"Час волка на берегу Лаврентий Палыча" - читать интересную книгу автора (Боровиков Игорь)ГЛАВА 9Монреаль, 25 декабря 2000 Наконец-то пришло от тебя письмо, и спешу ответить. Здесь сегодня праздник и всё гуляет. И я в том числе. Вчера опять скушал 750 граммовый фуфырь Абсолюта, и снова путешествовал в прошлых жизнях. Но тебе рассказывать о них не буду, потому, как ты надо мной в своем письме потешаешься и зовешь "фантазером", что совершенно напрасно, ибо фантазии я лишен начисто, и выдумать ничего не могу. Впрочем, клевещу на себя. Случился в моей жизни один (но только один!) момент, когда я придумал столь невероятную историю, что получил за неё первый приз. Дело же было так. В середине шестидесятых пили мы на Лиговке в комнате Андрюши Воробьева и осталось у нас на всю большую компанию всего пол стакана водки, так что разливать его на семь-восемь рыл никакого смысла не имело. Тогда кто-то и предложил, мол, устроим конкурс на самую невероятную историю. Такую, у которой шансов осуществиться, даже теоретически, было бы абсолютный нуль. Первым, помнится, начал рассказывать Миша Сидур и поведал собравшимся, что, мол, в Ленинград приехала Джина Лолобриджида, а его приставили к ней переводчиком. И она, мол, сама полезла к нему в ширинку, да потребовала, чтобы он её трахнул, что тот, якобы и совершил. История его была выслушана очень серьезно и подверглась резкой критике по поводу её нулевых шансов. Мол, ты парень молодой, высокий, интересный, а она уже в годах. Да и вообще у итальянок это обычай такой – мужикам в штаны лазить, мол, все помнят, как Машка к Леснику при всех лазила. Так что шансов у сей истории хоть и ничтожно мало, но все же имеются. Затем выступил Гиви и сообщил, что шел он намедни по Лиговке, как, вдруг, увидел возле Московского вокзала трамвай, на крыше которого ехал, зацепившись за какую-то кишку, Андрюша Воробьев со спущенными штанами и, свесив вниз свой массивный зад, справлял оттуда на глазах всего народа большую естественную нужду. История опять-таки была подвергнута серьезному анализу, и в результате собрание пришло к выводу, что теоретически какие-то шансы на её реализацию все же имеются. Мол, Андрюша мог сойти с ума, а психи еще и не такое вытворяют. Затем слово дали мне. Я и говорю, недолго думая, экспромтом: – На прошлой неделе мы с Юркой Хохлом выпить решили и купили бутылку водки. Только, бля, пробка какая-то дурацкая оказалась. Ну, никак не открывается. Уж мы её и так крутили-вертели и эдак – не можем открыть, хоть ты тресни! Тогда Хохол и говорит: – Лесник! Брось ты её на хрен! Надоело возиться, все равно не откроем, пойдем лучше в публичку к диамату готовиться. Я отвечаю: "И то верно, ну её на хрен!" Выкинул неоткрытую бутылку в урну, и пошли мы с ним в библиотеку диамат зубрить. Все так и замерли, варежки разинув, а Боцман Кузьмин сграбастал бутыль с остатками водки, вылил в стакан, протягивает мне и говорит: "Держи твоя. Тут ни думать, ни обсуждать нечего. Что практически, что теоретически – шансов абсолютный нуль". И все с ним сразу же согласились. Я выпил тот стакан, и мне стало очень хорошо… А сегодня мне было очень плохо. Правда, только до настоящего момента. А в настоящий момент – тоже хорошо. Поправился. Баба моя сбегала и принесла лекарство в виде фляги канадского виски. Пил я при этом и сейчас пью, почти как всегда, в одиночестве и с интернетом. А как же иначе? Друган мой Гиви пить отказался. Сказал, что сегодня праздник и надо, чтобы он, хоть чем-то отличался от буден. А в будни он пьян беспробудно. Однако, не пьет. Хотя каждый день пьяный в стельку. Но, еще раз подчеркиваю, не пьет, а борется с пьянством. Беспробудно борется. Каждое утро начинает с того, что выливает в унитаз почти полную пол-литровую бутыль сухого вина (он всегда с целью борьбы с пьянством только пол-литровые, а не литровые покупает) и клянется больше ни грамма не пить. А через 10 минут бежит за другой. Но только за одной и клянется, что за второй не побежит. Потом бежит за второй и клянется, что не побежит за третьей. Потом бежит за третьей и клянется, что не побежит за четвертой. Потом бежит за четвертой и клянется, что не побежит за пятой. Потом бежит за пятой и клянется, что не побежит за шестой. Потом бежит за шестой и клянется, что не побежит за седьмой. Потом выливает восьмую (или девятую) в унитаз и клянется, что завязал и сызнова бежит и клянется. В перерыве же, по его собственным словам, сосет вино и смотрит в одну точку. Старикашка же, наш третий корифан, уже две недели как депортирован обратно в Соединенные Штаты, из коих и прибыл в Канаду почти год тому назад. Последний месяц в Канаде он пил по принципу non stop и пропил все долларовые запасы, которые, как белка, скопил за год трезвости, чтобы Ниагару посетить. Так и не посетил, не сложилось. Рано утром 11 декабря он явился по повестке в канадскую иммиграционную службу на 1010, Сант Антуан. Ночь до этого мы с ним пили вместе, не просыхая, как в молодости, и вместе же туда приехали. Я для подстраховки захватил с собой карточку канадского гражданина. А то бы тоже могли депортировать. Во всяком случае, у меня спросили: – Русский? Я, хоть и пьяный, но отвечаю четко, мол, уи, мосье, же сюи, бля, рюс. А меня – под руки и в тот самый автобус. Вот, тут, между нами, я дурака свалял. Надо было подчиниться и доехать с ними до границы, а там шум поднять: как, мол, это меня, канадского гражданина, депортируют только за то, что я русский. Тогда бы без проблем обратно довезли, да еще бы в газеты попал. А я сдуру, сразу карточку начал им в рожи тыкать, и меня из автобуса выперли. Так что я не имею прямого свидетельства о том, как мой друган, Старикашка, пересек американскую границу и отправился в Нью-Йорк. В Нью-Йорке же у него есть одна подруга, которую он трахал еще в семидесятые годы. Да я же тебе о ней уже писал. Юленька. Та самая, которую он страстно любил одновременно с кассиршей Анькой. Это она вышла замуж за русского американца Борю, и сейчас имеет вместе с ним на Брайтоне ресторан. Так Юлька предложила Севе должность ночного посудомойщика и пообещала платить по 5 долларов в час наличными. При этом даже нашла ему комнатушку на том же Брайтоне за 300 американских баксов в месяц… … Кстати, лёгок на помине! Только что Старикашка позвонил из Нью-Йорка и рассказал, что к нему прямо в комнату пришла девчонка лет двадцати, тайка (таиландка) задрала юбку и сказала фак ми фор твони долларз, что дословно значило: оттрахай меня за двадцандель! Была, говорит, пьяная в дупель, а водкой не пахло. Но у Старикашки в тот момент не было 20 долларов. У него, вообще, ни цента сейчас нет, и он сидит в полных нулях. Тайка же пошла к соседу грузину, где и осталась. Надо сказать, что Старикашка, несмотря на свои полновесные 60 лет, за год канадского сексуального воздержания стал сексом озабоченный, как 16-летний прыщавый юнец. Тем более, что он месяц целый предвкушал встречу с Юленькой и почему-то уверен был, что она по старой памяти тут же примет перед ним любую позу. А та ему - Отсос Петрович. Мол, вот тебе грязная посуда и давай, ебись с ней, а обо мне даже не мечтай. У меня, мол, блин, ваще, с тобой ничего не было. Так он всплакнул от огорчения, утерся, подрочил, снова утерся и принялся за мытье посуды… … В общем, когда Сева эту тайку увидел и понял, чего она хочет, от горя даже запить хотел. Но не запил, ибо – не на что. Теперь, говорит, она за стенкой с грузином трахается. Аж стена дрожит, а я, мол, ревную, так она мне понравилась. Я ж ему сопереживаю и успокаиваю. Мол, там, триппер самое безобидное из всего ходячего букета, где главный приз, наверняка, СПИД… … Сам же, хорошо принявши на грудь и включив в интернете московскую станцию Авторадио, сижу, наслаждаюсь музыкой и в очередной раз предаюсь воспоминаниям. Вспомнилось, вдруг, как батя мой, геолог, в 1955 году, будучи где-то в Сибири, купил там у местных алкашей испорченный трофейный немецкий приемник Телефункен с радиолой и привез его в Ленинград перед самым новым годом. Наверное, именно сегодня годовщина, ибо ровно 45 лет прошло с момента появления в нашем давно уже не существующем доме в Лештуковом переулке этой машины. Кому сей аппарат принадлежал в славные, добрые довоенные времена, как и на чём добирался в своё время из Германии до Сибири, я могу делать только чисто умозрительные предположения. Но обратный путь на Запад до Ленинграда он проделал на коленях папани в самолёте Аэрофлота Ил-12. Правда, у нас трофейное чудо техники тоже долго не задержалось и отбыло в дом какого-то его друга геолога. Произошло это то ли в 1958 то ли 59 году, когда папаня с ужасом и отвращением застукал меня слушающим подрывную вражескую радиостанцию Би-би-Си на русском языке. Но когда Телефункен был в Ленинград доставлен, починен, перегоревшие лампы заменены, да еще прилажена к нему сооруженная папаней на крыше нашего дома какая-то хитроумная антенна, то, оказалось, что передо мной – весь мир. То есть, я, как бы оказался в Интернете 1956 года. Когда в сентябре 99, купив, наконец, приличный компьютер Пентиум -3, я впервые вошел в интернет, то ощущение причастности к миру было точно такое же, как и в январе 56-ого перед шкалой и глазком Телефункена. Особенно глазок меня завораживал. Зеленый такой и всё время подмигивал. А чтобы настроиться на Music USA, надо было добиться того, чтобы глазок этот полностью совместился и больше не мигал. Тогда совершенно фантастический голос произносил незабываемым басом: Зис ис мьюзик Юэсэй! Сидел я, вернувшись из школы, на нашей убогой кухне, ел макароны по-флотски, а в соседней комнате, где находился старенький довоенный аппарат, звучал Караван Глена Миллера, или очень модная в те годы джазовая песня Истамбул. Я слушал их и испытывал подлинный катарсис. При этом, казалось, что рожден и живу где-то на задворках жизни. А жизнь – вот она, там в Америке, звучит из Телефункена на волне Music USA… В настоящий момент я испытываю точно такой же катарсис, слушая по интернету московские станции. Например, Авторадио, или уже упомянутую мной Москву 101 – опция: песни любимые народом. Вот и сейчас, только что отужинал на кухне, а за стеной в холле раздавалось: В закатном блеске пламенеет снова лето, и только небо в голубых глазах поэта. Как упоительны в России вечера. И казалось мне, что живу где-то на задворках жизни. А жизнь – вот она, слышится на московской волне Авторадио. Именно эта песня звучала во мне одним декабрьским вечером ровно девятнадцать лет тому назад, задолго до того, как была написана её авторами. В тот день, о котором веду речь, просыпаюсь я утром и вижу: сплю одетым и свет горит. Соображаю: значит, вчера, настолько усталый домой пришел, что даже раздеться не смог, так и уснул. Вот, думаю, сейчас поднимусь и рассказ напишу. Начало уже есть: "Он проснулся, встал, выключил свет и разделся". Но тут бросил взгляд на свои еще из Алжира привезенные наручные швейцарские часы, и вдруг понимание пришло, что время-то уже девятый час, давно пора встать, бежать на работу, а я всё лежу. У меня же сегодня присутственный день, и надо быть в редакции как штык, причем без опозданий. Поскольку именно сегодня я – по редакции дежурный. Сие значит, что именно мне надлежит ровно в 9-00 забрать на вахте ключ от нашей комнаты, чтобы начальство, за дисциплиной следящее, видело бы его отсутствие и сделало бы правильный вывод: Ага, у португальцев открыто. Значит, там во всю идет рабочий процесс. А если бы кто из отдела кадров зашел к нам и спросил, где народ, то именно мне, как единственно присутствующему, следовало сказать, что, мол, такой-то (или такая) вышел в тематическую редакцию конъюнктурную правку согласовать, такой-то пошел за справкой в библиотеку, такой-то в машбюро, а еще такой-то в типографию. В общем, всем отсутствующим коллегам надлежало мне придумать и распределить целый ряд важных и неотложных дел. Сам понимаешь, ответственности выше крыши. Посему вскакиваю как сумасшедший, быстро изображаю умывание и, не позавтракав, выбегаю в снежную декабрьскую черноту. Лечу на работу, каждую минуту сверяясь с часами. На эскалатор метро "Бауманская" я ступил ровно без семи минут девять, что значило – не опоздал, успел. Первая странность была отмечена мной именно на эскалаторе. Обычно в это время, он народом переполнен, и вверх и вниз едут толпы людей. А тут вдруг – пустота. Но я заострять внимание на этом факте не стал. Мало ли что! Да и некогда мне было, я на службу спешил. Выскочил из метро и сквозь метельную мглу помчался по улице Энгельса на Большую Почтовую. Прибегаю и сталкиваюсь со странностью номер два. Дверь в издательство закрыта, свет не горит и кроме меня никого. Пустота. Снова смотрю на часы – ровно 9. Я стучу в дверь, колочу ногами – никакого ответа. Тишина. – Что они там все, – думаю злобно, – перепились что ли? Новый год уже встречают? Так ведь рано, неделя еще до нового года-то! У меня, как сейчас принято говорить по новорусски "полный попандос в непонятку". Стою в раздумье, запустив под кроличью шапку пятерню, и чешу лысую репу. Еще раз колочу в дверь всеми четырьмя конечностями и, никакого ответа не получив, бреду во вьюге и метели в сторону метро. Вхожу туда и вижу на электронных часах: 21 час 12 минут. – Вот, ведь, подарок судьбы, – думаю, – оказывается у меня еще целая ночь впереди. Тут же перехожу Бакунинскую и направляюсь прямиком в ресторан Яхта. Там заказываю салат Оливье, котлеты по киевски и 300 грамм водки. Сижу, пью, и мысль меня ласкает: Как же все-таки упоительны они, русские вечера. Ну где еще так можно жить, кроме как у нас? И звучало во мне нечто вроде этой самой песни, только не мог я её по полной музыкальной своей безграмотности записать и воспроизвести. Монреаль, 27 декабря 2000 А, вот, нынешним вечером я, пять часов по морозу отходивший, разнося рекламки в снежном мраке, принял на грудь, согрелся и снова включил Москву 101. Там же передают песню моей геологической юности: "Снег". Я, ведь, Шурик, писал тебе недавно, что с конца июля по октябрь 1959 три месяца проторчал на Урале, в геологической партии, в деревне Аннинское, Карталинского района Челябинской области. Вечерами же мы, как и положено геологам, пели у костра. А самая любимая песня была именно эта: Снег, снег, снег, вдоль замерзающих рек… Он над палаткой кружится… Над Петроградской твоей стороной выпал осенний снежок… И над бульварами линий, по ленинградскому синий, вьется осенний снежок. И так, помнится, жутчайше хотелось на Петроградскую сторону, всё казалось, что время какое-то липкое, длинное, никак не хочет бежать, чтобы кончилась эта карталинская пустошь, и чтобы оказался я на Невском в пивбаре под Думой в компании любимого друга моего Саньки Максимюка. Как бы сейчас я