"Час волка на берегу Лаврентий Палыча" - читать интересную книгу автора (Боровиков Игорь)

ГЛАВА 12

Монреаль 17 марта 2001


Дорогой Александр Лазаревич! Сегодня у меня день получки. К тому же мокрый снег идет, а в такую погоду я теперь не работаю, почему, объясню ниже, к слову. А пока не будем нарушать традиции и вздрогнем, примем на грудь!…

… Во! Теперь можно и за жизнь поговорить, новостями поделиться.

Правда, новостей особых у меня не густо, и о себе самом могу лишь сказать словами летописи, мол, в лето такое-то от рождества Христова

"не бысть ничтоже". И Слава Богу! Уж пусть лучше "ничтоже", чем печали да горести! Тем более, что тех и других в жизни моей и без того хватает, но они, слава Всевышнему, в данный момент не мои личные, а за Россию-матушку, дорогой Александр Лазаревич, душа болит, и я печалюсь! Уж больно тревожат её российские телеканалы и пресса, с коими общаюсь регулярно.

Так прочел я неделю назад то ли в Комсомолке, то ли в Аргументах, то ли еще где, уж и не упомню после стакана шведской горькой, о том, как у нас в Совке водку палят. Мне аж дурно стало, когда читал, как разливают по бутылкам под видом водки жидкость для мытья стекол. А главное – авторы утверждают, что дорогая цена и престижные марки вовсе не спасают, и в принципе такую же отраву можно приобрести не за копейки в ларьке, а за астрономическую сумму в престижнейшем месте. Так что просто умоляю, не пей ты больше ничего, из московских магазинов!

Написал сие, и вдруг вспомнил, как знающий человек рассказал мне, что, мол, оказывается, остался у нас на Родине один абсолютно подлинный и безопасный напиток. Посему спешу тебя обрадовать и сообщаю, что на сегодняшний день в России можно без страха за здоровье пить только лишь так называемую "Красную шапочку", продающуюся в аптеках спиртосодержащую жидкость, официально выпускаемую как средство от пота ног. Однако, её постоянный потребитель известный ленинградский литератор Юрий Хохлов заверил меня, что и от душевного пота тоже весьма сильное средство, хорошо прошибает. А, главное, он в последнем нашем телефонном разговоре убедительно доказал, что "шапочку" со стопроцентной гарантией пока еще не фальсифицируют. Почему – не знаю. Видимо, духовность с соборностью не позволяют, хоть что-то святое да осталось еще у народа нашего. Приятно сие сознавать. Вот за это святое и чистое и поднимаю сейчас мой русский граненый стакан с Абсолютом.

А неделю спустя те же газеты угостили меня статьей про наркоту в

России, и стало совсем страшно. Вымирает страна. А, главное, понять не могу, ну на хрена им эта наркота, когда лучше "Красную шапочку", уж не говоря про водочку, ежели, конечно, повезет достать непалёную?! Вот мне повезло, я достал такую в местном винном магазине, только что выпил, закусил красной рыбкой, и какая тут на хрен может быть наркота?! Даже сами собой возникли в мозгу недавно прочитанные строчки:

Я выпил водку белую,

Закушал рыбкой красною.

Как правильно я делаю,

Как я живу прекрасно.

Прочел я их в одной из наших монреальских русскоязычных газет и запомнил с первого же раза, однако имя-фамилия поэта в голове моей, увы, не задержались, и сейчас как ни напрягаюсь, вспомнить не получается. А жаль, очень мне понравился его душевный настрой и брызжущий через край оптимизм. Хотя… за оптимизм, Шурик, ручаться не могу, ибо поэтам, как тебе известно, глубоко свойственен духовный дуализм. Вот посмотри, специально для иллюстрации оного поэтического дуализма не поленился, вырезал также из местной русской газеты весьма забавный материал в стихах и прозе. Значит, одна читательница пишет в редакцию, что у неё в родном сибирском городке

Гусинореченске осталась подруга поэтесса, и публикует несколько её стихов, а также одно письмо. Стихи все как на подбор такие:


СИБИРЬ МОЯ РОДНАЯ


В тайге, которой нет конца и края,

Меж азиатских зноем и пургой,

Живет она – земля моя родная,

И никакой не нужно мне другой…

Мне каждая тропинка здесь знакома,

И есть у встречных имя – земляки.

Я здесь своя, я здесь повсюду дома,

И потому шаги мои легки.

И так далее, абсолютно все строчки в подобном ключе. Затем приводится отрывок из письма той же самой поэтессы: "У нас в

Гусинореченске, как после войны. Работы нет, всё порушено, дома разграблены, кругом такой "порядок", что страшно смотреть. Всё загажено, везде валяется мусор, кругом шастают пьяные рыла, матерятся, дрыхнут в грязи, блюют, публично мочатся, никого не стесняясь… По улице словно трактор прошел туда обратно и повернул, всё разворотив. Грязь по колено, если не по пояс. Вокруг такая серость и убогость, что, кажется, летела бы к тебе в Канаду на чем угодно, хоть на метле, только бы отсюда!"

Да что там какая-то поэтесса из далекой Сибири, возьмем самого нашего прославленного классика. В стихах посвященных Анне Павловне

Керн: Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты… А в прозе, в личном дневнике, в тот же день сделанная запись (цитирую по академическому собранию, где выставлены точки. В пушкинском же подлиннике – без всяких точек, открытым текстом): Вчера с Божьей помощью у..б Анну

Павловну Керн. Ну и п…ща! Шире маминой!

Посему утверждать, что автор вышеприведенных прекрасных строк заядлый оптимист не могу, ибо сложна душа поэта, сложна. Но строки он мне подарил поистине замечательные. Пишу "мне" ибо мир мой эмигрантский уже давным давно скукожился в четырех стенах с четырьмя книжными полками и фонарем за окном… И всё что внутри этого мира – это Я. А что снаружи, то – заграница фонарная…

… Впрочем, чего-то понесло меня как всегда не в ту степь. Ведь ты мне не про поэзию вопросы задаешь, а про семейство наше, так что меняю тему. Тут получил на днях открытку из Таиланда от Володи

Дьяконова, где он, полный восторга, описывает прелести этой прекрасной, но, увы, недоступной мне страны. Однако, прочтя её, порадовался я прежде всего за себя самого, пять лет в Африке проведшего. Знаешь, Александр Лазаревич, когда нынче узнаю про своих соотечественников, отправившихся на отдых в жаркие страны, то всегда вместо зависти думаю с умиротворенной радостью: Они такие бабки заплатили, чтобы пару недель понежиться под тропическим солнцем, а когда-то мне самому платили, чтобы я полтора года прожил в тропиках прямо на океанском пляже под Луандой. А на берегу моря Средиземного

– так я ваще, блин, три с половиной года просидел! Сколько же им надо времени и бабок, чтобы провести подобные срока в тропиках и на средиземноморье! И надо сказать, очень мысли сии душу греют, когда ходишь по паркингам и в боковое стекло водителя пихаешь карточку с координатами фирмы по покупке подержанных автомобилей, но об этом чуть ниже, а пока – еще по одной…

… Вообще, дорогой Александр Лазаревич, по большому счету мне не только с Африкой в жизни повезло, но еще и с подругой жизни

Надежей. Представь себе, попалась мне в жизни баба, что сама за собой никоим образом не следит, никаких там тело укрепляющих гимнастик, что столь модны у нас в Совке под иностранными именами,

(да и откуда бабки!), в жизни даже близко не совершала, а в свои 39 лет выглядит, как и 20 лет назад – такая же стройная без тени целлюлита и прочих женских горестей. И при всём том никаких претензий супруга моя мне не предъявляет, ни шуб, ни золотых побрякушек с брюликами не требует, а довольствуется лишь коллекцией джинсиков, да маечек, сиречь того, что было столь модно в 70-ые годы её ПТУ-шной юности. Она, ведь, у меня, Шурик, из весьма бедной семьи, дочь работяг-лимитчиков, самого, что ни на есть деревенского происхождения. Первая родившаяся в Москве, и, видимо, из-за этого – первый мутант в крестьянском роду. Весьма забавно смотреть на Надежу и на мать её, стоящую рядом. Матушка, родом из сельской тамбовской глуши, по-крестьянски совершенно приземленная: низкорослая, коренастая, крепко сбитая, задастая, грудастая. А московская дочка – эдакая вся в высь устремленная:тонкокостная, тонкокожая, худая, длинноногая, большеглазая. В общем, типичный продукт генной инженерии московского мегаполиса.

Всё детство её прошло в огромной коммуналке на Большой Басманной возле Разгуляя, где была у неё подружка-соседка, дочка вернувшихся из Германии военных. У той имелась фантастической красоты немецкая кукла, что-то вроде нынешней Барби, с обширнейшим кукольным гардеробом. Маленькая Наденька часами могла зачаровано смотреть, как подружка бесконечно наряжает свою куклу во всё новые и новые шмотки, а уж если та снисходила и позволяла Надеже самой что-то с неё снять и снова одеть, то счастью её просто не было предела.

Вот так же и ныне одевает она себя, как соседскую куколку.

Напялит двадцать пятые джинсики и тридцатую маечку, да требует, чтобы во всем этом я её сфотографировал. Я сниму, а она уже счастлива, так что больше ей ничего в жизни и не надо. Правда, отсутствие шубы (уж не говоря про их коллекцию, как у бывших моих дам-коллег по редакции) нас с ней всё же несколько гнетёт, и мы, чтобы понт держать, выдаем себя за зеленых. Мол, такие мы оба, блин, зеленые, что не может она шкурку несчастного зверька на себе носить. Кстати, этой же зеленостью и отсутствие автомобиля знакомым объясняем. Мол, западло нам зеленым земную атмосферу гнобить автомобильными выбросами. Хотя, сам понимаешь, зеленые мы такие же, как голубые…

Единственно тяготит меня прискорбный факт, что какая-то она у меня квёлая, малахольная, всё время дома сидит, никуда не вытянешь.

Я ей говорю, мол, пока молодость не прошла, сходила бы куда, повеселилась, да хоть бы и потрахалась! Я ж не жадный, жалко что ль?

А она мне: Ой, ещё куда-то там идти… Ещё трахаться… Мол, лень мне. Вон, говорю, пакистанец из бакалеи третий год зовет тебя во

Флориду съездить. Так и съездила бы, развеялась, было бы потом, что вспомнить. Мол, мир бы посмотрела, себя показала. Противный, – отвечает. Ну, грю, милая, на тебя не угодишь!

… Вот так и живём. Да что я всё о ней да о ней, пора и о себе любимом.

О себе могу сказать, что работаю как всегда на разноске, но она у меня теперь несколько другая, с особенностями. Особенности же таковы: раньше я как подпольщик-большевик распространял листовки-флаерсы и пихал их в почтовые ящики. А те чаще всего, как я тебе уже сообщал, располагаются на какое-то (иногда весьма значительное) количество стyпенек выше уровня земли, и ежеминутно ступеньки сии приходится преодолевать, что в мои годы исключительно тяжко, особенно зимой со всей антиморозной амуницией. Сейчас же я разношу не листовки по почтовым ящикам, а визитные карточки компании по покупке подержанных машин. И пихаю их не в ящики, а прилепляю уголком на боковое стекло автомобилей со стороны водителя. Именно потому в снег и дождь хозяин нам работать не велит. Он у нас курд, скупает любые подержанные тачки в любом состоянии, включая жутчайший металлолом, но особенно охотится за старыми огромными американскими машинами. Затем его бригада курдов-автомехаников их латает, заменяет кучу деталей, варит, красит, обувает в новую резину, и отправляются машины в Курдистан, где их расхватывают на ура. Там, мол, у них в горах и пустынях воздух очень сухой, они еще сто лет пробегают.

Таким образом, иду себе спокойно по монреальским улочкам, где машины стоят бампер к бамперу и всем подряд пихаю такую вот карточку уголком в щель между косяком левой дверцы и стеклом, и всем подряд пихаю такую вот карточку уголком в щель между косяком левой дверцы и стеклом, и всем подряд (тут, главное, меньше думать надо) пихаю такую вот карточку уголком в щель между косяком левой дверцы и стеклом… И всем подряд… И всем подряд…

… И так каждый день по семь часов, с девяти утра до четырех вечера по цене 7 долларов за час, то есть в день выходит почти полтинничек. Естественно – черным налом. Я же, как тебе известно, живу на социальную помощь, оттого на чек работать не могу, с пособия вычтут. А так, поди докажи. Вот только из-за холода уж больно тяжко приходится, ибо остановиться, присесть, передохнуть совсем негде.

