"Приключения-84" - читать интересную книгу автораIIIПока пароход двигался, было слышно биение паровой машины, удары льдин — жизнь шла размеренным курсом. Кто стоял на вахте, кто, коротая свободное время, играл в карты, раскладывал пасьянс, беседовал или читал. А 28 января, только затих рабочий шум, только умолкли машины, забеспокоились все обитатели парохода — от нижнего кубрика с четырнадцатью кочегарами до самых верхних кают с офицерами. Тревога, которую каждый таил в душе, сразу подняла на ноги. Захлопали двери, и через пять минут салон был полон голосами. Точно ничего не знали. Было известно, что на берегу увидели людей, и вдруг пароход остановился у льдины, укрепившись за нее якорем. Хотя утром вырвались из льдов и шли полным ходом почти по чистой воде. — Видимо, господа, туман мешает, — предположил тонкий, как иголка, поручик. До Индиги еще несколько часов. — Скорее бы. Согласитесь, малоприятное окружение, — ответил крепкий, моложавый генерал. ...Двадцать один человек, офицеры и чиновники (на пароходе их не делили — все офицеры, и в штатском и в форме, все командированы военным командованием), во главе с генералом отправлялись в Мурманск, чтобы подготовить город к приему отступающей белой армии, для организации продовольственных и военных баз, оборудования жилья. В Мурманске объединятся силы Северного правительства, удвоятся для отпора красным, которые рвутся к нему так же яростно, как и к Архангельску. Закрепившись, отогнав противника, получив от союзников подкрепление, белая армия в будущем, используя Мурманск как плацдарм, вновь сможет начать священный очистительный поход против Советов. Если же придется оставить и Мурманск, то из него путь в Европу всегда открыт, море там не замерзает... Обстановка в салоне располагала не к тревоге, а к доброй неторопливой беседе. Здесь все прочно и красиво. Полированные переборки, мягкий ковер, массивные стулья с гнутыми спинками, несколько кресел, круглый стол, обтянутый зеленым сукном, и сверкающая люстра над ним, в углу фортепиано, а напротив диван с мягкими подушками. Тепло, светло, и трудно представить, что рядом, за бортом, стужа и ветер. — На современных пароходах достаточно приборов, чтобы двигаться в тумане, — вклинился пожилой интендант, занимавшийся в Архангельске портовыми складами и поэтому считавший себя специалистом морского дела. Капитан Лисовский в стороне от этой говорливой, неспокойной толпы. В одиночестве у иллюминатора нервно мнет папиросу, забыв ее раскурить. В конце концов папироса лопнула, обсыпав табаком брюки и сапоги. Лисовский с досадой отбросил бумажную гильзу. Отсыревший, потный иллюминатор, за которым густеющие сумерки зимнего дня зачернили стекло, отражал уменьшенный салон, силуэты людей, огни электрических лампочек и на этом фоне контур головы Лисовского с приглаженными, будто склеенными, редкими волосами. Неожиданно в иллюминаторе затрепыхал еще один огонек. Лисовский оглянулся, но в салоне без перемен, все по-прежнему. Огонек — не отражение, а настоящий, по ту сторону. Прикрыв иллюминатор с двух сторон ладонями, Лисовский уткнулся носом в холодное, сырое стекло. Вдали был виден небольшой костер. — Господа, на берегу огонь! — Нам подают знак? — Уже Индига? Бросились к иллюминаторам, чтобы посмотреть на далекое пламя, — земля близко, их ждут! — Господин генерал, — повернулся Лисовский, — пригласить бы капитанов. Пусть информируют о своих планах, о положении парохода. Время военное... Генерал-майор Звегинцев старше всех не только по чину, но и по возрасту. Ему за пятьдесят. Армейская жизнь налила его крепкой мужской силой. В гимнастерке, схваченной широким ремнем, обтягивающей сильные плечи, тугую шею и слегка выпирающий живот, он, развалившись в мягком кресле, наблюдал за толчеей у черных иллюминаторов. — Согласен, согласен с вами, капитан Лисовский. Генерал не понимал трудностей, которые испытывал пароход, пробиваясь через льды, не придавал особого значения неожиданной остановке. Лисовский, метнув в генерала насмешливый взгляд, вышел из салона. Поднялся по трапу к рубке, но не вошел в нее, а остановился у приоткрытой двери, услышав напряженный нервный разговор. — Иван Эрнестович, нужно идти. Ветер. Нанесет лед, зажмет нас окончательно. — Идти, не видя берега? Когда под килем очень малая глубина? — А маяк? — Жалкий костер называете маяком? Глубина под килем всего двенадцать сажен. А если выскочим на мель, как будем сходить? — Рекстин весьма недоволен, его чеканная речь потеряла свой строй, ломаясь как льдины при ударе друг о друга. — Нас здесь зажмет. Наконец Лисовский сообразил, что с капитаном спорит лоцман Ануфриев. Потомственный помор, сам часто командовал пароходами. Правда, сейчас для него не нашлось судна, он только ледовый советник Рекстина. Кто же из двух капитанов прав? — Я не буду рисковать людьми, пароходом, выполнением приказа. — Не рискуйте. Передайте мне командование до Индиги. Рекстин не ответил. Зашагал по рубке. «Сейчас подойдет к двери», — подумал Лисовский и шагнул навстречу. Никто не знал не ведал, что трещина между Ануфриевым и Рекстиным пролегла чуть ли не с первых дней плавания. Когда «Козьма Минин» направился на выручку портовому ледоколу № 7 и Рекстин в бинокль следил за его маневрами, разглядывая застрявшее судно, Ануфриев вышел на капитанский мостик и осмотрел море впереди, по курсу следования. Мороз был довольно крепок, ветер нажег ему лицо. Ануфриев