хотел, чтобы оно, время, проявляло такую же вот липкость, да не кончалось. Но не получается. Летит, как ядро из пушки и только что нынешний сиюминутный момент становится на глазах перфектом, а затем, тут же, не отходя от кассы, – плюсквамперфектом. Там в Аннинском я как-то случайно купил в местном сельпо тюбик зубной пасты "Мятная", на которой было написано, что она произведена ленинградской фабрикой "Заря". Увидел эту надпись и поцеловал её. Было такое. И ещё думал тогда, что уже три месяца в Питере отсутствую. Мол, это будет рекорд всей моей жизни, ибо большего срока мне просто не выдержать. Так и полагал. Но потом, как видишь, жизнь внесла коррективы. Выдерживаю. А ещё в том же самом 1959 году, будучи в Карталинском районе Челябинской области и в соседним с нем Фершампенуазском, я посетил и собственными глазами узрел Париж, Фершампенуаз, Берлин и Варшаву. Поскольку именно так назывались в том краю обычные русские деревни. Правда, не совсем обычные, а бывшие казацкие станицы. Ибо даровал там государь Александр Благословенный земли уральским казакам после Отечественной войны. А казаки давали своим новым поселениям имена тех славных городов, возле которых они бились или стояли лагерем. До сих пор сохранилась у меня фотография на фоне вывески: Правление Парижского сельпо. Помнится, въехали мы в тот самый Париж на мотоцикле М-72. За рулем был коллектор Сенька, а я в коляске сидел. Навстречу бабка шла. Я же, обормот девятнадцатилетний, спрашиваю её, этак грассируя: – Мадам, а как нам проехать к Эйфелевой башне? Старуха никакого удивления не высказала, оживилась и руками замахала: К башне-то? Та вон по проулку, до заманихиного дома, а там направо. А как до Чернаковых доедете, так слева башню-то и увидите. Мы проехали весь этот маршрут, увязая по втулки в грязи, и узрели там силосную башню. Не обманула нас парижская бабка… А сегодня вечером, возвращаясь домой, встретил я двух бабок монреальских. Одна шла впереди меня с огромным черным пластиковым мешком, вторая же – ей навстречу. Первая, увидев вторую, закричала: – Стяпанна! Беги скорей в синагогу, там такой крисмас сейл устроили! Столько шмоток дешевых! Я целый гарбижбек набрала! И гордо подняла кверху свой мешок. А вторая, увидев его, ускорила шаг в сторону синагоги. Я же шел и ломал себе голову над великой тайной:кто и как мог устроить в синагоге (!!!) кристмас сейл, сиречь, рождественский базар?!! … Сейчас здесь 11 вечера, у нас же в Москве семь утра. Я переключился на московское Авторадио, а оно производит прием пробок от населения и говорит:Хорошо стоим! Вот только что сообщили: Хорошо стоит улица Плеханова при выезде на Шоссе Энтузиастов! Закрываю глаза и вижу, словно перед собой эту улицу, на которой прожил столько лет, перекресток, мимо которого столько раз проходил, чтобы нырнуть в метро на станции Шоссе Энтузиастов. И кажется, что прямо за моим окном – перовские заснеженные яблони и кусты, среди которых ходит кренделями в дупель пьяный водопроводчик Дима.. А чтобы усилить ощущение и пообщаться с Димой на равных, делаю очередной глоток виски Канадиан Клаб!… … Вот Авторадио запело, прямо-таки занежило мне душу: Постой душа моя, постой, я за тобой, я за тобой. Ты мне сто граммов, не спеша, И полечу с тобой, душа.. Летим, Шурик, за твое здоровье, дорогой… Э-х, хорошо, зараза, идет! Не помню я, где читал, что пьянство есть соитие нашего душевного астрала с музЫкой мирозданья. При этом, подчеркивалось там, что именно музЫка у мироздания, а не мУзыка, с чем я абсолютно согласен. Ибо чувствую в данный момент сие соитие с той самой музЫкой, что сладкими волнами льется на мой пьяный астрал из московской радиостанции Авторадио… Монреаль, 29 декабря 2000 Александр Лазаревич, вынужден был сделать перерыв. Случилась вещь весьма грустная. В тот самый момент, когда астрал моей души совокуплялся с музЫкой мирозданья, сделал я непроизвольно рукой этакий элегантный и короткий взмах. Весьма, скажу тебе, аристократический взмах. И пальцы мои, машинально захватив почти полный стакан с виски, опрокинули его на клавиатуру компьютера. После чего ни о каком продолжении письма, ни ответе на вопросы вести речь смысла не было. Вчера же пошел и купил новый кейборд за 40 долларов, а сегодня моя баба наклеила на него русские буквы, которые позволили мне продолжить письмо, начатое несколько дней тому назад. Обидно, Шурик! Ведь в тот момент это был мой последний стакан, и я на него очень сильно рассчитывал. А он меня так подвел. Да еще этаким вот секундным жестом я наказал самого себя на две ёмкости Абсолюта, каждый по 750 грамм и по 22 доллара. Подобные фуфыри наши люди зовут здесь коммунистами. На двух коммунистов в моей жизни стало меньше. Печально. А вообще-то на трех. Ибо первым коммунистом, ушедшим из моей жизни навсегда, была товарищ Погосова, о которой ты и задал мне весьма нелицеприятный вопрос. Вернее, даже два. Ты спросил, как я мог жить десять лет с женщиной, которую не любил, и что я ей при этом говорил, неужто, мол, как ты пишешь, "так в нелюбви и признавался?" И еще спрашиваешь, не мучает ли меня совесть за все мои многочисленные измены, которые я за те десять лет совершил. Что я могу тебе ответить, Александр Лазаревич? Данный тобой совет: "каждый раз вспоминай про свою первую жену, когда заявляешь urbi et orbi о твоей полнейшей безобидности" абсолютно логичен. При этом, как я понимаю, мои уверения в собственной никчемности возражений у тебя не вызывают, что тоже логично. Однако ты не поверишь, но я её по-своему любил. И не только физически, но и духовно. Искренне любил. При этом не менее искренне страдал по итальянке Маше и так же искренне хотел трахнуть каждую хорошенькую бабенку, которая возникала на моем пути. Правда, это не значит, что я всех их трахал. Я, ведь, как уже неоднократно писал, созерцатель по жизни, так что совокуплялся исключительно с теми партнершами, которые сами под меня ложились без долгих уговоров. На долгие-то уговоры у меня обычно задора не хватало. Я всю жизнь за редкими исключениями вел себя с бабами, как тот лев с блокнотом из известного анекдота. Подошел он к зайцу и говорит: "Заяц, приходи ко мне сегодня вечером, я тебя съем". А заяц ему: "Да пошел ты на хер!". Лев вздыхает и открывает свой блокнот: "Ну, что ж, вычеркнем!" На улице же я вообще никогда с бабами не знакомился. Стеснялся. Правда, попробовал один раз весной 1954 года. Помнится, гуляли мы по Загородному, в районе Пяти углов с моим школьным приятелем Виталием Ивановичем Шмелько. А впереди шла красивая, длинноногая девушка на высоких красных каблуках в капроновых чулках со стрелками. Я и заявляю на всю улицу: Такие бы ножки, да мне на плечики! Сказал так, ибо за неделю до этого пьяный морячок крикнул именно эту фразу девице в ватнике, что мела мостовую возле банка на Фонтанке. Та захихикала и вместе с морячком нырнула в Банковский переулок. Эта же посмотрела на меня удивленно и сказала жалостливо: Мальчик, да ведь я бы тебе на головку написала! Виталик Шмелько потом лет десять надо мной хохотал, а я больше никогда не подходил к незнакомым девушкам на улице. Так что, не столь уж много баб было у меня за всю жизнь. Как-то летом восемьдесят третьего, когда окончательно остановился на Надеже, попытался вычислить точную цифру, и думаю, удалось. Если и упустил кого, то три-четыре, не больше. Для этого почти неделю с блокнотом ходил, считал. Даже в метро с ним ездил. Вдруг между Марксистской и Площадью Ильича вспоминаю: лето 66-го, перед Автостопом у Леньки Зелинского. Худая, такая, смазливая, откидывает простыню и орет: Смотрите все на мое тело! Оно было одобрено худсоветом! А через неделю уже в пути, где-то под Харьковом, зачесался – оказались мандавошки. Пришлось в Ростове полетань покупать, мазаться. Тут же вынимаю блокнот и, невзирая на тряску вагона, вношу между строчками "Брюнетк. у Алисы (сиск. 5 номер)" и "Сочи. Учительница в очках из Минска" еще одну запись: Худсовет-мандавошки. Даже на политсеминаре сидел с блокнотом и вписывал: Зима 67: Танька парикмах. в подвале на Лермонтовском; Август 76: Блондиночка из Подольска из маг. Весна. А все думали – конспектирую, и крутили пальцем у виска. Правда, некоторые из записей потом самому пришлось долго расшифровывать. Например такую: сент 77 АлП +ИркД грп у ВалБ. Пока ни остограмился на собственной кухне в Перово, так и не смог сообразить, что это значило: Алка Палка плюс Ирка Дырка – групповичок у Валеры Беляева. Валера Беляев, между прочим, приходился дальней родней, седьмая вода на киселе, тещи моей Марьи Тимофеевны. Сама же теща меня с ним и познакомила сразу после нашего возвращения из Алжира, чтобы он по семейному помогал мне содержать новоприобретенный Жигуль. В те годы был Валера молодым, (на семь лет меня младше) холостым, отчаянным парнем, профессиональным водилой виртуозом и в момент нашего знакомства занимался тремя делами. Во-первых, носил старшинские погоны милиции и являлся персональным водителем крупного эмвэдэшного начальника генерала, да еще родственника самого министра. Пол дня возил его на черной Волге с радиотелефоном, а еще пол дня на этой же Волге отчаянно халтурил, так что минимум без полтинника домой не возвращался. Во-вторых, в свободное от работы время беспробудно пьянствовал, а в-третьих трахал абсолютно все, что движется и не движется, как та речка, что из лунного серебра. Так что, Александр Лазаревич, сам можешь представить, как мы с ним спелись с первого же дня, и как потом теща локти себе кусала за это знакомство, что сама же и устроила. О Валериных половых подвигах можно вообще написать отдельную повесть. Например, он однажды оттрахал любовницу своего генерала на нем же самом в полном смысле этого слова. Просто так случилось, что к вечеру родственник министра повелел отвезти его к своей очередной пассии в Теплый стан, а поскольку прибыл к ней с огромным количеством блатных дефицитных продуктов и напитков, то приказал водителю загрузиться ими и подняться с ним наверх в квартиру. Затем предписал вернуться в машину и ждать там дальнейших распоряжений. Пассия же, смазливая разбитная бабенка лет тридцати пяти, сразу на Валеру положила глаз, да и тот на неё. Поехал он, похалтурил пару часов, сшиб червончик, и снова вернулся под окно квартиры, где начальство гуляло. Вдруг к часу ночи звонит у него в машине телефон, а вместо генерала говорит та самая бабенка, мол, Иван Петрович, сильно много выпил и уснул. Зачем, мол, вам всю ночь его в машине ждать, поднимайтесь-ка лучше ко мне. Естественно, он поднялся. Смотрит, родственник министра в жопу пьяный дрыхнет, раскинувшись на тахте, оглушительно храпит, да не менее оглушительно ветры пускает, а весь стол заставлен коньяком, шампанским, ананасиной и прочим дефицитом. Бабенка приглашает Валеру на кухню, и там они хорошо надираются за здоровье Иван Петровича. Ну, и натурально, тут же ухватывают друг друга за эрогенные зоны и ищут местечко, где прилечь. Но квартирка-то – однокомнатная, и кроме той тахты, где генерал во сне ветры пускал, мест больше не имелось. Тут Валера в пьяном кураже её прямо начальнику на спину и уложил, да оттрахал по всем правилам. Поначалу-то весьма опасался, что родственник министра проснется, оттого, как уж больно резво они по нему скакали. Бабенка еще при этом стонала, словно её пытали. А потом еще пару стаканов коньяка засадил, так и весь страх прошел, и до утра успел он её оттрахать во всех позах под аккомпанемент генеральского храпа и ветров. Я у него на следующий день спрашиваю: Ну, а баба-то генеральская, хоть ничего из себя была? Валера задумался и отвечает: Ну, так, кулаков семь. "Кулак" это была у него единица измерения женских задниц. Идеальной он считал в десять кулаков, а меньше пяти говорил, что трахает просто из жалости и даже без удовольствия, ибо любил дам в теле. Я же, наоборот, всю жизнь обожал костлявых, посему мы с ним дружили без опасения составить друг другу конкуренцию. Впрочем, ни о какой конкуренции там и речи идти не могло, ибо как он со мной, так и я с ним, щедро девочками делились, а чаще употребляли их вместе в одной койке. Алка Палка и Ирка Дырка как раз и были Валерины подруги, которыми он поделился со мной. Вообще, в те незабываемые семидесятые годы "Лерик с Крестьянки" хорошо был известен московским бабенкам: секретаршам, продавщицам универмагов, парикмахершам, маникюршам, официанткам. Известен и как водитель на черной Волге с телефоном, готовый "за амамчик" отвезти ночью на любой край Москвы, и как щедрый денежный секс партнер, к тому же с весьма большим, всегда готовым к употреблению и необычайно работоспособным мужским достоинством. Жил Валера в однокомнатной квартире на Волгоградке, возле Крестьянской заставы за "длинным гастрономом", и пока не женился, да не остепенился в начале восмидесятых годов, квартира эта для меня была, как дом родной. Так что, если бы не Лерик, то мой половой список был бы куда как беднее. Да даже и с его подругами насчитал я за неделю подобного труда всего-то сотню с хвостиком. При этом практически все они сами под меня легли без долгих и страстных уговоров, на которые я изначально неспособен. Увы, Шурик, к стыду своему вынужден признать, что самое большое количество пришлось, именно на годы брака с Викой, так что поводов бросить меня было у неё предостаточно. Однако, все же скажу в свое оправдание, что я, трахнувши очередную бабенку, сразу необычайную нежность и тоску испытывал к собственной супруге, да летел её обнять. Удивляет тебя такое, не сомневаюсь. А удивительного ничего нет. Ведь. еще Достоевский говорил, что слишком широк русский человек, мол, надо бы сузить. Я же не просто русский, а еще и Близнец. Так, что у меня такая душевная ширина вдвойне присутствует. Особенно скучал я по Виктории, когда она надолго уезжала. Правда, при этом трахался направо и налево. Скучал и трахался, как в старинном анекдоте: "Ебу и плачу, ебу и плачу". Ужасно тосковал по ней и переживал её уход, когда жил в Анголе. Я вот тебе почти все уже письма оттуда сканировал, кроме одного, самого длинного. Оно было написано еще в июне 79-го, значительно раньше того сентябрьского, что я послал тебе пару месяцев тому назад. Поначалу сканирование и отсылка именно этого письма вообще в мои планы не входили. Слишком уж оно мне казалось интимным. Но раз ты такой вопрос задал, то не послать не могу. Ибо кроме как этим письмом, ответить тебе мне просто не чем. Сам уже теперь не могу понять, кому в первую очередь я его адресовал. Помню, что первый экземпляр отправил Вике, а копию Татьяне Карасевой. Даже не знаю, прочла ли его Вика, ибо ответа никакого я не получил, и никогда она со мной письмо это не обсуждала. А Танюше понравилось. Говорит, мол, здорово ты там все описал. Очень, мол, чувствую твое настроение и тоску. Как только вернешься, в любой позе дам. Вот прочти, не поленись, вполне возможно, хотя бы на первый твой вопрос оно ответит Луанда, отель Costa do Sol, 15-25 июня 1979 года За долгие годы мне часто снился один и тот же сон: куда-то, где я живу, приезжает самая близкая мне женщина. Может Мария-Пия, может Вика, а может, совсем другая, которую я должен был в жизни узнать, да так и не пришлось. Приезжает, и, оказывается, чуть ли ни все имеют на нее право, обнимают, смеясь, куда-то уводят. Она тоже смеется и уходит вместе с ними. А я стою и вижу, что совсем лишний, что меня никто не приглашал, никто не ждал, никто никуда не зовет. И она, мельком со мной поздоровавшись, уходит в окружении чужой веселой компании, которой до меня просто нет дела. Я, растерянный, спрашиваю: Куда же вы? На меня смотрят удивленно, а она делает ручкой, мол, чао, не скучай!