Погода почти все мартовские дни стояла хоть и солнечная, но холодная, с северным ледяным ветром, а пословица "Пришел марток, надевай трое порток" к Канаде подходит ничуть не меньше, чем к

России. Посему, когда после рабочего дня оказываюсь дома, сил хватает лишь на душ, ужин, просмотр очередных "Вестей" по РТР (они по нашему местному времени в 20 часов повторяют те же самые "Вести" и "Вести Москва", что по московскому показывают в восемь вечера) да на созерцание в лежачем положении очередной серии про питерских ментов и бандитов. Лежишь эдак, бывало, кино смотришь, а ножонки гудят: У-у-у-у-у-у-у-у! У-у-у-у-у-у-у-у!

Ну а поскольку (как я только что тебе сообщил) погода две последние недели стояла солнечная, без осадков, то хозяин велел нам работать без выходных. Мол, в снегопады отдыхать будете.

Представляешь, каково это – столько дней подряд ходить быстрым шагом по 7 часов и вставлять в ветровое стекло со стороны водителя всех встречающихся нам припаркованных тачек карточки нашего курда.

Сегодня наконец-то первый день плохой погоды. Я поперся в винный магазин, иду по улице, смотрю на стоящие у тротуаров марки машин и машинально отмечаю: Такой я вставлял, такой вставлял, такой вставлял… А ведь еще совсем недавно подобная мысль, причем, отметь, в абсолютно идентичном словесном оформлении возникала у меня лишь при взгляде на различные типажи женщин, как-то, скажем, высокая блондинка с маленьким бюстом, маленькая брюнетка с большим и тд и тп.

В общем, жизнь бы была вполне терпима, если бы ни одно явление, весьма меня гнетущее. Уж больно из-за этой работы сны у меня за последнее время убогими стали, а главное, действие в них уверенно переместилось сюда во время и место, в коих живу уже двенадцатый год. А ведь всего еще прошлой осенью были они у меня родными, светлыми, духовными. Снилось, например, как захожу в рюмочную за рестораном "Яхта", что в немецкой слободе, на Кукуе, возле метро

Бауманская. Захожу и говорю рюмочнице: "Сто пятьдесят с прицепом".

Она мне наливает на две трети русский граненый стакан и спрашивает:

"Прицеп-то какой? Сыр али кильки?" А я, естественно, говорю: "Кильки конечно". Вообще-то надо бы было сказать "конеш-шно", чтобы изначально на Кукуе приняли бы меня за коренного москвича. Но я под него никогда не канал, а посему даже во сне гордо произнес по-нашему, по-питерски: конеч-чно!

Продавщица выдает мне белый кусок хлеба, на нем чуток масла и три кильки тихонечко лежат, да смотрят на меня бисерными глазенками. И так всё это ярко мне во сне привиделось, что я проснулся в слезах. Проснулся и вспомнил, что уж давным-давно нет ни

Яхты, ни примыкающей к оной рюмочной, да и самого нашего издательства по большому счету тоже уже нет. Есть здание с каким-то непонятным и неизвестным нутром, напичканным охранниками и кодовыми замками. Вспомнил я всё это и закручинился. И так, помнится, захотелось выпить шведской горькой!… Что я вот прямо сейчас и сделаю – выпью…

… Но в основном снилось мне раньше само родное издательство АПН далеких прежних времен и все связанные с ним производственно-трудовые процессы. Например, грезилось постоянно, что прихожу на работу и открываю очередную верстку про то, как свободно, счастливо живут советские люди при советской власти. Вдруг вижу с ужасом: во фразе подэр совиИтику – poder

soviИtico – советская власть – в первом слове poder наборщик вместо P по запарке набрал F, так что получилось слово фодэр (foder), что в переводе является самым что ни на есть срамным, словесным непотребством, обозначающим действо, в результате которого мужская хромосома Икс получает возможность встретиться с женской хромосомой Игрек. Или приснится, что редактирую книжку

"Великие имена советской литературы", а там в статье об Аркадии

Первенцеве он сам и творчество его сравниваются с могучим дубом. Дуб же по-португальски звучит как карвАльу (carvalho). Но тут вижу, что наборщик в слове сем букву "V" по рассеянности пропустил, так что вышло карАлью (caralho), что является самым, что ни на есть похабным и непотребным обозначением той самой срамной части мужского тела, что непосредственно участвует в процессе, позволяющем мужской хромосоме Икс слиться с женской хромосомой Игрек. Я же во сне ошибки сии нахожу, срамоту исправляю и просыпаюсь гордый, совершенно счастливый с радостным чувством исполненного долга.

Но, увы, снилось мне всё это уже давно. а с некоторых пор столь духовных, соборных снов я более не вижу, ибо сам их себя и лишил.

Дело же было так. Одно время имелся у меня здесь приятель врач-психиатр и, кстати, кандидат медицинских наук Семен Ефимович

Портной, прибывший в Монреаль в качестве беженца из государства

Израиль. Бежал Сеня, по его словам, от проклятых марокканцев – сефардов. Они, Шурик, проходу ему не давали, всё по телу били да в душу плевали только лишь за то, что он, мол, мало того, что

ашкенази, а еще оле хадаш ми руссия, сиречь – прибывший из России новый иммигрант, а значит, мол, в их сефардийском понимании – вор, хулиган, пьяница и лентяй, коим в Израиле не место. Между нами говоря, Сеня действительно дружил с зеленым змием как последний русский алкаш, но зато реально был кандидатом наук, я сам лично его ученый диплом на французский язык переводил. Сейчас Портной опять пьет то ли в Ашдоде то ли а Ашкелоне (сведения расходятся) но, увы, не здесь в Монреале, ибо депортирован был еще перед новым годом.

И как-то прошлым октябрем записался я к нему на прием. Сеня принимал пациентов (или как он их звал – пОциентов) во дворе бакалейной лавки – депанёра, что недалеко от меня на рю Виктория, где сам работал грузчиком. Значит, пришел я в депанёр, взял два литра пива Молсон Хай Драй и на задний двор к Сене, а у того как раз обеденный перерыв. Забежал он в лавку, насыпал себе в подол соленых орешков, мы зашли в уютный закуток за кустиками в соседнем парке

Кинг МакКензи и там с ним приняли. Тут дернул меня черт сообщить доктору, мол, что ни ночь, то снится, что я старший контрольный редактор редакции изданий на испанском, итальянском и португальском языках издательства Агентства Печати Новости. А Сеня аж пол бутыли без отрыва от горлЮ заглотил, кинул в рот пару орешков, да и говорит мне: "Э-э, батенька, да у вас типичнейший случай делириум мегаломаникум, или, говоря по-русски, – бред мании величия. Вам, батенька, лечиться надо, а то скоро себя Наполеоном вообразите.

Выход только в серьезнейшем курсе нейролингвистического самопрограммирования по методу гештальт терапии. Каждый день повторяйте по несколько часов: "Я – говенный иммигрант! Я – говенный иммигрант!" Тогда, мол. все ваши церебральные функции войдут в норму, и вы будете воспринимать собственную жизненную ситуацию без всяких психофизических дефигураций персепции окружающей вас объективной реальности.

Что я сдуру и сделал. Всего-то провел три, четыре гештальт терапийных трейнинга, и как отрубило. Отныне снится лишь мне моя нынешняя работа, как хожу по паркингам и всем машинам подряд пихаю уголком карточку с рекламой в боковое стекло… А кругом всё иномарки… иномарки снятся… И хоть бы одна приснилась вазовская вишнёвая девятка, чтобы сойти во сне от неё с ума, как в известной песне! Куда там! И близко ничего такого… Уж не говоря о том, чтоб пригрезился бы, стоящий среди этих монстров американо-японского автомобилестроения ижевский Москвич семидесятых годов с милой сердцу ржавой решеткой радиатора. А еще лучше – эт, блин, ващще до слез! – родная вазовская жигуль-копейка, бывшая когда-то давным-давно моей собственностью под номером МКТ 33-90! Ну о сем можно лишь мечтать…

Что и делаю, сижу культурно, мечтаю. Предаюсь грёзам, мол, вот сейчас усну, увижу сон, мол, иду я по паркингу вдоль хайвея

Метрополитэн, возле бульвара Лакордэр, а там всё стоят вазовские копейки, трешки. пятерки, шестерки, семерки, восьмерки, девятки, десятки, Нивы, Уазики, Газельки, Волжанки, Москвичи, Оки, а из иномарок лишь Запорожцы, да Таврии. А я им всем карточки-то иду и пихаю, иду и пихаю, иду и пихаю, иду и пихаю, иду и пихаю, иду и пихаю…Эх, красота! А за красоту, Шурик, чтоб мир спасла, выпить надо…

… Тут еще одна особенность: на сей раз я не кот-одиночка, что ходит сам по себе, как было всегда, а работаю в бригаде и завишу от них. Среди напарников моих был там до последних дней некий Лёха,

35-летний черный алкаш из Воронежа, отвергнутый по беженскому суду проситель статуса беженца. Про себя Леха мне сказал: "Я ващще могу долго не пить, деньгу копить, хоть неделю. Но потом всё равно нахуячусь и всё до копейки прогондоню!" За три недели совместных трудов он о своей жизни много чего порассказал, но все его истории сводились к одному единственному сюжету о том, как кто-то где-то его нанял работать, а он с друганом начал пить и работодателя дурить, но в конце концов произошло нечто такое, что обман их раскрылся. Один пример запомнился. Нанялся он с кентом на швейную фабрику сторожить зимой их базу отдыха на Дону. Один должен был звонить и говорить, мол, вахту сдал. А второй – вахту принял. А база далеко, ехать утомительно. Да и на хрена кому она вообще нужна? Так они, сидя в

Воронеже, пьяные в дупель каждый день звонили на фабрику и говорили: "В-вахту сдал! В-вахту принял!" А тут случилось наводнение, и всю базу смыло (там легкие домики были). А они по-прежнему: "Вахту сдал! Вахту принял!" Пока в дирекцию из

Нововоронежа не позвонили (пол сотни километров вниз по течению) и не спросили, отчего это их домики к ним приплыли?

Как-то утром сидим мы с ним возле входа в торговый центр нашего квартала, ждем Вовку бригадира, у которого машина сломалась,. Леха голову повернул и говорит: "Во, блин, магазины открылись, Толян на работу пошел". Я спрашиваю: "А он там в каком магазине-то работает?"

Леха отвечает:

– А во всех.

– Как так? Кем он работает, делает-то что? – не понял я.

– А он там пиздит, – отвечает Лёха.

– Что пиздит? – спрашиваю.

– А всё что плохо лежит.

– Как же так? – я весь в наивном удивлении, как же можно? Почему?

Оказалось, Лёху этот вопрос тоже волнует. И он с возмущением начал мне выдавать: "Да потому, как сука он! Беспредельщик! Ну, я там понимаю, ну два, ну три раза в неделю что-либо спиздеть! Но не каждый же день! Ну там, сам понимаешь, ну (и принялся пальцы загибать), ну там мыло, зубная паста, туалетная бумага, шампунь, чай, кофе, носки, трусы, ну там поебень всякую, что грех не спиздеть, ну сам знаешь, кто это покупать-то будет? Какой мудак!? Ну сам же знаешь!" И смотрит на меня эдак "утвердительно", взглядом единомышленника в абсолютной уверенности, что я его полностью понимаю и поддерживаю. Меня именно этот его взгляд в тупик поставил.

В подобном тупике я лишь однажды в жизни побывал, когда в семидесятые годы бразильский стажер из Высшей школы профдвижения принялся мне рассказывать анекдот про плохого мальчика ZИ, который кур ёб.

– Ну, – говорит, – взял Зэ курицу так за лапы, ну знаешь как, ну так как мы все в детстве делали, когда кур ебли, ну знаешь же как! И смотрит на меня точно таким же "утвердительным" взглядом единомышленника. А я на него с разинутой варежкой, в точности, как сейчас на Лёху. Лёха же, молчание мое приняв за полное с ним единомыслие, начал мне рассказывать, как они воруют вино в супермаркетах, мол, это, ващще "святое дело". Оказывается, они с корифанами абсолютно всё знают: где какие стоят видеокамеры, как работают и где у них "мертвые зоны", в коих можно бутыль спокойно переложить из корзинки за пазуху.

Правда, нет с нами больше Лехи, вместо него появился Санек, что в первый же день вышел на работу, как говорит Старикашка Сева "на полной кочерге", то бишь в состоянии алкогольной интоксикации крайней степени тяжести, карточки уронил в лужу и наш бригадир Вован его прогнал. Однако Санек успел нам поведать, что Лёху замели менты, он на киче, а когда срок отмотает и откинется, то его депортируют. Я спрашиваю, мол, за что его повязали-то, а тот отвечает: "Кандишынс, бля, нарушил".