возвратился красный, с заиндевелыми ресницами и бровями, но довольный осмотром. — Середина горла Белого моря чистая, можно идти! — сообщил радостно, вытирая ладонью повлажневшее в тепле лицо и поэтому не видя выражения лица Рекстина, уверенный, что и тот обрадуется такой возможности, как обрадовался он сам. Рекстин даже не глянул в его сторону, будто не слыхал. И Ануфриев подумал, что Рекстин не понял его. — Иван Эрнестович, зачем нам терять время? «Минин» будет не только окалывать, а передавать уголь. Мы далеко пройдем за это время. А Рекстин был взволнован и даже напуган необычной ледовой обстановкой. Настойчивость Ануфриева его раздражала: «Здесь чисто, а через пять-десять миль? Там, за белой каемкой горизонта?» С «Мининым» надежнее. И Рекстин решил напомнить, что он хозяин на пароходе, а у лоцмана только одно право — советовать. По-прежнему, не глядя на Ануфриева, произнес резче, чем нужно: — Будем стоять! Ануфриев, конечно, сразу понял, что его ставят на место. Он отошел к штурманскому столу, склонился над картой, ничего не видя перед собой. Исконный помор, Ануфриев знал море как свой дом, ибо море было его вторым домом, в котором он жил и кормился. Он никогда не задумывался над выбором жизненного пути. Один был путь, определенный с малых лет, — в море! Мальчишкой уходил с отцом от деревни Куй на берегу Двинской губы на зверобойный промысел. Парусное суденышко верно служило им многие годы. А подрос, окреп — нанялся матросом на пароход. Закончил курсы — стал штурманом, а затем и капитаном. В 1902 году, когда Рекстин пешком под стол ходил, Ануфриев был уже достаточно опытным и известным моряком. В тот год Комитет для помощи поморам русского Севера добился устройства спасательных станций на Мурманском побережье и купил для них в Норвегии два бота. Один и получил Ануфриев под свое командование. В первую же навигацию он оказал помощь, спас от гибели десятки людей. Так что Ануфриев давненько славился своим мастерством. Однако наибольшая известность пришла к нему, когда начал выступать в печати, делиться своими навыками ледовых плаваний. Первая публикация в 1910 году в «Известиях Архангельского общества изучения русского Севера», в которой он рассказал о переходах на пароходе-ледоколе «Николай», привлекла внимание многих моряков. Затем были другие публикации. Все они отличались глубоким знанием морского дела, давали практические советы. Были ценны тем, что описывалось в них не то, что происходило с кем-то, а то, что Ануфриев сам видел, испытал, пережил. Его советы обосновывались на собственном опыте и наблюдениях. В этом была их сила. И была от них большая польза. А его наставление для нужд Архангельского порта по плаванию во льдах Белого моря с 1917 года стало настольной книгой многих капитанов. Теперь же Ануфриеву на «Соловье Будимировиче» нужно было терпеть власть человека, получившего ее по случаю. Смирял себя, гордость не позволяла вступать в спор. Негоже опускаться до разъяснений или, того хуже, оправданий. Сказано — на том и конец. Вторично Рекстин не учел совет Ануфриева, когда ночью повел пароход через тяжелые, торосистые льды. — Капитан, следует дождаться рассвета и выбрать направление, где полегче, — повторил Ануфриев. Рекстин обычно неулыбчив, а тут усмехнулся. В этой усмешке было недоверие. После первой размолвки между ними возникло то внутреннее недоброе напряжение, которое внешне не проявляется, но грозовой тучей висит над головой. Избегали лишний раз обратиться друг к другу, встретиться взглядом, чем-то проявить свое отношение к беседе, если в ней принимал участие один из них. — Вы торопились, Иван Петрович, от ледокола. Теперь не торопитесь? Ануфриев не ответил. Он дважды дал совет, он выполнил свой долг. Лишь грозовая туча над ним загустела и потяжелела. Утром, когда пароход оказался в центре торосов, а вправо от него, правда, значительно ближе к берегу, лежал гладкий лед с просвечивающей под ним водой, Ануфриев вновь не вытерпел: — Капитан, предлагаю держать до мыса Микульского ближе к Канинскому берегу. И ветер материковый — скорее отнесет лед... Рекстин отрубил предложение Ануфриева коротким приказом: — Так держать! Так и держали. Лишь на третьи сутки повернули к берегу. И вот новый спор, свидетелем которого случайно стал Лисовский. В рубке полумрак. Лишь над столом маленькая лампочка, освещающая карты, блестящие никелем инструменты и судовые журналы. — Господа, генерал-майор Звегинцев просит вас в салон. Генерал-майор приглашал только капитана, но Лисовский решил по-своему, поняв, что между Рекстиным и Ануфриевым нет согласия. В салоне Лисовский, подойдя к столу, заявил: — Между моряками нет согласия. Нужно их выслушать. Ни Рекстин, ни Ануфриев не удивились, что их так представили, не удивились, что Лисовский знает об их споре. Не до того. А генерал только поморщился, поднялся и, улыбаясь, дружелюбно произнес: — Прошу прощения... Вы — хозяева, мы — гости. Единственная к вам просьба: расскажите, что происходит, каковы дальнейшие ваши планы. Согласитесь, в нашем положении неведение хуже всего. Когда мы садились на пароход, надеялись через пять-шесть дней попасть в Мурманск. А мы только у входа в Индигу. Рекстин подошел к столу и, растопыренными пальцами упершись в зеленое сукно, заговорил полновесно и внушительно, уверенный в себе и в том, что его будут слушать со вниманием: — Обстановка весьма плохая, не буду вас успокаивать. Отправляясь из