… … Всего позавчера, 13 июня, в это же самое время мне было удивительно хорошо. Я жил в Лобиту, в гостинице с романтическим именем "Белу Оризонти", лежал на широченной постели в маленьком номере с балкончиком, лампочкой висюлькой на шершавой коричневой стене. Справа был белый зеркальный шкаф, а слева на низком столике – стопка португальских и бразильских книжек, только что купленных у чудом уцелевшего белого букиниста. Я лежал, лениво ждал ужина, читал о средневековых страстях королевы Франции Маргариты Бургонской, предвкушая кайф от подаваемого за ужином пива… Вдруг, стук в дверь и голос коридорного: Камарада, спуститесь вниз, вам звонят. Кто может звонить мне в городе Лобиту?! Оказывается, есть такой человек в массивных очках по имени Петр Железнов, или доктор Педру, как называют его в местном госпитале. Доктор Педру объясняет, что наши летчики только что привезли ему из Луанды письмо шефа на мое имя и припиской "срочное". – Я не знаю, в чем там дело, – говорит он туманно, – но, вроде, речь идет о приезде Терешковой. Стою, согнувшись, упершись локтями в красную деревянную стойку, одной рукой затыкаю ухо, а второй прижимаю еле дышащую трубку. – Петр Филипыч, так может завтра? Чего там может быть срочного? Моя жена у них в Комитете работает, передала, наверное, чего-нибудь, – говорю я, а сам чувствую какой-то нервный озноб, понимаю, что это действительно "срочно", и мне уже не придется завтра ездить по красивому аккуратному городку на длинной косе в океане, а надо будет всё к черту бросать и куда-то мчаться. Сажусь в стоящую у подъезда машину – длинный серый фургон санитарной Волги с матовыми стеклами и красным крестом на крыше. Всего пару месяцев тому назад, в начале апреля, я испытал, может быть, первое в жизни настоящее приключение, перегоняя его сюда из Луанды по земле, на которой идет война. В военной миссии нас с доктором Железновым вооружили Калашниковым с откидным прикладом и двумя рожками, а мы с ним добавили к этой экипировке две пол-литровые бутыли коньяка Арарат, ибо, кого уж точно не смогли бы встретить в пути, так это постов ГАИ. Выехали еще затемно, на рассвете и помчались по вполне приличной двухполосной асфальтовой дороге на юг. Пересекли Кванзу, полюбовались с моста на окаймляющие ее джунгли и снова углубились в саванну. Шоссе с обеих сторон обступали трехметровые заросли так называемой слоновой травы, так что местами мы ехали, словно в зеленом тоннеле. Вокруг нас не было никого: ни людей, ни машин. Только несколько раз дорогу грациозно перебегали леопарды, которых я раньше видел лишь в зоопарке. А кроме этих огромных кошек- ни единой души. Хотя мы оба прекрасно знали, что земли, по которым проезжаем, принадлежат сАмому, что ни на есть лояльнейшему племени кимбунду, и, следовательно, ни засад, ни нападений на нас не предвидится, всё же было не по себе. Вот тут и пригодился запас армянского коньяка. Именно сразу после Кванзы, когда люди и деревни исчезли, а машина погрузилась в бесконечный коридор слоновой травы,. мы раскрыли пузырьки и стали посасывать каждый свой. После нескольких глотков я почувствовал себя абсолютно комфортно и защелкал фотоаппаратом заряженным гедеэровской слайдовской пленкой. Плохо мне стало лишь совсем недавно, когда проявил слайды и вставил их в рамки. У одного из летчиков был слайдоскоп, и пол этажа авиаторов собрались посмотреть вблизи на ту землю, над которой они пролетали по несколько раз в неделю. На одном из сделанных мной на полной скорости снимков четко был виден сидящий в засаде черный человек в куртке просвечивающей сквозь заросли ярким пятном. Видимо, мы слишком быстро пронеслись мимо него, и он просто не успел среагировать. Таким образом доехали мы с доктором Педру до поселка под символическим названием Кинжала, откуда начинались земли мятежного племени Умбунду. Там был контрольно-пропускной пункт, где я впервые за все время моего пребывания в Анголе предъявил ангольским властям мои московские права, выданные когда-то ГАИ в Подкопаевском переулке, да к тому же на русском языке. Мы прождали на КПП почти 3 часа, пока не сформировалась колонна, и только тогда тронулись в путь. Впереди ехал советского производства БТР, на котором черный стрелок беспрерывно шарил по обочинам дороги стволом крупнокалиберного пулемета. Сзади колонны пристроился военный грузовичок ГАЗ, в чьем кузове, набитом солдатами ФАПЛА, точно такой же пулеметчик впился взглядом в окружающие дорогу кусты. А по обочинам я снова, второй раз в жизни увидел "пейзаж после битвы": взорванные и сожженные грузовики, бронетранспортеры и легковушки вроде нашей. На каждом километре снимал стресс, прикладываясь к горлышку быстро пустеющей бутылки, и с каждым глотком чувствовал себя всё уютней и безопасней в железнном пространстве санитарной Волги… … А вот теперь, два месяца спустя, я снова – в Лобиту, эта красивая железная коробка вручена мне, и я уже целую неделю вожу на ней новичков медиков по городу. Так и сейчас, сажусь, включаю двигатель и еду по длиннущей косе вдоль пляжа мимо серого сетчатого здания капитании порта, красивых колониальных коттеджей. Приезжаю на виллу наших врачей, вскрываю конверт и читаю записку шефа: Олег, сегодня 13 июня, в Луанду прилетела тов. Николаева-Терешкова, а с ней Вика. Они остановились в резиденции рядом с президентским дворцом и Минздравом. Я там сегодня был, видел Вику, она познакомила меня с Валентиной Владимировной. У них очень напряженная программа, предполагаются поездки в Маланже, Лубанго и Мосамидеш. Срочно выезжай! Боже, моя Вика в Анголе, а я – в Лобиту за 700 километров валяюсь в гостинице и читаю о страстях какой-то говенной Маргариты Бургонской! Конечно же, не сплю всю ночь, кручусь, борюсь с эротическими видениями, постоянно чиркаю зажигалкой и смотрю на часы, ибо выключатель настенной лампочки почему-то у самой двери, и жалко разгонять такой хрупкий полусон. Вскакиваю пол шестого, импровизирую умывание в пластмассовом тазике (так как воду дают только к семи утра) сажусь в Волгу и гоню по спящему городу на встречу с человеком, любезно согласившимся проснуться ни свет, ни заря и отвезти обратно из аэропорта Бенгелы этот санитарный фургон. Подъезжаю к большой, колониального стиля вилле. Оттуда выходит заспанный и наверняка в душе проклинающий меня доктор Винниченко, садится вместо меня за руль, и мы гоним 30 километров в соседний городок Бенгелу, где есть аэропорт. Приезжаем, я с диким трудом выбиваю место в Боинге и в 8 утра уже оказываюсь в Луанде. Несусь в гостиницу, стучусь в номер шефа, но он заперт, а больше никто ничего не знает. Тогда я иду вниз на пляж, купаюсь, затем моюсь под душем, переодеваюсь во все самое праздничное: белую рубашку, синий блейзер, повязываю шикарный бордовый галстук и сажусь ждать у моря погоды в самом прямом смысле этого слова. Через пару часов появляется шеф, который рассказывает мне подробности. Терешкова и Вика живут в резиденции рядом с президентским дворцом, у них жутко напряженная программа и, когда он, встретив Вику, начал охать, мол, ой, что же делать, ведь Олег в Лобиту, та спокойно ответила: Василий Иванович, это не имеет ровно никакого значения. Я сюда приехала работать, а не к нему на свидание! – Да ты не волнуйся, успокаивает меня Филипчук, – сейчас уже третий час, а в три они должны вернуться в резиденцию. Поехали туда прямо сейчас. Там полно часовых и не пускают, но мы скажем, что едем в Минздрав, машины-то у нас с тобой минздравовские. Они нас пропустят, а мы втихаря проедем к резиденции. Так и делаем, подъезжаем, и полусонные часовые без проблем пропускают нас внутрь. Огромный роскошный зал с гобеленами, закрытые двери, как в театральном фойе во время действия. А спектакль, кажется, идет во всю. Из-за дверей слышны истерически восторженные тосты на португальском и бесконечные аплодисменты. В простенке между дверей чинно сидит розовощекий, очкастый практикант мгимошник. Для полноты картины у него в руках просто не хватает кипы программок и журналов "Театральная жизнь" Осматриваюсь кругом, и тут же мой наметанный глаз ухватывает в углу зала то, что так необходимо в данный момент душе и телу: кресла полукругом и низкий столик весь уставленный бутылками с водкой, джином, тониками, соками, фужерами и ведерками со льдом. За столиком прохлаждаются два рыцаря пера: правдист и известинец. Увидев нас с Филипчуком, призывно машут руками, мол, налетай, ребята – халява! Они уже в курсе ситуации, заранее ухмыляются от предстоящей сцены встречи вдали от родины мужа и жены. Я неспешно, с достоинством беру самый большой из стоявших на столе бокалов, бухаю туда лед и наливаю тройную порцию джина. Лакирую сверху манговым соком, и сразу это бесконечное ожидание собственной супруги становится как-то менее томительным и почти уютным. Примерно через полчаса, тосты и аплодисменты переходят в шум отодвигаемых стульев и громкие разговоры людей, встающих из-за стола. Открываются двери, оттуда выходят черные элегантно одетые товарищи. Затем появляется советник посольства Сергей Сергеевич. – Спрячься, спрячься, – машет он мне рукой. Господи, ведь никто из них и понятия не имеет обо всех моих зигзагах, из-за которых Виктория практически ушла от меня еще за несколько месяцев до отъезда в Анголу. Для них мы – образцовая советская семья, разлученная "по работе" и снова сведенная волей обстоятельств. Выходит Вика, элегантная, худая, усталая. Тот же нос со средиземноморской горбинкой, вроде бы те же самые глаза. Нет, не те. Совсем чужие, без капли тепла. Мы идем навстречу друг другу через гобеленовый зал, улыбаемся, обнимаемся, садимся рядом в угол. Я жадно выспрашиваю новости о ней, о дочке, о доме. Вика начинает что-то отвечать, но появляется плотный румяный дядя, референт, которому надо срочно выяснить, в какой ящик положили детские игрушки, какая коробка отдаётся намибийцам, а какая идет в ангольский детский дом. – Олег, говорит Вика, – я на работе. Сейчас у нас встреча с активистками ОМА, в 9 вечера – прием у кубинцев, а мне еще надо написать для Валентины Владимировны речь. Давай увидимся в шесть тридцать на встрече с советской колонией в посольстве. Все встают и чинно выходят на улицу. Я тоже выхожу, замыкая шествие, встаю рядом с моим немытым бордовым тарантасом и вижу, как Погосова погружается в черный Мерседес, который увозит ее "выполнять программу". Мне безумно жаль, что я так мало с ней пообщался. А еще жаль, что так мало выпил халявного джина в те пол часа ожидания встречи, которая длилась пол минуты… … Надо мной начинает потешаться вся русская колония. Смотри, – говорят, – вон тот самый мужик, к которому приехала жена. Он не видел ее почти год, а сейчас не может даже поговорить. – Олежка, – слышу я хохмочки, – чего переживаешь? Жену не видел? Так в шесть тридцать будет их встреча с советской колонией в кинотеатре посольства. Ведь ты же полноправный член нашей колонии. Значит, она и с тобой встретится. В назначенный час я сидел на тесной скамейке между подруг-медсестер Валей и Ирой и смотрел, как моя Вика садится в президиуме под руку с Валентиной Владимировной, как раскланивается, важно кивает головой, когда Терешкова рассказывает об успехах советской космонавтики, а потом встает и хлопает в такт всему залу. Наконец, речи и приветствия закончены, толпа бросается брать автографы, а я пробираюсь к ним, держа руки за спиной, дабы никто не подумал, что тоже ищу автограф первой женщины-космонавта. Подхожу и робко спрашиваю: Викуля, а мне нельзя с вами к кубинцам? На что Виктория твердо и категорически отвечает: – Абсолютно исключено! Подъезжай завтра к одиннадцати вечера. К этому времени должна закончиться встреча с намибийцами, и у меня будет пол часа времени с тобой пообщаться. И уходит. А я, вдруг, оказываюсь совершенно один посреди суетящейся гудящей толпы. Кто-то остается смотреть от загранскуки старый документальный фильм про полет Гагарина, кто-то бредет к машинам, собираясь в компании. Кто-то перебрасывается фразами: Чего бутылка? Бутылок у меня самого до хрена. Ты вот лучше подумай, где жратвы раздобыть, хотя бы просто хлеба! Медленно бреду к выходу, как, вдруг, в темноте меня окликает знакомый голос: "Олег, ты в Кошту? Тогда я с тобой!" Хороший и душевный мужик, летчик Сергей в поисках попутной машины узрел мою спину, и мне уже не нужно тащиться совершенно одному десяток километров до гостиницы по кромешной африканской темноте, шарахаясь от слепящих фар встречных машин. Можно быть с ним вдвоем в тесной замкнутой железной коробке и в то же время именно с ним можно позволить себе роскошь ехать, смотреть на мелькающие в темноте огоньки, на уже ставшими столь знакомыми за прошедшие девять месяцев фасады придорожных домиков, вилл и оставаться с самим собой. Я смотрю прямо перед собой на дорогу в свете фар и вижу далёкий кусочек своей собственной жизни совсем в другой точке Африки, под названием Гардая. Седьмое ноября 68 года, каменный, уже прохладный горизонт предзимней Сахары, желто-зеленый оазис, белый прямоугольник отеля "Трансатлантик". средневековые крепостные стены, гора, застроенная домами лазурного цвета, тесные улочки, стремящиеся к венчающему вершину минарету… Вижу стройную молодую девушку в узких джинсах, синей нейлоновой куртке с тяжелой распущенной гривой темно-каштановых волос на фоне грустных, ушедших в вечность мозамбитов в нелепых штанах с мешками между ног… Вспоминаю терпкий вкус разбавленного кока колой медицинского спирта, которым нас, двух переводчиков, потчуют наши врачи в чужом мусульманском мире сахарского оазиса в ночь на пятьдесят первую годовщину Октябрьской революции… …Мы молча едем в сторону Кошты по пригороду Луанды вдоль пляжей, бывших колониальных вилл и покосившихся хижин, фары высвечивают стоящие по обочинам автомобили, разноцветные каменные заборы, подгулявшие черные фигурки