"Хроника пикирующей России. 1992-1994" - читать интересную книгу автора (Кара-Мурза Сергей Георгиевич)

Вместо введения Беседа с корреспондентом «Правды» В.С.Кожемяко

С. К-М. Надеюсь, смысл разговора — не моя персона, а что-то общее. А я как бы удобный носитель этого общего, т.к. сильно «раскрылся» через статьи. Но прежде хочу сказать спасибо тем читателям, кто мне писал, и попросить прощения у тех, кому не ответил. Писать письма ведь труднее, чем статью. И самое важное, что я увидел, получая много писем: во всех уголках живет много людей с поразительно ясным мышлением и замечательно образным языком. Мне совестно, что пишу и пишу — а столько людей многое продумали глубже меня и выразили сильнее. Но я уже поднаторел, «внедрился» в газету, буду служить чем-то вроде рупора — и друзей, и незнакомых. Сегодня авторство не важно.

В.К. Ваши статьи в «Правде» вызывают отклик и в то же время вопрос: как определить Вашу позицию? Вы, вроде, коммунист, но с какой-то новой философской базой и новым языком. Нет ли тут какого подвоха?

С. К-М. К несчастью, в момент душевной смуты нельзя не обмануть ожиданий даже близких людей. Много друзей во мне разочаровались — я ведь был критиком нашего социализма (но не диссидентом), а сейчас непримиримый «антилиберал». Мне не пришлось сжигать никаких кумиров, но поумнеть (вернее, стать менее глупым) пришлось. Отказаться от советской наивности и доверчивости. Хотя она была огромной ценностью нашего народа, духовной роскошью жителей России. Жить, не будучи «начеку» — это роскошь.

Насчет философии — мне кажется, я влился в тот поток коммунистов, которые не отказались, а преодолели марксизм-ленинизм, пошли дальше. И это — совсем иное, чем ревизионизм западных социал-демократов или наших либералов. Сейчас мы выбираемся из-под обломков, в ранах. И прежде всего должны «восстановить голову». Слава Богу, лучше сохранилась голова у деревенского жителя, а то и хлеба не было бы. Но его за это и сильнее всего сегодня бьют реформаторы.

А язык — это просто возврат к нормальному русскому языку. Я представляю, как бы объяснил то, что происходит, мой дед — и стараюсь так и написать.

В.К. Что же, все-таки, определило эту возможность представить себе, «как сказал бы дед»? Ведь идеология заставляла говорить иначе.

С. К-М. Каюсь, я старался от нее защититься, хитрил. Радио не слушал, а если читал газету, искал изъяны и противоречия. Человек не беззащитен. Да и повезло в жизни. Трудности не были непереносимыми, а мои грехи были достаточно тяжелы, чтобы грызла совесть, но не так тяжелы, чтобы она меня сожрала. Боюсь, что перестройка так легко удалась потому, что у большинства, особенно у молодежи, совесть была чиста — и душа обленилась.

В.К. Что же Вы такого натворили, если не секрет?

С. К-М. Это не важно, а то и смешно. А почему раскаяние во внешне малом проступке предопределяет жизнь — неизвестно. Впрочем, одно событие поучительно. В школу, тогда мужскую, я пошел после войны. Учительница у нас была фронтовик, жизнь тяжелая. И бывало, она уходила с урока по делам, а меня оставляла вести урок, уже в третьем классе. Я и впал в соблазн власти. Стал «суров, но справедлив». Иногда иду домой, тащу пять портфелей. Такой был прием, чтобы предупредить родителей озорного ученика — отнять у него портфель. А мои же товарищи идут за мной и клянчат: «Мурза, отдай портфель». Наконец, собрались они и попросили старшеклассников. Те как-то догнали меня и измолотили — на всю жизнь хватило. И благодарен я за это моим друзьям, спасли меня. Хотя тогда накинулся на них: чего ябедничаете! Но ты же, — говорят — нас совсем замучил. А потом и тени вражды не было. У нас тогда идея права вытекала из правды. Что и называют тоталитарным мышлением.