Архангельска, мы знали, что встретим лед... Но не такой, с которым пришлось столкнуться. Наш пароход бессилен перед ним. Обстановка зависит не от нас, а от бога. — Он смотрел прямо на генерала, говорил только для него. Лицо неподвижное, двигаются только губы. Сухость и деловитость доклада придавали ему особую значимость. — И все же мы у Индиги. Здесь новое препятствие — туман, мелководье. Опасность сесть на мель. Сядем — снимать некому. Идти фарватером — не пробить мощный лед. Идти — мелко, стоять — сожмет лед. По всем мореходным законам нам нужен ледокол. Мы будем его ждать. Необходимая радиограмма отправлена. Вот он, главный рекстинский козырь — радиограмма! Никто о ней не знал, а теперь она самый весомый довод в споре. Офицеры переглянулись. Что же предлагает Ануфриев? Но Ануфриев молчит. Пауза затягивается. Рекстин увидел, что окружающие ждут от него еще чего-то. Обвел салон взглядом — и понял. Убрал со стола пальцы, на которые опирался во время доклада, будто уступал свое место, но не отошел в сторону. Он уверен, что совершенство капитана не в рискованных действиях, а в осторожности, в действиях наверняка. Еще днем, разглядывая в бинокль далекий берег и льды, отделяющие от него пароход, Рекстин представлял, как при движении по узкой полосочке чистой воды у припая пароход заденет килем каменистое дно, как разорвутся, разворачиваясь острыми лепестками, стальные листы обшивки, как хлынет вода в машинное отделение... Придется тогда с Аннушкой, с трудом двигающейся по каюте, идти через льды к затерянному где-то в снегах поселку из плоских темных домишек. Приближавшееся отцовство сделало Рекстина особенно осторожным. В его душе что-то тонко и жалобно ныло при малейшей опасности, угрозе Аннушкиному спокойствию и будущему ребенку. Послушаться Ануфриева — потерять покой, а может быть, и значительно больше. Нет, нет. Только помощь ледокола, только ледокол. День-два, и «Козьма Минин» будет здесь. Рекстин сказал: — Капитан Ануфриев предлагает рисковать. Даже готов взять командование пароходом на себя. Я не могу рисковать, не могу передать командование пароходом. Избегу ответственности, но потеряю пароход и людей. Подождем решение Архангельска. Радио было отправлено вечером, получим ответ на радио, все прояснится. В глазах, со всех сторон обращенных к Рекстину, лишь заинтересованность. Тень тревоги прячется где-то на самом их донышке. Уж очень нужно быть внимательным, чтобы ее разглядеть. От капитана ждали успокоения. Он все продумал и все делает, как должно быть. Он такой уверенный, подтянутый, аккуратный — и нечего понапрасну тревожиться. Не хочет рисковать? И это им нравится, и им риск ни к чему. Ждали успокоения и получили его. И всей душой с капитаном. В Ануфриеве же чувствовали сопротивление тому спокойствию, которое давал Рекстин. И еще не зная, о чем спор и в чем несогласие капитанов, офицеры ощущали к нему неприязнь. В светлом и теплом салоне, где сверкала полировка и даже зеленое сукно на столе искрилось ворсинками, где все располагало к доброжелательности, повисла мрачная настороженность. Ануфриев темнел все больше и больше. Веки у него потяжелели и почти закрыли глаза, будто он никого не хотел видеть. В уголках рта прорезались скорбные, но упрямые складки. Ануфриев хорошо знал, что замерзшее море может продержать их в плену и день, и неделю, и месяц... Но выступать в этом обществе против Рекстина, доказывать собравшимся то, что для него было совершенно ясным и не требовало доказательств, рассказывать о том, что Рекстин с первых дней не прислушивается к советам? И решил Ануфриев, что конфликт с капитаном касается только их двоих. Пассажиров нечего втягивать в него. Толку не будет, все равно ничего не понимают. Спорить — подрывать авторитет капитана, нарушать железное морское правило: капитан парохода — единственный, полновластный и ответственный его хозяин. Поэтому Ануфриев произнес: — Иван Эрнестович вам все сказал. Офицеры видели, что один капитан спокоен, рассудителен, второй мрачен и молчалив — и стали на сторону первого. И только Лисовский, слышавший спор капитанов, остался недоволен Ануфриевым. Там, в рубке, был голос убежденного в своей правоте человека, трезво рассматривающего обстановку, не боящегося отвечать головой за свои поступки, а здесь... — Хотелось подробнее, господин Ануфриев. Вмешался добродушный генерал: — Зачем так? — укоризненно покачал головой. — Обострять не нужно. Подождем указаний из Архангельска. В ту ночь пассажиры не спали. Как обычно, играли в карты, кто-то пытался бренчать на фортепиано, пили вино, болтали о том о сем, а между тем прислушивались к шорохам за бортом парохода. Усилившийся к утру ветер не только вытягивал дым из трубы парохода, тащил его высоко над палубой, а и нагонял льды из арктических просторов, сминая небольшие разводья, ломая их и кроша друг о друга. Не спал этой ночью и Василий Захаров: у него вахта. В кочегарке, блестя потными плечами, у топок с красным нутром работало несколько человек. В их руках истертые широкие лопаты. Они с хрустом входят в уголь и, наполнившись, отваливают, пролетая по воздуху черными шарами. Сошвырнув свой груз, сверкнув кончиками, будто крепкими белыми зубами, возвращаются назад. Кочегары кажутся шарнирами, вокруг которых лопаты летают от мертво лежавшего угля к малиново светящимся чревам топок. Они единый механизм, как детали машины, вращающиеся и деловито стучащие, разгоняющие по воздуху