"Прекрасная толстушка. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Перов Юрий)

ТРЕТИЙ (1951–1952 гг.)


1

А вот третий больше всего подходил на роль человека, приславшего мне на шестидесятилетие огромный букет роскошных чайных роз и кольцо с изумрудом.

Была тревожная ранняя весна, самое начало апреля. Снег уже сошел, но природа еще и не думала пробуждаться, словно не верила в то, что наяву ее ждет что-то хорошее… Лишь кое-где, чаще всего почему-то под заборами, проклюнулись золотые кружочки мать-и-мачехи. И тут же, рядом с ними, еще больше бросались в глаза выступившие из-под растаявшего снега мерзости.

Чтобы не видеть всего этого, я сразу же после школы шла домой и сидела в заветном кресле с Пушкиным. Почему-то я только его читала в тот год. Танька не понимала меня. Бабушка не могла нарадоваться. Мы очень много тогда пошили.

Я, разумеется, была на вторых ролях, но один фасончик придумала сама, чем и горжусь до сих пор. Он был навеян девятнадцатым веком. Это редкое в начале пятидесятых свадебное платье заказала бабушке дочка какого-то генерала, и мое лирическое настроение пришлось как нельзя кстати.

Лучше всего тогдашнее состояние моей души описано в третьей главе «Евгения Онегина»:

…Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь; Душа ждала… кого-нибудь…

Весной я всегда чувствовала себя неуютно, а тут еще были свежи воспоминания о прошлой весне, о расцвете нашего тайного романа с Макаровым. И это ощущение неизбывной и непоправимой вины…

Угрызения совести и мучения мои были так велики, что я даже не позволяла себе читать книги с эротическим содержанием. Я боялась, возбудившись сверх меры, непроизвольно доставить себе наслаждение и удовлетворение.

Жили бы мы в другое время, я, может быть, ушла бы в монастырь. Но в моей жизни все происходит как раз наоборот. Именно монастырь нас свел с Ильей. Фамилии его я никогда не произнесу, потому что она слишком известна.

2

В один из ясных апрельских дней, когда при ярком солнышке тоска еще безысходнее, я, не сказав об этом ни бабушке, ни Татьяне, тайком отправилась в Донской монастырь, где был похоронен Макаров.

Мы были там с Татьяной в декабре, на другой день после сороковин. Помню, увидев, что к его могиле по свежему снегу не ведет ни один человеческий след, я разревелась и никак не могла остановиться.

С трудом я нашла могилку, и она показалась мне еще более жалкой, чем зимой. Убрав поржавевшие веночки с истлевшими листиками, я хотела выбросить и выцветшую ленту с надписью потускневшим золотом: «Горячо любимому мужу от безутешной жены», но отложила ее в сторонку. Потом убрала прошлогоднюю листву, поправила покосившийся железный крест, протерла носовым платком стеклышко фотографии, на которой он, ясноглазый, с гордо подкрученными вверх усами, смело смотрит в свое печальное будущее.

После этого, подумав, что никто мне не дал права распоряжаться чужой памятью, я украсила лентой крестик. И тут сзади раздался негромкий приятный мужской голос. Я невольно вздрогнула и, может быть, как-нибудь дико отреагировала бы на него, если б не сразу мною узнанные, недавно прочитанные пушкинские слова, которые он произносил:

О, пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят, Не подле праха, милого для вас, Не тут — не близко — доле где-нибудь, Там — у дверей — у самого порога, Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб, Пойдете кудри наклонять и плакать.

Только тут я оглянулась. Передо мной стоял высокий светлокудрый голубоглазый красавец в сшитом из дорогого, явно заграничного букле длинном модном пальто с огромными накладными карманами, которое было схвачено на тонкой талии широким поясом. Через плечо на брезентовом ремне висела брезентовая же плоская сумка чуть побольше тех, в которых ученики музыкальных школ носят свои папки для нот.

Что-то во мне дрогнуло и неясно шепнуло: «Это он».

Не найдя в его словах ничего предосудительного и ничего обидного в выражении лица, я, хоть и была в печально- философском состоянии духа, захотела показать ему, что и мы кое-что читали у Александра Сергеевича, и ответила репликой Доны Анны с самым строгим выражением лица:

Вы не в своем уме.

Брови незнакомца удивленно и радостно взметнулись, и он, немного подумав, медленно и робко ответил репликой Дона Гуана:

Или желать Кончины, Дона Анна, знак безумства? Когда б я был безумец, я б хотел В живых остаться, я б имел надежду Любовью тронуть ваше сердце…

Тут он смущенно замолчал, очевидно поняв, что совсем уж зарапортовался. Я тоже молчала. Наконец, смущенно прокашлявшись, он заговорил:

— Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Я прекрасно понимаю, что я не великий Дон Гуан, хотя вы так похожи на Дону Анну в моем представлении.

Я продолжала молчать, изо всех сил хмуря брови, чтобы не выдать надежды, в один миг затопившей мое сердце.

— Я надеюсь, вы мне простите мой безответственный поступок?..

Я опять промолчала, и он продолжал, справившись со своим волнением:

— Но я прошу меня хотя бы понять… Как я еще мог подойти к юной девушке, которая прибирает могилу… — тут он замялся, подбирая правильное слово: — Близкого человека. Я так боялся, что вы уйдете раньше, чем я решусь к вам подойти… А подойти мне было совершенно необходимо. Только вы не подумайте ничего такого. Я художник. Я сейчас работаю над картиной, которая у меня никак не получается… Я пишу войну… О том, как она опалила русскую женщину, вернее, девушку, которая еще и не налюби- лась вдоволь, но война отняла у нее возлюбленного… И тут такое совпадение…

Он осторожно кивнул на фотографию.

Я снова промолчала, но на этот раз просто от того, что не знала, что говорить.

— Вы мне не верите? — загорячился он. — Смотрите.

Он выхватил из своей сумки потертую картонную папку и развернул передо мной. Я ахнула про себя. Это были великолепные зарисовки мраморного горельефа из храма Христа Спасителя. Там был и памятник Гоголю, который стоит теперь во дворике дома, где он умер, в конце Суворовского бульвара; богиня победы, которая опять заняла свое место на Триумфальной арке, переехав с Тверской улицы на Кутузовский проспект через Донской монастырь.

Был там еще один торопливый рисунок женщины, склонившейся над скромной могилой. По берету, а главное, по формам, которые на этом рисунке были как бы специально подчеркнуты, я узнала себя. Больше того — я себе понравилась.

— Теперь-то вы мне верите? — спросил он.

— Теперь я вам верю, — словно зачарованная, ответила я.

— Меня зовут Илья.

— А меня — Маша, — еле слышно сказала я.

— Я так и знал! — воскликнул он.

— Что вы знали? — насторожилась я.

— Пойдемте!

Он подвел меня к горельефам.

— Посмотрите на это лицо, на фигуру, — увлеченно говорил он, показывая на женщину в какой-то библейской композиции. — Вы видите, как вы с ней похожи? Словно сестры. Я увидел вас и поразился — так много в вас библейского… Вы словно вышли из мрамора… Поразительно… Руки, великолепный мощный стан, созданный для продолжения рода, шея, посадка головы, лепка лица, эти миндалевидные восточные глаза! И имя!

— А что библейского в имени Маша? — не подумав, брякнула я.

— Как что? А разве мать Спасителя звали не Марией? А Мария Магдалина?

— Ах, в этом смысле… — устыдившись своей безграмотности, пробормотала я.

До сих пор мне это и в голову не приходило. Но меня можно простить — до этого дня меня никто не называл Марией, ни в школе, ни дома. Машей, Машкой, Маней, Мусей, даже Мурой иногда меня звала Танька, но никак не Марией.

3

В тот день мы долго гуляли по Донскому монастырю. Он все рассказывал, рассказывал…

От бабушки я слышала о храме Христа Спасителя, но понятия не имела, что эти горельефы оттуда. Как он говорил! Я слушала его открыв рот. Звуки его речи завораживали меня. Я словно попадала в другую страну, в другую жизнь. Его голос отзывался эхом во мне, словно внутри у меня были какие-то пустоты…

Потом он попросил разрешения проводить меня до дома. В автобусе я, страшно смущаясь, сказала ему:

— Вы знаете, а мне еще нет и шестнадцати лет… Только в июне исполнится, четырнадцатого.

— Хорошо, — кивнул он, — запомним. А что это вы вдруг вспомнили о своем возрасте?

— Я просто хотела вас предупредить…

— В каком смысле? — искренне удивился он.