в пестрых рубашках или лохмотьях, бензоколонку с надписью "Пошту Коримба" и фирменным знаком Тексако. Высвечивают уже ставшие привычными атрибуты моего сегодняшнего каждодневного существования, в которое неожиданно и так странно снова вошла та самая пышноволосая сероглазая девушка, любившая меня когда-то в отеле Трансатлантик сахарского оазиса. Любившая и родившая девочку Машу, плод смешения наших кровей в ту загульную ноябрьскую ночь 68-го года на земле жителей Сахары мозамбитов. Девочка Маша живет своей совершенно особой жизнью в московских Черемушках, я возвращаюсь "домой", в отель Кошта ду Сол, а когда-то любившая меня пышноволосая девушка, ставшая усталой, замотанной тридцати двух летней товарищем Погосовой, дирижирует в кубинском посольстве речами первой в мире женщины космонавта. На следующий день, в 11 вечера, передумав за сутки десять жизней, я снова приезжаю на свидание со своей собственной женой. Тот самый румяный дядя референт любезно, как старого приятеля, встречает меня в гобеленовом зале, сажает за уже знакомый журнальный столик в мягкое кресло, угощает дармовыми напитками и сердечно, по-нашему, переживает вынужденное отсутствие Вики, ибо она, с его слов, "уже час, как торчит в номере у Валентины". У меня опять, как и вчера, совсем не по-ангольски празднично наряженный вид. Провисевший почти девять месяцев в шкафу синий блейзер, белая рубашка с пестрым широченным галстуком и респектабельные серые портки с точеными стрелками. Все приобретенное когда-то с ее помощью, совета и одобрения. Таким, как помнится, ей всегда было приятно меня лицезреть. Но Вики всё нет и нет, она по-прежнему где-то наверху в номере Терешковой, а меня радушно обхаживают румяный дядя и черный анголец в забавном, похожем на маодзедуновку кителе. Джин Бифитэр постепенно расслабляет, мы с румяным дядей перекидываемся, словно картами, именами знакомых московских референтов, как, вдруг, появляется Вика, уже по домашнему в светлой рубашке и коричневых, столь памятных мне, вельветовых джинсах. Мы говорим ни о чем короткими полу фразами, мечемся с темы на тему, она жалуется на усталость, кого-то злобно ругает, сообщает мне, что завтра утром они все улетают в Лубанго, а на следующий день, едут оттуда на машинах в Мосамидеш. А можно мне с вами? – робко спрашиваю я не Вику, а румяного дядю, – Я весь экипаж знаю. Сашка командир – мой приятель. Если не будет места в салоне, он меня в кокпите посадит. Я так уже много раз летал. – Конечно, конечно, – великодушно соглашается дядя, – Нет проблем. Вика молчит, но на её в миг одеревеневшем лице ясно читается, что моё присутствие ей не только не нужно, а просто – в тягость. А ведь всего только год прошел с того момента, когда я в Вешняках истерично, капризно клялся её бросить. Она же рыдала и пыталась мне объяснить, что стоит ей ждать меня ночами напролет, когда весь город спит, а я гуляю, пьянствую неизвестно где и с кем… На следующее утро длиннущий кортеж черных Мерседесов и Вольво в сопровождении мотоциклистов трогается от резиденции рядом с президентским дворцом и под блеск мигалок, вой сирен мчится в аэропорт. А сзади я на расхлябанной бордовой "Бразилии" с подвязанным веревочкой капотом тоже пру, включив, как и мерседесы все четыре мигалки, чтобы видели: я вам не хер с бугра, а член терешковского кортежа. И так гудя и мигая, влетаем в аэропорт через служебные ТААГ-овские ворота и выезжаем прямо на летное поле. Паркую машину на стоянке и вижу, как Терешкова, Вика, толпа представительниц ангольских женщин вылезают из Мерседесов и направляются в зал особо важных персон. Их будут опять усаживать в кресла, что-то говорить, чем-то потчевать. Вика опять будет кому-то улыбаться, о чем-то с кем-то болтать, кто-то опять будет иметь на неё все права… А я стою на летном поле рядом с пестро раскрашенным Як-40 с яркой эмблемой ангольской авиакомпании ТААГ и рассказываю нашему экипажу уже сто раз пересказанную "комическую" историю: Представляете, мужики, баба моя прилетела вместе с Терешковой, так та её ни на шаг от себя не отпускает. Меня же к ним и близко не подпускают. Ведь у них же протокол, а я кто? Все мне сочувствуют, а старый собутыльник, командир, усатый красавец Сашка, растрогавшись, обещает, что на время полета сломает протокол и посадит нас рядом. Наконец, Валентина Владимировна, Виктория и вся их черно-белая свита выходят из почетного зала и гуськом поднимаются по трапу в самолетный хвост. Я сверчок, свой шесток знающий, естественно, тащусь последним и, войдя в салон, вижу, что Вика уже спокойно восседает рядом с какой-то черной подругой из ОМА, а мулат стюард вежливо указывает мне на место слева около кабины, рядом со страшноватой на вид переводчицей делегации. Подхожу, смущенно сажусь, прекрасно понимая всю мою лишность в этом протокольном салоне. Вдруг, сжалившаяся Терешкова зовет переводчицу и говорит ей: – Софья Федоровна, пожалуйста, поменяйтесь местами с Викторией Самвеловной! Обе они поднимаются и Вика, вдруг, почему-то густо покраснев, садится рядом со мной. И, вот, я в Анголе, в Яке -40 между Луандой и Лубанго сижу рядом с женщиной, с которой прожил целых десять лет. – Вика, – говорю, – я всё понимаю. Да, у вас протокол, программы, ты на работе. Но, ведь, ты совсем ко мне не рвешься. Я для тебя словно чужой. Ты меня уже не любишь? У тебя кто-то есть? – У меня есть друг, – отвечает она. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом. – Кто он? – спрашиваю. – Николай. Тот самый Николай, московский международный чиновник, да к тому же сам непьющий спортсмен. Он вошел в её жизнь, когда меня там еще не было и в помине, весной 1967 года. В то время я заканчивал диплом, сдавал оставшиеся зачеты, скидывался по рублю, пил портвейн с друзьями по филфаку на гранитных спусках к Неве, а по ночам сидел дома на кухне в складном дачном кресле, положив ноги на довоенный сундук, зубрил последние науки, что-то читал, а наша крохотная квартирка сладко спала. В комнате слева раскатисто громко храпел отец, посапывала мама, за дверью справа причмокивала во сне баба Дуся. Свернувшись в клубок, мурлыкала у меня в ногах старая, облезлая Муська. Я читал в своем единственно возможном "кабинете" возле водогрея и раковины, а бакинская девочка Вика в далекой таинственной Москве встречала весну с референтом Колькой, у которого именно тогда работала переводчицей с очередной делегацией французских "борцов за мир". У них была какая-то московская гостиница, мятая постель, свет настенного бра, бутылка шампанского и тонкие стаканы с матовым узором… – Как ты думаешь, – спрашивает Вика, – могли бы мы выжить в жуткую прошлую зиму? Папа в гипсе со сломанной ногой, мама с гипертоническим кризом, а я возвращаюсь из Сенегала прямо в сорокапятиградусный мороз и тут же подхватываю страшнейшее воспаление придатков. Все по постелям, одна Машка на ходу. Как бы мы выжили? С работы приходили раз в две недели и вручали пару апельсинок, да цветы. А Колька появлялся каждый день и приносил нам всем еду. Всё самое свежее, с рынка! А когда мне надо было ходить в больницу на процедуры, кто бы меня водил, если не он? Ты не представляешь, что за зима была в Москве! Все трубы полопались, в квартире мороз, как на улице, на асфальте – сплошной каток! А, знаешь, что он мне сказал осенью, когда ты уехал, и мы с ним первый раз снова переспали? Он сказал: "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!"… … За окном самолета – чужая красная земля, саванна, точечки баобабов, покрытые облаками горы, а рядом – чужая мне женщина, с которой я прожил десять лет. Она говорит жестокие, но совершенно справедливые слова, и мне нечего возразить. Остается лишь убедить себя, что всё кончилось идеально, так, как я мог только мечтать, что Господь Бог и здесь обо мне позаботился, что не надо ничего рвать, резать по живому. Всё устроилось само собой, появился тот самый Николай со своей обволакивающей любовью, Вика, когда-то моя Вика, с ним счастлива, а я, наконец, могу, не мучаясь угрызениями совести, осуществить давнишнюю мечту и зажить одному. Зачем противиться судьбе? "Ты не ему со мной изменила, ты мне с ним все эти десять лет изменяла!" А, может, он прав? Может, вот эта сидящая рядом худая и усталая женщина – действительно его судьба, в которую я, непрошеный, влез на целых десять лет? … Отчего же мне сейчас так тоскливо и больно? Ведь, ты же этого столько лет хотел, мать твою, Жорж Дандэн! Почему я сижу вдруг переполненный грудой свалившихся на меня воспоминаний обо всех моментах нашей недавней близости? Зачем обсасываю каждую застрявшую в мозгу подробность наших авто путешествий, ночлегов по обочинам, стаканов и бутылок, разрезанных ломтиков огурцов и помидоров на капоте нашего Жигулёнка? Отчего мне совсем не хочется думать, что и тогда, в редкие минуты покоя и взаимной радости, мне всё время хотелось куда-то от неё сбегать на сторону, смыться на денек другой с друзьями, как когда-то из дома родителей, поддать, весело погулять, потискать иное, не её женское тело, потереться об него, вдоволь натрахаться и наговориться. Почему-то, вдруг, помню только разрывающую душу нежность, желание её и только её, с которым я каждый раз возвращался домой после очередного зигзага. И совсем не вспоминаются те, столь частые в прошлом моменты, когда она казалась мне почти что обузой… … Самолет садится в аэропорту Лубанго. Знакомый полукруг коричнево-зеленых гор. Наверху, вдали виднеется белый крестик распятого Кришту-Рей – Царя Иисуса, а в иллюминаторе – пёстрая толпа встречающих: пионеры в ярких галстуках, женщины в пестрых национальных платьях, военные в опереточной парадной форме. На полтора часа раскрепостившаяся Вика, привычно, словно вязаную шапочку, надевает на себя маску ответственного товарища и, тут же обо мне позабыв, автоматически пристраивается к выходящей из Яка протокольной процессии. Я тоже выхожу, естественно последним, вместе с экипажем, чтобы, не дай Бог, не попасть под букет цветов какого-нибудь энтузиаста женских космических полётов. Высматриваю в толпе знакомые лица медиков, нахожу, жму руки и пересказываю комическую историю про Терешкову, жену и протокол. Народ умиляется, меня обнимают, гарантируют прибежище и ночлег. Терешкова и ее свита садятся в глубокие черные машины, а я пристраиваюсь в столь мне знакомую санитарную Волгу Заура, старшего группы лубанговских врачей. Мчимся с ним из аэропорта в город, а я советую Зауру включить все четыре мигалки, чтобы сразу всем дать понять, что мы тоже – свита, а не кто-нибудь "с бугра". Приезжаем в город и надолго застреваем в центре перед бывшей колониальной резиденцией генерал-губернатора, куда нас, естественно, не пустят. Вся свита – там внутри отдыхает перед митингом, а мы ждем, как на стадионе, их выхода. В небе над нами с грохотом сигают туда сюда кубинские МИГи, а я стою, похмельно тоскую, вспоминаю свои прошлые приезды в Лубанго и вечера, проведенные за распитием настоящей грузинской чачи на веранде Заура. Однажды точно так же низко каждые десять минут проносились те же самые МИГи со столь жутчайшим ревом, что дом ходил ходуном. Наконец, в какой-то момент, Заур не выдержал и, подняв кверху руки, закричал в небо: "Чатлах! Дедас траки могет хан!" А мне пояснил: Кубинцы, панымаешь? – Что, маневры? – спрашиваю. – Какие маневры, слушай, – отвечает возмущенный Заур, – блядей катают! Площадь перед бывшим губернаторским дворцом заполняется черными людьми в ярких майках с портретами Авгостиньу Нету, среди которых тут и там мелькают белые физиономии наших специалистов и восточноевропейских соцлагерников, вперемешку со смуглыми кубинцами в оливковой форме. Я рассеяно смотрю на эту пеструю толпу и снова слышу, как Вика тихо, но твердо говорит: У меня есть друг, его зовут Николай. Я не знаю, люблю ли его, но он, в отличие от тебя, меня действительно любит и всегда рядом. Наконец, они выезжают всё в тех же черных лакированных утюгах, продвигаются сквозь толпу на сотню метров и поднимаются на трибуну. Митинг начинается, а я хожу, выискиваю знакомых и важно всем объясняю, что вон та бесформенная коротко стриженая баба, говорящая за Терешкову по-португальски, – вовсе не моя жена, а нанятая откуда-то переводчица. А моя – вон та длинноволосая и худая. Валентина Владимировна привычно клеймит позором южно-африканских расистов, их марионеток из УНИТА, а толпа скандирует, вздымая кулаки в небо: А лута континуа! А витория э серта! – Борьба продолжается, победа будет за нами! Я тоже махаю кулачком, но твержу только: "Витория, Виктория! Вика", прекрасно понимая, что уже больше никогда Виктория-победа моей не будет. Долой американский империализм! – правильно выговаривает Терешкова хорошо поставленным голосом. Абайшу у империалижму американу, – кричит в микрофон переводчица. Тут надо заметить, что дословный перевод слова абайшу (долой) означает "вниз". Посему черная толпа поднятые вверх кулаки переориентирует в противоположную сторону. Но, видимо, не слишком усердно, ибо в действие вступает важная и толстая черная женская чиновница, стоящая на трибуне как раз между Валентиной и Викой. – Плохо, плохо, товарищи, – журит она собравшихся. А ну-ка покажите камараде Валентине, как вы делаете абайшу. И тут же прямо на трибуне, подпрыгнув с визгом: Абайшу!!!, наклоняется над перилами и вонзает вниз в пустоту большой палец правой руки. И это при её-то комплекции! Площадь мгновенно превращается в некое подобие обезьянника. Море черных тел вокруг меня пляшет, кривляется, пытаясь ввернуть собственный палец в асфальт, и визжит: Аба-а-айшу-у-у!!!. Среди этой дрыгающейся стихии особенно нелепо выглядят островки растерянных белых представителей соцлагеря, которые неумело пытаются играть общую игру. Тыкают куда попало, пальцами и бормочут: Абайшу! А Терешкова, заклеймив, всё, что только было можно заклеймить, меняет пластинку и начинает славить анголо-советскую дружбу, социализм, товарища президента Аугоститньу Нету, братскую Кубу, любимого друга советских людей Фиделя Кастро и лично Генерального секретаря Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза, Председателя Президиума верховного Совета СССР, дорогого Леонида Ильича Брежнева. Толпа опять неистовствует, тысячи черных тел снова пляшут, кривляются, размахивая поднятыми вверх кулаками, и вопят: Вива! Вива! Вива! (Слава, слава, слава!) Я тоже машу кулачком выкрикивая: Вика, Вика, Вика! Теперь уже Терешкова выдохлась, и слово берет та самая черная камарада, которая только что показывала народу, как надо делать абайшу, оказавшаяся председателем ОМА – Организации ангольских женщин,. Правда на сей раз у неё другая программа. Она делает Вива!!!, пытаясь пронзить небо эбонитовым кулачком. Толпа, вторя ей, воет в экстазе: "Вива камарада президенте Аугостиньу Нету, Вива камарада Валентина! Вива камарада Брежнев! Вива камарада Фидель!" У меня же в голове вдруг завертелась известная народная частушка шестидесятых годов: "Валентине Терешковой за полёт космический, Фидель Кастро подарил хуй автоматический"… … Наконец, митинг закрыт, Терешкова со свитой снова погружаются в лимузины и отбывают в неизвестном мне направлении выполнять протокольную программу, а Заур объявляет: Слушай, поедем ко мне домой, Атдахны с дороги, а Этери нам хароший обед приготовит, не хуже, чем в их резиденции. А с женой увидишься в 7 вечера, на встрече с советской колонией. Приезжаем к нему, и я замертво падаю на нежную постель… А Вика, бедная, простояв столько на трибуне, опять должна куда-то ехать, беседовать, провозглашать здравицы, улыбаться. Я же могу сладко дремать до тех пор, пока гостеприимные Заур с Этери ни касаются моего плеча и ни предлагают перейти за стол, уставленной свежей, собственноручно выращенной зеленью, вкусно по-кавказски сваренным мясом и ледяной бутылкой перцовки. Подходят и садятся за стол соседи: харьковчане зубной техник Юрка с женой Люсей, акушеркой, и стоматологи супруги Корниенки из Донецка. Сижу за гостеприимным грузинским столом, Заур произносит тосты, мы пьем, все что-то говорят, что-то у меня спрашивают, я киваю головой, и даже умудряюсь отвечать впопад, конфиденциальным тоном рассказываю последние луандские "столичные" новости. А про себя думаю о том, какая же ирония судьбы эти наши десять лет прожитой жизни. Я – бонвиван, доморощенный кухонный философ, живущий одновременно в десяти измерениях, готовый всё понять и всё оправдать, (и уж, конечно, в первую очередь собственное блядство), ярый сторонник вседозволенности, признающий риторику только одного вопроса: Ну и что же в этом страшного? А она – прямая как Эвридика в пьесе Ануя, дисциплинированная раба долга и своей собственной, совершенно для меня непроницаемой убежденности, раба восклицания: А разве может быть иначе?