сладковатый запах горячего масла и легкого угара, наполняющие его рабочим гулом. Лязг закрывающихся чугунных дверец ножами режет этот гул. Кочегары отдыхают, повиснув на лопатах, уперев их в палубу, положив на черенки натруженные ладони. Люди в пыльной, темной и жарко гудящей преисподней не знали, что творится наверху, не знали о костре на побережье, не видели торосов. Но то, что пароход остановился, и остановился надолго, они поняли, как только сверху поступила команда уменьшить давление пара. И то, что остановка из-за льдин, преградивших путь пароходу, тоже поняли. У самого днища были особенно хорошо слышны тревожные их удары. Теперь ударов не стало, тихо. — Каково там? — забеспокоился Сергунчиков. Неспокойно всем, но виду не подают. — На мостике знают, — машет рукой Захаров. Они привыкли верить и надеяться на тех, кто в рулевой рубке, на капитана. На мостике решается их общая пароходная судьба. А пока отдых, кочегары ведут неторопливый разговор о том, что волнует в эти дни каждого, — какой власти придерживаться. Но при этом они ни на минуту не забывают, что пароход во льдах, так же как и офицеры в салоне, прислушиваются к шороху и треску по ту сторону бортов. В кочегарке все тусклое, серое и черное. Лица людей припорошены угольной пылью. Каждая морщинка, складочка будто прочерчены тушью. И это всех одинаково старит. Ростом, телосложением различаются, а лица похожи. Захаров, помор из зимнебережной деревни, бывало, говаривал: «Море — горе, а без него вдвое». Потому что хорошо знал: одних оно делает счастливыми, других — несчастными, одних — богатыми, других — нищими. К его отцу, Захарову-старшему, оно было беспощадным. В первом же плавании пароход, на котором отец пошел матросом, напоролся на банку, не отмеченную на карте. Была глубокая осень, штормило. Холодные волны раскачивали пароход, разбивались о надпалубные постройки и замерзали на них гранитным накатом, вода заливала трюм. Единственным спасением было спустить шлюпки и отойти от погибающего судна. Одну из шлюпок с людьми перевернуло тут же у борта. Захаров-старший попал в другую, которая уцелела. Сидели в ней рядами, тесно прижавшись друг к другу. Но холод, голод и вода беспощадно расправлялись с людьми. Падать начали уже на второй день. Побелеют глаза, застекленеют, и валится человек — мертв. В шлюпке становилось просторно. На волнах за нею тянулись трупы. Они то всплывали, то уходили под воду, но неизменно кружили вокруг, догоняя живых. Их несло одно течение, и живых и мертвых, били одни волны. На восьмой день шлюпку подобрали норвежские моряки. В ней осталось всего трое. В больнице, куда их доставили, Захарову отняли почерневшие, опухшие, отмороженные ноги. Спустя месяц он возвратился в Архангельск, там и остался. В деревне калеке нечего делать. Кончилась мечта о вольном ветре морских просторов — судьба спустила на десять ступенек вниз, в подвал сапожной мастерской. Страшная отцовская участь не испугала Василия Захарова. Он ушел в море с надеждой на счастье, на удачу, представлявшуюся большими заработками. И просчитался. Богатство не приходило. Зато море свело с интересными людьми, которые говорили: за счастье нужно бороться, и не в деньгах оно. Их планы и мечты пришлись по душе. Но 17 февраля 1918 года, когда в Архангельске установили Советскую власть, Захаров был в плавании, а когда возвратился в августе, власть уже была в руках Антанты. С трудом Захарову удалось найти некоторых старых товарищей, направивших его в тот домик на окраине, где думали и планировали, как помочь Красной Армии освободить город. И вот все планы рухнули, очутился он за многие мили от Архангельска. Рядом с Захаровым присел Яо Шэн, устало опустив руки между колен. Выносливый, тихий и очень сильный человек. Оторванный от привычной жизни, от своей горькой земли, от родных, взваливший на костлявые плечи тяготы жизни на Севере, он жертвовал собой ради тех, кто его ждал в далекой хижине. Третьим в компании — Иван Сергунчиков, рязанский крестьянин. Отслужил воинский срок на флоте, возвратился в деревню и, увидев ее нищету, разорение, голод, ушел в Архангельск на лесопильный завод, а затем в торговый флот. Он остроглаз, сметлив, похож на подвижную птицу, которую ветром носит из стороны в сторону, и не может она опуститься, выбрать место для гнездования. Бывало, в Архангельске какого оратора послушает на митинге, за тем и готов шагать. Потому что сызмальства против власти, от которой он, крестьянский сын, кроме притеснения и обид, ничего не видел. Сейчас свой брат, кочегар Василий Захаров, за каких-то большевиков, Иван Сергунчиков с ним. Большевики всю землю меж крестьянами делят! Это главное. — И вам бы так, — советует Сергунчиков Яо Шэну, которого на пароходе для простоты зовут Яковом. — Беляков скоро выгоним, и жизнь пойдет другая. — О-о, совсем хоросо, — улыбается Яков. Он понимал по-русски, знал много слов, но все шипящие буквы заменял одной «с» или пропускал их, отчего не всякий мог его понять. — Только касдый помесик имеет головарес. Много винтовок надо. Война надо. Земля крестьянам дасе осень хоросо. Беседуя о земле, о житье-бытье, кочегары добивали свою вахту. И Захаров в разговор бросит слово-другое, но мысли его не здесь. Зудят они, не дают покоя. Выход «Соловья Будимировича» в дальний рейс произошел втайне. Команда лишь подозревала о нем. В Архангельске нужда в угле почти такая же, что и в хлебе. На учете каждый килограмм. Его