? Подождал бы, что ли, пока хоть ноги, ноги окрепнут. Да и тогда — зачем? Кажется, смог пошевелить пальцами? Да, смог. А встать? Нет. Уж если состоялась эта тягостная встреча, надо через нее пройти, пусть вот так, с бессильными ногами. Так что он? — ...У вас пережито, у меня все впереди. Десять лет! Доктор, это ужасно! — Извольский сдавил пальцами виски, закачал головой. Вышло несколько театрально. Петр Федорович подумал так и одернул себя: «В горе мы не следим, театрально или нет. Но зачем он все это?» — Скажите наконец, зачем вы?.. — Да-да, сейчас, — заторопился Извольский. — Я боюсь, доктор. Боюсь, что Радик там погибнет. Видели бы вы, как увозили его из суда! Он совершенно убит... — Убит не он, а другой. — Душевные муки страшнее! Честное слово, лучше бы я был на вашем месте... — Я не хотел бы поменяться с вами горем. — Вот видите! — Да что вам от меня-то? — Снисхождения, доктор! Мы будем в вечном долгу, только отнеситесь к нам снисходительно. Клянусь, я тоже скорблю о вашей потере. Но какой смысл в гибели двоих? Областной суд вынес приговор, Верховный суд республики оставил без последствий нашу апелляцию, но мы напишем дальше, в Президиум Верховного... — При чем тут я? — О, вы могли бы... Если бы пожелали... пожалели... Простите, я волнуюсь, боже мой! Если бы к нашему обращению в Президиум... присовокупили... что не хотите лишних потерь, что просите смягчить наказание... Он уже не слушал. Смотрел на Извольского, на белую его руку, белые чистые пальцы, придерживающие шляпу, чтоб не упала с узенькой скамейки. Пальцы не дрожали. Изящные, цепкие, с обручальным кольцом и еще с одним, ценным, должно быть. «Самое главное во вселенной — лишь он, его семья, все остальные люди — чужие, из них надо извлекать пользу. Из меня тоже он хочет извлечь пользу. Даже странно, почему не пришел раньше? Мог прийти и тогда, сразу, к лежащему, тяжело больному, ему ничего не стоило. Извольскому-младшему тоже ничего не стоило ударить... Смогу я встать? Смогу! Нужно сейчас же уйти». Петр Федорович уперся ладонями в крашеные рейки скамьи, подался вперед, приготовился. От напряжения, от недоверия к своим ногам, от голоса, назойливо молящего, опять в глазах позеленело, не подняться... Переждать, сейчас пройдет. Извольский все говорил. Петр Федорович слышал то дрожащий шепот, то напряженно-жалкий чуть ли не плач. Слов не было, они скользили мимо, только плачущая интонация, звуки в зеленых кругах напоминали о чем-то уже слышанном или виденном, смутно, как во сне бредовом, напоминали... Голос этот, искренний, но вкрадчивый будто... «Бред у меня? Надо уйти, как-нибудь уйти». Извольский говорил, и слова плыли мимо, мимо сознания. Алексееву почудился запах гари. В зеленых кругах появился дымный серный запах. Он вспомнил. Горький дым стелется в сером безветрии над землей, за его сизыми пластами — голые печи, трубы... Першит в горле, слезит глаза. Старший лейтенант медслужбы Алексеев морщится от дыма, от рыдающего взахлеб, молящего голоса, от хриплой матерной брани. Крик боли всегда действовал на Алексеева однозначно — скорее надо помочь. Брань, тем более при женщинах, при детях, рождала резкий протест. Но сейчас обратное происходило в нем: плач вызывал негодование, мат — сочувствие. Воет в голос и бьется на земле парень лет двадцати пяти, Алексееву примерно ровесник. На коленях, съежившись, в предсмертном ужасе бьется лицом в опаленную землю, царапает ее грязными татуированными руками. Кругом стоят санитарки и медсестры в военном, местные бабы и старики, кто в чем одеты, оборванный мальчик с бледным лицом, пятеро или шестеро солдат из какой-то пехотной части — солдаты его и изловили, полицая. Сержант и плечистый солдат удерживают, не пускают щуплого, расхристанного старичонку, а тот рвется к полицаю, кроет матом: — Пусти, тудыть твою!.. Пусти, уничтожу гниду! Ты кого обороняешь? Он, стерва, хуже Гитлера, он всем людям враг! Над нами измывался, девок, баб наших... Пусти!! Сержант свой приводил резон: — Батя, остынь, не лезь. Гада сперва допросить надо. Приказано всех пленных в штаб... Мне, что ль, охота с ним валандаться? Мне часть догонять надо. — Пусти, Христом богом прошу! Какой он, к дьяволу, пленный, он уголовник продажный! Гитлерам село жечь помогал... Бабы молчали, не спорили с сержантом, только надвигались со всех сторон, оттирая