… … Застолье продолжается. Начисто опустошив зауровский погреб и огород, мы переходим лестничную площадку и садимся перед коньячным забором в квартире Юрки с Люсей. Пьем, деловито обсасываем подробности нашей "нелегкой загранработы". Наконец, появляется одна из разосланных Зауром осведомительниц, медсестра Нина и важно сообщает, что делегация на подходе, все в сборе, и встреча колонии с Валентиной Терешковой произойдет в ближайшие минуты. Срываемся с места, Юрка хватает свой "Зенит", который он спустя сорок минут, уже здорово забурев, забудет в конференц-зале, висящим на спинке стула. Садимся в машины и едем к площади, которая находится ровно в пяти минутах ходьбы от дома врачей. Площадь разделена сквером. С одной стороны – та самая резиденция, а с другой – какое-то административное здание с длинным холлом при входе, тёмной, когда-то торжественной лестницей и большим далеко не чистым залом с рядами стульев и трибуной. Поголовно все женщины и многие мужики советской колонии города Лубанго рассаживаются в зале. Терешкова, Виктория, переводчица и румяный дядя-референт важно занимают места в президиуме рядом с ангольскими дамами из ОМА, и я снова вижу замертво уставшую Вику. Валентина Владимировна выходит на трибуну, мысленно нажимает какой-то клавиш в собственной голове и идеально правильно, соблюдая все паузы и улыбки, слово в слово выдает уже знакомый мне текст про успехи и доблести советских тружеников, про меню космонавтов. Виктория Самвеловна опять важно кивает головой, когда Терешкова озвучивает успехи и доблести, снова радостно улыбается, когда та дежурно шутит: "Как говорят у нас космонавтов: Было бы здоровье, а остальное приложится". Затем предлагается задавать вопросы, и поднимается молодая, крашеная перекисью капитанша. Дрожа от упоения, (впрочем, при этом весьма грамотно) она целых десять минут объясняется в любви к первой в мире женщине-космонавту. Рассказывает о посещении её домика-музея в далёком Иваново, ностальгически вспоминает "даже запах ваш, Валентина Владимировна!" А Виктория щурит словно от восторга глаза, мол, будто бы тоже кайфует, представляя себе первый в мире женский космический запах. Потом раздаются аплодисменты и автографы, делегация чинно выходит, лубанговские дамы строят губы сердечком и провожают терешковскую свиту через площадь к воротам резиденции. По дороге Вика мельком перебрасывается со мной парой слов, разрешив прийти пообщаться с ней часа через два после ужина. Я обхожу черных часовых, объясняю им, кто я есть, и что мне скоро сюда надо будет пройти. Те охотно понимают, кивают головой и просят закурить. Я им протягиваю пачку Мальборо, они её опустошают и заверяют меня, что могу приходить и общаться с собственной женой, сколько мне вздумается. Мы снова возвращаемся к коньячному частоколу харьковчанина Юрки. Он скулит и жалуется на пропажу такого ценного для него фотоаппарата. Я его успокаиваю и рассказываю, как месяц назад на пляже в Луанде черные люди сперли мою еще более дорогую немецкую "Практику". Чтобы отвлечь от потери, рассказываю ему про ленинградские белые ночи и разведенные мосты. Он, приняв хорошую дозу коньяка, делает отчаянный взмах рукой, желает утраченной фотокамере находиться рядом с мужским детородым членом, и громко перечисляет все места, куда хотел бы совокупить потерянный "Зенит". Заглатывает еще пол стакана коньяка, еще раз машет рукой и меняет тему. Клянется, что я не представляю, как красив вид с Университетской горки в центре Харькова, что самая красивая в мире улица, это – Сумская, а самая прекрасная речка – харьковская Лупань. Потом в разговор вступает Заур и, тоже размахивая руками, описывает нам вид на Тбилиси с горы Мтацминда. Затем, после очередного тоста за города, мы обсуждаем достоинства и недостатки Волги, Москвича, Нивы и Жигулей. Два часа проходят незаметно, и вот я, прошагав в темноте ровно пять минут, оказываюсь в роскошном холле бывшей резиденции генерал-губернатора. Снова передо мной стеклянная дверь в столовую, а за ней радость тостов и аплодисментов. Я хожу из угла в угол, натыкаюсь на мягкие кресла, где сладко спят в хлам пьяные часовые в свирепых пятнистых комбинезонах, надвинутых на глаза беретах, с калашниковыми, поставленными между ног. Жду Вику, надеюсь, что, она, наконец, выйдет, сядет рядом со мной, и мы всё друг другу объясним. Проходит, наверное, час, пока ни появляется моя жена в окружении огромной толпы, и сообщает, что Валентина Владимировна собирается спать и ей надлежит срочно подниматься наверх, но она, рискуя собственным покоем, так и быть, посидит со мной десяток минут. Мы сидим этот самый "десяток минут", говорим о разнице в климате между Луандой и Лубанго. Она соглашается со мной, что здесь на плоскогорье, дышится лучше, чем на берегу океана, воздух прохладен и свеж. А сама беспокойно посматривает на ведущую наверх лестницу, по которой первая в мире женщина-космонавт только что прошествовала в бывшую губернаторскую спальню, а теперь, как я понимаю, с нетерпением ожидает свою лучшую подругу Викторию Самвеловну, без которой просто не сможет заснуть. Я пытаюсь рассказать про мои прошлые приезды в Лубанго, но она перебивает на полуслове и просит идти домой, пораньше лечь спать, чтобы не проспать завтрашний ранний отъезд в Мосамидеш, поскольку ей всё равно уже пора подниматься к Валентине. Мы прощаемся, и я бреду по бульвару в дом врачей вместе с оказавшимся без ночлега корреспондентом "Правды" Валерием Волковым. Приходим, гостеприимный Заур устраивает нас, как королей, выделив каждому по комнате в своей необъятной квартире. Я, закрыв глаза, пытаюсь заново пережить весь сегодняшний, столь насыщенный день и… просыпаюсь от уже привычного внутреннего сигнала. За окном почти светло. Смотрю на часы – без четверти семь, а на восемь назначен отъезд кортежа от резиденции. Встаю почти одновременно с Валерием, умываемся, а душа Заур поливает нам из алюминиевого ковша припасенной с вечера водой. Этери приглашает за стол, где вкусно дымится кофе… Мы, завтракаем, бурно благодарим милых грузинских хозяев, спускаемся вниз и доктор усаживает нас в санитарную Волгу, чтобы лихо прокатить триста метров до бывшей губернаторской резиденции. Воскресное утро, городок еще спит. Мягкое солнце и почти по ленинградски прохладный воздух. Кольцо гор, пестрые коробочки домов, далекий белый распятый Христос в вышине. Таких в мире только три: самый знаменитый в Рио де Жанейро на горе Пан де Асукар, второй в Лиссабоне над Тежу и третий вот этот – в Лубанго. Два из них я видел и снимался на их фоне: в Лиссабоне и здесь. А самый знаменитый бразильский теперь уж вряд ли увижу. Ведь и сюда, и в Португалию, и во Францию меня Вика проталкивала с её убойными связями. Я думал об этом, те несколько минут, пока мы катили до резиденции, а как приехали, то застыдился. Неужели же я из-за этого так переживаю, что она меня бросает. – Да нет же конечно! – заявил я сам себе возмущенно. – И из-за этого тоже, – сказал во мне какой-то другой вкрадчивый голосок… Приезжаем и садимся в холле посреди колониальной роскоши, ждем общего сбора и отъезда.. Похмельные улыбки вчерашних часовых: Бон диа, камарада совьетику, (Здравствуй, советский товарищ) дай закурить… Не менее похмельные сопровождающие дипломаты из нашего посольства спускаются с не выспавшимися физиономиями. Так же далеко не свежие подруги из ОМА появляются гуськом из какой-то боковой двери. Снова бесчисленные утренние "Бон диа", "Кому эшта?" "Бень, убригаду!" – Доброе утро, как дела? Хорошо, спасибо! Мне все пожимают руку и интересуются, как спалось, а я всем подряд отвечаю, что, мол, превосходно. Валентина Владимировна и Виктория Самвеловна, оказывается, еще не подавали признаков жизни, а посему затягивается завтрак и, естественно, сам отъезд. Бойкий, сапожного цвета халдей в белоснежном кителе со сверкающим подносом обходит собравшихся и разносит аперитив. Да не простой, а какой-то португальский напиток типа бренди в очень красивой и хитро сделанной бутылке, представляющей из себя целое произведение искусства. Почему-то все поголовно отказываются, кроме краснорожего малого в кривых арбатских очках и мятом синем блейзере, что уже десять лет висят по московским "Березкам". Малый (впрочем, судя по его луандовской белой Тойоте "супер салон" не такой уж и "малый") захватывает здоровенной, но, увы, весьма подрагивающей лапой изящную португальскую рюмочку и прямым суворовским жестом отправляет ее содержимое прямо в пасть чуть ли не вместе с посудой. Очередь доходит до меня, и чувствую, что по общему примеру надо бы сказать: "Обригаду, камарада, неу кэру", мол, спасибо, товарищ, не хочу. Понимаю, что, согласившись, совершу ужаснейший моветон в глазах героев дипломатов и не менее стойких подруг из ОМА. Но, тем не менее, внутренний голос совершенно четко мне говорит: "Да, пошли они все на хер!" а голос внешний поспешно произносит: Синь, камарада, ком празер! – Да, с удовольствием! Голова при этом сама кивает, а рука тянется к подносу. Чтобы не походить на краснорожего малого, изящно оттопыриваю мизинец и смакую рюмашку маленькими глотками, с тоской глядя на удаляющийся белый китель с подносом. А, ведь, мог бы, засранец, и по второй предложить! Мы с малым случайно обмениваемся взглядами и очень понимаем друг друга. Отчаявшись ждать "гвоздей программы", ОМА-вские чиновницы приглашают всех присутствующих, включая меня, пройти в столовую и позавтракать. А я, только что слопавший сытный зауровский завтрак, тоже прусь, ибо вижу огромный п-образный стол, густо заставленный потными коричневыми бутылочками местного пива "Нокал". Всех обносят плотным мясным, почти что русским завтраком, но я, естественно, отказываюсь и быстро, по-деловому, опустошаю все пивные емкости в радиусе, как минимум три метра. И только после этого начинаю верить, что я еще почти молод, что еще не вечер и, может быть, еще ухвачу за хвост какую-нибудь жар птицу. Наконец появляются запоздалые обитатели губернаторской спальни. Все оживляются, комментируют подробности праздника прошедшей ночи, который, оказывается, после моего ухода длился, чуть ли не до утра, быстро дожевывают завтрак и шумно поднимаются из-за стола. Возникает сложный момент моего устройства в машину, который, впрочем, быстро разрешается. Меня подсаживают пятым пассажиром в одну из Волг наших военных советников из Лубанго. Впереди два симпатичных бугая, а сзади – их супруги, две милые интеллигентные дамы в возрасте между майоршей и полковничихой. Один из бугаев открывает багажник, чтобы я смог сунуть туда свою сумку, и я вижу внутри два черных матовых Калашникова, груду рожков с патронами и ящик пива "Кука". Джентльменский набор русского "дикого гуся" в Африке. И то еще хорошо, что калашники остаются в багажнике, и никто не собирается их оттуда доставать. Значит, братья кубинцы поработали, и дорога столь же безопасна, как трасса Ленинград – Смоленск. Когда я впервые проехал здесь в декабре прошлого года, то калашник лежал у меня на коленях, и я при этом не столько боялся, что на нас нападут из-за придорожного куста, как того, что эта чертова машина вдруг пальнет от какого-нибудь толчка, как та палка, которая, по уверению полковника Бондаренко с военной кафедры ЛГУ, сама стреляет раз в году… В конце концов, черные автомобили, возглавляющие наш длиннущий кортеж укомплектованы протокольной свитой, и мы трогаемся в путь. Моя Вика где-то там далеко впереди. Бугай, сидящий рядом с водителем, шумно открывает бутылочку Куки, протягивает мне, и я с радостью присасываюсь к коричневому горлышку. Везет же иногда на хороших людей! Начинаем болтать о том, о сем, и теснящиеся слева от меня на заднем сиденье дамы вдруг выявляют весьма бывалые биографии, рассказывают о своей жизни на Кубе, в Уганде, Сомали, Вьетнаме. Чувствуется по разговору весьма не забытая десятилетка и прилежно усвоенный курс какого-то верхнего образования. Узнав, что я ленинградец, начинают очень правильно сыпать эрмитажными залами, рафаэлевскими станцами, Рембрандтом, Ван Гогом, а одна, к моему удивлению, упоминает даже Моралеса. Потом вынимаются фотографии детей, и дама, упомянувшая Моралеса, демонстрирует карточку красивого молодого пацаненка, чем-то похожего на Алэн Делона, хотя и поугловатей. С гордостью сообщает мне, что он решил поступать в Военно-Политическую Академию. Я с радостной улыбкой одобряю его выбор, как, вдруг, в мозгу скользит очередной слайд из прошлого, и вижу самого себя, сидящего совсем недавно, всего каких-то девять месяцев тому назад в Вешняках, в квартире напротив моей, у Гриши и Лены. На столе, среди бутылок – груда писем из антимира, о котором мне, хоть и беспартийному, но выездному, даже думать запрещено. Их читают вслух, мы все жадно