— Ну, чтобы вы знали. Я выгляжу старше, и все думают, что мне уже есть восемнадцать…

— Не переживайте, вам еще рано молодиться…

Он так ничего и не понял. Я долго молчала, потом все-таки решила его просветить.

— Вы знаете, что в Уголовном кодексе есть статья за совращение малолетних? — шепнула я ему на ухо, чтобы никто из пассажиров не слышал.

— А разве я вас совращаю? — шепнул он мне в ответ.

— Я не о том… — Я уже прокляла себя за то, что затеяла этот разговор. — Просто один человек сперва думал, что мне девятнадцать, а потом у него начались неприятности.

— А он что, совратил вас?

— Я совершенно о другом хотела сказать… — обиделась я.

— Скажите, а Уголовный кодекс не помешает нам дружить? — с улыбкой шепнул Илья.

У меня от этой улыбки отлегло от сердца.

4

Через два дня я пришла к нему в мастерскую. Она была недалеко от меня, в Собиновском переулке, как раз напротив ГИТИСа, и дошла я до нее от своего дома меньше чем за десять минут.

Это была как бы однокомнатная квартира с огромной комнатой, с кухней, прихожей, маленьким коридорчиком, тесно заставленным холстами, подрамниками, багетом и прочими художественными принадлежностями. Из прихожей шли двери в туалет и ванную.

Илья сразу провел меня на кухню. Там стоял обыкновенный круглый стол, заваленный давно не мытой посудой, пустыми консервными банками из-под бычков в томатном соусе, конфетными коробками, в которых валялись обломки печенья, кусочки шоколада и сушки с маком. Широкий подоконник весь сплошь был уставлен пустой винной посудой. Нигде до этого я столько сразу этой посуды не видела.

Ничего возвышенного и художественного в кухне не было.

За столом сидели два молодых человека лет двадцати трех-двадцати пяти. Один из них был в заляпанной краской ковбойке, а другой — в белом медицинском халате, тоже измазанном краской. Они оба были похожи на маляров.

Кроме них, там была взрослая женщина лет тридцати пяти с бледным усталым лицом, укутанная в длинный байковый халат, из-под которого виднелись обутые в домашние тапочки голые ноги.

Все трое пили густой темно-вишневый чай из залапанных граненых стаканов.

— А вот и наша Мария! — объявил Илья, вводя меня на кухню. Я поняла, что он рассказывал про меня.

Молодые люди, и не подумав подняться, принялись бесцеремонно рассматривать меня. Один, рыжий, даже изучающе прищурился.

— Юдифь! — уверенно сказал рыжий.

— Магдалина! — уверенно возразил второй, худой и носатый.

— Когда, — ехидно спросил рыжий, — до или после раскаяния?

— Не обращайте на них внимания, — улыбнулся Илья, — просто они других библейских имен не знают… Это, — он повернулся в сторону женщины, — Наташа. Она с нами работает.

Наташа тоже изучающе оглядела меня с ног до головы, кивнула и взяла из коробки кусочек шоколада.

— Этих будущих лауреатов Сталинской премии зовут Андрей Резвицкий, — он кивнул на носатого, — и Дмитрий Дубич, — он кивнул на рыжего, — в просторечье Дуб. Мы сейчас еще сорок пять минут поработаем, а вы пока выпейте здесь чаю.

— Можете и посудку заодно помыть, — невинно предложил Дубич.

— А можно мне в таком случае и чаю не пить? — спросила я.

— Ну что, Дуб, получил? — довольно хихикнул Резвицкий.

— Вы лучше посмотрите художественные альбомы, — сказал Илья, кивая на уставленную книгами полку, висевшую на стене над продавленным диваном, где сидели молодые люди. — А если заскучаете, то приходите к нам. Если, конечно, Наташа разрешит… — Он посмотрел в ее сторону.

— А мне-то что? — лениво сказала Наташа. Тяжело поднявшись, потянулась всем телом и, шаркая тапочками, направилась к двери, завешенной тяжелыми коричневыми портьерами.

— Приходите, — сказал Илья, — только минут через десять-пятнадцать, когда мы войдем в работу.

— А может, и Наташе захотите помочь, — еще невиннее предположил Дубич.

— Ох, ты и дождешься сегодня, Дуб, — весело пригрозил Илья. — Пейте чай, смотрите альбомы, а потом приходите к нам.

Первый же альбом, который я открыла, был кустодиев- ский. У меня даже сердце подпрыгнуло от какого-то непонятного волнения, когда я наткнулась на картину «Русская красавица». Это была точно я. Правда, в лицах у нас сходства не было, да и фигуры были разные, но я всем своим существом поняла, что через год-другой буду точно такая же. Как потом выяснилось, я угадала. Только грудь у меня выросла чуть побольше, а талия осталась тоньше, чем у «Русской красавицы».

Минут через пятнадцать я отложила альбом и тихонько постучала в дверь за портьерами.

— Войдите! — раздался веселый голос рыжего.

Робко, с некоторым волнением я открыла дверь и чуть было не захлопнула ее. В огромной комнате было светло как в солнечный летний день. Посередине на каком-то непонятном возвышении, задрапированном темно-красным бархатом, из которого обычно шьют переходящие знамена, лицом ко мне полусидела, откинувшись на подушки, укрытые тем же бархатом, и подложив одну руку себе под голову, совершенно голая Наташа. Первое, что мне бросилось в глаза, — это обильные густые и черные волосы у нее на лобке и под мышкой.

— Пожалуйста, закрывайте быстрее дверь, а то вы нам Наташу простудите, — не отрываясь от мольберта, сказал Илья.

Только тут я заметила, кроме голой Наташи, в комнате еще троих мужчин, которые поглядывали на меня с большим интересом, чем на Наташу.

Нужно сказать, что если не считать себя, то целиком голую женщину я видела впервые. В баню я не ходила, так как у нас была ванная. Дома, разумеется, и бабушка и мама много раз переодевались при мне, но обнажалась при этом какая-то часть тела и ненадолго, и видела я это мельком, случайно, когда не успевала отвернуться.

Сама же я ни перед кем никогда не раздевалась. Даже когда мы были близки с Макаровым, это происходило в кромешной темноте его подвальчика и в полуодетом виде. Кстати, свет он выключал всегда сам, по собственной инициативе. Я его об этом никогда не просила. Наверное, он по-дру- гому не привык…

Теперь я понимаю, почему художники поглядывали на меня с интересом. Очень уж привлекательна была одетая женщина рядом с привычно обнаженной.

5

Все трое писали маслом и у всех, к моему огромному удивлению, получались совершенно различные картины. Даже малиновая драпировка была у всех разного цвета. У Резвицкого, например, она была грязно-зеленого цвета, а голая Наташа была цвета бархата, на котором сидела.

У рыжего Дубича драпировки вообще не было, а от Наташи сохранилось лишь бедро, кусок живота с пупком и часть руки. Правда, все это было очень крупно, на всю картину…

Только у Ильи было очень похоже. Это вселило в меня чувство гордости.

Много позже благодаря Илье и всем ребятам я перестала обнаженную натуру называть голой женщиной и считать, что самое главное в картине, чтобы она была похожа на натуру, а тогда я думала именно так.

Наташа сидела неподвижно, как и положено профессиональной натурщице с огромным стажем, и смотрела в одну сторону Я выбрала такую точку, которая не попадала в ее поле зрения, и, встав за спиной Резвицкого, с жадностью и, как мне казалось, совершенно безнаказанно ее рассматривала. Я словно, сантиметр за сантиметром, ощупывала ее глазами.

До сих пор я помню ее широкие ступни с выпирающими косточками, проступившие вены на икрах, удлиненные, очень белые бедра, кустистую обильную растительность на лобке… Это место почему-то особенно притягивало мой взгляд.

Грудь у нее была тяжелая, удлиненная и округлая, вроде кабачка. Одна из грудей — там, где рука ее была поднята и подложена под голову, казалась короче и круглее. Большие грубые соски были напряжены.

Я так долго смотрела на нее, что бросающиеся в глаза подробности начали как бы пропадать и обобщаться, и передо мной начала медленно проявляться моя собственная картина, где обнаженная натура была только моделью…

То ли я представила себя на ее месте, то ли совместила ее с собой, то ли увидела ее глазами художников, мужчин… Я до сих пор не совсем точно понимаю, что со мной произошло, но меня охватило страшное возбуждение. Дыхание мое участилось, и я с трудом его сдерживала, чтобы не выдать себя. Я почувствовала, как промокли мои шелковые трусики и как я стала тесна сама себе там, внизу…

Я думаю, напади они на меня тогда все вчетвером, включая Наташу, я бы не имела сил сопротивляться. Больше того — я теперь думаю, что сама мечтала о таком нападении и с трудом сдерживалась, чтобы не спровоцировать его.