собирали со старых, бездействующих пароходов, выпрашивали у иностранных моряков. А на «Соловья Будимировича» погрузили более трехсот тонн. Узнали свой маршрут только в море: на Индигу, а затем — в Мурманск. У Захарова сомнение: только ли до Мурманска? А не дальше — в Норвегию или Англию? Не объявят ли об этом в пути, когда о возврате нечего будет и думать? Мурманск в таком же положении, как и Архангельск. И к нему Красная Армия подступает, а беляки бегут. Что за резон Северному правительству разгружать там пароход, в трюмах которого товары из портовых складов? Скорее всего в Мурманске к ним добавят еще и — за рубеж! Экипажу расчет, а пароход с товарами на сотни тысяч рублей — офицерству. В Англию!.. Возврата не будет. Вот почему маршрут из Архангельска был окружен тайной. Пароход уводят средь белого дня, при стечении всего честного народа, воруют у России! Жаром обдало Захарова, будто дверца топки вдруг открылась. Что-то нужно делать! Но что? С одной стороны — матросы, не особенно понимающие друг друга, со всех концов России народ, да и не только России — шесть национальностей, а с другой — вооруженные офицеры и флотские командиры. Как дать в Архангельск весточку? Как сообщить о тайных планах белых, о маршруте «Соловья Будимировича»? Одна ниточка — радиотелеграф. Только как подберешься к нему? Без разрешения капитана и слова не передать. Как столковаться? Телеграфист — судовой аристократ, с кочегарами не знается. От таких мыслей голова как перегретый котел. — Слушайте, кочегары, — у Захарова блеснули белки глаз, как два белых камешка, обкатанные прибоем. — В Англию нас угоняют. — Англию? — безразлично переспросил Яков, не зная, где такая страна. Англичан знал. Полно их было в Архангельске, а осенью прошлого года сразу все исчезли. — Скажешь такое, — встрепенулся Сергунчиков, красные блики из топки скользнули по его лицу. — Что там делать? Без нашего согласия не имеют никаких таких правов. Чо мне Англия? — Соображай. Белякам, как ни крути, со всех сторон гибель. Вот и бегут к благодетелям, — убеждая Сергунчикова, Захаров и сам укреплялся в своем предположении. А тот изумляется: — Эвона какие дела! Яков молча слушал, взгляд метался от Захарова к Сергунчикову, который распалялся: — Ух ты, чего замыслили! В Мурманске на железку и — домой. — Если отпустят. — У Захарова дернулись кверху брови. — Только и пароход наш, российский. Бросать никак нельзя. — Тогда благородиев за борт и на обратный курс, — подавшись всем телом, заговорщицки подмигнул Сергунчиков, глаза его возбужденно засверкали. — Нас-то сколько? Раз-два, ты да я, да вот Яков. А как остальные? — не отверг предложение Захаров, а только усомнился. — Может, согласны они? — Ни в жизнь! — За других не ручайся. Первое дело — весточку дать в Архангельск. Второе — всем обрисовать, к чему дело идет. А потом, если все согласны, сообща и решать. — Как бы поздно не было, — беспокоится Сергунчиков. — А ты гляди, в торопелях все загубишь. Так ничего не решив, только растревожив души, передали вахту, пошли в кубрик, поели каши и завалились на койки. На пароходе необычная, настороженная тишина. Ни шагов, ни голосов. Казалось, все оставили пароход, забыв о кочегарах. «Соловей Будимирович» не двигался среди мозаичного поля из льда и воды. Стекла иллюминаторов залепило снегом, словно хлебным мякишем. Но это никого не волновало. Спокойствие и уверенность капитана Рекстина по каким-то невидимым каналам передавались всей команде. И Захарова волновал не ледовый плен, а иное: как проверить свою догадку о рейсе за рубеж? Где правда, у кого? Из команды ее мог знать только капитан, из пассажиров — только офицеры. Как к ним подступиться? Ломал голову: Лисовский? Лишь с ним сталкивала судьба. Только не дурак он, не выдаст замыслов. И ради чего? Поговорить со стюардом, обслуживающим кают-компанию? Ему стоит фразу услышать за обеденным столом, слово, чтобы понять, что к чему. Стюарды многое знают. В кают-компании стюард Сторжевский. Немолодой, грузноватый человек с пышными красивыми усами. В свободное время он, в черном пальто с бобриковым воротником и в черном котелке, похож если не на премьер-министра, то на одного из первейших чиновников при это высокой особе. А в рабочее — в белой полотняной куртке — так сгибается перед клиентами, словно у него нет позвоночника, а услужить для него высшее счастье. В этом его особое мастерство. На пароходе существовала своя иерархическая лестница. Кочегары — черные духи, в самом низу, палубная команда — рогали, повыше, а стюарды, телеграфисты, рулевые и вовсе у самого верха. И неудивительно, что Захаров, зная Сторжевского в лицо, ни разу с ним не разговаривал. Сторжевский встретил Захарова неприветливо. — Что нужно? — Ничего особенного, — ответил Захаров. — Вы обслуживаете офицеров. Не слыхали между ними, куда после Мурманска идем? — Это что же? Ян Сторжевский должен передавать разговоры в кают-компании? За кого вы меня принимаете? Как вы смеете! — Волосы торчком, глаза круглые, подбородок пикой вперед. Над койкой Сторжевского несколько картинок, укрепленных блестящими кнопками. Виды Варшавы и остроконечные крыши католических храмов — отражение того, что дорого Сторжевскому. Но если офицеры вместе с капитаном задумали уйти от Мурманска на запад, не близок будет путь в родную Польшу. Все, что накоплено за нелегкую службу на Севере, будет утрачено в этом пути. Неужели не понимает он этого? Похоже. Оскорбленный