ловим подробности и говорим, говорим, обсуждаем этот потусторонний мир, о коем не знаем совершенно ничего, кроме того, что те, кто туда уезжают, исчезают навсегда, словно умирают. Туда когда-то уехала Маша, потом мои самые близкие друзья Алиса и Виталик, а вот теперь собрались Гриша с Леной. Когда я вернусь, их больше в моей жизни не будет. Но в тот момент мы еще вместе, я сижу с ними свой среди своих, и нам всем всё так ясно и понятно… … Трясу головой и снова оказываюсь в белой Волге с номером советской военной миссии на дороге между Лубанго и Мосамидешем. Рядом со мной симпатичные доброжелательные люди рассказывают мне о своей жизни, показывают фотографии сыновей, которые собираются учиться в Военно-Политической Академии, а я, с чувством глубокого удовлетворения горячо одобряю их выбор, и опять – свой среди своих… За окном машины безумно красивая горная дорога-серпантин, цепи гор, скалы, касимбу – плотные, как творог, белые хлопья тумана, лежащие в ущельях… А сидящий впереди бугай снова любезно предлагает мне коричневую бутылочку с пенной шапкой над горлышком… И вот постепенно за разговорами горный пейзаж переходит в почти средиземноморский с апельсиновыми деревьями и оливковыми рощами, потом его сменяет полу пустыня полу саванна с редкими баобабами и, наконец, возникает сама намибийская пустыня с сахарским песчано-каменным горизонтом и цветущими кактусами. Затем, вдруг, вдали открывается безбрежная океанская синева, а мы видим стоящую на дороге огромную пеструю толпу, впереди которой застыли мотоциклисты в синей форме, с белыми шлемами и ремнями на сверкающих лаком и хромом машинах. Воют сирены, народ начинает пританцовывать, хлопать в ладоши и выкрикивать лозунги. Мотоциклы почетного эскорта оглушительно ревут и мы, набирая скорость, помахивая ручками теснящейся на обочине толпе, мчимся в город, откуда через несколько протокольных часов нас должен забрать прилетевший из Луанды раскрашенный Сашкин самолет. Делаем круг почёта по маленькому городку и торжественным кортежем в пол километра машин подъезжаем к длинному розовому зданию провинциального комиссариата. Все важно шествуют наверх под аплодисменты встречающих, лубанговские военные спокойно присоединяются к процессии, и я тоже не отстаю, решив про себя, что уже заслужил местечко сбоку на протокольных приемах. Огромный светлый зал на втором этаже, уставленный мягкой мебелью и низкими коктейльными столиками, на которых громоздятся огромные крабы и лангусты. Мосамидеш – крабная столица Анголы, объясняют мне тут же бывалые. Какие-то весьма прилично одетые молодые люди черных и коричневых цветов кожи бодро разносят по столикам наполненные льдом ведерки и бутыли сделанного в городе Лобиту ангольского виски с ромбовидной этикеткой. Все пассажиры нашей и еще таких же двух "военных" Волг хоть и скромно с краю, но всё же весьма уверено, садятся и начинают булькать бутылками над хрустальными, явно когда-то колонизаторскими фужерами. Держу в руке покрытый испариной бокал и, покачивая в нем льдинки, смотрю в другой конец зала. Вижу сгрудившихся за длинным низким столиком черных подруг из ОМА, гладко уложенную прическу "первой в мире", восточный профиль Вики, оживленно улыбающегося, очень активного румяного дядю и малого в арбатских очках, не менее активно сосущего виски из такого же хрустального фужера. Наша постепенно оживляющаяся компания попивает лобитовский "скотч", с хрустом разламывает крабьи клешни и панцири. Как-то незаметно к нам присоединяются оператор советского телевидения и круглоголовый мужичёк, которого я часто лицезрел в программе "Время", лёжа, полу пьяненький на желтом диване когда-то нашей уютной квартирки в Вешняках. Лицезрел и даже, помнится, здоровался. Я, правда, всегда приветствовал всех участников сего телевизионного действа, под названием программа "Время". При этом формулировки моих приветствий прямо зависели от той степени антипатий, что я испытывал к возникающим на экране физиономиям. Так, например, очень мне не симпатичному диктору Кириллову, который появлялся первым и бодро говорил: "Здравствуйте, товарищи!", я всегда отвечал "Здорово, пиздобол!" Леониду Зорину цедил сквозь зубы: "Здравствуй, здравствуй, хер очкастый!". Сейфуль-Мулюкову отвечал коротко: "Привет, хуеплёт!", когда же видел на экране Бовина, который был мне менее всех противен, в ответ на его "Здравствуйте" добродушно привечал: "Здорово, жиртрест!" А сейчас я смотрел на круглоголового мужичка и пытался вспомнить, каким эпитетом награждал его в состоянии алкогольного опьянения. Да так и не вспомнил… … Вежливые молодые люди своевременно заменяют пустые бутылки на полные, приносят еще льда и крабов, а жизнь снова начинает казаться прекрасной и удивительной. Вдруг, в противоположном конце зала замечается какое-то движение, там все встают, двигаются мимо нас, пересекают лестничный холл и выходят на длинный широкий балкон, под которым уже стоит, дожидаясь, гудящая черная толпа. Мы тоже поднимаемся, ревниво запоминая свои стаканы, и помещаемся в холле перед выходом на балкон. Из динамиков звучит гимн Народной Республики Ангола, и все замирают. Подбородки военных советников привычно прямеют и тяжелеют, плечи расправляются, а я тоже поджимаю пузо, вытягиваю по бокам руки и смущенно прячу в ладонь тлеющую сигарету. Затем раздаются бесконечные "Вива!" и митинг начинается. Терешкова снова клеймит и славит, переводчица переводит, Виктория важно кивает, а я, вдруг, вспоминаю, что у меня, ведь, именно здесь есть своя особая миссия. Дело в том, что через три недели мне предстоит снова сюда прилететь и пробыть дней пятнадцать, ибо в этом городке впервые начнет работать группа наших врачей и именно мне придется устраивать им жилье и быт. Я подхожу к симпатичной мулатке, вычислив в ней местную ответственную функционерку по тому, как она бойко командовала процессом замены опустошенных бутылок на полные в предшествующий митингу разгрузочный час. Представляюсь, как прибывший от лица руководства советских врачей в Анголе, и прошу найти мне товарища Паланка, провинциального делегата здравоохранения. Она относится к моей просьбе очень серьезно, и буквально через пол часа, еще даже не закончился митинг, возле меня появляется толстый черный парниша. Он – весь внимание и любезность. Мы вспоминаем нашу первую декабрьскую встречу в Мосамидеше, садимся за заваленный объедками крабов стол. Я выбираю для собеседника наиболее прилично чистый фужер, нахожу также свой, по хозяйски наполняю их, и под непрекращающиеся вопли Абайшу и Вива, несущиеся с балкона и площади, мы пьем за успех первой в истории города Мосамидеш советской медицинской группы. Пьем, и я ужасно доволен самим собой. Вместо того, чтобы, как друзья военные, торчать позади делегации, изображая умиление на физиономиях, я, как и румяный дядя, сидящий в окружении отцов города в другом конце зала, тоже спокойно сижу с ангольским товарищем, попиваю виски, а, главное, без дураков, вершу действительно важное и человеческое дело: закладываю первый камень в будущий фундамент квалифицированной медицинской помощи жителям этого городка на берегу океана в самой южной точке Анголы, о существовании которого еще девять месяцев тому назад не имел никакого представления. Оказывается, и я могу на что-нибудь сгодиться. Неожиданно возгласы и аплодисменты смолкают. Все тянутся с балкона к оставленным впопыхах стаканам, спешат допить, пока любезные хозяева не пригласят на обед в соседний зал. Наконец, происходит официальное приглашение, народ встает и двигается в указанном направлении. Делегат здравоохранения, наотрез отказавшийся примкнуть к приглашенным, клянется, что запомнил дату, когда он снова будет иметь счастье увидеть меня в компании с семью врачами и одной медсестрой. Благодарит, прощается и уходит, а я захожу в соседний зал, где накрыт стол, и сажусь в глубине у стены, рядом с уже почти ставшими родными армейскими дамами и бугаями. За обедом рекой льется пиво в коричневых бутылочках без этикеток, но по вкусу, вроде – Кука. Я снова из угла смотрю вдаль на центр стола и снова вижу ухоженный силуэт Чайки, растрепанный профиль Вики, а напротив них краснорожий малый в кривых арбатских очках снова деловито запускает внутрь высокие пенящиеся стаканы с пивом. Обед как-то незаметно кончается, все шумно поднимаются, спускаются, рассаживаются по машинам и отправляются выполнять программу. Наш длиннущий кортеж пугает полусонных кур, мы въезжаем, размигавшись, на высокую гору, откуда открывается чудесный вид на город, порт и бесконечный океанский горизонт. Какой-то элегантно одетый светлый анголец с очень европейскими жестами и манерами объясняет делегации всю важность находящихся внизу портовых сооружений, а я встаю рядом с Викой и прошу друга-бугая щелкнуть нас Зенитом, одолженном у моего шефа. Он делает снимок для уже не существующего семейного альбома, а потом мы снова садимся в машины и куда-то едем. Оказывается, на фабрику, где обрабатывают мраморные плиты. В основном, как я убеждаюсь, делают из них надгробья с надписями: "Здесь покоится…". Но всё же – промышленность! Виктория вертит в руках подобранную с земли мраморную плиточку, а Валерий Волков, по моей слезной просьбе целится в нас из драгоценного поляроида. Щелкает и тут же выдает цветную фотографию с худой озабоченной Викой и моей вполне опохмеленной физиономией. Виктория, не выразив никаких эмоций и даже не взглянув на карточку, снова ныряет в черную машину, а я бегу к белой к родным бугаям. Мы опять куда-то едем, вручаем какие-то подарки, оранжевых пластмассовых крокодилов Гена, заглядываем в некий детский сад и, наконец, направляемся в аэропорт. По дороге Вика успевает мне сказать, что сегодня же вечером в Луанде ОМА устраивает им большой прием в отеле Кошта ду Сол, то есть на веранде ресторана прямо под балконом моего номера… Кавалькада с визгом вкатывает на огромное абсолютно пустое асфальтированное пространство посреди каменного сахарского горизонта. На пустынном асфальте одиноко дожидается расписной Сашкин Як-40 с ТААГ-овской козочкой на хвосте. Однако, оказывается, что программа еще не выполнена. Как по волшебству около самолета возникают ниоткуда несколько черных молодых парней с длиннущими там-тамами, упирают их в асфальт и начинают наяривать ладонями зловещую африканскую мелодию. В глубине летного поля появляется ряженый в шкуре, хищной оскаленной маске и начинает отрывисто, угловато танцевать, изображая глупость и кровожадность. К нему под несмолкаемый рокот присоединяется еще один в такой же шкуре и маске со слоновым хоботом. Оба они, подрагивая, нагибаясь и прыгая, что-то нам объясняют своими движениями, но пол свиты, и я в том числе, уже бегает по полю с фотоаппаратами и ловят в объектив наиболее эффектные позы. Там-тамы наяривают что-то вроде: Вот-те-бе-му-да-ку-вот-те-бе-му-да-ку-вот-те-бе-му-да-ку… Немного погодя, к двум танцорам присоединяется третий в шкуре леопарда, и все трое рассказывают нам какой-то незамысловатый сюжет. Мы же все носимся, как угорелые, вокруг самолета и щелкаем камерами. А там-тамы наяривают и наяривают. И всё это длится каких-то десять минут. Просто десяток минут вот этой нашей земной жизни… Потом музыка неожиданно смолкает, маски кланяются на аплодисменты и убегают. Безукоризненно элегантный командир Сашка в сверх белой рубашке с погончиками, галунами и красивой ТААГовской эмблемой на нагрудном кармане, изящно по-гусарски приглашает делегацию пройти в машину. Все чинно поднимаются по трапу, спущенному из Яковского хвоста, и я тоже прусь, твердо уверовав, что по закону имею право на место рядом с референтом Комитета Советских Женщин Викторией Самвеловной Погосовой. Мы без проблем садимся рядом, никто на нас уже не обращает внимания и всё, вроде бы прекрасно. Вот только чувствую, что меня настигает ломовой кайф и мне позарез надо бы принять на грудь, поднять настроение. Тем более, что вижу, как румяный дядя в компании обожающих его подруг из ОМА достает таинственным жестом бутылку ВАТ-69 и угощает своих восторженных поклонниц. Рассказывает им на безукоризненном португальском языке какую-то очень смешную автомобильную историю. Моя Вика снова рядом, у нас в запасе целых полтора часа, и я смогу, наконец-то, объяснить ей своё "Я". Словно вняв моим молитвам, в проходе между кресел появляется, как дед мороз, мулат стюард с "рождественским" подносом уставленном бутылочками виски HAIG. Щедро глотнув из прозрачной чашечки, я не менее щедро начинаю изливать на Вику свое бесконечное "Я", объясняюсь, оправдываюсь, а она молчит. Молчит, и, вдруг, отвечает: – Нет, ну ты подумай, какие сволочи! Посмели поднести мне на подпись счет на ящик водки и ящик коньяка! Это, мол, протокольные расходы. Я им говорю: "Хорошо! Но, где эти ящики? Покажите мне хотя бы одну бутылку! Я ни одной не видела!" А они имеют наглость заявить: их охрана выжрала! Сволочи! Врете, – говорю, – охрана бы окочурилась от такого количества спиртного! Я всех часовых уже в лицо знаю. Ну, правда, ходили они выпивши, но, ведь, не в усмерть! Да им в жизни столько не выжрать! Ну, я этим подлецам еще покажу! – звенит сталью когда-то милый голосок когда-то моей Вики. – Кому покажешь? – переносит меня любопытство из мира наших с ней Вешняков в закулисный мир интриг вокруг очередного загранвояжа первой в мире женщины-космонавта. А вон той компании! – кивает через плечо, словно стреляет Виктория в Яковский хвост, где расточает улыбки румяный дядя и пускает слюни в родной отключке краснорожий малый, уронив кудлатую голову на засаленный финский блэйзер. – Бог с ними, – говорю я нетерпеливо и снова начинаю что-то объяснять, предлагать, строить планы на будущее. Вика опять молчит, слушает и, вдруг, взрывается: Нет! Я этого так не оставлю! Не позволю водить меня за нос! Я пойду и расскажу всё Валентине Владимировне! Оставив меня недоговоренным, она поднимается, идет вперед, садится в пустующее кресло через проход рядом с первой в мире и что-то начинает ей объяснять. А первая в мире кладет ей руку на плечо, изображает на пресыщенном лице понимание, и они говорят, говорят… говорят до самой Луанды… А я сижу, одинешенек, тоскую перед пустой бутылочкой виски HAIG, а голове моей ворочаются две совершенно несбыточные мечты: чтобы Вика вернулась от Николая ко мне, и чтобы мулат стюард отстегнул бы еще мерзавчик виски. А лучше два. Сзади меня раздаются раскаты дамского смеха, бульканье ВАТа и хорошо поставленный актерский баритон румяного дяди. А в хвосте сладко храпит, тоскуя по родному вытрезвителю, краснорожий малый. Кривые арбатские очки повисли где-то в пространстве между ушами и подбородком и плавно покачиваются в такт колебаниям самолета… А потом – Луанда, огни аэропорта, чернота