– Что за кондишинс? – спрашиваю.

Да, понимаешь, – говорит, – когда Леху, блин, последний раз выпустили, то ему три кандишынс поставили, даже типа расписаться заставили, что он реально не имеет права пить спиртное, воровать в магазинах, и в наш дом приходить, где он козлу одному черножопому по башне настучал. А он, блин, вчера в натуре нажрался, пошел в

Провиго, там спиздил бутылку вермута, а его с ней чиста типа замели и снова в ментовку сдали. Потом, блин, выпустили, он к нам пришел, того черножопого встретил, тот на Лёху наехал, но Лёха реально не прогнулся, да чиста конкретно снова опустил его козла в натуре.

Менты опять приехали и теперь, блин, его надолго типа забрали.

Александр Лазаревич, из этого списка условий – conditions

меня больше всего умиляет официально сформулированный запрет воровать товар в магазинах. В этом все канадцы, большие дети.

Представь себе представителя власти в Совке, который бы говорил кому бы то ни было, что ему официально запрещается воровать в магазинах!


.

И в заключение хочу ответить на твой вопрос, почему я не пытался и не пытаюсь написать книгу с тем, чтобы издать её в России. Ну, во-первых, у меня на подобные развлечения денег нет. А во вторых, сами издательства не то что издавать, а даже и читать меня не будут, потому как я эмигрант, а, по авторитетному свидетельству известного петербургского литератора Хохлова российские книгоиздатели и критики нашего брата весьма не любят, и поделом, ибо завалили все редакции своими опусами. Действительно, представь себе: сидит эдакий старый хрен вроде меня в каком-нибудь своем Бостоне, Милвоке или том же

Монреале, получает на халяву велфер, и от сытого безделья в голове у него начинают усиленно шарики крутиться, да самые разные мысли навевать. Особенно в нетрезвом состоянии. И тут же старому хрену этому хочется мыслишки свои сделать достоянием общественности, а еще лучше – вечности. Тогда он идет из своего нищего иммигрантского района в соседний район средних американцев и выясняет, когда туда приезжает мусоровозка. Выяснив, появляется в данный день с большим мешком, ходит и смотрит. И обязательно находит выставленный в куче мусора приличный компьютер в абсолютно рабочем состоянии, но несколько устаревшей конфигурации (они же каждый год новые марки на рынок выкидывают). Берет наш старый хрен сей компьютер, сует его в мешок, приносит домой, и вся забота найти у такого же как он сам старого хрена русскую программу, естественно, пиратскую. Установив же её, он скушает стакан Абсолюта и давай на вечность замахиваться, лупцевать обеими клешнями по клавишам. А потом всю эту свою трихамудию рассылает сразу во все мыслимые книжно-журнальные издательства. Там же, по словам литератора Хохлова, при виде водопада посылок с североамериканскими адресами все от редакторов до секретарш уже в обморок падают. Ну а поскольку мой случай полностью вписывается в вышеприведенную ситуацию, то никаких попыток я не делал и делать не собираюсь. Пустое всё, Александр Лазаревич.

Кстати, только что супруга моя заявилась из спальни с сообщением, что, мол, судя по только что прослушанному ей прогнозу, завтра погода без осадков. Посему, как ни жаль, а приходится проститься с тобой до следующего снегопада. Ну, давай на посошок, будем, Шурик!

Монреаль, 22 марта 2001

Не долго, Шурик пришлось его ждать. Сегодня опять, несмотря на наступившую весну, метет как в феврале. Я слушаю по радиостанции

Ностальжи про летающий, кружащий снег и, как положено, ностальгирую.

Впрочем, Александр Лазаревич, внимательно читая современную российскую прессу, слушая и смотря по интернету российские радио с телевидением, пришел я к утешительному для себя самого выводу, что не только я один здесь в Канаде страдаю, но и, вообще, все русские люди, там у нас на родине, страдают параллельно со мной, ибо также поражены эпидемией ностальгии.

Единственная разница, что, здесь на чужбине, я тоскую по России вообще, по московско-петербургским улицам и ландшафтам, по всему русскому, по всей многовековой российской истории, и, может быть, только чуть-чуть больше, по моему пребыванию в стенах Издательства

АПН, ограниченному 1980 и 1989 годами. Тогда же, как вы все там у нас ностальгируете в основном по двум периодам. Те, кто оказался в говне сразу после 1991 года, страстно онанируют по Леониду Ильичу и его славной эпохе. А те, кого фекальные массы накрыли в августе

1998, страдают по временам, которые длились с декабря 1993 по 18 августа 1998 года. Пик же этой ностальгической волны, судя по российским средствам массовой информации, приходится на 1995 год.

И счастлив есмь, что именно в летний разгар сего незабываемого

1995 года мне удалось провести почти два месяца (ровно восемь недель) в России. Так что, почти имею право считать себя самого почти очевидцем этого великого времени, которое столь точно выразила

Вика Цыганова: "Народ ликует, страна гуляет, откуда бабки – никто не знает!".

Вообще-то, между нами, Вика спела "откуда деньги", а не

бабки. Но тут я с ней совершенно не согласен. Деньги, видишь ли,

Шурик, понятие не наше. Деньги это в переводе – аржан, маней, гелт, сольди, динейру, пенёнзы – категория западного бюргера, зарабатываемая долгим повседневным трудом и весьма ценимая. А

"бабки" – это то, что наши люди рубят, нарывают, на что друг друга разводят, опускают или, наоборот, круто поднимаются, особенно, когда удается по легкому срубить – золотая мечта каждого совка. Короче, то, что нам совкам падает с неба, и что необходимо срочно пропить, иначе уплывут, растают как дым. Посему был бы я её литературным редактором, решительно бы исправил "деньги" на "бабки". Ну, а поскольку им оказался кто-то другой, то исправляю здесь, где сам себе редактор.

Я объявился тогда на родине, говоря языком одного из персонажей

Рязановского фильма "Гараж", с целью её продажи. Не всей, конечно, а только принадлежащих мне 17 квадратных метров находящихся в перовской квартире. Оформил все документы, пьяно всплакнул, прощаясь с домом, где провел незабываемые годы, получил кучу бабок и впервые за много лет почувствовал себя королем. Боже, как я тогда гулял! Иду по улице, смотрю по сторонам и балдею от мысли, что любая выставленная бутылка может стать моей. Любая! Что еще надо русскому человеку для счастья? За те два великих месяца я снял тридцать фотопленок этой грандиозной эпохи, а, вернувшись в Монреаль, напечатал почти тысячу фотографий. Сделал из них два толстенных альбома и обожаю просматривать оные, приняв на грудь. Вот как сейчас.

Представляю твое удивление. Мол, сам столько раз утверждал, что нельзя быть пьяным в великий пост и сам же пьешь. Неужто можно так поступать против собственных религиозных убеждений? Отвечаю: Вообще, конечно, нельзя. Но, немножко можно, понеже человек есть создание грешное, а особенно человек русский, который, увы, не всегда выбирает "нельзя", когда нельзя. Иногда, когда нельзя, он выбирает,

"можно", вот как я сейчас.

А вот подруга моя начала восьмидесятых годов, Верка Кондрашова

(Будь земля ей пухом! Повесилась она в прошлом сентябре), всегда говорила:Если нельзя, но очень хочется, значит – немножечко можно. Я попал в её дом сразу после возвращения из Анголы, а привела меня туда Танюшка Карасева. Одна наша коллега по "Прогрессу" жила с

Веркой по соседству, и Танюша, как Ногатинская соседка тоже с ней задружилась. Мы с Татьяной пришли к Кондрашовой буквально на третий день после моего приезда, когда по утрам, открыв глаза, я еще ожидал увидеть бухту Мусулу и восход над саванной с баобабами.

Танюша в те дни очень близко к сердцу приняла мою сексуальную неустроенность, и возжелал свято соблюсти собственное обещание дать мне в любой позе, в любом доступном месте. Именно для выполнения этого соцобязательства она и привела меня к соседке-подруге, как в место вполне доступное. Я же увидал там этакое весьма забавное курносое, коротко стриженое существо лет двадцати пяти, худенькое, темно шатенистое и несколько смуглое для наших северных широт, среднего роста в джинсах в обтяжку, ковбоечке, больших очках и, явно, женского пола. При ближайшем рассмотрении пол подтвердился, несмотря на совершенно мальчишескую фигуру с маленькой попкой, узкими бедрами и с едва заметной грудкой. Однако при всем этом не классически сексуальном облике sex-appeal исходил от неё прямо волнами, что я сразу же и почувствовал. Это сложно объяснить, просто

– загадка какая-то. Вроде бы и красоты особой нет, а как посмотришь на неё, так совершенно однозначно встает и дымится. Естественно, увидев такого сексапильного человечка, я целую комедию разыграл.

Поздно вечером, когда мы с Танюшей, натрахавшись, собрались уже по домам, заявил, что у меня, мол, вроде простуда после Анголы началась из-за перемены климата, и попросил поставить себе градусник, что и было сделано. Потом совершенно элементарно набил его до тридцати девяти с хвостиком, нащелкал пальцем, как в детстве, чтобы в школу не идти. А на сей раз, чтобы от Верки не уходить. Меня, конечно же, с оханьями оставили ночевать, и ночью я, как партизан, проник в спальню хозяйки.

Тут еще надо сказать, что жила она одна одинешенька в огромной трехкомнатной "генеральской" квартире. В первый же вечер, как только сели мы пить водку на кухне, Веруня просто и скромно объяснила, что её папа, генерал-лейтенант КГБ, уже год, как командирован служить заместителем председателя республиканского Комитета одной из среднеазиатских республик, где и живет вместе с мамой и внучкой, сиречь с её трехлетней дочкой от давно распавшегося брака.

Ты, Александр Лазаревич, конечно, сейчас же подумал, что я сразу решил её охмурить, чтобы жениться, да снова стать выездным. Мол, папа отмажет прошлые грехи. Не сразу, Шурик, не сразу. В тот первый вечер я захотел только её трахнуть. И только через несколько дней, когда убедился, что Веруня на меня явно запала, такая мыслишка котелок мой посещать начала. А что ты хочешь, если утром того самого дня, когда оказался в доме Кондрашовых, был я в Минздраве, где сдавал свои командировочные документы. Принимающий их чиновник отдела загранкомандировок по фамилии Ванякин, глазами этак на меня сверкнул, губёнки презрительно в трубочку скатал и цедит:

– Все, отъездился, про заграницы забудь. Тебе их больше в жизни не видать, как своих ушей.

А через пару лет, уже при Андропове, самого Ванякина хорошо посадили, лет на пятнадцать за взятки. Брал он, их, оказывается, с врачей из командировок возвращавшихся, причем чеками Внешпосылторга.

И те, кто давали, имели все шансы снова поехать за границу. То-то я еще удивлялся, отчего, мол, в Алжире и в Анголе одни и те же лица мелькают? Ну, это так, к слову и, уверяю тебя, без тени злорадства.

Тем более, что мне его искренне жалко, ведь он умер в лагере-то. А со мной абсолютно прав был товарищ Ванякин. Не хрен было пьяному из-за руля не вылезать! Еще Господь спас, никого не убил, да и сам не убился! Там ведь каждый раз, когда я возвращался из Луанды к себе в Кошту, черные дети так и сигали под колесами, элементарно мог кого-либо раздавить.

Наказание же в Анголе для белых людей за подобные проступки было только одно:тебя окружает черная толпа и из машины выйти не дает.

Потом обливают её бензином и поджигают. А сами водят вокруг костра хоровод с песнями и плясками. В мое время точно таким вот образом жгли, приплясывая, одного летчика, и только чудом кубинцы его отбили. Просто случайно пара грузовиков с ними в этот момент мимо ехали. Так он только и отделался ожогами второй степени и волчьим билетом не выездного, какой и мне был выдан. А что касается угрызений совести, что, мол, человека насмерть задавил, то не знаю, не спрашивал. Но, помнится, все его очень жалели. Летчика, я имею в виду.

Однако отвлекся, я же тебе про Верку речь держал.. Значит, залез я ночью к ней в койку, а та извиняется, мол, у неё, как она выразилась "минус". Ну, что делать, я подался назад, а Веруня меня к себе тянет:давай, мол, иди сюда. Я говорю:Так, ведь, нельзя!