Незаметно для себя я переступила с ноги на ногу, и мои бедра сами по себе сжались, а ягодицы напряглись с такой силой, что казалось — на них лопнет кожа. Изображение Наташи в моих глазах расплылось и сделалось похожим на картину Дубича…

Я начисто забыла о художниках, но, когда зрение мое на мгновение сфокусировалось, поймала на себе изучающий взгляд Ильи. Он выглядывал из-за своего мольберта как из- за укрытия. Скосив глаза, я увидела, что и Дубич из-за своего холста смотрит на меня с неменьшим интересом. И тут словно какой-то бес вселился в меня. Вместо того чтобы испугаться, я еще больше возбудилась. Я овладела своим лицом и перевела взгляд на полотно Резвицкого, но мышцы бедер и ягодиц не расслабила. Наоборот, напряжение нарастало неудержимо. Когда разряжение стало неизбежным, я перевела взгляд на Илью и, не отводя от него расширившихся глаз, произвела последнее усилие…

Тогда впервые это получилось у меня стоя.

Они так ничего не поняли, но весь день посматривали на меня настороженно и с недоверием. Они чувствовали, что что-то произошло, что их как-то обманули, но как именно — не понимали. Очевидно, для этого у них не хватило сексуального опыта. Они не знали, что такое возможно.

Самое интересное было то, что после случившегося я не испытывала ни малейшего угрызения совести. Мне не было стыдно ни перед ними, ни перед Наташей. В конце концов, я желала не ее. Да и никого из них, хоть смотрела в самый острый момент на Илью. И, конечно же, не себя. А больше там никого не было. Я жаждала, алкала любви! Это ее образ возник передо мной, сложившись из обнаженного тела усталой натурщицы, любопытных и заинтересованных взглядов художников, из их незаконченных полотен, из картин и икон, развешенных по стенам и стоящих на полу вдоль стен.

Впрочем, все это я разглядела много позже.

6

Илья оказал на меня огромное влияние. Очень скоро я уже не могла жить без его голоса, без его сдержанных, изысканных манер, без его захватывающих рассказов о великих художниках, об истории государства Российского, о русском искусстве, об иконах, монахах-богомазах.

От него впервые я услышала об Андрее Рублеве и Данииле Черном. Когда потом вышел фильм Тарковского, я словно повстречалась на экране со своими старыми знакомыми.

Он восполнил существенный пробел в моем воспитании, потому что бабуля, обучавшая меня и музыке, и французскому языку, и кулинарии, и сервировке и, конечно же, моделированию, кройке и шитью одежды, и еще множеству премудростей — одним словом, всему, чему ее учили в Институте благородных девиц, рисование сознательно пропустила.

Сама она рисовала ужасно, и, если пробовала изобразить какую-нибудь портновскую идею, у нее выходили невообразимые каракули. Когда я спросила, как же она сдала экзамен по рисованию в своем институте, она, жутко засмущавшись, призналась мне, что за нее рисовала ее лучшая подруга, которую, как и мою, звали Таня.

Я стала частой гостьей в мастерской. Больше того, я и Таньку туда однажды притащила. Она там прижилась мгновенно. Вот уж кто с удовольствием мыл посуду и бегал в магазин за пивом, вином и хлебом.

Илья водил меня по музеям, мы бывали на всех интересных премьерах, на всех вернисажах, творческих встречах. Кроме того, в мастерской у него постоянно толпился самый разный, большей частью очень интересный народ.

Однажды мы с Татьяной забежали туда на минутку и застряли так прочно, что мне пришлось звонить бабушке и что-то врать. У Ильи в тот день сидели молодые ребята, студенты Литературного института. Мы пили замечательное красное вино, которое наливалось из глиняного кувшина с узким горлышком, а в кувшин — из самой настоящей дубовой бочки, в которой, на мой взгляд, помещалось литров тридцать. На столе лежали грудой лаваши, бастурма, разная кавказская зелень. Все это я попробовала тогда впервые. И все это мне очень понравилось.

Застолье вел высокий и худой крючконосый кавказец, Расул. Это он, судя по всему, праздновал то ли выход своей первой книжки, то ли выдвижение его книги стихов на Сталинскую премию.

Его друзей звали Костя, Володя и Наум. Все они были поэты. Все потом стали знамениты, богаты, вышли в большие начальники, а тогда были просто гениальными поэтами. Во всяком случае, по-другому они себя и друг друга не называли.

Когда Танька, махнувшая сгоряча целый рог вина — а было нам тогда еле-еле по шестнадцать лет, — засомневалась в их гениальности, они начали наперебой читать свои стихи. Тогда я впервые слышала чтение живых поэтов, которое, надо сказать, совершенно несравнимо с любым художественным чтением.

Таньке стихи тоже понравились, но она сказала, что стихи — это не аргумент. Стихами нельзя доказать, что ты гений. Все засмеялись. Тогда Константин полез в карман и прочитал заметку, в которой говорилось, что в феврале в Москве состоялось Всесоюзное совещание молодых писателей, в котором участвовали все присутствующие, кроме Наума, которого все называли Немой.

Танька с хмельным упрямством потребовала газету, собственными глазами прочитала заметку и только после этого поверила, что перед ней живые гении…

В другой раз я увидела в мастерской у Ильи красивого светловолосого человека со значком лауреата Сталинской премии на новеньком двубортном сером в широкую полоску костюме. Илья писал его портрет.

Это был Степан Щипачев. Он только что получил Сталинскую премию самой почетной первой степени за поэму «Павлик Морозов».

Как Илья мне потом пояснил, это был заказ Союза писателей СССР. Секретариат Союза решил создать живописную галерею писателей-лауреатов и Героев Соцтруда.

7

Мы много ходили по мастерским других художников и скульпторов. Никогда не забуду того вечера, когда мы забрели в скульптурную мастерскую где-то на Сретенке. Хозяин ее был значительно ниже меня ростом, весь какой-то плотный, жесткий, словно вырубленный из грубого камня, с круглой головой на короткой крепкой шее.

Говорил он быстро, азартно. Увидев меня, он, ни слова не говоря, схватил меня за руку и повел на антресоли, где были стеллажи, уставленные его работами. Ничего подобного я в жизни не видела. Столько в его работах было энергии, чувственности, какого-то внутреннего надлома. Женщины его были прекрасны.

— Нравится? — сурово спросил он.

— Очень, — слегка испуганно ответила я, так как чувствовала, что этим вопросом дело не кончится.

— Приходите, я вылеплю вас!

— Э, нет, старик, так не пойдет! — крикнул снизу Илья. — Я еще сам ее не написал. А у меня право первой ночи.

— А ты никогда ее не напишешь, — нахмурился скульптор.

— Это почему же? — весело спросил Илья.

— Потому что она — больше женщина, чем ты — мужчина… — пробурчал в ответ скульптор.

— Что-что? — переспросил Илья, картинно приставив ладонь к уху. Я голову готова отдать на отсечение, что он все прекрасно слышал.

Мне не понравилось то, что сказал скульптор. Я была с ним не согласна. Мне и сам он не понравился. Вернее, не то чтобы не понравился, я его даже и не рассматривала с этой точки зрения, потому что была смертельно влюблена в красавца и джентльмена Илью. Скульптор меня напугал своим напором, каким-то прямым сверлящим взглядом, манерой во время разговора держать голову слегка пригнутой, набы- ченной, словно он готовится идти на таран.

Потом в мастерскую набилась тьма народу. Пили водку. Закусывали солеными черными груздями, принесенными из соседнего магазина «Грибы-ягоды», свежим ржаным хлебом, который не резали, а ломали, красным луком и отварной картошкой в мундире, которая не кончалась. Кастрюля с картошкой постоянно кипела на электрической плитке тут же, на верстаке, идущем вдоль всей стены, среди недоделанных или разрушенных глиняных скульптур, толстой металлической проволоки, обломков гранита и мрамора.