санитарок. У иных откуда-то взялись обломки, горелые доски. Сержант уловил их тактику. — Хватит, отставить разговоры! А ну отойти всем, шагом марш! Батя, я кому сказал! — И, когда все местные неохотно попятились, велел солдату: — Отведи гада до штабу. В поселке должен дислоцироваться штаб дивизии, вон по той дороге два с половиной километра. Особистам сдай эту слякоть, и чтоб живо догонял, понятно? Полицая пнули, дернули, подняли. Он перестал выть. Алексеев хотел рассмотреть лицо — какой он, предатель? Не увидел лица — нечто грязное, трясущееся, в крови. Солдат толкнул полицая в бок автоматом, и тот засеменил босыми ногами, руки назад (на левой Алексеев разглядел татуировку — гадюку), подняв плечи до ушей, торопясь прочь от расправы. — Чтоб живо, понятно? — крикнул еще раз сержант. Солдат кивнул через плечо, не выпуская из зубов самокрутку. Старичонка плюнул сержанту под ноги и ушел, скрылся в дыму. Бабы хмуро провожали взглядами солдата и полицая. Кто-то сказал, что старичонка был партизанским связным и что у него погибли двое сыновей. А спустя какой-нибудь час старший лейтенант Алексеев перевязывал голову тому солдату, конвоиру. Парень дешево еще отделался. Очень уж поверил в жалкость пойманного полицая. Вел покуривая, поплевывая — не врага вел, а так, слякоть ничтожную. А слякоть, попросившись сесть по надобности, — жердь в руки да солдата по голове. Добро, что настырный тот дедок сторонкой за ними увязался да вовремя и кончил предателя из трофейного парабеллума, когда уж грязные руки с наколками рвали автомат с груди оглушенного солдата. Жестокое наказание... Петр Федорович очнулся. Ах да, это Извольский, это его жалкий голос. — Что вы сказали? — Вы меня не слушаете, доктор? Я говорю, мой сын уже достаточно жестоко наказан, для него это кошмар! — Как же иначе? Преступление обязательно бьет в обе стороны — в жертву и в предателя... в убийцу, грабителя. У жертвы страдает обычно тело, у преступника изуродована душа, если он не окончательно отупел. — О, Радик такой впечатлительный, так тонко чувствует! Изуродована душа — как вы это верно сказали, доктор. Я знал, что вы, врач, представитель самой гуманной профессии, поймете его страдания. Не помню, кто это сказал: понять — значит простить. — Я тоже не помню, кто так сказал, но это неверно. Преступление, даже как-то объяснимое логически, прощать нельзя. Иначе как же быть со справедливостью! — Он молод, почти мальчик, и если бы вы проявили гуманность... — Можно ли проявить гуманность к обоим — к убийце и убитому? Нет, воскресить мертвого не дано. Так с какой стати именно убийца будет пользоваться преимуществом? Это уже не гуманность, это аморально. — Вы не правы! Доказано, что жестокость не исправляет, а усугубляет преступные наклонности... — Кем доказано? — Ну, не знаю. Специалистами, видимо. — Возможно, я и не прав. Но вот что помню твердо. Редко, но доводилось и мне стрелять в фашистов, это было необходимо, чтобы сберечь жизнь, свою и беспомощных раненых. Если бы, я вместо того чтобы стрелять, предался гуманным размышлениям, что и фашист тоже человек, что испорчен воспитанием и молод, и есть надежда, что когда-нибудь подобреет... — То была война! И то были фашисты. — Разве умирать от руки своего, нашего врага приятнее, чем от чужого? Фашисты пришли к нам грабить, издеваться, убивать. Хулиган, грабитель, убийца сегодняшний — они делают то же. Нет, я не имею права на гуманность. — Но, доктор, послушайте... Распахивались окна, затянутые марлей, слышался звон посуды, детский щебет — у малышей начался завтрак. Петр Федорович оперся покрепче, качнулся вперед и трудно встал. — Нет, нет, — отстранил он руки Извольского. Ноги держали неважно, дрожали. Нельзя, нельзя падать на виду у Извольского. Петр Федорович пошел. Позади шуршал песок — Извольский идет следом, обдумывает новые доводы. Доктор остановился. — Скажите, сын похож на вас? — Да, очень. А что? — Я так и думал. Прощайте. У калитки воспитательница в белом халате разговаривала с молодым мужчиной, очевидно родителем ее подопечного малыша. Родитель слушал, озабоченно морщил лоб. Увидя Петра Федоровича, женщина смолкла на полуслове. — Вам нехорошо? Вы чей дедушка? Мужчина быстро глянул на свои часы и шагнул к Петру Федоровичу. — Проводить вас? Где вы живете? — Тут, рядом. Спасибо, дойду потихоньку, мне уже лучше. |
||
|