А она мне на ухо мурлычет томным таким голоском: Если нельзя, но очень хочется, значит, немножечко можно!

На следующий же день за завтраком Верка спокойно и просто предложила взять свои вещи и переехать к ней. И тут же заявила следующее:

– Только учти, у меня еще живет моя лучшая подруга Ларка. Она мне самый близкий человек. Кстати, папа у неё тоже в КГБ служит. У нас с ней все общее, включая любовников. Вместе на одной даче выросли, пединститут кончили, в одной группе учились. Вместе в преферанс играем и вместе трахаемся. Вчера ты её не видел потому, как она к себе домой уходила, а сегодня вернется, так что тебе придется её тоже поиметь. И ещё запомни: мы с ней – птицы вольные. С кем хотим, с тем и спим. И чтобы никаких сцен ревности. Хочешь жить у нас, живи по нашим законам.

Я аж ушам своим не поверил. Неужто, мол, такое возможно? Да я, блин, об этом только и мог мечтать! Действительно, объявилось вечером такое же мальчикоподобное существо по имени Лариса, идентичной c Веркой комплекции: худенькая, среднего роста, маленькая попка и лишь легкий намек на грудь. Только личико было не смуглое, а ангельски беленькое с золотисто рыжей копной волос. Сели втроем пить водку и я, помнится, в этот первый вечер даже несколько заробел. Застеснялся такой необычной ситуации. Болтал чего-то там, болтал, а Верка перебивает меня на полуслове, указывает на Ларку и говорит:

– Ну, хватит, идите, трахайтесь.

Я же спрашиваю робко: А она мне даст?

А та в ответ:Ты что не видишь, какие у неё глаза? Она же тебе уже дает!

С этой фразы и пошло веселье, длившееся ровно год. Я перевез к

Кондрашовой свои шмотки, только что купленную стереосистему с огромными колонками, и загремели на весь южнопортовый двор никогда здесь неслыханные бразильские и зеленомысские самба, босса новы, португальские фаду. В результате кэгэбешные подруги так запали на эту музыку, да на мои бесконечные ангольские воспоминания, что обе поступили на курсы португальского языка. Кончила их, правда, только

Верка, а Ларка через пару месяцев бросила. Зато первая взялась за дело серьезно. Тогда же в марте восьмидесятого с папиной помощью перешла работать в наше издательство. Поначалу – в русскую корректорскую, а со временем, закончив курсы, попала в соседнюю журнальную португальскую редакцию. Мало того, она через несколько лет сама уехала в Анголу и была там целых два раза по два года. А все началось с песенки бразильянки Алсионе Неу дейше у самба моррер! Не дайте самба умереть!

Весь этот год пролетел, как одно мгновенье. Каждый день начинался с пляски, пляской же и заканчивался. Проснувшись к полудню, подруги мои, не одеваясь, "кушали кофий" с коньячком и как были голенькие, принимались наяривать разудалый канкан, задирая ноги к потолку и напевая хором: Люблю военных, военных, военных! Больших и здоровенных, больших и здоровенных! Это была как бы прелюдия к дальнейшему веселью. Затем включались самбы, и квартира превращалась в нечто среднее между русским забубенным кабаком, игорным домом и бразильским карнавалом. Там постоянно тусовался народ, пили, курили, плясали, трахались и играли в карты, ибо Верка с Ларкой были еще ко всему прочему заядлые преферансистки. Я же, поскольку в карты не играл, да и плясок долго не выдерживал, то закрывался в предоставленной мне комнате и читал книжки. А сам весьма ревниво прислушивался, что происходит в гостиной:Играют? Пьют? Трахаются?

И всё больше и больше становилось не по себе от мысли, что мою

Веруню, кроме меня, имеет еще энное количество людей прямо в моем присутствии (правда, в соседней комнате). В общем, начала меня точить элементарная ревность. Не долго я выстоял в позе Виталика

Слонимского, тем более, что привел к Кондрашовой своего коллегу по редакции, португальского журналиста Эрнандеша, который работал у нас стилистом и правил наши пьяные переводы. У португальца была любовь со здоровенной 18 летней девицей, по кличке Акселератка, которую он жутчайше ревновал абсолютно ко всем, включая даже меня, хотя я эту кобылу в упор не видел. Но Эрнандеш подобного уразуметь не мог. Он был такой маленький, шустрый – типичный португалец, и очень любил огромных русских бабищ, считая, повидимому, что все их должны обожать так же как он. А на Акселератку настолько запал, что сама мысль о том, что у кого-то на неё элементарно может не стоять, в его голове просто не умещалась. И так он всех своей ревностью достал, что она и мне передалась, как зараза, так что сам я начал Веруню ревновать и в полном смысле слова страдать. Вечерами возвращаюсь домой, смотрю на окна, как герой знаменитой песни Утесова "и дыханье затая, в ночные окна всматриваюсь я". Всматриваюсь и гадаю:одни там подруги мои сидят, или трахаются в компании? А если трахаются, то на сей раз с кем? И столь муторно на сердце становилось от мысли, что, ведь, наверняка не одни, наверняка трахаются, а мне сейчас предстоит шмыгнуть мышкой в свою комнату и ждать там общего ухода, чтобы получить от них порцию секса. Правда, я тогда, говоря сам с собой, терминами оперировал более простыми и народными. Вот, мол, – думал, – опять останется мне доябывать то, что другие не доебут. Но тем не менее, внешне все так и шло гладко, весело, без эксцессов.

Гремела музыка, бесконечной чередой шли гости, лились рекой водка, вина, коньяки. Мы их закусывали вкуснейшими среднеазиатскими деликатесами, которые папа регулярно поставлял через порученцев. Я уже привык спать в постели сразу с двумя ласковыми и доступными бабенками и убеждал себя, что это и есть та полнота жизни, к которой надо стремиться.

В мае приезжала в Москву Мирка Кравцова, посетила меня в Южном порту. Выпили за знакомство, и девки тут же начали ей со смаком рассказывать, как мы трахаемся втроем. Мирка была шокирована до глубины души и, вернувшись в Питер, рассказала всей нашей бывшей филфаковской компании, что "Лесник живет в Москве с двумя безобразно молодыми и безобразно развратными девицами". Рассказ сей не прошел мимо ушей двухметрового друга моего Женьки Боцмана. Он тут же прикатил навестить меня в Москву, и я ему широким жестом подарил их обеих, так что мы все четверо несколько суток не вылезали из-под общего одеяла. Боцман сам здорово приторчал от такого необычного варианта. Чувствовалось, что они ему не часто попадались, несмотря на его столь продвинутый жизненный секс опыт. Впрочем, написав, что мы "несколько суток не вылезали из-под общего одеяла", я преувеличил. Вылезали же, конечно, чтобы сделать в траханье перерыв, пройти на кухню и под веселые байки продолжить застолье перед очередным нырком в койку. Запомнилась, кстати, весьма смешная история из жизни Боцмана, которую сам он поведал нам именно тогда под водочку и среднеазиатские деликатесы.

Достала, – рассказал Кузьмин, – меня одна бабенка на работе.

Просто проходу не дает. Открытым текстом спрашивает, когда же я её трахну. Чувствую, не избежать. Придется сдаваться. Тем более, что бабеночка-то, хоть и не первой молодости, под сорок с хвостиком, но весьма даже из себя ничего. Жди, – говорю, – меня завтра в полдень.

Я скажу жене, что, мол, поехал в институт, реферат повез, а сам к тебе.

И надо же было случиться, что с утра за завтраком съел какую-то гадость. Живот у меня взбунтовался, и началось, черт те знает, что.

Причем скрутило как раз перед самым её парадником. Да так, что еще чуть-чуть и все! В штаны наложу. Чувствую, путь только один: к ней наверх. Подбегаю к лифту, тот занят. Я – пулей на её пятый этаж, ибо уже – на последнем пределе. Звоню как сумасшедший, а она мне дверь открывает такая вся томная, намарафеченная, в крутом пеньюаре сексуальном. С порога – ко мне на шею и шепчет в ухо: "Тише, тише, я здесь, я здесь, нетерпеливый ты мой!" Я же, весь запыхавшийся, её отталкиваю и с выпученными глазами хриплю: Где сортир?!

Она от полного обалдения таким началом рот раскрыла и только рукой жест смогла сделать в глубь квартиры, мол, там. Я туда и бросился. Сижу, облегчаюсь, а оно все не кончается. А я все так и сижу, и только одна мысль в голове: Откуда в простом советском человеке может быть столько говна? Сижу и от нечего делать смотрю на часы, а те у меня с календариком. Вдруг, меня, как обухом по голове:

Сегодня же пятнадцатое! Ведь именно сегодня вечером мой научный руководитель улетает на три месяца в Стокгольм, и именно сегодня до часу дня он велел мне принести тот самый реферат, который я, сдуру собрался нести ему завтра. И еще, помнится, подчеркнул, что ровно в час он из института уйдет. А сейчас уже пол первого. Так что мне бежать сломя голову и ловить такси, иначе моя защита отодвинется до греческих календ.

Я кое-как все дела закончил, штаны напялил, из сортира выскочил, на бегу в щеку её чмокнул и только успел сказать: "Прости, дорогая, потом всё объясню!" И удрал. Вот такая у нас с ней вышла любовь. Теперь в институте, как её вижу, за колонну прячусь, благо у нас их там везде понатыкано.

Рассказ Боцмана, как бы сказал Бокаччо, был встречен радостным смехом, и веселье продолжилось. Оно в том доме вообще прекращалась только в дни редких наездов из Средней Азии папы или мамы. Тогда все исчезали, и мне тоже приходилось уходить в свою еще не разменянную вешняковскую квартиру. Родителям я был официально представлен, как жених и поначалу, вроде, понравился. Потом, правда, папа по своим каналам нарыл на меня солидный компромат, докопался до ангольских подвигов и весьма настойчиво рекомендовал дочке жизнь со мной не связывать, мол, он – в полном говне, и в ЦК на нем крутые телеги висят.

Но тем не менее ситуация катилась к загсу, что, врать не буду, доставляло мне определенное удовольствие. Но тут на моё великое счастье снова появился мальчик по имени Митя, как когда-то в Анголе.

Тот иркутский Митечка летчик спас меня от соединения судьбы с медсестрой Валькой, а этот, московский преферансист, точно так же спас, избавив от генеральской дочки. Закрыл своим телом (вернее, определенной его частью) Веркину мохнатую амбразурку и принял её огонь на себя. Привели Митяя в кондрашовский дом карточные партнеры моих подруг в марте 81 года с целью расписать пульку, и Верка как-то вдруг сразу жутко в него влюбилась. Настолько, что в загс решила отправиться с ним. Мне же была дана полная отставка.

Правда, ровно через год мужа она тоже прогнала, мотивируя тем, что мол, член у него уж больно маленький. Раньше, мол, он неуёмной

ёбкостью некомплектность свою компенсировал, но сейчас, якобы, прыти настолько поубавилось, что она его совсем не ощущает, и дальнейшего смысла в замужестве не видит. Сначала она мне все это в курилке нашего издательского коридора рассказала. А через пару дней пришла в редакцию, при всех погладила по лысине и нежно говорит: Лесничок, я Митьку-то совсем прогнала, снова будем вместе жить.

Бабы наши редакторские, зная, как я страдал по ней год тому назад, аж обалдели и стали спорить, вернусь к Верке или нет. Однако, за год-то успел я вылечиться от неё капитально. Тем более, что к тому времени, к марту 82 года, у меня самого молодые ядреные девки шли косяком в моей собственной, наконец-то разменянной квартирке на первом этаже хрущевской пятиэтажки на улице Плеханова, в жутчайшем заводском районе Перово. Правда, от предложения "жить" я сразу не отказался, но и выполнять его не спешил. Просто стал к ним время от времени заходить и снова трахаться, но уже, не как "жилец", а как случайный гость, забредший на половой огонек.

Но тогда-то, ровно двадцать лет тому назад, в эти самые мартовские дни восемьдесят первого года я, очень крепко запереживал и уходить не хотел никак. Я, ваще, как кот, ужасно к домам привыкаю.

И тут привык к южно-портовому дому, а к Верке так даже определенноё чувство испытывал, которое в состоянии алкогольного опьянения называл любовью. Посему едва не рыдал, когда выставила она меня железной чекистской рукой вместе со стереосистемой и гробами-колонками. Как-то раз уже ночью в хлам пьяный пришел я к ним, сам не зная, на что надеясь. Верка открыла дверь совершенно расстраханная, словно в бане распаренная, абсолютно голая, лишь с пледом на плечах, и спрашивает: Ну, чо надо?