тем, что какие-то кочегары хотят какие-то сведения, Сторжевский не может оценить значения и смысла этих сведений. Ему кровь ударила в голову, и уяснить, что от него хотят, он уже не может. — Нас угоняют за границу, — втолковывает Захаров. — В Норвегию или Англию. — Меня не интересует. Я честный человек и честно несу свою службу, зарабатываю хлеб, господа заговорщики. Гонора у него больше, чем здравого смысла. Раздосадованный и обиженный Захаров из каюты вылетел словно от подзатыльника. Лишь дверью грохнул в сердцах. Попробуй с таким кашу сварить! Коридор пуст, как тоннель, уводящий на другую сторону горы. Оттуда доносятся глухие голоса, скрип каких-то пароходных сочленений. Неуютно, тревожно здесь. Все на верхней палубе, вот-вот появятся огни «Козьмы Минина». И Лисовский там, со всеми? А быть может, в каюте? Отчаянно махнул рукой: — Была не была! Наудачу! Бросился к трапу, по которому несколько дней назад тащил чемоданы Лисовского. Перед дверью остановился, набрал полную грудь воздуха и осторожно постучал. Прислушался... Тишина. Постучал сильнее — дверь стремительно распахнулась... Лисовский на пороге — без кителя, в белой рубашке, поверх которой перекрещиваются помочи. Захаров прокашлялся. — Прошу прощения. Можно один вопросик? — И сам удивился своему просительному, униженному голосу. Как бы не перестараться, не выдать себя. Лисовский повернулся боком, освобождая проход в каюту, где на смятом покрывале дивана раскрытая книга и тут же, на спинке стула, офицерский китель. Захлопнув дверь, Лисовский прижался к ней спиной, будто боялся, что следом войдет еще кто-то. Молчал. И не гнал и не привечал. Наверное, удивлялся, соображая, для какой надобности Захаров медведем ввалился. В каюте порядок, словно ее хозяин, кроме дивана и стула, ничем больше не пользовался. Чемоданы — похоже, их и не открывали — пирамидкой в углу. Тесно, как в кубрике. Ни повернуться, ни ступить, чтобы не задеть что-либо, да еще при такой комплекции, как у Захарова. Он горбатится, плечи сдвигает, на широком лице мука. Будто в клетку втиснулся, а как выбраться, не знает. Хоть бы Лисовский выручил, сказал: «Убирайся отсюда!», и то легче — выскочил бы быстрее, чем от Сторжевского. Стянув шапку, Захаров сжал ее так, что пальцы побелели. — Вот пришел за советом аль помощью. Человек вы у власти, вроде даже знакомый, совет бы дали. — Садись! — бросил Лисовский и, увидев, как нерешительно затоптался Захаров, приказал: — Садись! Осторожно опустившись, словно боясь иголки, Захаров продолжил: — Вот пойдем в Мурманск. Так вроде? Вместо ответа — быстрый вопрос: — Почему спрашиваешь? Всем известно! Захарову захотелось, в свою очередь, спросить: «А чего ерепенишься? Сказал бы: да — и делу конец!» Но вслух произнес другое: — Ежели в Мурманске будем стоять, выгружаться, то да се, так у меня там интерес имеется. — Девка? — Не-е, — захихикал Захаров. На всякий случай уточнил: — Девка в Архангельске. Тетка там у меня недалеко, в поселке. Известие имел — померла еще в конце прошлого года. А поехать за наследством никак не мог. При теперешнем случае, смекаю, деньков пять выкроится, в поселок смотаюсь и вернусь. А время сейчас какое? Тревожное. Так хотел попросить како ни есть для себя вооружение. Может, там паршивенький наган или винтовочку. Был бы премного благодарен. — Если тетка была доброй, нужно поехать, — помягчевшим голосом произнес Лисовский. На его злом лице мелькнуло подобие улыбки. — Беречь родственные отношения — свойство чисто человеческое. Лисовский отошел к столу под иллюминатором, оторвав взгляд от Захарова, будто выпуская его из крепко державших рук. Вздохнул, несколько секунд в каюте было тихо. Видно, Лисовский думает о чем-то своем. — Помощь окажете, — заторопился Захаров, почувствовав настрой хозяина каюты и стремясь удержать его в этом настрое, — так я со всей нашей благодарностью. Или колбаски, или самогончика, можно будет и деньгами. Тетка богатенькая была. Шагнув к Захарову, Лисовский гирями опустил ему на плечи руки. Захаров крякнул под ними, но усидел, не пошатнулся. А заговорил Лисовский легко и мягко: — Спасибо, спасибо. Так ты не из шантрапы, которая грабит честных людей? Я всегда чувствовал в тебе основательность. Помнишь, тогда, в комендатуре? Некоторые были против, чтобы тебя отпускать. Им было нужно разобраться. В городе какие-то подпольщики. Я заверил — нет, этот кочегар честный человек. Забрал тебя. Рад, рад, что не ошибся. Хорошо, что пришел ко мне, и впредь рассчитывай на меня. — Премного благодарен, — обрадовался Захаров. — Недельку простоим в Мурманске? Пока выгрузка, туда-сюда, я успею. Лицо Лисовского придвинулось чуть не вплотную. Захарову видны глаза в красных прожилках, на виске — пульсирующая синенькая пиявочка-жилка. — Иван Эрнестович отпустит? Спрашивал его? Мне замолвить словечко? — Голос Лисовского журчал, наполненный доброй заботой. А пальцы железно держали за плечи, взгляд напряжен, чего-то ищет. Будто перед Захаровым два Лисовских, два разных человека — один говорит, а другой смотрит. — В том-то и дело, — чувствуя, что Лисовский ведет какую-то свою игру, Захаров прет прежним курсом. — В том и дело. Они говорят: «Никаких увольнений. Не смей и мечтать, сразу идем дальше». Руки Лисовского на плечах дрогнули, и он тут же их снял, испугавшись, что этим выдал себя. — С Иваном Эрнестовичем договоримся. Надеюсь его уговорить. — Премного буду благодарен. — Чего