В.К. Так что вы с проблемой тоталитаризма столкнулись в детстве?

С. К-М. Именно — и потом всегда о ней думал. Мало что на свете было так оболгано и опошлено, как советский тоталитаризм. Повторяют, как попугаи: это — тот же фашизм. Чушь. Фашизм — тоска одиноких людей, связанных на время искусственной солидарностью, круговой порукой темных инстинктов и трагической судьбы «сверхчеловека». Воля к смерти и радикальный антихристианизм. Наш большевизм, даже в его крайнем варианте Чевенгура, был ересью православия — ересью «избыточной» (и потому ранящей) любви. Но он весь был устремлен вперед, к жизни, наполнен оптимизмом. И учил он нас доброму и высокому, за уши вверх тянул. Мы могли ввести эту ересь в берега, да не хватило времени — элита выродилась раньше. Но это — особая тема.

В.К. А какие образы нашего тоталитаризма Вы считаете верными?

С. К-М. Не образы палача. Это — инструмент, он сути не раскрывает (хотя когда мучают людей, все остальное может показаться неважным). Суть нашего тоталитаризма, как я его понимаю, поясню образами кино. Назову три образа. Майор Жеглов («Место встречи изменить нельзя») — он совершенно правильно был назван в «Литературной газете» выразителем идеи тоталитаризма. Преподаватель Криворучко («Подранки»), который бьет ребенка, а потом плачет. Контуженный военрук («Зеркало»), который беззащитен против издевательств маленького интеллигента, еле ходит, но успевает броситься на подкинутую им учебную гранату. Интеллигенция не вняла этому откровению Тарковского, сделанному до перестройки.

В.К. Но все это образы, связанные с войной, с чрезвычайным положением. А как же выглядел большевизм в благополучное время?

С. К-М. Похоже, он был к нему не приспособлен и потерпел крах. Были советские люди в целом слишком мягкими, слишком демократами, без кавычек. Чуть полегчало — и они размыли устои необходимого авторитаризма и в семье, и в обществе. Улеглись, как Иванушка, на печи.

В.К. Вы разочарованы в самой идее демократии?

С. К-М. Это — трудный вопрос, и можно высмеять любой ответ на него. В проблеме множество слоев. Последние лет тридцать я прожил, мысля как демократ, а сейчас одолели сомнения. И не из-за демократа Глеба Якунина, это мелочь. Все больше возникает подозрений в том, что демократия понемногу тянет человека к фашизму. Разумеется, цивилизованному, без примитивного нацизма. А причина — в вытравлении того, что теологи называли «естественным религиозным органом» — способности чувствовать вечное, свою ответственность перед миром, уважение и любовь. Взамен нарастает тяга к упрощению, к разделению — то, что психолог Фромм назвал «некрофилией».

В.К. Так Вы не согласны с Черчиллем, что «демократия — плохой строй, но остальные еще хуже»?

С. К-М. Если бы дело касалось только политики, то при демократии жить приятнее. Как в парнике. А когда ее щупальца опускаются в душу то, похоже, Достоевский был прав. Подозреваю, что Демократия — это те три соблазна, которыми дьявол искушал Христа в пустыне. Но это — сомнения, ответа у меня нет. Сегодня хоть вопросы поставить. Расскажу один случай.

Читал я в Испании курс истории и философии науки. Уже после уроков перестройки, значит, по-новому. Студентам нравилось. И как-то после лекции, где шла речь о роли науки в создании идеологий, меня спрашивают: а как же, ведь демократия то-то и то-то. Я и брякнул, перегибая палку: «А я не демократ». Студенты так и ахнули, в Испании такое немыслимо, там самые крутые франкисты называют себя демократами. Расстроились они, потом приготовили целой группой обед и меня пригласили. Думали, я расслаблюсь и раскрою тайну — как же можно не быть демократом. Я расслабился, но, как человек более опытный, переложил задачу на них самих. Использовал то, о чем сегодня говорит вся Испания: нацию как будто подменили. Люди стали эгоистами. Студенты, как американцы какие-нибудь, изучают прогнозы рынка труда и выбирают курсы, обещающие в будущем оптимальное соотношение «доход / затраты усилий». Никакие тонкие материи их не интересуют. Одеваются одинаково, и на лице одинаковая улыбка. Кричат «Мы уже европейцы!» с таким же видом, как Майкл Джексон кричал «Я уже белый!». В чем-то похожи на наших студентов, но это при полном материальном благополучии.