Под конец вечера, когда все уже были навеселе, скульптор с Ильей сцепились в споре. Я уже не помню, что послужило поводом, но в памяти прочно засело, как скульптор кричал ему, брызгая от возбуждения слюной и размахивая короткими железными руками:

— Никакого отношения к национальной культуре ты не имеешь! И к мировой тоже! Ты же весь картонный! Тебя же одним щелчком прошибить можно! Ты штукарь! Да, умелый, очень умелый! Но это все вышивки гладью — то, что ты делаешь! Тебе нужно висеть в салонах или, еще лучше, будуарах глупых баб! Вот это твоя публика! Они тебя оценят по заслугам!

— Но ты же не будешь отрицать, что Илюха талантлив как Бог! — вступился кто-то за насмешливо молчащего Илью.

— Талант — не оправдание, — отрезал скульптор, бешено вращая своими круглыми и рыжими, как у кота, глазами, — талант — это наказание!

Ну уж с этим я была совсем не согласна, и мы быстро ушли.

Домой мы шли пешком, и я как могла успокаивала Илью.

— Я совершенно на него не обижаюсь, — ласково улыбнулся он. — Просто он и вся его компания идут другой дорогой. Ему кажется, что мой путь неверен, так что же тут горячиться? Ведь все карабкаются на одйу и ту же гору, а места на вершине очень мало… Кто первый туда придет, тот там и останется. Опоздавшим придется ютиться пониже-

Долго еще, вспоминая этого скульптора, я думала: «Какой неприятный тип». Но слова его гвоздем засели во мне. Особенно та фраза: «Она больше женщина, чем ты мужчина».


8

Меня и саму слегка настораживало то, что Илья так долго не предпринимал попыток сблизиться со мною. Он очень осторожно за мной ухаживал. И надо признаться, это было со мной впервые в жизни и доставляло бесконечное удовольствие. Ведь нельзя же назвать ухаживанием наши странные отношения с Алексеем. Дай в огненном романе с Макаровым период ухаживания закончился вместе с игрой в снежки.

А Илья был безупречен в своем ухаживании. Никогда, в любое время года, он не забывал купить мне цветы. Вы знаете, как они, пусть даже самые скромные, действуют на нас, как сладко на мгновение замирает сердце, как улучшается настроение, как мир кажется добрее и красивее.

Это было не всегда удобно, особенно когда мы шли куда- нибудь на выставку или в театр. Но кто из нас откажется от этого неудобства?

Однажды мы чудом попали на концерт Софроницкого. Он исполнял Шопена. Я была потрясена его музыкой. Когда концерт кончился, оказалось, что не я одна. Зал буквально взорвался аплодисментами. Пианист вышел на авансцену потный, взъерошенный, с выбившимися из-под рукавов черного фрака манжетами. Левая была расстегнута — очевидно, от его энергичных движений отлетела запонка.

Он сдержанно, с достоинством кланялся и смотрел прямо на меня. Я хлопала изо всех сил, зажав мешающий букет под мышкой. Потом сообразила, выхватила цветы и, поймав его взгляд, бросила пианисту. Мы сидели во втором ряду. Потом ему понесли другие букеты, но мой был первым.

— Ты не обижаешься, что я кинула ему твои цветы? — спросила я Илью в вестибюле.

— Ты умница! — сказал он. — Хочешь, мы пойдем к нему в гримуборную и я тебя с ним познакомлю?

— Конечно! — восторженно воскликнула я. — А разве ты с ним знаком?

— А какое это имеет значение? — усмехнулся Илья.

Он нашел администратора, представился, и тот уважительно проводил нас до дверей гримуборной.

Когда мы вошли, Софроницкий уже переоделся в тесноватый серый костюмчик и жадно курил, вытирая постоянно потеющий лоб.

Илья представил меня, назвал себя и сказал, что очень хотел бы написать портрет музыканта.

И, кажется, написал. Но это было много позже, когда мы с ним уже расстались.

9

Видя, что Илья не очень-то продвигается в своих ухаживаниях, я отнесла это на счет боязни нарушить Уголовный кодекс и решила поторопить события.

Однажды поздно вечером, когда мы возвращались из Колонного зала с концерта Изабеллы Юрьевой, я открыла ему, на чьей могиле мы познакомились, потом рассказала всю историю отношений с Макаровым. Призналась Илье в том, что сильно боялась каким-нибудь косвенным образом повлиять и на его судьбу.

— Так что видишь, ты принимал меня за маленькую девочку, а я уже женщина с прошлым…

Илья, выслушав мой рассказ, тактично промолчал и только крепко обнял за плечи. Я ожидала, что он тут же попытается меня поцеловать по-настоящему или пригласит в мастерскую, но дальше этого дружеского объятия дело не пошло.

Я оказалась в дурацком положении. Дело в том, что я, рассчитывая на то, что наши отношения сдвинутся с мертвой точки и мне наверняка не придется ночевать дома, наврала бабуле, что мы едем к Таньке в Валентиновку, где, естественно, телефона нет, и потому проверить мое пребывание там невозможно.

Пока мы провожались, сидели на Страстном бульваре, пока я рассказывала всю свою жизнь, настала глубокая ночь. Когда посмотрела на часы — было без пятнадцати два. Нам случалось возвращаться поздно, но не настолько.

Надеясь на то, что сегодня между нами что-то произойдет, я перестала контролировать время, и теперь предстояло объяснять бабуле, каким образом я из Валентиновки оказалась в Москве на Тверском бульваре в два часа ночи. А бабуля непременно проснется, как только я войду в квартиру, и спросит хриплым спросонья голосом: «Мусик, это ты? Кефир на кухне, на столике». Кефир на ночь для пищеварения — это было святое в нашем доме. Я и до сих пор его регулярно пью.

Мы медленно шли по нашей стороне улицы, а я лихорадочно соображала, что же мне делать. Илья был задумчив и молчалив. Очевидно; моя любовная история вызвала в нем не совсем ту реакцию, на которую я рассчитывала. Я уже жалела, что все ему рассказала. Мне вдруг представилось, что он до сегодняшнего дня собирался на мне жениться и мужественно ждал, пока мне исполнится хотя бы семнадцать лет, после чего по специальному разрешению можно будет это сделать.

Об этом разрешении узнала предприимчивая Татьяна, у которой вовсю развивался роман с рыжим Дубичем. Теперь же, все узнав, Илья переживает, что ошибся во мне, и после всего ни за что на мне не женится. А раз так, то и продолжать наши отношения не стоит. Человек с такими высокими моральными устоями не может встречаться с девушкой просто так, без далеко идущих и очень серьезных намерений..

Мой дом тем не менее неумолимо приближался, а идти туда по-прежнему не было никакой возможности. И тогда в моей отчаянной голове возник план.

Поравнявшись с военной прокуратурой, которая была за несколько домов до моего, я ойкнула и остановилась.

— Что случилось? — встревожился Илья.

— Маленькая авария в туалете, — соврала я и при этом даже бессмысленно покраснела. Все равно в темноте не было видно. — Ты пройди, пожалуйста, вперед… Только не оглядывайся.

— Конечно, конечно, — смущенно пробормотал Илья и, немного отойдя, остановился спиной ко мне.

Я, стараясь не звякнуть, достала ключи от дома и аккуратно засунула их в щель за водосточной трубой. Заодно подтянула чулки и бодрой походкой догнала его. Мы так же молча двинулись дальше.

— Ну вот и все, — горестно вздохнув, сказала я, когда мы подошли к моему подъезду, еще раз вздохнула, полезла в сумочку, порылась там и подняла удивленные глаза на Илью. — Я тебе ключи не отдавала?

Мы часто так делали этим летом, потому что в моем платьице, которое, между прочим, я сама придумала, выкроила и сшила, карманов не было.

— Нет… — пробормотал он, озабоченно обшаривая свои карманы, — вроде не отдавала…

— Подожди, — сказала я, — держи. — И стала вынимать все из сумочки и сгружать ему в ладони. Там оказались расческа, маленькое зеркальце, несколько невидимок, которыми я подкалывала волосы, чтобы не лезли в глаза, маленький серебряный флакончик с «Красной Москвой» и такая же серебряная пудреница — бабушкин подарок, носовой платок, огрызок простого карандаша, две оторванные пуговицы, крючок от лифчика, доставая который, я жутко покраснела, хотя на нем не было написано, что он от лифчика, две помятые трешки, пригоршня мелочи из специального карманчика с кнопкой и конфетные фантики, которые я не успела выбросить. Их было так много, что я покраснела во второй раз. Когда сумочка опустела, я для наглядности перевернула ее вверх дном и потрясла.