Я, чуть ли не на коленях: Выгони его!

А она мне: Нет! Уходи ТЫ, а он останется!

И я, как побитый пес, уполз на последнем поезде метро в Вешняки, где сидел на разоренной кухне, бывшей когда-то моей квартиры, приготовленной уже к окончательному размену. Допивал остатки вонючего азербайджанского коньяка и изливал в дневник свою боль.

Сейчас вот перечитываю и удивляюсь: Господи, неужто это и впрямь был я, и это была моя жизнь и моя боль? Смотрю в окно на синеющий в ночном небе сквозь голые ветви деревьев купол монреальского собора

Святого Иосифа и не могу представить себе, что когда-то где-то реально существовала жизнь в которой были Верка и Ларка, Эрнандеш с

Акселераткой, и я сам, несчастный, нетрезвый, стоящий на талом весеннем снегу в ночном дворе унылого кирпичного дома Южно-портовой улицы…

… Так меня благополучно миновал еще один виртуальный вариант непрожитой жизни. Сейчас-то даже представить страшно, что бы стало со мной, женись я тогда на этой сверх общительной бабенке, которая дня не могла прожить без веселья, а молчащий телефон воспринимала, как самую страшную пытку. Представляю себе, как бы мне осточертел весь её карнавал бесконечных звонков, посиделок и плясок.

А вот Верке он осточертеть не мог никогда. Наоборот, после того, как всё распалось, рассыпалось, редакции наши разогнали, её португальский язык оказался никому не нужен, веселые коллеги-собутыльники разъехались кто куда, папу отправили на весьма скромную пенсию, приятели и любовники разбежались, а она очутилась совершенно одна без друзей и работы, то сначала ударилась в жутчаший алкоголизм, а потом повесилась. Не смогла выдержать той простой мысли, что эта новая, столь бурная карнавальная жизнь потекла мимо, и её телефон замолк навсегда.

Монреаль, 23 марта 2001


Александр Лазаревич. Скорбь твою разделяю и полностью с тобой солидарен. Раз говоришь, что славный, только что сошедший с орбиты

МИР надо помянуть, помянем! Тем более, как раз 16 часов пробило.

Жаль, нет у наших с тобой компьютеров видеокамер, а то бы знатно выпили вместе в Интернете друг у друга на виду, как когда-то в

Москве пивал я многократно по телефону с АПН-овским коллегой

Вячеслав Михалычем Алёхиным. Иначе-то никак не получалось. Я, ведь, в Перово, а он в Отрадном. Ехать друг до друга больше часа. А так номер набрал и спрашиваешь: Что пьешь? Я, мол, то-то. Ну и нажремся, бывало, до поросячьего визга с трубкой у уха. И такое ощущение, словно Вячеслав Михалыч, напротив меня за столом сидит.

Я вот только что сейчас получил и прочел твое письмо, и тоже будто бы вижу тебя, сидящего перед компьютером у окна с видом на ночную гладь Химкинского водохранилища. Под тобой тускло горят огоньки речного вокзала. Рядом с тобой красивый французский стакан, бутылка Мартини Россо, а над тобой больше не летает наша гордость, станция МИР, и ты из-за этого страдаешь. Я тоже согласен с тобой печалиться. Давай, нальем по стопарю и вместе пострадаем. Вперед, за

МИР! Будь Великий Тихий океан ему пухом! Кстати, никто не только не знает, но даже никогда не интересовался, был ли это МИРЪ или МIРЪ.

Понеже первый всегда означалъ по старой (и единственно правильной) русской орфографiи состоянiе покоя, а не войны, тогда какъ второй -

Божiй св?тъ, мiръ, въ которомъ мы вс? живёмъ..

Мир запустили на орбиту в 1986 году, когда я жил у нас своим среди своих. На своих баб там у меня стояло больше, чем здесь, а свое похмелье мучило меньше. В те незабываемые годы я работал в своём Издательстве АПН, приходя каждый раз на службу, как на праздник, а станция так и летала. Сидел за моим столом в комнате

612, наслаждался соседством с красивыми, умными и веселыми коллегами обоих полов и мыслью, что моя станция Мир всегда над моей головой.

Наступила осень 1986 года, и в Москве прошел съезд Союза

Кинематографистов, где прозвучали такие речи, что мы все обалдели.

Особенно от факта, что речи сии не только прозвучали, но были в полном виде опубликованы "Литературной Газетой" и "Московскими

Новостями". Так начались два великих события: гласность и перестройка. Мы же поняли, что старая, постылая жизнь кончается, и начинается какая-то другая, прекрасная, а главное, совершенно не похожая на то бытие, в котором мы существовали все годы. А станция

Мир летала, и ей эти дела были по барабану..

За пару дней до нового 1987 года я около пяти часов простоял в крутой мороз на Есенинском бульваре за водкой, а Мир парил над моей трезвой головой. Поскольку очередь вилась мимо почтового отделения, то я несколько раз бегал туда греться и от тоски написал следующую поздравительную открытку во Францию моему другу Боре Векшину.


Очередь за водкой, 29 декабря 1986


Дорогой Боря, как ты там в Париже стоишь? Мы здесь в Москве стоим плохо, потому как полно всяких козлов, что лезут без очереди.

Так и сигают, сволочи, а менты позорные их пускают! А мы из-за них еле движемся. Как там у вас во Франции, много ли лезут без очереди?

Как менты на это реагируют? Ты правильно решил на Рождество в Союз не отлучаться, а то еще какая-нибудь сволочь скажет, что тебя здесь не стояло, и не пустят обратно в очередь. От всего сердца поздравляю с новым годом и желаю тебе, Боря, в наступающем году самого большого человеческого счастья, а именно: взять без очереди. Желаю тебе встретить близкого друга, который бы подтвердил, что ты перед ним стоял, да так, чтобы вся очередь вам поверила. И чтобы ты отоварился по полной программе!

Затем подписался: Навеки твой в серой стеганой куртке, меховой шапке, в очках, с усами. Впереди парень с сумкой адидас, а сзади баба в зеленом пальто. И там же на почте отправил ее в Париж…

А весной 1987 года мы с Надежей предприняли то, о чем я лично много лет мечтал и называл "походом белых следопытов", сиречь поездку по местам, где отступала Русская армия генерала Деникина.

Дело в том, что за год до этого, тот самый Борис, командированный во

Францию по линии межуниверститетского обмена преподавателями, привез из Парижа и оставил мне на изучение целый чемодан белогвардейской литературы. Именно исследовав там каждую строчку, я понял, что, наконец, готов и объявил своей супруге, что отправляемся в поход.

Первого мая 87-го года мы из Москвы тронулись на юг в Анапу. Но поехали не на прямом поезде Москва-Анапа, как все нормальные совковые люди, а сели на электричку и прикатили в Тулу. Город сей мы избрали первым местом нашего паломничества только лишь потому, что передовые отряды генерала Деникина дошли именно до него, хотя, взять так и не смогли. Не проявили должной настойчивости. Мы же в Туле настойчивость проявили и взяли сразу две, хоть и пришлось отстоять в безразмерной очереди прямо напротив Тульского кремля.

Следующие наши остановки были Орел, Курск, Белгород, Харьков,

Ростов на Дону (а там Новочеркасск и Азов), Краснодар и, наконец,

Новороссийск. Вот только прямо в Туле возникла проблема, когда мы пришли в первую же попавшуюся гостиницу. Там выяснилось, что мне почти два года назад стукнуло 45 лет, а бабе моей в феврале того же восемьдесят седьмого исполнилось 25. А, по установленным совейским правилам, лица, достигшие 45 и 25 лет, должны были вклеить во внутренние паспорта новые фотографии, что конечно, сделано не было ни мной, ни Надёжей. Ибо были у нас дела поважней. Мы пили. Хотя, помнится, неоднократно вежливо напоминали мне об этой чертовой фотографии администраторы интуристовских гостиниц, когда я приезжал к ним с профсоюзными делегациями. Они напоминали, я головой кивал и тут же забывал. Да и откуда, в нашей, тех лет напряженной алкогольной жизни, было помнить о такой ерунде, как вклеивание в паспорт каких-то там новых фотографий? Естественно – и не вспомнили.

Дошло сие до нас только лишь, когда в тульской гостинице очень невежливый администратор ткнул нас носом в этот факт, весьма серьезным тоном присовокупив, что, мол, Тула – военный, режимный город и, они ни под каким соусом нас не пропишут, даже за взятку. В общем, получалось так, что паспорта оказались, как бы, недействительны, и нам надлежало вернуться назад, что я и предложил в большой печали супруге своей, Надежде Владимировне.

Как, вдруг, та встала на дыбы и сказала дословно следующее: "Ты себя назвал белым следопытом! Значит, мы идем по их маршруту. А у них были паспорта? А их в гостиницы пускали? Посему не пизди, и вперед! Они доехали до юга, и мы доедем". И я, устыженный, тотчас с ней согласился. Самое смешное, что Надька оказалась права. Мы действительно доехали до Анапы с остановками во всех запланированных городах и кроме Тулы нигде больше не имели неразрешимых проблем с гостиницами. Таким образом, уладив в каждом из городов, вопрос крыши над головой, выходили мы на улицу для решения другой проблемы, не менее важной.

Сразу начинали искать тусовку наших людей, тут же находили и направлялись прямо к ним. Видя, что приближается странная, совсем не сходная по возрасту, да еще по-московски одетая пара, наши люди всегда очень напрягались и встречали нас взглядами враждебно-озлобленными. Я же постоянно задавал один и тот же вопрос:

"Мужики, где здесь у вас поблизости можно бухало купить?" При этом выразительно щелкал себя указательным пальцем по горлу. От этих слов у наших людей глаза как бы прожекторами вспыхивали, излучая тепло и дружелюбие. Нам тут же начинали хором объяснять: Вот пойдешь по

Маркса, свернешь на Энгельса, дойдешь до Комсомольской и выйдешь на

Коммунистическую, а оттуда направо по Ленина до угла Крупской. Там, пацаны сказали, только что завезли и красное и белое.

Тут самое место просветить тебя, Александр Лазаревич, что провинциальная русская пьянь во времена развитого социализма "белым" называла исключительно водку, а "красным" бормотуху любого вида и качества. Других же напитков для неё просто не существовало. Таким образом, весь скорбный путь отступления Белой армии мы принципиально потребляли только белую жидкость. К красной же по идейным соображениям даже не прикасались. А станция МИР так и кружила над нашими хмелными головами…

Двенадцатого мая оказались мы с Надькой в легендарном городе

Новороссийске и сели на морском берегу. Величественная картина открылась взору. В середине бухты высились две серые громады линкоров:французского "Вальдек Руссо" и английского "Эмперёр оф

Индия", чьи орудия главного калибра вели огонь по станции

Туннельной, куда по слухам прорвался красный бронепоезд. Линкорам синхронно вторил крейсер "Корнилов", стоящий неподалеку. Прямо перед нами был пришвартован огромный американский транспорт "Фейраби", на который грузились дроздовцы. Справа дымили у причала транспорты

"Крым" и "Русь". Из массы грузившихся на них я различил марковцев по черно-белым фуражкам и корниловцев по черно-красным. Слева был виден быстро идущий по бухте эсминец "Гайдамак", чье носовое орудие тоже палило в сторону Туннельной.

Мы едва успели проникнуться этой щемящей сердце панорамой ухода

Вооруженныхъ силъ Юга Россiи с русской земли, как прямо над нами, на высоком шесте, где был подвешен репродуктор, визгливый голос заверещал: "Надо же, надо же, надо же, так было влюбиться! Надо бы, надо бы, надо бы остановиться! Но не могу, не могу, не хочу!"

И вся эта величественная картина расплылась, растаяла, как дым, обнажив серые трубы цементного завода и убогую остроносую композицию брежневского памятника "Малой земле" с выпрыгивающими оттуда бронзовыми матросами и солдатами. А именно в этот момент станция Мир снова пролетела над Кавказским хребтом, Цемесской бухтой и над базарным голосом, вопящим в вышине весеннего неба…

… А потом наступила великая митинговая эпоха 1989 года. Будучи в совершенном восторге оттого, что происходит со страной, я, преодолел врожденный совковый страх и наcтучал длиннущее письмо в

Нью-Йорк моим когда-то соседям-друзьям Меклерам. Я, как и все совки, считал их навсегда отрезанными ломтями и даже помыслить себе не мог, что вдруг настанут времена, когда им можно будет совершенно безопасно написать любое письмо. А они настали. Вот я и написал, вышел на баррикаду, как чех. Не помню, кто из знаменитых политиков

(по-моему, Черчилль) сказал про чехов, что они выходят на баррикады, когда война уже выиграна. Поскольку машинка, на которой печаталось письмо, могла, естественно, делать копии, то такая копия сейчас – передо мной, и я хотел бы, опустив уже известные тебе детали моей жизни, процитировать из нее несколько обширных пассажей, ибо уж больно они характерны для той эпохи.