ночи, грязный бордовый силуэт "Бразилии", уже привычная дорога до гостиницы, фонари, знакомый ярко освещенный холл, лестница и бегающие озабоченные фигурки в зеленых форменных пиджаках работников отеля. Камарада Олэг, – важно сообщает мне черный пацанёнок Селестино, – у нас сегодня большой праздник. ОМА снимает ресторан и принимает камараду Валентину. Я изображаю соответствующую радость и несусь к себе в номер на второй этаж. К великому счастью из крана всё еще хлещет вода. Принимаю душ, убираюсь в комнате, снова напяливаю белую рубашку, галстук, блейзер. Постепенно веранда под моим балконом наполняется людьми, в глубине ресторана оркестр начинает наяривать самба, а я, весь чисто вымытый и хрустящий, сижу, откинув полы пиджака, в обшарпанном белом кресле и пью для снятия стресса Олд Том джин с тоником. Подумать только, та самая Вика, десять лет бывшая мне женой, вот именно сейчас находится внизу в ресторане прямо под моим номером. В голове почему-то абсолютная пустота, в которой плавает одна и та же бессмысленная и утомительная фраза: Бывают в жизни злые шутки, сказал петух, слезая с утки, бывают в жизни… Опустошив стакан, кладу в него еще несколько кусочков льда, держу над ним бутылку джина и сомневаюсь. Боюсь, что перепью и буду жалок и нелеп. Боюсь, что недопью и буду нелеп и робок. Иду на компромисс: вместо четырёх пальцев джина наливаю три с половиной, добавляю тоник, держу перед собственной физиономией, благоухающей одеколоном "Сирень", потный коричневый стакан и слышу, что праздник внизу подо мной уже в самом разгаре. Вдруг в наступившей тишине кто-то громко и красиво произносит речь, затем раздаются здравицы, аплодисменты, а я доглатываю шуршащую в стакане смесь и чувствую, что пора спускаться вниз. Прихожу и вижу почти повторение бывшей здесь недавно шикарной свадьбы директора нашей гостиницы алкаша мулата Жоржи. Те же, уже почти в хлам пьяные официанты, тот же в глубине зала огромный п-образный стол, вокруг которого теснится, а ля фуршет толпа тех же, что и на свадьбе у Жоржи оттенков: от сапожного до молочно белого. Только во главе стола вместо кофейного Жоржи и его эбонитовой невесты восседают Валентина Владимировна, Виктория Самвеловна, веселый румяный дядя и тоскливый краснорожий малый. Я, естественно, тут же пристраиваюсь к халяве, для начала притуляюсь в уголок и там привычно опорожняю все пивные ёмкости, доступные моей вытянутой руке. Вдруг, обнаруживаю массу знакомых профсоюзных деятелей из УНТА, с которыми когда-то ездил по Союзу. Показываю им Викторию и пересказываю португалоязычный вариант истории про жену, протокол и меня – с бугра. Собеседники качают головами, цокают языками и пьют за то, чтобы у меня с собственной женой наступающая ночь была бы ночью любви. Я отвечаю им Ошала! – дай Бог, вытираю усы и, наконец, решившись пробираюсь во главу стола. – Викуля, – говорю, – поднимись на минуту ко мне. Там посылки, подарки Маше, книжки, которые я уже прочел, и они мне здесь не нужны. Ты же обещала у меня взять лишний вес, а то я с ним погорю. – Да-да, деловито отвечает Виктория, – подожди, сейчас приду. И посовещавшись с Валентиной, пошушукавшись, она поднимается, выходит и следует в мой номер. По лестнице выстроились, как на параде, друзья авиаторы, и я на каждой ступеньке представляю: "Мужики, познакомьтесь, моя жена!" Все восторженно жмут ладошку Вики и клянчат автограф первой в мире. А Вика их всех одаривает улыбкой, которую хочется взять под стекло и повесить бирку с номером. Награждает инвентаризованной гримаской и обещает: Да-да, конечно, конечно, обязательно, завтра, завтра… Наконец, заходим в мой номер. Я выставляю на обозрение огромную, битком набитую сумку, торжественно вынимаю оттуда дешевую деревянную куропатку с раскрашенной красной грудкой, объясняю, что это мой подарок Маше. Вика умиляется, я, вдруг, обнимаю её, притягиваю к себе, и мы почти минуту стоим вот так неподвижно. Она вытянула руки по швам и сжалась, я охватил её своими лапами, мы оба молчим и не шевелимся, а снизу снова звучат нескончаемые "вива!" и аплодисменты… – Слушай, – говорю, неужели ты и сейчас думаешь о нём? – Да, – отвечает, – и сейчас думаю… По-деловому быстро рассматривает убранство моего номера, отмечает, что я неплохо устроился, хвалит вид из окна (хоть он и покрыт кромешной тьмой) и так же по-деловому объявляет, что ей уже давно пора возвращаться к Валентине. Мы оба выходим, я тащу сумку с куропаткой и книгами, идем вниз и встречаем на лестнице пилота Сергея. Я их знакомлю, объясняю, что это мой единственный в гостинице друг и к тому же настоящий скульптор по дереву, рассказываю про его африканские статуэтки. Сергей приглашает к себе в номер на вернисаж, а Виктория тут же клянчит у него какой-нибудь кусочек красного дерева. Восторженно поддатый Серега ведет нас наверх и дарит ей чертовски для него ценную полуметровую заготовку. Вика хватает её, словно бриллиантовые сережки, а я теряюсь в догадках, зачем ей этот красный пень. Сергей просит взамен автограф первой в мире. Вика обещает (так, кстати, и не выполнив обещания за суетой) мы все втроем спускаемся вниз к выходу. Я укладываю в Мерседес свою сумку с португальскими книгами и куропаткой, пластиковый пакет с деревяшкой, и мы снова понимаемся в ресторан. Там расходимся. Вика идет во главу стола, а мы с Сергеем пристраиваемся к группке авиаторов, вылезших из номеров на шум тостов и бульканье халявных напитков. Я стою рядом с пилотом Серегой, штурманом Володей, ленинградским белобрысым радистом Игорем, затесавшимся в их компанию только что приехавшим из Донецка врачом инфекционистом Колей и, вдруг, замечаю, что в углу зала мой добрый приятель, администратор гостиницы Карлуш, разливает по стаканам порции Гавана клуба и кидает в каждую по кусочку льда. Расталкиваю толпу, пробиваюсь к нему и говорю, что мне нужно пять порций. Он верит и начинает их готовить, а я, вдруг, вижу, как женская космическая свита важно поднимается из-за стола, шествует через зал к лестнице и к стоящим внизу черным Мерседесам. Мне, естественно, нужно бежать за ними, догнать Вику, что-то сказать, хотя бы до свиданья, до завтра, выяснить, как мы увидимся, ибо завтра вечером они уже улетают обратно. Нужно, но я не могу. Ведь, Карлуш по моей же просьбе заполняет стаканы и пихает в них льдинки. Я, подпрыгивая от нетерпения, жду, хватаю все пять фужеров, протискиваюсь в угол, где их столь жаждут, вручаю, быстро опрокидываю в рот свою порцию и несусь вниз. Там тишина и пустота. Мерседесы уже укатили, и я, как всегда, опоздал. Вот и всё. Вот и кончилось посещение отеля Кошта ду Сол официально всё еще моей женой Викторией Самвеловной Погосовой и сопровождающими её лицами. Целых девять месяцев все мои эротические бредни сводились к мысли, что когда-нибудь она войдет в мой номер. И она действительно вошла, находилась в нем целых пять минут, и я даже успел на какое-то мгновенье её обнять. А та призналась, что даже в этот миг думала о нем. Я стою и смотрю в пустоту дороги, по которой только что проехала моя Вика. Стою до тех пор, пока не приходит мысль, что я вот тут, торчу как мудак, а там ром на халяву дают. И спешу наверх в ресторан. Праздник продолжается. Карлуш по-прежнему наполняет высокие тонкие фужеры, толпа за п-образным столом и не думает расходиться, я сосу ледяной "Гавана клуб" и мысленно говорю… говорю. Объясняю Вике всё то, что так и не успел объяснить в самолете. Пилот Серега и инфекционист Коля, оказавшиеся, вдруг, земляками, вспоминают родные донецкие места, оркестр наяривает: О, эу керу моррер на каденсия бонита ду самба! – "О, как я хочу умереть в прекрасном ритме самба!", а черные Мерседесы давным-давно укатили прочь… … Следующий день, 18 июня, – понедельник, и у меня полно своих дел. С утра мотался по Луанде, что-то делал, кому-то что-то переводил, кого-то куда-то перевозил. А вечером приехал в резиденцию, и оказалось, что все вещи уже собраны, и они вот-вот должны выехать в аэропорт. Я, почему-то во власти навязчивой идеи: Вика, сядь в мою машину, доедем с тобой до аэропорта. Я так хочу, чтобы ты хотя бы раз проехалась в моей машине! – У тебя спустит колесо или заглохнет двигатель, – резонно заявляет Погосова, подозрительно глядя на бордовую колымагу, на которой в любом месте можно написать пальцем знакомое с детства слово из трех букв. – Нет, уж, не хочу рисковать! И она решительно садится в зеленый ФИАТ дипломата Володи, у которого я когда-то, будучи преподавателем МГИМО, принимал выпускные экзамены в казенной крашеной аудитории с видом на Москву реку и строящуюся картинную галерею на другом берегу, рядом с парком Горького. Тут же возле резиденции оставляю свою машину, сажусь рядом с Викой на заднее сиденье Володиного Фиата, и мы отправляемся в эту последнюю в нашей жизни совместную поездку. Я опять пытаюсь ей что-то говорить, но та отвечает невпопад, и я вижу, что она меня не то, что не слушает, а просто не слышит, и живет какой-то другой жизнью, с моей абсолютно не пересекающейся. Ведет какой-то внутренний диалог, с кем-то спорит, что-то кому-то доказывает. Приезжаем в аэропорт, и начинается: У вас лишний вес, а кто будет платить? Что значит: "лишний вес"? Это подарки Валентине Владимировне! А мне начхать на вашу Валентину Владимировну! Да как вы смеете? Да, что значит: "смею"? У нас коммерческая организация! Да я вам покажу "коммерческая"! Я вас в ЦК вызову! Давайте грузите! Да я на вас плевал! Давайте платите! Чувствую скандальчик и отхожу в сторону. А, главное, ведь, прекрасно вижу, и знаю, что всё, в конце концов, как-то образуется, что это просто трепка нервов от загранскуки, маленькие радости кого-то обосрать, которую восторженно испытывает многократно обосраный. Конечно же, всё разрешается благополучно, вещи загружаются и растрепанная Вика, на пределе всех сил и эмоций рапортует первой в мире, что багаж в порядке. Их окружает огромная толпа, звучат звонкие поцелуи, режет слух восторженный женско-африканский визг. Краснорожий дядя шумно обнимает румяного малого, а я пытаюсь ухватить Вику и хотя бы поцеловать в щеку. Но она выскальзывает из моих объятий и взахлеб целуется с какой-то черной женской активисткой, походя, обещает мне выйти попрощаться, и они поднимаются по высоченному трапу в открытую ярко горящую в африканской темноте дверь. Я стою на теплом асфальте рядом с огромным длинным серым существом со сверкающими иллюминаторами. Трап по-прежнему приставлен к яркому прямоугольнику двери, все расходятся, зовут меня, а я упрашиваю подождать и уверяю, что Вика вот прямо сейчас выйдет со мной проститься. Рядом стоит мой шеф Василий Иваныч. Меня, его первого помощника, наши врачи зовут Петькой, а я не в обиде. Шеф только что пообещал отвезти меня до резиденции, где я оставил свою машину. Он, как и я, смотрит наверх, и мы видим, как тяжелая матовая дверь закрывает прямоугольник света, около нас ревет мотор, и трап медленно отъезжает от огромного тела с надписью Аэрофлот и олимпийской эмблемой. Мы поворачиваемся и идем назад через едва освещенное летное поле к машине Филипчука… Вот и всё… Спустя десяток минут я привычно сажусь на черное сиденье своей колымаги, втыкаю ключ и еду домой в отель Кошта ду Сол. Вокруг меня спящий город, редкие огни встречных авто. Справа – шум океана, слева чернеющие в свете фар баобабы, впереди блестящий черный асфальт Вон там за горизонтом – уютный балкон с бордовым каменным полом, белая обшарпанная мебель, матовый шкаф холодильника, далекие огоньки косы Мусулу, бутылка Олд Том джина, совиспановский тоник Канадиан клаб и большая белая амбарная тетрадь… Крепко запереть дверь, наполнить высокий стакан коричневого стекла дуралекс, набросать в него льда, сесть в кресло, положить на колени тетрадь, закурить хорошую американскую ментоловую сигарету, взять в руки авторучку, смотреть на непривычно перевернутый месяц, слушать шорох океана во тьме и вдыхать его запах… … Как странно, еще вчера Вика выходила вот на этот самый балкон… Всё-то же 29 декабря 2000 года в том же Монреале. Шурик, даже не помню, когда последний раз перечитывал сей текст. Лет двадцать тому назад, как минимум. Почему-то не хотелось возвращаться в те времена. А сейчас так всё в памяти всплыло, словно происходило вчера. Особенно ясно вижу, как через десяток дней, в начале июля, разгар местной зимы, я снова прилетел в Мосамидеш и пару недель мотался там по присутственным местам, устраивая жилье и быт наших врачей. Гулял по этому маленькому городку в самой южной точке Анголы, ежился от холода, кашлял, проклинал свое головотяпство и с тоской вспоминал валяющуюся в коштинском шкафу синюю стеганую куртку, в которой прибыл из Москвы. И по десять раз в день проходил мимо длиннущего розового фасада бывшего губернаторского дворца, где 17 июня был дан торжественный обед в честь Первой в мире, посетившей это южноафриканское захолустье затерянное между песчаным горизонтом намибийской пустыни и ярко зеленой, почти по-фински холодной океанской гладью. По набережной ездили туда-сюда армейские зиловские грузовики защитного цвета. В их кузовах сидели кубинцы, одетые в грязно-зеленые советские солдатские ватники. А на берегу возле кромки прибоя бродило множество роскошных серых цапель с темными воротничками на грациозных шеях. Я часто останавливался и подолгу на них смотрел, пытался созерцать, как японец цветение сакуры. Но не выходило. Вместо этого появлялось разрушающее всю созерцательность желание выпить, осуществить которое я не мог никак, ибо во всем Мосамидеше не было ни единого винного магазина… … В общем, что хочешь, то и думай, Александр Лазаревич. Я же сам просто не знаю, ответил ли на твой первый вопрос или нет. А на второй… Ой, да у тебя, ведь, еще и третий есть вопрос, касаемо бывшей моей супруги. Спрашиваешь ты, где она сейчас и что делает. Давай лучше, я тебе на него отвечу. Насколько мне известно, Вика уже больше десяти лет сидит на неком острове-государстве, где возглавляет Российский дом науки и культуры. Остров этот оффшорный, и там всё семейство Погосовых весьма крутыми бабками ворочает. В прошлом году, возвращаясь из Москвы домой в Монреаль, встретил я случайно в самолёте её брата Тиграна, который тоже в Канаду летел по каким-то ново русским делам. В свое время Тигран закончил с красным дипломом МГИМО, и именно он меня туда пристроил преподавать португальский язык. После института его, только что получившего московскую прописку, почти из общежития, без всякого блата, взяли в МИД, где братец начал делать карьеру такими же головокружительными темпами, как и сестра при первой женщине-космонавте. Сколько его помню, постоянно всем улыбался, словно приклеена была у него улыбка на всегда трезвой физиономии. Хотя выпить он был не дурак, но делал