Молча переложив свои жалкие пожитки обратно, я защелкнула замок и обреченно вздохнула:

— Пойдем, теперь я тебя провожу, все равно время есть…

— Поздно уже, — нахмурился Илья, еще не подозревающий о подлинных размерах бедствия. — Как ты будешь обратно одна добираться, бабушку будить…

— Ну, положим, было бы все равно, когда ее будить, в два или в три, — с веселым отчаянием заявила я, — только будить-то некого. Бабушка уехала в Валентиновку, к Таньки- ным родителям. Они там что-то шить затеяли…

Я приплела Валентиновку, в которую якобы уехала сама, для того чтобы не путаться во вранье.

— Так куда же ты пойдешь? — испуганно спросил Илья, не понимая или делая вид, что не понимает, куда я клоню.

Я пожала плечами.

— Буду гулять до утра, а там первой электричкой поеду в Валентиновку. Вот Танька обрадуется. Она очень хотела, чтобы я ехала с ней, и отстала от меня только ради Изабеллы Юрьевой. — Я с удовольствием развивала свое вранье, тем более что это и враньем-то уже не было. Если бы Илья действительно бросил меня на улице, то мне пришлось бы так и поступить. Будить и пугать бабулю я не стала бы ни за какие пироги.

— А если на тебя кто-нибудь нападет? — с глупым видом спросил Илья. Он или еще не понимал того, что его ожидает, или всеми силами хотел это предотвратить и не терял надежды до последнего момента.

— А я буду гулять около 108-го отделения милиции. Там меня никто не тронет.

Я начала злиться. Даже если он решил не жениться на мне, потому что я оказалась не девушкой, то разве это мешает нам оставаться друзьями? Ведь я ему ничего плохого не сделала.

— Тогда тебя заберут в милицию… — совсем уже растерялся он.

— Ну и что? Какое преступление я совершила? Я им расскажу правду Может, они еще и оставят меня где-нибудь на диванчике. Или в какой-нибудь камере. Есть же у них там кровати.

Наконец Илья, как сказали бы сейчас, «врубился в ситуацию» и нахмурился.

— Не говори глупостей! — строго сказал он, словно это не он их говорил. Никогда бы не подумала, что этот уверенный в себе человек может так растеряться в такой простой ситуации. — Мы сейчас пойдем ко мне в мастерскую. Это здесь недалеко… — для чего-то объяснил он. Будто я не бегала этой дорогой каждый день.

10

Всю дорогу до Собиновского переулка мы молчали. Он мрачно. Я для того, чтобы не выдать крупную дрожь, которая начала колотить меня.

Он все-таки это заметил и в мастерской укрыл меня байковым одеялом, поставил на газовую плиту чайник. Коробка из-под конфет была полна всякой всячины, и это оказалось очень кстати, потому что, несмотря на нервную дрожь, я очень хотела есть.

Мы попили чаю. Я съела все печенья, сушки и конфеты- подушечки из коробки, но дрожь моя не прекратилась.

— Боюсь, что ты простудилась, — сказал он. — Ложись, я тебя как следует укрою.

Я прилегла на видавшем виды диване, и он, укрыв меня одеялом, подоткнул его со всех сторон, как когда-то делали мои мама и бабушка. Мне отчего-то стало так сладко-грустно, что из моих глаз градом покатились горячие шустрые слезы.

— Ну что ты, малыш, ну что ты, — испуганно зашептал Илья, вытирая слезы своим платком, пахнущим одеколоном «Шипр».

Само собой разумеется, что от таких жалостливых слов слезы полились еще обильнее, и я с удовольствием забилась в самых натуральных рыданиях.

Илья присел на краешек дивана, обнял меня и стал шептать в мокрое от слез ухо:

— Ну, скажи мне, скажи, малыш, кто тебя обидел? Ну? Успокойся, тебя никто не тронет…

От этих слов я заревела еще громче.

— Ну перестань, перестань, а то я тоже заплачу…

— Тебе-то что плакать? — проревела я. — Ты красивый, талантливый, тебя все любят, а я никому не нужна — толстая дура…

Я просто зашлась в рыданиях от жалости к самой себе. Илья еще крепче сжал меня в объятиях и стал тихонько целовать в шею, в ухо, в щеку, приговаривая при этом:

— Глупая… Это ты-то толстая? Да ты самая красивая девушка, которую я встретил за много лет… В тебе все красиво! Я не могу спокойно смотреть на твою шею… — Он поцеловал в шею, — на твои плечи…

Я повернулась, и наши губы встретились… Это было совсем другое, чем с неистовым Макаровым. Илья целовался нежно и осторожно, словно губами спелую малину рвал. А я — как привыкла с Макаровым…

По-моему, этот первый поцелуй даже напугал Илью. Он слегка отстранился и с удивлением посмотрел на меня. Я тут же закрыла глаза и застыла в ожидании следующего поцелуя…

Мы в то утро целовались до обморока. В прямом смысле этого слова. Я так мужественно сопротивлялась нестерпимому желанию сжать бедра, так много сил у меня ушло на это, что в какое-то мгновение я куда-то провалилась от такого нечеловеческого напряжения. Для меня было очень важно не допустить этого… Я считала, что так будет нечестно по отношению к Илье.

Домой я вернулась только после обеда, благополучно найдя связку ключей там, где их и оставила, — за водосточной трубой военной прокуратуры.

11

Кроме поцелуев, в то утро между нами ничего не было. Но отношения наши существенно изменились. Теперь мы целовались при каждой встрече, как только имели возможность. Постепенно он начал ласкать и целовать мою грудь, бедра, но дальше дело не шло.

В таком бешеном возбуждении я пребывала месяца полтора. Мы с Танькой, которой я, естественно, через полчаса после любого события все рассказывала, головы себе сломали, пытаясь понять, в чем тут дело.

Самая большая загадка заключалась в том, что он тоже от наших поцелуев возбуждался не на шутку, я это постоянно чувствовала, порой его колотило не хуже, чем меня в ту памятную ночь, его руки алчно ласкали мое тело, но дальше трусиков, вернее, их нижних границ они не заходили. Словно эта, обычно самая желанная для мужчин, часть моего тела была для него табу.

Я попробовала подойти к этой проблеме с другой стороны и решила согласиться позировать ему в обнаженном виде. Но согласиться, разумеется, не сразу, а постепенно… Издалека стала расспрашивать его о той военной картине, о которой он мне говорил в день знакомства в Донском монастыре. Он долго отнекивался, говорил, что забросил пока эту работу, что его не устраивает композиция, что пока картина получается слишком литературной, что лучше он просто напишет мой портрет. И действительно начал. Но я оказалась настойчива и требовала показать мне наброски к той картине, надеясь, что женщина там изображена обнаженной. Он отказывался, а я не отставала, не замечая того, что он злится на мои приставания.

Наконец терпение его лопнуло, и он с досады признался мне, что всю эту историю он придумал на ходу, прямо там в монастыре, чтобы был повод подойти ко мне. Он думал, что я обижусь на такое беспардонное вранье, но меня эта история очень позабавила и развеселила.

Пока я хохотала, он сидел нахмурившись и о чем-то напряженно думал. Потом подскочил с дивана, пробежался по мастерской, расшвыривая заляпанные краской табуретки и хлопая себя по лбу. При этом он приговаривал:

— Идиот! Кретин! Дубина стоеросовая!

Потом подбежал ко мне, присел передо мной на корточки и, глядя сквозь меня, заговорил сбивчиво и торопливо:

— Представляешь, война… по всей русской земле… Жаркие бои… Тягостные дни обороны… окопы, слякоть… Атака! Отчаянная! Дерзкая! А где-то партизаны… Лес, маленький костерок… Доят корову. Да, да, у них были коровы, а раз так, значит, их нужно доить! Потом госпиталь… Страшные муки раненых. Молоденькая медсестра. И все их муки на ее лице…

Она страдает не меньше их. Потом школа… Дети прислушиваются к воздушной тревоге…

— Я помню воздушную тревогу, — вставила я, но он меня не услышал. Он даже глаза закрыл и продолжал:

— А где-то далеко в тылу засыпают у станка двенадцатилетние пацаны… Где-то пашут на себе бабы… А ночью в Кремле не спит тот, на котором лежит невыносимо тяжелая ответственность за всю необъятную страну… За всех нас… Забытая трубка в пепельнице, глаза с усталым прищуром вглядываются в карту. Рядом склонились соратники… Маршал Жуков что-то объясняет главнокомандующему, обводя красным карандашом какой-то населенный пункт… А художник идет через всю страну этой страшной дорогой войны, и как фотовспышкой выхватывает своим вниманием то трагический ее фрагмент, то трогательный, то лирический. Ведь и в войну любили! И еще как! Еще сильнее и безогляднее! Это же целый цикл! И название должно быть такое объединяющее… Скажем, «Дорогами войны…». Нет! — Он открыл глаза и резко помотал головой. — Это будет слишком в лоб. Лучше взять первую строчку из песни: «Эх, дороги!..» Ее все знают и любят. Она задумчивая, философская. За нею вся война! И не в лоб! Огромный цикл! И безграничное поле для фантазии. Подойдет любой сюжет! Тут будет и портрет, и батальная сцена, и групповой портрет, и пейзаж, и жанровая зарисовка, и все, что можно придумать! Малыш, ты гений!