Перово, 28 мая 1989 года


Ау, Меклеры, привет вам из Зазеркалья, из Королевства Кривых

Зеркал. У нас тут – жуткая паника, ибо население только что узнало из центральных газет, которым оно верило и верит всегда во всем, что зеркала наши кривые, а короли – голые. И начался такой бардак, что я решил им воспользоваться, преодолеть свой генетический страх врожденного раба и написать вам нормальное человеческое письмо. Хотя заявить вот так прямо, что я совсем их больше не боюсь, не могу.

Ведь, я родился со страхом в душе и вырвать его, стать свободным

Гражданином, не так то просто. (Помните у Галича: "А мне говорит свобода: Одевайтесь, пройдемся-ка, гражданин!)

Поскольку письма они, конечно же, до сих пор перлюстрируют, ибо иначе быть не может, так как не может быть никогда, то пусть там у себя пометят в заведенном на меня с момента рождения формуляре, что я посылаю их всех на хер, больше не боюсь и объявляю своё личное восстание. Заявляю в одностороннем порядке, что я от них навсегда свободен, и желаю осуществить свое конституционное право с вами свободно общаться…

… Расскажу вкратце о себе в порядке хронологическом: Надеюсь, еще помните, что проводили вы меня в Анголу в октябре 78 года? Так вот, зимой 80-го я оттуда уже вернулся, выпертый за не совсем адекватное поведение, на семь месяцев раньше положенного срока.

Неадекватность моего поведения никакого отношения к политике не имела, хотя я все последующие годы очень многозначительно на это намекал. Вышеозначенная неадекватность выражалась, просто-напросто, в систематическом вождении вверенных мне автотранспортных средств в абсолютно нетрезвом виде…

… По приезде приобрел я автоматически титул "невыездного", однако, всё же, чудом и хитростью умудрился устроиться в одно говенное, но считающее себя исключительно престижным издательство, которое во всю гнало, да и сейчас еще по привычке гонит жутчайшую ложь на ста языках мира. Кстати, хитрость моя была разоблачена в

1983 году, когда я сдуру снова попросил характеристику на шестимесячную поездку в Мозамбик. Тогда в отдел кадров, который сделал запрос на меня в соответствующие инстанции, пришла убийственная телега обо всех моих ангольских пьяно-автомобильных подвигах. Впрочем, в этой истории виноват был только я сам, ибо ведь знал же, предупрежден был одной несостоявшейся невестой моей, что большая телега хранится на меня в ЦК. Просто обнаглел фраер, решил, что поскольку, мол, раз уже пронесло, так и еще пронесет. А наглость, как и жадность, фраеров, вроде меня, губила всегда. Но дело в том, что сию характеристику отдел кадров АПН обязан был запросить сразу после моего возвращения из Анголы, а по получении оной, естественно, на работу меня не брать. Но, почему-то, не получил и взял. То ли не запросил, то ли с ответом так халтурно обошлись. В общем, недоработка вышла. Видимо, устроила её Крестная моя, Александра Васильевна, умершая в 1950 году. Очень, помнится, она меня любила и буквально перед смертью обещала всегда охранять.

Похоже, что и здесь отвлекла она внимание какого-то кадровика, и забыл он сделать запрос или отослать телегу, которая бы сильно поломала мою дальнейшую судьбу. Других объяснений у меня просто нет и быть не может. А в 1983 году, когда всё выплыло наружу, то

Крестная опять вмешалась и вместо увольнения, к которому я уже был морально готов, объявили мне строгий выговор "за сокрытие порочащих его (сиречь меня) фактов за время пребывания в загранкомандировке в

Народной Республике Ангола". И автоматически лишили квартальной премии, о чем я больше всего сожалел. Правда, уже после того, как понял, что меня увольнять не собираются. Ибо именно на премию сию

(125 рублей) очень рассчитывал, чтобы снять алкоголем стресс из-за всех этих дел…

… И, вот, хронологически (раз, уж, выбрал я хронологический путь повествования) подхожу к самому безнадежно тоскливому и безнадежно пьяному периоду моей жизни в контексте нашей совейской, истории, который длился от кончины Володи Высоцкого до смерти Лёньки

Брежнева.

Хотя, в общем-то, положа руку на сердце, ей-ей, можно было жить в этой атмосфере пьяных московских кухонных застолий с бесконечными разговорами на запретные темы в своих компаниях без стукачей, самиздатовской запрещенной литературы, дешевой водки и толпы девятнадцатилетних бабенок, которые лихо отплясывали в моей хрущобе.

А сколько у нас возникало радостей, да таких, что вы себе никогда и представить не сможете. Кому из вас там в вашей Америке придет в голову быть фантастически счастливым целых две недели, только лишь потому, что твой друг, вращая головой и глазами, словно ссущий в подъезде гуманитарий, передал тебе завернутые в десять газет

"Зияющие высоты" Зиновьева или "Солдата Чонкина" или "Технология власти" Авторханова. Вам никогда не быть таким счастливым, как был я в 1982 году, когда начитывал на магнитофон целые главы из Зиновьева.

А потом меня обокрали, и воры уволокли около сотни кассет, а среди них и Галич, и "Зияющие высоты" начитанные моим голосом. Так один бывалый человек сказал: Забудь, не ходи в ментовку, вдруг чудом найдут и чудом же менты окажутся не мудаки, так ведь себе же дороже выйдет…

Сегодня, в мае 1989 года, включив радиоточку на кухне, я уже БЕЗ

ВСЯКОГО УДИВЛЕНИЯ слышу столь родной прокуренный голос Галича, поющий "Я выбираю свободу". Слушаю его и вспоминаю, как однажды между смертями Володи и Леньки я, да ещё трое моих друзей-коллег сидели в редакции мартовской ночью во время открытия 26 съезда КПСС и готовили в режиме "молния" издание на португальском языке отчетного доклада Брежнева. В нашем огромном редакционном шкафу закамуфлированные словарями, папками с рукописями стояли две бутылки водки "Русская" и фаустпатрон вермута "Розовый" за рупь девяносто два. Все мы прекрасно понимали, с каким нетерпением ждали результата нашей работы простые труженики Бразилии, Португалии, а в особенности

Гвинеи Биссао, и это понимание налагало на нас особую ответственность. Для поддержания оной мы регулярно, по очереди подходили к шкафу и наклонялись в него подобно председателю колхоза, возле которого охранял свой самолет солдат Иван Чонкин. А в перерывах между поступлениям к нам в редакцию очередных кусков доклада со Старой площади, обсуждали песни Галича, цитировали их и, конечно же, до хрипоты спорили о будущем нашей страны. Но в одном были единодушны: в уверенности, что для того, чтобы по совейскому, бля, радио исполнили бы хоть одну подобную песню, необходимо всеобщее восстание, да танки, кремль штурмующие. Этого же никогда, конечно, не будет, потому что этого не может быть никогда. А время неподвижно и неизменно.

Самый характерный анекдот той эпохи следующий: в виде эксперимента ученые усыпили на двадцать лет американца, француза и русского. Первого января 2000 года – сенсация века -они просыпаются. Журналисты, телекамеры, юпитеры… Подопытные открывают глаза, и все трое задают один и тот же вопрос: "Какое сейчас число?" Так и так, отвечают, мол, январь 2000 года. А они вопят:

Дайте нам гаэеты!

Американцу дают "Нью Йорк Таймс", он читает заголовок, орет:

Май год! В Америке президент – негр! – и падает мертвый. Француз берет "Лё Монд", узнает, что президент Франции – коммунист и с воплем Мон дьё! тоже копытится. Русский хватает "Правду" и отдаёт концы с криком Ёб твою мать! "Правда" сообщает: "Сегодня начал свою работу ХХХI съезд КПСС. С отчетным докладом выступил Леонид

Ильич Брежнев".

Когда же настал Лёнькин черед, я был в Таллине, сопровождая группу ангольцев, вместе с коллегой по редакции, другом и напарником

Артуром Симоняном. Мы только что прилетели из Алма-Аты, где на центральной площади видели громаднейший портрет родного пятизвёздочного вождя, а под ним цитата из его бессмертных речей на казахском, что-то вроде: Кандарлблы, манды гырлдбы, ерылгылды загылмынды бырывылбилды дылдим. Еще ниже – подпись: "Брежнев". Я ещё, помнится, в автобусе наклоняюсь к Артуру и говорю: Если он вдруг когда-нибудь такое произнесёт, то точно коньки отбросит.

Сказал и забыл, а в исторический день 12 ноября, день, кстати, независимости Анголы, в таллинской гостинице "Виру" Артур Аванесович подходит ко мне, берет за локоть и говорит проникновенно: Палыч, а ведь произнес!

– Кто? Что? – спрашиваю.

– Брежнев, – говорит, – произнес "тылды мылды" и скопытился. Всё, как ты предсказал. Иди послушай, какие траурные марши радио наяривает!

Тут же возникает наш референт и с протокольной слезой в голосе сообщает: – Товарищи! надо официально объявить делегатам, что сегодня не будет у них банкета в честь дня независимости. Сегодня у нас огромное ГОРЕ!

Я говорю: Артур джан! Иди ты, сострой им траурную физиономию, я не могу. Боюсь расхохотаться и ляпнуть, что это у нас сегодня день независимости!

– Сделаем, – отвечает, – давай так: я к ним, а ты прямиком в гастроном за "Вано Таллиным". Сегодня здесь, с твоей сияющей рожей тебе его со скидкой дадут.

Со скидкой хоть и не дали, но и лишнего не взяли. Сели мы в номере на двенадцатом этаже с видом на пол Таллинна, приняли под горестную музыку сей сладкий напиток и помянули старика. В конце концов, не злопамятные мы люди. Да, украл он у нас 18 лет жизни, но ведь не убил, не растерзал. Ведь мог бы, как говорится, и бритвой по глазам, а не стал. Хошь не хошь, а целых долгих 18 лет любовались на его медаля и слушали выдающиеся речи об испытываемом нами чувстве

"хлубокова удовлетворэния"

А его соратники-сотрапезники, все эти "народные избранники" брежневского призыва! Никогда не забуду, как в 81 году повесил в редакции разворот "Известий" с портретами наших вождей, избранных 26 съездом КПСС. Смотрю на них и думаю: как бы того, неприятностей не вышло. Вдруг спросят, зачем, мол, повесил? Издеваешься, мол, злорадствуешь. Ведь любому дураку видно, что. это коллекция свиных рыл. Особенно хороша была подборка министров. Ни единой рожи!

Клянусь, ни единой! Всю коллекцию с лупой просмотрел в надежде увидеть хоть одну. Куда там! Сплошные рыла, среди которых редкие хари выглядели почти человеческими физиономиями. А рожами даже и не пахло!

И вот теперь боевики из "Памяти" пытаются меня, русского человека, только что пережившего пол века рылократии, запугать тем, что в результате перестройки мной будут править "инородцы".

Вместо родных и близких р-русских людей: товарищей Брежнева,

Суслова, Романова, Громыко, Соломенцева, Кунаева, Щелокова, и всей прочей галереи, угрожают захватить власть подозрительного происхождения юристы, академики, журналисты, из компании Сахарова и

Коротича. Какой ужас! Пишу, вот, и уже страшно.

Ну, да я отвлекся. В 82 году никто и духом о "Памяти" не слыхал, а я обещал придерживаться хронологии. Позвольте в виде иллюстрации привести один исторический документ, а именно: запись от 18 мая 1982 года в моем сугубо личном интимном дневнике.

… В моей Перовской квартире вот сейчас, в этот самый момент, существуют два антимира, и я – между ними, как болтающееся говно в проруби, сижу пред бутылкой коньяка на своей обклеенной винными этикетками кухоньке и бессмысленно созерцаю цветущие яблоневые ветки за окном. В комнате за стеной включен телевизор и толкает очередную речь наш вожжддь, наш, бля, верный ленинец, наше увешенное до пят золотыми звяздами шепелявое чучело. Сегодня – открытие XIX съезда комсомола, и кремлевский дворец полон под завязку молодыми, бойкими халявщиками, готовыми за соответствующую мзду хлопать и хрюкать до упаду.