это за семью замками, и с такой осторожностью, словно не пил, а фальшивые бабки печатал. В тот же раз он, вдруг оказался публично и откровенно пьян, аж пьяней меня, что само по себе удивительно, ибо я за последние сорок лет ни разу трезвым в самолет не садился. В глубине души я даже не очень уверен, что в самолеты вообще трезвых пускают. Тигран бухнулся в пустое кресло рядом со мной, достал безумно дорогую бутыль виски Джони Уолкер с синей этикеткой, и мы выпили за встречу. А между первой и второй бывший шурин мне сообщил, что у них виллы по всему Подмосковью, да Средиземноморью. Именно так и выразился. А миллионов баксов, мол, столько, что и счет потеряли. Свой же бывший МИД, где столько лет проработал, дослужившись до советника, назвал "кормушкой для умственных инвалидов". Меня он не слушал вообще, вопросов о жизни не задавал, а только ежеминутно бил на отмаш по моему колену и обзывал мудаком, повторяя: "Мы тебе такую честь оказали, в семью свою приняли, а ты – му-у-удак!!! Му-у-уда-ак! Сейчас бы и у тебя миллионы были!" Я пытался выяснить у него хоть что-то о дочке Маше, но Тигран мне сообщил только следующее: "Она такая же абсолютная пофигистка, как и ты сам". И снова продолжил: Ну ты и му-у-дак! Му-удак! Впрочем, я никогда и не сомневался, что Вика станет в жизни очень богатым человеком, поскольку у неё это было просто на роду написано. Уже из-за сего факта не мог наш брак длиться долго, ибо у меня-то на роду как раз написано оставаться нищим, хоть я и лысый. "У лысых деньги не кончаются" поет Маша Распутина. Врет. У меня, к примеру, даже никогда и не начинались. В общем, разные у нас были судьбы, а мы сдуру пытались их в одной упряжке пустить. Но, зная хорошо Викторию, я также уверен, что при всех своих миллионах и грудах злата, она сейчас должна быть человеком глубоко несчастным, поскольку величайшую глупость сморозила десять лет тому назад, выбрав должность, что была престижна вчера, в то время как уже наступило завтра. А она не просекла, уехала на какой-то говенный остров деньгу зашибать и не оказалась в нужное время в нужном месте. Когда-то Лев Давидович точно также облажался, тоже, ведь, обладая огромнейшим умом и интуицией. Совершенно необъяснимо подвели они его, и тот просрал власть, ибо вместо того, чтобы хоронить лысого другана, отправился на юг отдыхать. В точности, как Виктория Самвеловна при не меньшем, чем у Троцкого уме, да таланте, жестоко проворонила (это я только из уважения к ней, как к даме, другого термина не употребляю) уникальнейшую возможность сделать при новой власти блестящую политическую карьеру, дойти минимум до министра (максимум-то при её способностях, даже обсуждать не хочу. Там и вице-премьерство могло бы нарисоваться), а стала заурядной, миллионершей, каких пруд пруди. Даже мне, Шурик, всё это чрезвычайно обидно! Я, ведь, первые-то годы в Канаде не знал, что Вика на острове прохлаждается, думал – делом занята. Почему-то был убежден, что давно в Думе заседает от какой-нибудь солидной партии. И всё высматривал в телепередачах про Россию её столь знакомую физиономию. Кто только там не мелькал! Например. Андраника Манукяна CNN раз десять показала. Погосовой же нет, как нет. А я все недоумевал, мол, чем она Хиросимы-то хуже? И только в 95-ом, когда в Россию приехал, то узнал с огорчением, что она, оказывается, уже много лет в оффшоре сидит. А как было бы мне в кайф пускать тут народу пыль в глаза, что, мол, вице-премьер Погосова – моя бывшая жена. Жаль, не срослось. Хотя, еще не вечер, мало ли, как жизнь-то сложится, тем более, она же – Победа, успех у нее в крови. Посодействую-ка я, прям вот щас, карьерному росту Виктории. Выпью за её будущие успехи в коридорах российской власти, создам своим тостом в ноосфере определенное энергоинформационное, блин, поле, благоприятное для её карьеры… Не помню уж, где я про эти поля читал, но в каком-то очень серьезном научном издании. То ли в "Мегаполис Экспресс", то ли в "Экспресс газете" у Вовочки Казакова, самого информированного и уважаемого мной российского журналиста. Да и неважно, где. Главное, что поля такие существуют, и это научно доказано. Оказывается, каждый раз, когда мы за кого-то пьем, поднимаем тост, то наши слова, помыслы и выжранные напитки просто так, без толку в бесконечности не теряются, а приводят в действие там в ноосфере определенные космические силы. Те же начинают благоприятным образом влиять на жизненные события тостуемого, принося ему успех за успехом. Так что за това… (пардон, блин, пардон) госпожу Погосову В.С. будущего члена российского правительства! Вздрогнули! … Во, пошло! Хорошо зреет поле, радеет за госпожу Погосову. Блин буду, еще точно также раз пять повторю и премьерство ей обеспечено. Жаль только, не будет знать, кому обязана. Впрочем, благодарности и не жду. Я ж от чистого сердца! Все, хватит о Погосовой, давай сменим тему. Расскажу-ка я лучше тебе о том, как пару недель тому назад летал на четыре дня в американский город Миннеаполис штата Минесота, в гости к моим друзьям художникам, супругам Колымаевым. А Римма Николаевна Колымаева, в девичестве Покусик, во времена шальной юности, то есть, в начале восьмидесятых годов, часто появлялась в моем Перовском доме. Покусик – это артистический псевдоним, а не фамилия. Девичью фамилию свою Римма сама уже точно не представляет, ибо выходила замуж то ли семь, то ли восемь раз. Сколько точно – запамятовала. И фамилия ушла. Зато я слишком хорошо помню, что 6 декабря 1982 именно Покусик привела ко мне в гости девочку Надю. И именно она на следующий день составила нам с Надёжей и Старикашкой компанию в пивнухе-автомате. Впрочем, сама Покусик, уже давным-давно превратилась в солидную, уважаемую Римму Николаевну Колымаеву, талантливого и успешного художника-дизайнера. Не разглядели мы 20 лет тому назад действительно недюжинный талант в этой сибирской девочке. Московский снобизм помешал. Между прочим, даже стыдно правду сказать (а врать не умею), именно они Покусики-Колымаевы, оплатили мне билет. У меня-то самого просто на бутылку не хватает. Откуда уж тут взять, чтобы до Миннеаполиса и обратно? Я ведь позорно сижу на велфере и, видимо, больше никогда с него не слезу. Так это – великое счастье мое, что есть друзья, не только желающие меня видеть, а еще готовые дорогу оплатить. Летел я к ним на двух самолетах. Сначала до Детройта на большом Боинге, а оттуда до Миннеаполиса на маленьком винтовом двухмоторном СААБе, от которого словил огромный кайф. Этот СААБ летел так низко, что было видно сверху абсолютно все, не только дома, машины, но и отдельные фигурки людей. На такой высоте я только однажды в жизни летел в Анголе на кубинском Ан-2 из Мосамидеша в Луанду. Тот, правда, был несколько менее комфортабелен, чем СААБ, зато шел совсем низко вдоль всего побережья, и вид из иллюминатора был просто сказочный. Единственно, что мешало от души наслаждаться пейзажем, так это мысль, что снизу запросто могли шмальнуть в нас ракетой. Впрочем, я тогда к подобным мыслям как-то привык. Слишком уж часто летал, ибо в Анголе авиатранспорт был практически единственно возможным средством передвижения. Если шеф посылал меня, к примеру в Уамбо или Маланже, скажем. отвезти врачам холодильник, то я грузил его в приданный мне Рафик с португальской надписью на борту "Министерство здравоохранения", садился туда сам и гнал в аэропорт. После этого объезжал его сбоку и подкатывал к въезду на примыкающую к аэропорту военную базу. Там тормозил возле часового-кубинца и говорил ему только одно слово: совиетику. Это было, как бы пароль. Кубинец тут же махал рукой и произносил тоже только одно слово: пасса (проезжай), что было, как бы ответ на пароль. Вот так запросто, без каких либо документов и бумаг. Сейчас даже не верится. После этого я проезжал через всю базу, мимо казарм, где шастали наши офицеры в кубинской форме, и выкатывал прямо на летное поле, которое огибал по краешку, высматривая хвосты двадцать четвертых и двенадцатых Анов с аэрофлотовскими эмблемами. Находил, подъезжал и останавливался у первой машины, крича экипажу: "Мужики, куда путь держите?" Мне орут в ответ: "В Бенгелу, а тебе куда?" – А мне, – говорю, – надо в Уамбо. – В Уамбо, – отвечают, – Юркин семнадцатый борт лететь должен. Гони туда Еду к семнадцатому и вступаю в переговоры: – Мужики. Возьмите меня с холодильником в Уамбо. Из двери машины высовывается голова техника Гришки в белой кепочке "Москва-турист". Гришка ехидно спрашивает: "А стеклянный билет?" Я бью себя в грудь и обещаю, что стеклянный билет будет выставлен в лучшем виде. После чего мне помогают загрузить холодильник и находят местечко рядом с черными солдатами в камуфляжных куртках на жестких стальных скамьях, что тянутся вдоль бортов. В проходе посреди бортовых сидений громоздятся бочки с бензином и ящики, из которых выглядывают стабилизаторы мин. Одна мысль успокаивает: с подобным грузом если грохнемся, то мучаться будем не дольше, чем известная старушка в высоковольтных проводах. И в том полете на АН-2, который вспомнился мне в СААБе авиакомпании Дельта, низко летящим между Детройтом и Миннеаполисом, тоже весь проход был уставлен какими-то шибко взрывными темно-зелеными ящиками. Кроме того, набилось туда человек двадцать кубинцев, расселись рядом со мной на железных скамьях вдоль бортов и завесили стены своими Калашниковыми, так что один ствол уткнулся мне прямо в спину. Я же сижу, стесняюсь сказать, мол, компанэро кубано, отодвинь на хрен свою дуру метральядору от спины. Подумали бы еще, что я, мол, не мачо, раз боюсь. К тому же в тот самый момент отвлекся я, взглянул в окошко и увидал в крыльях Аннушки какие-то отверстия с крышками. Одни крышки болтались открытыми, а другие были подвязаны простыми веревочками. Весьма мне стало не по себе от такого состояния аппарата, на котором предстояло лететь. Но я вида не подал. Ведь мы же, блин, мачос! Так и долетели тогда до Луанды, не менее благополучно, чем сейчас до Миннеаполиса – Сент-Поля. Кстати, о Миннеаполисе знают в мире все. Я, во всяком случае, с детства знал, что в Америке такой город есть. Но мало кому в наших российских краях известно, что Миннеаполис расположен только на одной стороне реки Миссисипи. А на другой, прямо противоположной, находится город, который официально к Миннеаполису никакого отношения не имеет. Город этот называется Сент-Поль и его разделяет с Миннеаполисом только речка Миссисипи. Пишу "речка", ибо в этом ее верхнем течении она едва ли шире Москвы реки в Москве. То есть это если, как бы, Замоскворечье, или Васильевский остров объявили бы себя отдельным городом, никакого отношения к Москве или Питеру не имеющим. А в Америке такое в порядке вещей. (Впрочем, если память не изменяет, я тебе уже описывал подобную ситуацию в Оттаве) При этом жители Сент Поля (Замисисипья) жалуются, что, мол, Сэнт-Поль – город вымирающий, вся жизнь переходит в Миннеаполис. Это, как бы житель Зацепского вала плакался, что у них вся жизнь уходит на Садовую-Самотечную. Я же так знаком с проблемами Сент-Поля потому, как Колымаевы живут именно там, а не в Миннеаполисе. Поселились они в самом даун-тауне в комплексе из двух 38 этажных башен и огромной трехэтажной торговой плязой между ними. Квартира их – односпальная (как наши люди говорят: "однобедрумная", то есть одна спальня и холл) на 25 этаже одной из башен. Всё кругом супер-шик. Особенно для меня, жителя нищенского квартала. А, главное, можно прямо в тапочках спуститься с ихнего 25-го этажа вниз в Ликер стор и взять бухало. Кроме этой квартиры, Колымаевы снимают ещё студию, ибо Борис, муж Риммы Николаевны, художник, скульптор по дереву. То, что он делает по её эскизам, это – полный отпад. Настолько потрясающе, что не описать словами. Единственно могу сообщить, что все их работы уходят тепленькими, с ходу. И каждая стоит от 5 до 10 тысяч баксов. И платят. Куда денутся! Это, как по РТР "Вести" только что сообщили, что, мол, сегодня в 24-00 (у нас 16-00) впервые прозвучит новый старый гимн Михалкова старшего. А потом Михалков младший там что-то такое глубокомысленно произнес, мол, раз такой гимн, значит, сам Бог велел. И при этом рукой указал на небо, да добавил:Все, мол, под него встанут, никуда не денутся. Так же и с Колымаевыми. Мастера резьбы по дереву такого класса, как Боря в Минессоте отроду не было. Спрос же имеется. Оттого люди встают при виде его работ и платят. Никуда не денутся. А ребята (дай им Господь здоровья) очень сильно поднялись на бабки. Молодцы!!! Сейчас только ждут того момента, когда получат гринкарту. Тогда погрузят весь инструмент на машину и поедут туда, откуда, по словам Довлатова, путь только один – на луну. То есть, в Нью-Йорк. При этом всем их движением руководит Римма, ибо Борю в жизни только работа с деревом и интересует, а всё остальное он пускает на самотек. Римма Николаевна же человек исключительно целеустремленный. Так, например, в 1980 году жаловалась она мне, что никак ей не удается прописаться в Москве, а я, успокаивая ее, сказал: Ну что ты, Рим, так переживаешь? Ну не получится, вернешься в Омск. Тоже, ведь, город, и люди там живут. Родина твоя. А она мне отвечает: Запомни Лесников! Я в этот ёбаный Омск никогда больше не вернусь! Я буду жить только в Москве, только в Москве, только в Москве! А пол года тому назад болтали мы с ней по телефону, и я узнал, что они, еще никаких гарантий в Америке не имея (абсолютно никаких), уже продали свою московскую квартиру. Я говорю: "Римма, вы с ума сошли! А если у вас с Америкой ничего не выйдет, куда вы вернетесь, бомжевать, что ли, будете?" Она же мне отвечает: "Запомни Лесников! Я в эту ёбаную Москву никогда больше не вернусь! Я буду жить только в Америке, только в Америке, только в Америке!" Сейчас же я, будучи у них в гостях, спросил: "А вы здесь в Миннесоте обосноваться не хотите?" А Римма Николаевна в ответ: Что? В этой дыре? Запомни, Лесников! Мы в этой ёбаной дыре никогда не останемся! Мы будем жить только в Нью-Йорке, только в Нью-Йорке, только в Нью-Йорке! И будут, уверен, дай им Бог здоровья. Снимут мастерскую в Гринвич Вилладже, а у нас кроме Меклеров окажутся там еще пара близких людей. А уж в Нью-Йорк то всегда можно выбраться, даже на велфере сидя. В русских газетах полно объявлений. Наши люди гоняют вэны до Нью-Йорка, беря за проезд туда и обратно всего 100 канадских баксов. Ну а засим, дорогой Александр Лазаревич, позволь мне с тобой в этом году проститься и пожелать тебе и твоему сыну самого счастливого нового года. Тебе – в первую очередь здоровья. А ему желаю, наконец, жениться и завести семью, так чтобы мог он тебя порадовать внуком. Обнимаю, и с новым годом, веком и тысячелетием! А главное, со внуком в наступающем году!!! |
|
|