уж, — небрежно взмахнул рукой, поморщился Лисовский. — Можешь на меня всегда рассчитывать. А что там говорят? — спросил небрежно, так, между прочим, занявшись папироской. — Где говорят? Про чего? — не понял Захаров. Пальцы Лисовского, разминавшие папиросу, остановились. Он медленно поднял взгляд, тяжелый, как пароходные кнехты. — В команде. О нашем рейсе. О жизни. Захаров задумался, наморщил лоб, изображая свое старание что-то вспомнить. Пожал плечами: — Про власть — ничего. Больше про выпивку, про домашние дела: жен, детишек. Перед самым носом Захарова Лисовский поводил пальцем с оттопыренным ногтем. — Ну-ну! Нехорошо. Я же тебе не враг. — Господь с вами! Как можно: враг! И в мыслях нет. Они играли. У Захарова непривычная для него роль, за которую взялся ради того, чтобы узнать истину. У Лисовского — привычная. Он бесконечно презирает тупого кочегара и не подозревает, что тот, скрываясь за унизительной, но необходимой для дела личиной, обладает более сильной волей, гибкостью ума, которых не хватает ему самому, Лисовскому. Но когда Захаров поднялся, чтобы уйти, Лисовский почувствовал безотчетное беспокойство, воскликнул: — Стой! Если что услышишь, приходи. И вообще приходи, рассчитывай на меня. Понял, теткин наследник? — Понял, чего хитрого? Фискалить, что ли? — Держась за ручку двери, Захаров и вовсе осмелел. — Помогать! — воскликнул Лисовский. — Помога-ать? — вроде не догадался с первого раза, а теперь все понял: — Это мы всегда с дорогой душой. Лисовский, покачиваясь с носка на каблук, смотрел на дверь, за которой скрылся Захаров. Расстались в согласии, а в Лисовском крепнет беспокойство, будто Захаров унес что-то очень важное. А тот торопился в кубрик. Мурманск — только промежуточный пункт, рейс за рубеж! Поэтому и не удивился Лисовский придуманному запрету Рекстина на береговое увольнение, поэтому были у него вопросы и подозрения!.. Можно так рассуждать, а можно и по-иному. Случайные вопросы. Все только кажется. Но, с другой стороны, если придется белым бежать из Мурманска, пароход они не оставят. На нем будут уходить. Вот при такой общей картине двусмысленные детальки разговора становятся весомыми. Захаров боялся неосторожных, преждевременных выводов. И медлить в таком деле нельзя. Команде рассказать, что ее ждет впереди, пусть каждый решает, к какому берегу плыть. А самое наиглавнейшее — передать в Архангельск свое местонахождение, чтобы дошло до тех людей, которые в домике были в метельный вечер, до комитета. Пускай там соображают, как быть! Одна отсюда тропа — радио! Или ждать до Мурманска? И там должны быть верные люди. Озабочен Захаров, потому что догадка все же так и осталась догадкой, подсказки ниоткуда не будет. Нечего ждать. Самому нужно принимать решение. В Архангельске должны узнать, где они, куда ушли и какой дальнейший курс. В кубрике товарищи обступили его со всех сторон. А выслушав, притихли, лишь Сергунчиков подскочил: — Ясно дело, поднимай команду! — Костлявый и большой, он весь в движении, одной рукой подтягивает болтающиеся на поясе брюки, другой хватает Захарова. — Куда поднимай? — с укоризной осаживает Захаров. Захаров соскочил с койки. На соседних спокойно похрапывали — не стал будить. Что-то обеспокоило его, какой-то шум. Выглянул в коридор, освещенный одинокой тусклой лампочкой под потолком. В дальнем конце голоса. — Эй, чего там? Его не услышали, не ответили. Гонимый тревожным предчувствием, бросился вперед, пока не толкнулся в плотную стену матросских спин. — Что случилось? О чем разговор? — Второй день на берегу семафорят, боцман спрашивает желающих сбегать, узнать, чего им. Три мили, не меньше, по льду. Захарова так и толкнуло, воскликнул: — А я бы сбегал! Тотчас на него оглянулись — бледные лица пятнами в тумане. А старый боцман, усач, переспросил с недоверием: — Согласный, что ли? Эти вот боятся. Через час легко, но тепло одетые, с баграми в руках, подпоясанные крепкими веревками, Захаров и Сергунчиков шли по льду к берегу. В маленьком кармашке под рубашкой у Захарова записка в Архангельск. В ней говорится: «Направляемся Мурманск, дальше. Мои вещи продай, не понадобятся». Заготовил для передачи с радиостанции Индиги. Здесь не знают о секретности рейса и ничего не заподозрят, а в Архангельске сразу станет известно, где «Соловей Будимирович». Вначале было ровное поле, обдутое ветром. В голубоватом лунном свете виден был черный, стекольный лед в трещинах, на который и ступить страшно. Стучали по нему баграми, убеждались — танцуй, не провалишься. Торосы, вспучившиеся рваными, припорошенными краями, обходили. И хотя путь этим удлиняли, но идти было легче и спокойнее. На пароходе их напутствовал капитан: — Смотрите внимательнее, где разводья. Узнайте, какой лед в Индиге, где имеются наибольшие глубины. А лучше всего, если бы доставили груз сюда, к пароходу. Вскоре лед пошел неустойчивый, колеблющийся, отколовшийся от общего целика. По краям, в черных провалах, хлюпала вода. От нее несло запахом рыбы, острым до тошноты. Они балансировали руками и ногами, чтобы не перевернуть льдину. Скользили в сапогах, не отрывая их от льда. Все тело в испарине, а лицо режет ветром, несильным, но жгуче холодным. Когда же добрались к берегу, с разочарованием увидели, что у костра не представители Индиги, а два ненца. — Давай товар! Есть пушнина! — Показывали в сторону «Соловья Будимировича» и требовали: — Патроны давай! Огонь-вода! Табак давай! Однако