Понятно, что духовную элиту Испании это очень беспокоит — великая культура и особый психологический тип растворяются в безличном «среднем классе» Запада. Появился даже лозунг: «Против Франко мы жили лучше». Я и спрашиваю студентов: «Можно ли считать, что сорокалетний тоталитарный режим передал своему преемнику духовно здоровую, самобытную нацию?» Удивились, но согласились — дело очевидное. Дальше: «Можно ли считать, что за 12 лет демократического режима произошло духовное принижение и опустошение, растворение культурных устоев нации?» Тут даже не удивились, такой это больной вопрос. «Можно ли считать высокий духовный тонус, благородные чувства и вдохновение общества важной национальной ценностью?» Да, конечно. Тогда, говорю, вот вам домашнее задание: разобраться, как и почему тоталитаризм, при всех его жестокостях, охранил эту ценность, а демократия, при всех ее прелестях и благах, так быстро проникла в это ядро и там нагадила? И ребята написали и рассказали множество интересных вещей. Похоже, правы философы, видевшие фашизм, а потом перебравшиеся в США, которые считают, что на Западе под видом демократии возник самый изощренный вид тоталитаризма, порабощающий душу с помощью «индустрии культуры».

В.К. Но это — очень пессимистичный вывод. Выходит, мы обречены метаться между разными типами тоталитаризма?

С. К-М. Если метаться, то да — из огня да в полымя. А коридор между ними есть. Я думаю, что возможность соединить личность (а не индивида) с народом (а не населением) может тот или иной вид соборности. Хотя наши «демократы» ее тоже считают одним из типов тоталитаризма, по-моему, они ошибаются. И советская власть, как порождение именно таких общинных представлений о власти, могла идти к этому идеалу. То, что люди от нее так легко отказались — трагическая ошибка, тоже результат душевной лени. И то, над чем так смеялись — медлительность и единодушное голосование в советах, как раз и говорят об их достоинствах. Совет, поиск согласия, не может быть быстрым. Голосование — лишь ритуал, закрепляющий согласие. А демократический парламент — это конкуренция, политический рынок или арена борьбы. Это — конфронтация и подавление противника. Здесь голосование — тоже ритуал, решения-то принимаются в другом месте. И думаю, что те общества, которые сохранили общинные механизмы власти, гораздо легче преодолеют нынешний кризис цивилизации и будут развиваться быстрее и гармоничнее. Зря мы так легко поддались соблазну.

В.К. Скажите, существует ли какая-то определенная философская школа, которая разрабатывает такое видение общества? Из чего Вы выводите свои построения?

С. К-М. Мне кажется, кризис и переживается нами так тяжело потому, что никакая философская концепция не дает нам приемлемого объяснения. Приходится самим думать и передумывать. Много мыслей наивных, сырых — профессионалы-обществоведы наверняка посмеиваются. О себе могу сказать, что стараюсь побольше читать, выбирая авторов трех категорий: тех, кто осмысливал западное общество, предлагаемое нам как образец; тех, кто отрицает евроцентризм и ценит разнообразие цивилизаций; тех, кто пережил тяжелые кризисы и болезни общества, сам наблюдал крушение устоев. Из всего, что я прочел, могу сделать вывод: интеллектуальная бригада «архитекторов» перестройки и реформы пошла на заведомый обман колоссального масштаба. Меня просто поражает этот шаг людей, работавших в науке, это — совершенно небывалое явление. Нашему обществу переломали руки-ноги и теперь сращивают кости под прямым углом — делают из России урода, который, кстати, в принципе несовместим с капитализмом. Вся формула реформы абсолютно противоречит той социальной философии, на которой базируется капитализм даже ХIХ века, не говоря уже о его последней стадии.