А здесь на кухне включен магнитофон и поёт Жоан Жилберту. Его голос, как нежная рука гладит меня прямо по воспаленные мозгам такими прекрасными словами: "Маньяна бонита манья. На вида э ума нова кансао". И проходит боль и пустота, а душа наполняется этим голосом другого мира, мира который (О, ёб твою мать! Опять хлопают!) так и не стал моим и уже никогда не станет. Мир, где живут прекрасные люди, прекрасные женщины, где много-много нелживых книг, где обо всём, что думаешь можно говорить вслух, где нет партийных, да профсоюзных собраний, стукачей и политсеммнаров. Где, конечно же, надо, ой как вкалывать, но зато тебе платят деньгами, а не талонами не водку. Мир, где можно путешествовать в любую сторону, любить кого пожелаешь, общаться с кем хочешь, не боясь "контактов не вызванных служебной необходимостью". Мир, где МОЖНО, МОЖНО, МОЖНО! …

Новый шквал ладушек. Я захожу в комнату и вижу на экране знакомый аскетический профиль Суслова, нашего, бля, главного идеолога. Тыча куда-то вверх указательным пальцем, он шаманствует:

Империализьзьмь! Капитализьзьмь! Это – обличает. Делаю глоток коньяка и жду: щас, бля, будет об успехах и доблести. И точно – из динамика несется: Социализьзьмь! Коммунизьзьмь! И снова бесконечное продолжительное хрюканье, визг и шквал аплодисментов. Выскакиваю на кухню, словно из ямы с говном и жадно вдыхаю свежий воздух Жоана

Жилберту и яблоневых веток. А в спину мне летят комья здравиц и воплей "Слава-а-а!!".

Как же так это всё случилась? Какая же космическая, бля, катастрофа должна была произойти, чтобы я, русский человек, сидя в самом центре России, в первопрестольном граде Москве, слушая одновременно своих национальных верховных правителей и совершенно чужого мне бразильского певца, так бы ненавидел свою собственную отечественную реальность, так бы мечтал вылететь в любое отверстие, хоть через винный стакан, только бы туда, туда, только бы отсюда, отсюда!… Боже, Боже праведный, опять! Опять долгие несмолкаемые ладушки!

Моя ёбаная повседневность, моё ёбаное сегодня и завтра! Ведь завтра, протрезвев, я буду всю эту убогую хуйню переводить на португальский язык. А, хули, ведь мне за это платят и не так уж мало. В среднем, с халтурой я получаю где-то около 60 бутылок водки в месяц, – это ж целая канистра, а канистру надо отрабатывать! Что завтра и сделаю. Сяду с утра, если будет мутить, суну в мозг два абзаца, сблюю, полегчает и отхуячу весь текст за милую душу. Мне ли привыкать, в 77-ом в "Прогрессе" я и "Малую землю" переводил…

А, вот, теперь на трибуне новый бойкий хуй – главный комсомольский жополизатель. А Жоан Жилберту снова поёт о прекрасном мире, который я больше никогда не увижу, потому, что больше не увижу его никогда. А бойкий хуй блестя очками, славит и славит, легко как ссыт. Жилберту же поёт великую босса нову "Утро после карнавала" и его мягкие бразильские слова, так же, как и армянский коньяк, ласкают мою заблудшую душу: "Нас кордас ду меу виолан кэ со у теу амор прокуроу, вень ума воз кэ фала дус бейжус пердидус нус лабиус теус"…

А ладушки продолжаются и продолжаются, бурные, несмолкаемые.

Конечно же, все встают. Ничего, сейчас приедет Ленок, голубоглазая золотоволосая девочка по кличке "Цветок лазоревый в сметане", и у меня тоже встанет.

Сегодня в мае 89-го, в эпоху всеобщего покаяния, я снова сижу в моей перовской квартирке перед стаканом вина, собственными дневниками и фотоальбомами времен так называемого "застоя". Ах, как я хорош в своей ненависти, неприязни, непричастности. Смотрите все, кому не лень: когда эти "хуи" хлопали и вопили "ура", я (вот же документ подтверждающий) никакого к ним отношения не имел, а только лишь сидел на кухне и ненавидел. Правда, всё это переводил на португальский язык, но ведь плохо, ей-ей совсем плохо переводил. Ну, прям, вовсе не старался!

– Стоп! – говорит мне Господь, или ты забыл, что каждые два-три месяца отпрашивался у своего начальства на работу с делегациями? Вот же она, твоя работа!

И тычет меня носом в разложенный на столе фотоальбом с датами

1980-1982. Начинаю листать и вижу: я и ангольская делегация в

Узбекистане Рашидова; я и мозамбикская делегация в Казахстане

Кунаева; я гвинейская делегация в Азербайджане Алиева, я и опять негры в Молдавии и на медуновской Кубани.

Только лишь за три года я сподобился по несколько раз побывать и переводить в самых коррумпированных и столь ныне склоняемых точках

Союза, где моих наивных легковерных клиентов МОИМ языком убеждали организовывать колхозы по Кунаевски – Медуновски, что они у себя и пытались делать!

– Куда же мне теперь деваться? – хочу спросить я у Бога, но не спрашиваю, ибо и так знаю ответ: Брось халяву, уйди и не греши больше. Я же (в который раз!) клянусь себе самому, что уйду, завтра же напишу заявление. Знать бы только куда мне идти! Когда-то я прочел в "Иосифе и его братьях" Томаса Манна, что, оказывается

Господь карает за грехи не всех грешников, а только тех, кто грешит, полностью сознавая всю мерзость своих поступков. Если это так, то за бесконечное стоязыкое враньё нашего издательства, боюсь, отвечать придётся мне одному, ибо, проработав там почти 10 лет, я ни разу не встретил ни одного своего коллегу, которой бы чувствовал столь же остро, как и я, всю глубинную греховность дела, которому мы служим.

Наверное, те, которые это ощущали, не были Близнецами, имели другие знаки Зодиака и просто там не работали. Я же работал, да и сейчас еще работаю, вернее, дорабатываю, поскольку теперь-то уж точно подаю заявление об уходе. Ну, а поскольку пока еще не уволился, то постоянно испытываю ощущение, что живу в каком-то театре абсурда, и вокруг меня разыгрывается одна из пьес Ионеску.Врубаю телевизор, вижу мужика на бочке, который кричит: "Товарищи, у нас последний в

Европе тоталитарный режим, последний в Европе позор!". Тут же подлетают менты, стаскивают его, крутят руки, а народ скандирует:

"Фашисты! Фашисты! Фашисты!" Переключаю на ленинградскую программу, а там "Общественное мнение" – прямой эфир. Толпа держит лозунги: "Да здравствует многопартийная система!" и хором повторяет: "Даешь вторую партию!!! Даешь вторую партию!!!" Ребята, клянусь вам, если бы я вдруг узрел такое по телеку всего несколько лет тому назад, то тут же бы побежал сдаваться в психушку, ибо самому было бы ясно, что просто брежу.

Еще в недалёком 1984 году я был подписан на 0 рублей – 0 копеек, а сейчас – почти на две сотни. Каждое утро в моем почтовом ящике – невообразимая груда газет и журналов, и в каждом: репрессии, сталинщина, ГУЛАГ, НКВД, палачи, жертвы, террор. Тексты, которые совсем недавно пылились за семью бронированными дверьми спецхранов, кучей приносит и вываливает баба Маня почтальонша. И, открыв очередной номер "Юности", я вот так запросто вижу "Солдата

Чонкина"; в "Октябре" – "Жизнь и судьба" Гроссмана, в "Новом мире"

– "Котлован", "Чевенгур" Платонова, а также знаменитый "1984"

Джорджа Орвелла.

Однако, настоящий театр абсурда начинается в тот момент, когда, начитавшись "Огонька", "Московских Новостей", "Юности", насмотревшись московских, а особенно ленинградских телевизионных программ, типа "Пятое Колесо" Беллы Курковой, я прихожу на работу и беру в руки те же (или почти те же) тексты, что и пять – десять лет тому назад. Впрочем, среди них стали появляться так называемые

"перестроечные". Вот только эти оказались еще тошнотворней, чем классические совковые. Дело в том, что все наши АПН-овские авторы за долгие годы так называемого "застоя" приобрели во лжи определенный профессионализм, создали, можно сказать, свою собственную школу довольно виртуозного вранья. И, вдруг, эти люди получили неожиданную установку говорить правду, хотя бы частично. "А мы таким делам, – поет Высоцкий, – вовсе не обучены". И вот начинается настолько убогий лепет, такая откровенная херня, что боишься блевануть прямо на рабочий стол. И все это пишется и редактируется сейчас в такое великое время, наполненное поистине грандиозными событиями.

Во-первых, командарм генерал лейтенант Громов объявил

Центральному телевидению, что пройдет последним по мосту разделяющим

СССР и Афганистан, не оборачиваясь. Если бы он, в своем телевизионном заявлении не подчеркивал столь настойчиво сей факт, что, мол, будет идти именно, не оборачиваясь, я бы, наверное, не вспомнил когда-то читанного Момзена, который мне объяснил, что римские легионы именно так уходили из страны, где терпели поражение.

Оказывается, есть у нас генералы, знающие римскую историю. Я скорблю о всех бессмысленно погибших в этой бессмысленной войне, но не о поражении, ибо уж больно запали в душу солженицинские слова: "Да будут благословенны не победы, а поражения. После победы хочется новых побед. После поражений хочется свободы".

Это были также полтора месяца первой с 1917 года предвыборной борьбы. Через неделю мы голосуем, и я впервые за много лет войду в избирательный участок. Раньше-то на время, ихних якобы "выборов" я, просто, исчезал, уезжал куда-нибудь или уходил в запой и не открывал дверь так называемым "агитаторам". Сейчас у нас в Перово висят портреты четырёх кандидатов, и среди них – Ельцин. Почти на всех стендах трое остальных грустно глядят с нарисованными усами, бородками, очками и половыми членами на лбу. А вокруг четвертого почти везде надпись, как ореол: "Ельцина – народу!" Конечно же, я в своё первое в жизни свободное волеизлияние буду голосовать за

Ельцина, хотя,… боюсь, что это опять очередной миф.

Ребята, вы, может быть, еще не забыли, что я каждую неделю хожу в баню париться. Всю жизнь, сколько себя помню, там всегда существовало нечто вроде мужского клуба, и все говорили-говорили. До сегодняшних дней – исключительно на четыре темы:футбол, хоккей, кто пьет и кто ебет сильнее. Сейчас же, придя в баню, не сразу понимаешь, куда попал: то ли тут митинг, то ли политсеминар. Только и слышно изо всех углов: Сталин, Троцкий, Каменев, Зиновьев,

Бухарин, репрессии, коллективизация, демократизация. А когда заходит речь о дне сегодняшнем, то так и летает по предбаннику одно только имя: Ельцин, Ельцин, Ельцин. На прошлой неделе сидел я после парной и потягивал пивко напротив целой компании работяг с завода "Серп и

Молот". Мужиков этих визуально я очень хорошо знаю, ибо часто в нашей бане вижу. А однажды, несколько лет тому назад, даже записал монолог одного из них. Рассказывал он корешам после парной под пиво с водкой про свой служебный роман с какой-то кладовщицей. И повествовал его в таких терминах:

– Достал, я, значит, шершавого. Помял и в перья!

Тут кто-то из компании появился распаренный с веником и рассказчика перебил репликой про свойства пара. Когда их обсудили, то рассказ продолжился:

– В общем, сую я ей дурака в гармонь. А она, бля, и говорит: "У меня, бля, краски". А я ей в наглянку: Давай, бля, на хуй, по краскам.

А сейчас те же самые работяги, размахивая руками, обсуждали между собой детали процессов 37 года, перескакивая с них на подробности февральской революции, и снова возвращались в наши дни, повторяя, как заклинание: Ельцин! Ельцин! Ельцин!

Я спрашиваю у них, чем, мол, он столь хорош-то, ваш Ельцин? Так они меня чуть не растерзали вместе с простыней, что обволакивала мои распаренные телеса.

– Как так, чем хорош? От цековских пайков отказался, на работу на троллейбусе ездит!

Н-да, легко в России обрести популярность. Представляю себе, что кандидат в президенты США Дукакис в самый разгар предвыборный борьбы отказывается от пайков, да лезет в троллейбус, работая локтями. И белый дом в кармане…

… Но основные события ныне происходят все же не в банях, а на форумах. Вернее, на площадях. Пройдитесь-ка вечером по центру

Москвы. Митинг здесь, митинг там. Народный Фронт, Демократический

Союз под бело-сине-красными стягами. "Память", к великому сожалению под теми же. Ничто не вызывает такой досады, как вид дорогого мне символа в руках этих, по выражению академика Сагдеева "клинических идиотов".