сами на пароход идти отказались. Захаров и Сергунчиков отдали им весь свой табак, который был в карманах, но с одним условием: — Ступайте в Индигу. На радиостанцию. Передайте записку, пусть отобьют сообщение в Архангельск. Когда придем на пароходе, еще по пачке табака получите. — Передадим... Знаем — слова по воздуху летят. — Вот-вот, — обрадовался их понятливости Захаров. Отдохнув у костра, выпив по кружке чая без сахара, отправились обратно. Плотно зашторенное облаками небо не пропускало ни света луны, ни малейшей звездочки. Море было шершавым и темным. Лишь вдали светился пароход. За Полярным кругом в эту пору года дня почти не было. Но ни команда, ни пассажиры, ни офицеры не могли усидеть в помещении. Все время на палубе. В рулевой рубке даже поставили самовар. Замерзнув на мостике в ожидании ледокола-спасителя и своих посланцев на берег, бегали в рубку греться чайком. Не заходил сюда только лоцман Ануфриев. После того как его последнее предложение было отвергнуто Рекстиным, он редко появлялся на людях. В кают-компанию приходил обедать позже всех и сразу — к себе, как зверек в нору. Его отсутствия не замечали, нужды в русском капитане не было. Зато Рекстин не знал покоя. Все вопросы об Арктике решались только им — его авторитет бесспорен. — Иван Эрнестович, бывали плавания в столь позднее время на Индигу? — интересовался капитан Лисовский. — Насколько это реальная задача? Не застрянем во льдах, как бывало с полярными исследователями в прошлом? — Замерзнем, не беда. Займемся научными наблюдениями, — беспечно смеялся тоненький поручик. — Мне столь поздние плавания неизвестны, — медленно, обстоятельно отвечал Рекстин, и в рубке стихали голоса, все прислушивались к капитану. — Но исходя из толщи льда, которую замеряли наши матросы, исходя из наличия полыней, с помощью ледокола мы пройдем к реке Индиге. — Скорее бы в Мурманск, — вздыхает Лисовский. — Совершенно правильно. Там проходит теплое течение Гольфстрим, море не замерзает. Имеется теория: Гольфстрим растопляет льды к норду от Новой Земли, — объясняет Рекстин. — Нам бы ледокол на пять дней, и мы пробьемся к Мурманску. — Мурманск, Мурманск... — почти поет Лисовский. — А что Мурманск, господин капитан? И к Мурманску рвутся красные, и там голодно и холодно. — Не о том, поручик, — тонко улыбается Лисовский. — Вы слыхали Ивана Эрнестовича? Незамерзающее море... А это — свобода маневра. — Мы морем ушли, морем и вернемся, — уступает поручик. — Союзники помогут. Выручат, как всегда. Рекстин вышел на мостик. Ему казалось, что офицеры возлагают на союзников слишком большие надежды. Выдержат ли те это бремя? Спокойно смотрит Рекстин на лед, обхвативший жесткими ладонями пароход. Придет «Козьма Минин» — и ладони разомкнутся, «Соловей Будимирович» выйдет на свободу, как тогда ледокол № 7. Главный стратегический ход Рекстина в том, чтобы, выдержав ледовый плен, выждав, сэкономить уголь, которого нет ни в Архангельске, ни в Мурманске. Без него — ни движения, ни жизни. В ожидании шло время... «Козьма Минин» где-то на подходе. И Рекстин без волнения разглядывал ледовые нагромождения, уходящие в темные просторы, мрачные и неподвижные. В теплой шапке и тулупе расхаживал по мостику, ежеминутно поглядывая на запад. Уже несколько дней пробивается к ним «Козьма Минин»... Сначала блеснет его огонек, потом появятся песчинки света, их будет становиться все больше и больше, они будут приближаться... Затем яркий свет прожектора обнимет палубу, мачты, мостик и заскользит вдоль бортов. Заскрипит лед, раздвинутся остроконечные его обломки, за кормой «Козьмы Минина» откроется плавно перекатывающаяся парящая вода... А темная пелена на западе круто замешена, непробиваема и неподвижна. — Капитан, капитан! — зовут из рубки. Рекстин увидел взволнованного, бледного телеграфиста с бланком в руках. И обожгло: «Ледокол на подходе! Уточняет наше местоположение». Торжествующе глянул вокруг. Особенно хотелось увидеть Ануфриева: «Что скажет? Какое у него будет лицо?» Медленно протянул руку за радиограммой. Ступил к штурманскому столу, чтобы еще раз посмотреть записи координат парохода, хотя превосходно помнил их и так. И тут мелькнула тревожная мысль: почему телеграфист бледен, а не радостен? Отчего растерян? Взглядом побежал по серому бланку... Читал строчку за строчкой и не мог понять смысл. На лице выступили красные пятна. Повернулся, чтобы уйти, скрыться от взглядов, чтобы не повторять вслух радиограмму. А все, кто был на мостике, затаив дыхание следили за ним: «Где ледокол? Сколько еще ждать?» Из Архангельска сообщали: «Козьма Минин» не придет, не ждите, поставлен на ремонт. Можете идти в Мурманск без захода в Индигу. Они несколько дней его выглядывали, мерзли на палубе, а он и не выходил из порта! Вот так сюрприз! Все планы Рекстина, все расчеты оказались грубыми просчетами. Ледовый вал, который он допустил вокруг парохода, теперь предстояло ему же и преодолевать. Три дня назад это еще было возможно, два дня — тяжело, вчера — с огромным трудом, а сегодня... В мертвой тишине неожиданно раздался крик. Это голос Аннушки прокричал все переборки между каютами. Он пронзил Рекстина, сжал ему сердце. Женщина рожала среди моря, на засыпанном льдом, гибнущем пароходе. И люди, замерев, забыв о смертельной опасности, сдавившей их, прислушивались к появлению новой жизни. — Доктора, скорее доктора! — раздалось где-то в коридоре, в глубине парохода. |
||
|