Второе, что я стараюсь делать — вспоминать свою жизнь до мельчайших подробностей, особенно детство, войну. Все сегодня видится в ином свете, наполняется новым смыслом. Собирается воедино виденное, слышанное. Кажется даже, что я вижу мою мать в детстве, до революции. Я прожил последние два года войны у дедушки в деревне, и сейчас понимаю, что он сильно на меня повлиял.

В.К. А кто был Ваш дедушка и в чем было его влияние?

С. К-М. Дед мой был казак из Семиречья (на границе с Китаем), бедняк. Личных оценок не буду давать, скажу лишь, что совершенно невероятной доброты был человек. Был он неверующим — редкость для казака. Все семеро его детей стали коммунистами, старшие в подполье — а гражданская война в Семиречье была очень тяжелая. Для меня примирение и даже братство бывших белых и красных было делом естественным и семейным. Я за столом сидел на коленях то у красного офицера, то у белого — и у всех уже советские ордена. Мне тяжело сегодня читать патриотическую прессу, зовущую к «белому реваншу», в этом я вижу глубокую фальшь. Зачем?

Но что меня поражает, уже сегодня, в моем дедушке — для него политические и даже социальные беды и схватки были как бы делом второстепенным. Я не только ни слова о них не слыхал, но и тени не чувствовал. Он как будто прожил безоблачную, полную благоволения окружающих жизнь. Это уже потом от матери я узнал, каким ужасом было «расказачивание» станицы, а потом «раскулачивание» — хоть и бедняк, и дети-коммунисты. И когда я сегодня вижу озлобленных, обиженных на страну и на народ артистов и академиков, которым как будто чего-то недоплатили, я опять поражаюсь — живут ли они? Или только подсчитывают убытки? И мне кажется, что эти люди, хлебнув западного мироощущения, не справились с ним, не «переварили» его, а заболели. Хотелось бы помочь им. Но как это сделать, когда они считают себя победителями?

В.К. Но Вы ведь тоже были на Западе. Почему он на Вас произвел иное впечатление, что значит его «переварить»?

С. К-М. Во-первых, до Запада я побывал в «третьем мире» и вжился в его реальность. Увидел «продукт» Запада, его сиамского близнеца, без которого Запада как явления просто не было бы. Уже само представление нам Запада как самостоятельного целого, без этого его второго «Я» — ложь. К сожалению, в нее поверили.

Но главное, я думаю, в том, что отношение к миру закладывается тайным образом в детстве. И большинство моих сверстников не упали бы в обморок при виде западного продмага, как какая-то приятельница Евтушенко. Видели наши солдаты в 1945 г. Запад, и от этого русофобами не становились. А в 80-е годы стала верхушка КПСС так фильтровать струйку наших людей на Запад, что в основном туда попадали те, кто уже в душе вожделел буржуазной жизни и уже ненавидел Россию, пусть сам того не подозревая. И нам они приносили ложь о Западе. Я это точно знаю. Частично это и потому, что жили они там искусственной жизнью, она им устраивалась и командирующей, и принимающей стороной. А мне довелось пожить «без привилегий» и в близкой личной дружбе со многими людьми. С той брехней, которая несется с телеэкрана, их жизнь имеет очень мало общего. Наши демократы опошляют трагический смысл западной цивилизации.

В.К. Какая же у них трагедия? Как сыр в масле катаются.

С. К-М. Люди — не сыр, у них душа есть. А сегодня она у человека Запада расщепилась. Он, как белка, заперт в колесо потребительства, оно стало чем-то вроде религии. И в то же время он должен чувствовать себя гуманистом и демократом — рецидивы христианства. А это уже несовместимо. Чтобы продолжать выкачивать ресурсы из третьего мира и сбрасывать туда промышленные и социальные отходы (вплоть до своих пенсионеров и безработных), приходится создавать структуры глобального фашизма, устраивать зверские демонстрации силы (вроде «Бури в пустыне»). Вот и мечется тот, у кого есть душа. Нам и то будет проще — мы будем жертвой. Но это — сложные вопросы, а нас и в простейших запутали.

1994