Он наконец вспомнил обо мне, так как до сих пор разговаривал исключительно сам с собой. Он подбежал ко мне и стал в восторге целовать меня. Я тоже была рада невероятно, потому что сразу поняла и оценила всю грандиозность этого замысла и гордилась, что это я своими дурацкими домогательствами натолкнула его на такую мысль.

С того момента мы еще больше сблизились. Но, к сожалению, не в известном смысле слова. До этого еще было далеко.

И все-таки в один прекрасный день я буквально принудила его писать с меня обнаженную натуру. Это решение мне нелегко далось, хотя теперь я понимаю, что тогда мне раздеться перед ним хотелось больше, чем ему меня увидеть… Ведь на меня, обнаженную полностью, не смотрел еще ни один мужчина. И я ожидала от этого момента неизведанных, волнующих ощущений. Потом я все-таки рассчитывала, что это толкнет-таки его на последний шаг.

Я оказалась права. Так все и случилось.

12

Была уже осень, самое противное время, когда тепло уже ушло, а топить еще не начали. Он для того чтобы писать меня, собрал электрические плитки и рефлекторы со всей Москвы.

Дубич и Резвицкий, прослышав об этих приготовлениях, пытались напроситься хоть на один сеанс, но Илья решительно и грубо им отказал. А я была не против… Правда, не в первый раз…

Он пропустил меня в натопленную, переполненную светом большую комнату.

— Когда будешь готова, позови, — сказал он, стараясь на меня не смотреть.

В мастерской стояло большое зеркало в старинной черной раме — «для отхода», как мне в свое время пояснил Илья. Я раздевалась перед этим зеркалом. Было безумно приятно чувствовать, как тепло от рефлекторов и горячий свет от мощных ламп ласкают кожу. Только раздражал противный красный рубец от резинки трусиков. Я принялась растирать его ладонями.

— Готова? — спросил через дверь Илья, и я увидела, как от звука его голоса стали собираться и твердеть соски.

— Нет еще, — испуганно ответила я и еще энергичнее стала тереть этот проклятый рубец, — я скажу, когда буду готова.

Наконец я встала посреди мастерской рядом с мольбертом, на котором был укреплен девственно чистый, идеально загрунтованный холст, и позвала его, чувствуя, как вся кровь прихлынула к лицу Непередаваемое ощущение — смесь острого стыда с не менее острым желанием…

Он несмело вошел, остановился на пороге и сощурил глаза, как будто в него направили прожектор.

— Господи… — прошептал он, раскрывая глаза широко, — я даже не предполагал… Ты настоящая рубенсовская вакханка, только моложе и лучше, без этих ямочек, бугров и складок… Ты неправдоподобно красива…

Он обошел вокруг меня. Я стояла ни жива ни мертва.

— Нет, тебя даже устанавливать не надо. Ты так и должна стоять. Только встань поудобнее, надолго… — Илья отошел за мольберт и, сделав трубочку из ладони, посмотрел на меня. — Именно так, — бормотал он себе под нос, — именно так… — Он посмотрел на меня в зеркало и воскликнул: — Потрясающе! Ты даже не представляешь, насколько ты грандиозна!

«Представляю, подумала я про себя с иронией, грандиозна, огромна, массивна и колоссальна настолько, что никому не нужна, будь хоть трижды вакханкой».

Перед этим я, улучив момент, мельком взглянула на его брюки. Они висели на нем, как на вешалке. Обычно я всегда замечала даже самое легкое его возбуждение, хоть он это не любил демонстрировать, как некоторые мужчины, и постоянно убегал в кухню поправляться. Вы же знаете, что от нас это скрыть нельзя.

— Ты сама по себе тема, сюжет! Мне ничего не надо придумывать! В тебе все есть! — восклицал он, не догадываясь о моих безрадостных мыслях. — Только ты можешь немножко поднять голову?

Я подняла. Он, придирчиво глядя, снова обошел меня вокруг.

— Нет! Не так. Ты подняла голову так, словно подставила лицо весеннему солнышку… Нет! Ты подними голову и посмотри на меня со спокойным презрением…

— Это еще зачем? — не удержалась я от вопроса, подумав про себя: «Неужели он догадался, о чем я сейчас мечтала?»

— Вот послушай… — Он выставил вперед ладони и закрыл глаза. — Представляешь группу фашистов разного возраста? Тут и пожилой отец семейства, наверное, бюргер, и молодой парень, который никогда еще не видел обнаженную женщину, и прожженный тип, возможно, таксист или официант в забубённом кабаке, и офицер, человек с университетским образованием, гуманитарий, презирающий в глубине души Гитлера и нацизм, но не осмеливающийся заявить об этом вслух. Перед ними стоишь ты! Обнаженная! Со следами побоев на лице. Стоишь на своей поруганной земле, чувствуя босыми ступнями каждый ее камешек, каждую песчинку. Они собираются тебя казнить. Но им мало этого. Мало просто смерти. Они должны еще надругаться над тобой. Унизить и запугать тебя. Растоптать твое человеческое достоинство. Но получилось все наоборот. Они не ожидали увидеть то, что увидели. Ты оказалась божественно прекрасна. Воплощение женственности, жизни, красоты. Почему-то каждый из них вспомнил о родине, о матери, о сестре, о возлюбленной, но внешне они боятся проявить свои чувства, и потому эти чувства проглядывают из-за мерзких масок, которыми они укрывают все человеческое, что в них осталось. Как бы мало его ни было…

Как он говорил! Я увидела живьем всю картину. Больше того — я испытала те сильные чувства, которые испытала бы, стоя перед картиной и перед озверевшими фашистами одновременно. Наверное, я его любила больше всего за его речи…

Весь сеанс он был в невероятном возбуждении, но в штанах его так ничего и не шевельнулось. Это обстоятельство постепенно охладило и меня.

Потом мы пили чай на кухне, я сидела, завернувшись в Наташин байковый халат, который она оставляла в мастерской, чтобы не таскать его с собой всякий раз.

Халат был мне безбожно мал, и я еле успевала его натягивать на бедра, потому что он распахивался до самого лобка, а я была под халатом голая, так как мы собирались провести еще один сеанс.

Илья все время украдкой косился на мои ляжки, словно я не простояла только что перед ним голая больше часа. Брюки его при этом предательски вздулись. Я это увидела точно, хоть он и поворачивался ко мне другим боком и два раза выходил в комнату поправляться. Тогда я решила действовать и сделала вид, что в глаз мне что-то попало. Я так ожесточенно стала тереть его пальцем, что он покраснел самым натуральным образом и из него даже полились слезы.

Илья долго смотрел на это безобразие и потом решил мне помочь.

— Дай я посмотрю, — сказал он, направляя мне настольную лампу в лицо, — а то ты еще вотрешь соринку в глазное яблоко и инфекцию внесешь.

Что и требовалось! Я откинулась на спинку дивана и раздвинула колени, чтобы он мог приблизиться ко мне поближе…

13

Потом, когда Илья уже не стеснялся об этом говорить, когда он уже ничего не стеснялся, он рассказал мне, что жутко меня боялся. Вернее, не меня, а своей неудачи в моих глазах. У него, как правило, в первый раз с новой женщиной практически ничего не получается, как бы он ее ни хотел. Пока они целовались и ласкались — все было прекрасно, но, когда дело доходило до главного, все опускалось и, как всегда кажется в таких случаях, становилось еще меньше, чем было до этого, даже в спокойном состоянии. Все налаживалось только на третий или четвертый раз.

Одно дело, когда в такой ситуации рядом с тобой опытная женщина, которая все правильно поймет и поможет, думал он, но как к этому отнесется неопытная девчонка, которой едва стукнуло шестнадцать лет… Такие сомнения охватывали его всякий раз, когда наши ласки заходили слишком далеко.

Но в случае со мной произошло чудо…

Разумеется, соринку, которой не было, он вынимал долго, а я, нервничая и моргая, как бы непроизвольно сжимала его ногами и постепенно съезжала на край дивана до тех пор, пока не почувствовала лобком то, что вздувало его брюки…

Потом он благополучно извлек соринку кончиком белоснежного носового платка, пахнущего «Шипром». Уж и не знаю, чего он там извлек, но я, что есть сил сжав его бедрами, завопила на всю мастерскую, что все прошло, и стала покрывать его благодарными поцелуями, которые постепенно перешли совершенно в другие…

Потом мы бесконечно долго возились на диване, но он не спешил снять брюки. Я сама, расстегнув пуговички, залезла к нему в ширинку и принялась истово ласкать его, совершенно искренне восхищаясь вслух тем, какой он нежный и трогательный, потому что стоило мне только прикоснуться к нему, как он тут же уменьшился в размерах.

Илья при этом недоверчиво на меня поглядывал. Ему было невдомек, что лежачего я его никогда не видела и не ощущала, так как у Макарова он еще долго был в возбужденном состоянии и после того как все кончалось… И потом, мы все время спешили и мне никогда не удавалось дождаться, чтобы он успокоился.

Когда мне наконец удалось его раздеть и он лег на меня, не решаясь предпринять дальнейших решительных действий, так как был совершенно к этому не готов, я сама как могла впустила его в себя…

Я так сильно и так долго его хотела, ощущение было такое восхитительно необычное и тонкое, что мне хватило слабого, едва уловимого движения во мне, чтобы неудержимо, бесконечно и бурно, содрогаясь всем телом, сжимая его своими бедрами, улететь вместе с ним за пределы блаженства.

Конечно, можно сказать, что эта победа далась ему незаслуженно. Но можно так и не говорить. Разве не он своими собственными руками и губами, не жалея сил и времени, приблизил ее?

Как бы там ни было, но именно эта победа вдохновила его. Я почувствовала, как он поднял голову и распрямился во мне во весь рост, как движения его стали ощутимы, уверенны и настойчивы, как все мое существо привычно отозвалось на них и стало ритмично двигаться им навстречу, с каждым движением набирая новую силу и неутоленность…

Краем глаза я заметила, как просветлело его лицо, как губы тронула победная, ликующая улыбка. Я еще не знала, что он был счастлив от того, что у него получилось с первого раза, но его счастье заразило и меня, и, когда его исказила болезненная гримаса неотвратимого блаженства, я взорвалась и улетела вместе с ним…

Как потом выяснилось, я в этот момент больно укусила его в плечо.

Он потом долго гордился этим укусом. Через Таньку я узнала, что он хвалился синяком перед ребятами. Меня его несдержанность не обидела. Я и сама гордилась этим укусом. Правда, потом уже ничего подобного я старалась себе не позволять.

В тот день мы были близки еще раза четыре. Он никак не мог успокоиться после такой удачи. А мне только того и надо было.

14

Больше такого любвеобилия он не проявил ни разу. Чаще всего дело ограничивалось одним-единственным, чуть ли не семейным, коротким соединением. Но я все равно была счастлива безмерно. Во-первых, он всегда долго настраивался, рассматривал меня, ласкал руками, изощренно и изобретательно, целовал, пусть без бешеной страсти, но нежно, тонко, чувственно, а во-вторых, он все время говорил…

Боже, как он говорил, с чем он сравнивал различные части моего тела — царь Соломон позавидовал бы, как он мне самой рассказывал обо мне! Как рисовал меня словами. Это было настолько образно, что я просто видела себя в его речах как в зеркале.

А потом, когда все заканчивалось, он рассказывал об этом. О том, какова была я и что чувствовал он.

Однажды я ему в порыве простодушного восторга сказала, что ему бы не живописцем быть, а писателем, так зримо он все рисует словами. Он жутко обиделся.

Много лет я не могла понять почему, пока не прочла в какой-то очень серьезной критической статье о нем, что вся его живопись грешит чрезмерной литературщиной…

А тогда мне всего хватало. Больше того — я совершенно приспособилась и за его короткий домашний разочек успевала не менее трех раз подняться на вершину блаженства.

Мне казалось, что его благодарности за то, что со мной он чувствовал себя настоящим мужчиной, не будет конца. Он и сам не раз говорил о необыкновенной гармонии наших отношений.

В таком счастье я пребывала еще несколько месяцев, до весны 1952 года.

А за три дня до годовщины нашего знакомства, к которой я с таким волнением готовилась, он позвонил мне и отрешенным голосом сказал:

— Я прошу спокойно выслушать меня и не перебивать…

— Что случилось, родной? — забеспокоилась я, почувствовав опасность в его голосе.

— Я же просил не перебивать, — резко одернул он меня.

— Хорошо, я тебя слушаю, — все-таки успела вставить я.

— Нам было хорошо, во всяком случае, мне… Я не думаю, что стоит это портить. Я оставляю на твоей совести все, что ты от меня скрывала, и я не вправе тебя осуждать. Я благодарен тебе за все, что ты мне дала. Я думаю, и тебе будет что вспомнить…

Он замолчал. Молчала и я, напуганная его строгим окриком.

— С завтрашнего дня, — сказал он изменившимся голосом, — мы с тобой прекращаем все наши отношения. Мы не будем встречаться, я не буду тебе звонить и отвечать на твои звонки. Если ты не хочешь перечеркнуть все хорошее, что у нас было, то не советую преследовать меня. В любом случае, подчеркиваю: в любом, ты получишь жесткий и бескомпромиссный отпор. Я больше ничем не обеспокою тебя и буду вспоминать о тебе с нежностью. Надеюсь, что в твоей памяти я останусь светлым пятном. Объяснять причины такого моего решения я не намерен ни под каким видом. Передай своей подруге Тане, что она тоже не должна приходить в мою мастерскую. С Дубичем она может встречаться где угодно.

Он замолчал, а я просто оцепенела от неожиданности и не могла даже рта открыть.

Потом он вроде как откашлялся и сказал тоном, которым говорят с приговоренными к казни или со смертельно больными:

— Я тебе от всей души желаю счастья, малыш.

И повесил трубку.

15

Мы с ним не виделись больше сорока лет.

Я не хочу здесь описывать, как я страдала, потому что дело не в этом. Да, сильно. И больше всего от несправедливости. От того, что он даже не захотел объяснить, почему он меня бросил.

«Сладким Ежиком» я его называла, когда он, увлеченный той самой картиной, где я была героиней, неделями забывал бриться и натирал колючей щетиной мои щеки, шею и бедра.

Разве он не мог быть автором письма, присланного с букетом роз? На мой взгляд, он был первым из претендентов на авторство. Но пошла я к нему не сразу. Телефон, конечно, забыла за эти сорок лет, но через общих знакомых выяснила, что мастерская его в том же месте, в Собиновском.

Просто он увеличил ее в три раза, прикупив соседние мастерские. Я забыла вам сказать, что в том доме весь этаж был отдан под мастерские художников.

Те же общие знакомые дали мне и его телефон, но звонить я не хотела. Больше всего не терплю выяснений по телефону, когда приходится долго и нудно объяснять, кто ты и где мы познакомились.

Помните, как было сказано в письме? «Место нашей первой встречи по-прежнему ждет тебя. Оно стало немного другим, но я надеюсь, что и в своем новом виде оно тебе понравится…»

Всё сходилось: и деньги, и дачи, и машины. Вот только насчет яхт я была не уверена. И все же колебалась, зная о его высоком нынешнем положении. Мне много раз приходилось сталкиваться с такими людьми, и я знала, как деньги и власть меняют человека. А вдруг даже при таком обвальном стечении обстоятельств это не он? И все-таки я решилась. Письмо и кольцо я взяла на всякий случай с собой.

Когда он увидел меня, то отшатнулся, словно перед ним возник призрак. Первые его слова были такие:

— Я был совершенно уверен, что тебя давно нет в живых.

После этой фразы было бессмысленно продолжать визит, но я все-таки вошла в мастерскую после его любезнейшего приглашения.

Да, действительно, он многого добился в жизни. Коллекция икон на его стенах была сравнима с коллекцией Третьяковской галереи, а картины старых мастеров не выглядели бы бедными родственниками и в Пушкинском музее.

Старой кухоньки не было. Вся его прежняя мастерская превратилась в огромную гостиную, где стойкой был отгорожен уголок с холодильником, микроволновой печью и кофеваркой.

В гостиной мягкая мебель была кожаная, чрезвычайно дорогая, а вся остальная — книжные шкафы, горки, бюро, ломберный столик, консоли под редчайшими вазами — антикварная и, стало быть, просто драгоценная. Я уже не говорю об аудио- и видеоаппаратуре высочайшего класса, которой была оборудована гостиная.

Все это, несмотря на некоторую эклектику, было подобрано и расставлено с умом и вкусом, тут надо отдать ему должное. Даже явно новая кожаная мебель не выпадала из стиля и смотрелась тоже старинной.

16

Илья был совершенно искренне рад моему появлению и принимал меня по-царски. Какого-то человека, очевидно личного секретаря, послал в ресторан «Прага», который, как известно, расположен по соседству. Человек вскоре вернулся, и не один. С ним пришел официант в темно-малиновом костюме, белоснежной сорочке и бабочке. Он был молодой и очень симпатичный и, сервируя стол, все время косился на мои ноги.

Пока официант накрывал на стол, Илья рассказывал о себе, показывал свои многочисленные альбомы и каталоги бесконечных выставок у нас и за рубежом. Потом он достал откуда-то самый скромный, но, как мне показалось, самый дорогой для него альбом, молча открыл и протянул мне. Там на развороте я увидела себя. Молодую. Красивую, несмотря на синяки и ссадины на лице. Это была та самая картина, где я стою в окружении фашистов.

Были там и другие картины, точно такие, как он про них рассказывал. Я словно со старыми знакомыми встретилась. Даже горло сдавило от умиления и глаза повлажнели.

Илья растолковал мои переживания по-своему и сказал с затаенной гордостью:

— С этой серии все и началось. Моя первая премия, имя… Потом все пошло как по накатанному. Если б меня тогда не осенило, то неизвестно, как сложилась бы моя судьба-

Глаза его затуманились сладкими воспоминаниями. Но меня в них уже не было.

Задав Илье несколько наводящих вопросов, я окончательно убедилась, что никакого письма он мне не писал, хотя причин для этого у него было больше, чем у кого бы то ни было…

С тех пор как мы расстались, он был три раза женат, и, по его словам, все три раза удачно. Что он имел в виду и почему все-таки разводился, я выяснять не стала. Был он женат и сейчас. Показал фотографию молодой и, на его взгляд, красивой жены. Я сдержанно одобрила его вкус.

После второй бутылки шампанского он мне намекнул, что был бы не против реставрировать наши отношения.

— А что скажет по этому поводу твоя жена? — спросила я.

— А мы ее не пустим в этот уголок моей жизни, — беззаботно сказал он. — К тому же ты была раньше ее. Важно только твое согласие…

— Там видно будет, — уклончиво ответила я. Потом отпила добрый глоток шампанского и решилась. — Судя по тому, как мы оба дружно уклоняемся от вопроса, почему мы расстались, об этом стоит поговорить прежде чем затевать что-то новое… Не так ли? И потом, меня очень волнует, что дало тебе повод думать, что меня давно нет в живых…

— Как, ты еще не врубилась? — вскричал он и словно помолодел лет на сорок.

— Нет, — неуверенно ответила я, чувствуя себя дурочкой.

— Да ладно тебе… — Он недоверчиво махнул рукой. Потом нахмурился. — Впрочем, если не хочешь об этом говорить — не надо, это твое полное право. Но я тогда чудом избежал Колымы или чего похуже.

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — пожала плечами я.

— Только не надо делать из меня идиота… Я, к счастью, тогда вовремя обо всем догадался. Или ты предпочла бы, чтобы я за свою любовь взошел на костер? Нет? Я к тебе тогда очень хорошо относился, можно сказать, любил и даже подумывал о женитьбе, но насчет костра — уволь! У меня были другие жизненные планы.

— Ты только не злись, но я все равно ничего не понимаю, — сказала я, начиная догадываться, к чему он клонит.

— Ну хорошо. Ты хочешь подробностей моей трусости. Пожалуйста. Только учти: я не считаю это трусостью. Это и не является трусостью. Если бы я хоть как-то мог повлиять на события, я бы попробовал, но такого шанса у меня не было.

Он замолчал. Взволнованно прошелся по комнате и заговорил, вспоминая:

— Однажды, провожая тебя домой, я увидел его машину и не придал этому значения. Только поежился, так как машина эта мне была слишком хорошо известна. Мне ее однажды показал Дуб. Его дядька работал где-то в органах. Она обогнала нас и притормозила чуть подальше. Потом я повел тебя до двери, потом мы целовались, а спускаясь по лестнице, я столкнулся со здоровенным типом. Он был в сером габардиновом макинтоше, в серой шляпе, и физиономия у него была лошадиная. Нижняя челюсть безобразно выдавалась вперед, а надбровные дуги нависали над глазами, как у гориллы. Он внимательно посмотрел на меня своими маленькими, глубоко запавшими глазками, словно хотел запомнить навсегда.

Я тогда не придал этому никакого значения, но машину и этого человека все-таки запомнил.

В следующий раз я увидел, что эта машина с тем же шофером, только без шляпы, медленно, в некотором отдалении следует за нами по Собиновскому переулку. Тут уж у меня натуральные мурашки побежали по спине и волосы на голове зашевелились.

Я ничего не стал тебе говорить, полагая, что следят за мной. Хотя предполагать, что за мной следит лично Лаврентий Павлович Берия или даже его личный шофер, было несусветной глупостью. Но у страха глаза велики, и тут уж ничего не поделаешь…

Потом однажды я шел мимо твоего дома и решил без звонка зайти за тобой, так как достал билеты на Ружену Си- кору. Тебя не было. Бабушка твоя встретила меня приветливо, как всегда, и попыталась напоить чаем. Она и сама беспокоилась, так как ты должна была вернуться из школы полтора часа назад.

Мы позвонили Татьяне. Она сказала, что в самом конце последнего урока в класс заглянул директор школы и зачем- то позвал тебя. Она решила, что он позвал тебя обсуждать театральные костюмы для первомайского вечера, как это уже случалась. Она знала, что это надолго, и, не дожидаясь тебя, пошла домой.

Какое-то тяжелое предчувствие кольнуло меня. Но я не стал пугать бабушку и, отказавшись от чая, пошел домой.

Когда я отошел от твоего дома на приличное расстояние, какое-то шестое чувство заставило меня оглянуться.

К твоему дому бесшумно подъехал тяжелый черный автомобиль и остановился. Сперва открылась шоферская дверца и из нее вышел тот, похожий на гориллу, с лошадиной челюстью. Он спереди обогнул автомобиль, подошел к задней правой дверце и открыл ее. Оттуда вышла ты и оглянулась по сторонам. Меня, слава Богу, ты не заметила и скрылась в подъезде. Человек в шляпе сел на шоферское место, и машина уехала. Спутать тебя с кем бы то ни было я, как ты понимаешь, не мог.

Илья облизал пересохшие от прошлого страха губы и продолжал:

— Ситуация тотчас сделалась прозрачной. Среди нашего кружка — да ты, наверное, и сама слышала — ходили легенды о том, что Берия разъезжает по улицам в этом самом автомобиле и похищает женщин, которые ему понравились… Ходили также разговоры об известных актрисах и балеринах. Но те пребывали в полном здравии и благополучии, а вот молоденькие, никому не известные девушки с полными ножками — таков был его особый вкус — в конце концов пропадали без следа. Защитить тебя, как сама понимаешь, я не мог. Конкурировать с Лаврентием Павловичем тоже было бессмысленно. Я отошел в сторону.

Он замолчал. Потом спросил меня, глядя прямо в глаза:

— Ну, что скажешь?

— Какая все это глупость! — в сердцах сказала я. — У тебя есть коньяк или водка?

— Конечно, есть, — сказал он и, достав из бара бутылку коньяка, налил в подставленный мною фужер, из которого я только что пила шампанское.

Я залпом выпила, не почувствовав ни крепости, ни вкуса, перевела дыхание и сказала:

— Это страшная глупость и совпадение. В тот день его шофер, Николай Николаевич, рассказывал мне о моих родителях и передал письмо от отца. Он обещал похлопотать о папе. Наркома я увидела только через месяц. И все это время сходила с ума от того, что ты бросил меня, от этой чудовищной несправедливости.

Надо ли говорить, что Илья никаких букетов и колец мне не посылал и никаких писем не писал.

Но это меня не сильно огорчило. Я была довольна и тем, что сыграла в его жизни заметную роль и роль эта оказалась, к счастью, положительной.

Мы расстались друзьями.