Самое же главное действие сегодняшних дней возникает несколько раз в неделю на огромном пустыре в Лужниках, где московский народ собирается на грандиознейшие антисоветские митинги. Мы, десятки тысяч стоим там плечом к плечу и скандируем: Долой КПСС! Долой

КПСС! Ельцин! Ельцин! Ельцин!

Над нашими головами море знамен, тех самых, которые последний раз в таком количестве развивались в Москве на трехсотлетии дома

Романовых и на объявлении войны в августе 14 года. Перед нами на трибуне не очередные рыла в номенклатурных шляпах, а открытые человеческие лица: Ельцин, Сахаров, Елена Боннер, Коротич,

Станкевич, Гавриил Попов, Афанасьев, Гдлян, Иванов. Я думаю, кроме,

Сахарова, Боннер и Ельцина, вы об остальных даже не слыхали. А ведь они теперь – наши боги, и мы готовы на них молиться.

Я смотрю на эти трехцветные полотнища, на развеваемые ветром бело-голубые андреевские флаги, поднимаю вверх вместе со всеми сжатый кулак и впервые в жизни искренне без всякой фиги в кармане плАчу на митинге от переполняющего душу восторга. Мы вместе, мы все, как один, мы – российский народ! Как я благодарю Бога, что дожил до этих дней! Как я счастлив!…

… Забавно, что когда эти, так называемые "перестройка" и

"гласность" на нас обрушились, кое-кто сначала даже почувствовал себя в некотором роде ущемленными. Да что там "кое-кто"! Я сам, распираемый восторгом, без конца благодарящий Господа, что сподобился дожить до этого великого Времени, тоже не раз констатировал с определенным чувством досады: Ну вот, теперь любой за несколько часов может узнать столько, сколько я по крохам собирал всю жизнь! А один мой очень близкий друг и коллега Володя Дьяконов, которого, кстати, я лет 10 тому назад приводил к вам на новый год, выразился более конкретно. Дело в том, что во все прошлые времена он постоянно искал, находил, очень удачно клал на музыку и пел под гитару стихи, широкой советской публике практически неизвестные, такие, как, белый цикл Цветаевой, Гумилева, Одоевцевой, Георгия

Иванова, Ходасевича, стихи Набокова и даже Александра Зиновьева. Не могу сказать, что обрел всенародную популярность, сопоставимую с известными бардами, но в узком кругу был очень любим, и народ за большое счастье почитал провести вечер под его романсы. Как, вдруг, всё это стало лавинообразно публиковаться. Володя не стерпел и в знак протеста ушел в черный запой. Названивал ко мне в два-три часа ночи и, рыдая, кричал в трубку своим непередаваемым басом: Что ж теперь всякая мраз-зь-зь-зь будет это знать!!!???

Хотя, истины ради, должен отметить, что сие произошло в самом начале этих лавинообразных событий, в марте 87 года. Сейчас же, за каких-то 26 месяцев, в нашем сознании, в нашей общей психологии и поведении произошли такие грандиозные сдвиги, что подобный комплекс уже давно всеми изжит. Да и мой друг-коллега нынче пьет совсем по другому поводу. Например, протестуя против лозунга "Памяти":Если пьешь вино и пиво, ты – пособник Тель-Авива.

Когда я пытаюсь осмыслить наш сегодняшний день, больше всего меня поражает великая сила Слова. Того самого, которое было в начале, того, которого они так страшились и называли "ползучей контрреволюцией". То самое Слово все же сделало свое Дело! И не понадобилось никаких танков! Не зря мы десятилетиями шептались по кухням, витийствовали на застольях за плотно закрытыми дверями и наглухо задернутыми шторами. Даже шепотом произнесенное, даже сильно разбавленное алкоголем, оно, оказывается, всё равно действует, и наглядный пример тому – нынешние московские площади. Да, эпоха кухонь кончилась, настало время площадей. И вот тут, между нами говоря, я, при всем своем восторге, чувствую, что все больше и больше в него (во время) не вписываюсь. Я, ведь, кухонник. Я свою миссию выполнил, и мне больше нечего сказать. Я не площадник. Мне, чтобы произнести речь перед толпой, надо сесть между плитой и холодильником, а толпа чтобы поместилась на паре тройке стульев напротив. И чтобы мы: я – оратор и толпа – слушатели сдабривали бы совместно алкоголем каждую произнесенную мной фразу…


Монреаль. 23, а вернее 24 марта

(ибо уже первый час ночи) 2001 года


Кстати, Шурик, я сейчас нашел в своих бумагах копию еще одного письма, написанного в то же самое время, и отправленного во Францию моему другу Боре Векшину. Помнишь, тогда в Красной стреле, когда мы с тобой всю ночь проговорили, ты весьма сожалел, что ни разу не был в Москве за все годы перестройки и не застал Арбат 89 года, о котором, по твоим словам, у вас на Семипалатинском полигоне ходили легенды. Я же в этом письме наряду с митингами как раз весьма подробно описывал Старый Арбат именно того самого периода – весны

89. Вот только что его перечел и тоже хочу тебе сканировать, как свидетельство очевидца поистине уникальной эпохи.

Кроме того, есть в нем еще одно очень интересное свидетельство, которое меня же самого совершенно умиляет. Я там высказываю жутчайшую и абсолютно типичную именно для этого времени наивность по поводу всего, что связано с жизнью на Западе, а именно по поводу

Канады и возможностей в ней заработать. Почему-то в те дни я (как, впрочем, и все другие) целиком был во власти рефлекса

"совзагранработника": мол, стоит только приехать в страну пребывания, как тут же начинает капать деньга. Кто бы мне тогда сказал, что проживу в Канаде 12 лет и не отложу на счет ни единого цента, а буду существовать, как в Совке: от получки до получки!

Единственная разница, что "получка" здесь у меня не заработанная, а халявная. Впрочем, я и в Совке её на халяву получал. Так что жизнь продолжается в тех же координатах.

Еще забавляет меня выраженная в этом письме врожденная, с молоком матери впитанная, уверенность в незыблемости советских денежных знаков. Я пишу, что, мол, собираюсь заработать в Канаде доллары, поменять их на рубли с Лениным по тогдашнему курсу и жить на них десять лет. Уникальный же я был мудак!

Сейчас читал и умилялся: неужто это я сам написал когда-то подобную бредятину? Вот прочти, может, ярче почувствуешь пульс того совершенно уникального и уже давно канувшего в Лету времени, которое ты, по твоим же словам, упустил, даже и не заметил, мотаясь между

Арзамасом и Семипалатинском.

Москва, Перово, 16 июня 1989


Дорогой Боря, помнишь ли, о чем пел Галич в балладе "Его

Величество рабочий класс"? "Он всех призовет к ответу, как только проспится Он". Вот он и проспался, мы все проснулись, да дурные похмельем, собрались в Лужниках на огромной площади между стадионом и окружной железной дорогой. Собрались 21-го мая 1989 через 72 года после начала Великой Пьянки.

Народу пришло так много, что сосчитать могли только специалисты с большим опытом. Такими оказались представители общества "Карабах", уверенно заявившие в микрофон: Нас здесь как минимум 300 тысяч. На следующий день "Правда" писала о 70, "Известия" о 150, и лишь

"Московские Новости" подняли нас до 200 тысяч.

Над бесконечным морем голов – море невиданных экзотических знамен. Красно-сине-оранжевые – армянской республики, именуемой в

Кратком курсе КПСС дашнацкой, бордовые с бело-черным углом – грузинской, так называемой "меньшевистской" республики.

Жовто-блакитные прапоры самостийной Украины, бело-красно-белые -

Белоруссии, сине-черно-белые эстонские флаги, красно-бело-красные – латышские, желто-красно-эеленые – литовские и, конечно же, множество бело-сине-красных российских знамен и Андреевских стягов, ныне символизирующих некую неформальную организацию именующую себя

"Российский народный фронт". Здесь же недалеко группа анархо-синдикалистов размахивает черными флагами с огромной красной звездой посредине.То тут, то там в толпе возникают водовороты. Это люди набрасываются, жадно вытянув руки, на распространяющих листовки и продающих партийную прессу. Мы с Надёжей тоже бросаемся то туда, то сюда и в результате с боем приобретаем несколько номеров "Хроники

Московского народного фронта".

На трибуне с прекрасной радиофикацией, динамиками на всех столбах и слышимостью абсолютно отовсюду, сменяются наши Звезды-89 – депутаты съезда, что должен собраться через несколько дней: Ельцин,

Сахаров, Гавриил Попов, Юрий Афанасьев, Карякин, Станкевич, Гдлян,

Иванов… Каждое их слово ловится на лету, почти каждая законченная фраза встречается подлинной вакханалией. Бурные рукоплескания или крики "по-зо-о-ор" сменяются морем поднятых кулаков и знаков виктория. За ним следуют многоминутные скандирования: Ель-цин!!!

Ель-цин!!! Ель-цин!!! Са-ха-ров!!! Са-ха-ров!! Са-ха-ров!!!

Вот к микрофону подходит Юрий Карякин: Вы знаете, кто вы такие? – спрашивает он в упор. – Вот вы все здесь собравшиеся, знаете, кто вы? Вы – накипь! Да-да! Вы – накипь! Накипь перестройки! Именно так назвал вас вчера секретарь МГК КПСС тов. Месяц, которого вы только что демократически прокатили на первых в нашей истории демократических выборах! И вот теперь он обвиняет демократию в антидемократичности! Он обвиняет отвергнувший его народ в антинародности!!!

– По-зо-о-о-о-р!!!" несется по площади посреди взметенных кулаков. А стоящие недалеко от меня ДС-овцы полощут российское небо трехцветными знаменами…

У микрофона парень лет тридцати в камуфляжной куртке и тельняшке:

Товарищи! Привет вам от воинов Заполярья! Мы с вами! Мы только что прокатили на выборах командующего Северным флотом, виновного в трагической гибели подлодки "Комсомолец"!

– Ур-а-а-а-а!!! – несется в ответ.

– Мы только что прокатили командующего Балтийским флотом!

– Ур-а-а-а-а-а!!!.

– Товарищи! Всю свою жизнь я мечтал стать морским пехотинцем и стал им. Но сейчас я лейтенант морской пехоты в отставке. Я подал в отставку, когда морская пехота, призванная защищать священные рубежи нашей Родины, была секретным приказом переведена в разряд войск спец назначения и стала натравливаться против собственного народа!

– По-зо-о-о-о-р!!! – вопят триста тысяч глоток.

– Я призываю всех военнослужащих Советской Армии, внутренних войск и войск спецназа! Я призываю нашу советскую милицию: никогда не идите против народа!!! Помните, в Тбилиси милиция защищала народ.

Тбилисская милиция доказала, что она имеет право называться народной! Да здравствует московская народная милиция!!!

И снова буря аплодисментов, криков и поднятых кулаков. В десяти метрах от меня мент с выражением английского констебля из документальной хроники программы "Время" бесстрастно колышет продетую в руку резиновую дубинку, прямо под огромным рукописным плакатом: "Вечный позор палачам Тбилиси!"…

… Представь себе огромную площадь между высоченной насыпью окружной железной дороги и высоким стальным забором стадиона Ленина.

Вся насыпь – в желтых одуванчиках, за изгородью – море яблонь в цвету, над головами – море знамен. А по другую сторону насыпи вдоль стены Новодевичьего монастыря прекрасно видимая всем, кто идет на митинг, длинная зловещая колонна темно-зеленых армейских грузовиков, а в них те самые рубахи-парни, "герои" Тбилиси. Мы же здесь, как в ловушке: с одной стороны одуванчики железнодорожной насыпи, а с другой – яблони за стальной оградой… Немножко картавый и заикающийся голос Сахарова: "Товагищи! Нас здесь слишком много, нас целых тгиста тысяч! Мы – сила!" И какое-то пьянящее душу ощущение братства, локтя соседа. Мы вместе! Мы – народ! Мы едины!!!

Объявляется минута молчания в память жертв 9-го апреля в Тбилиси, и триста тысяч замирают. Приспускаются флаги. Где-то справа от нас разрозненные голоса запевают: "Вы жертвою пали в борьбе роковой".

Толпа подхватывает. Но, увы, слов, оказывается, никто не знает, и после нескольких минут весьма выразительного мычания песня затухает.

Под шквал аплодисментов слово представляется человеку номер один весны 89, следователю по особо важным делам, депутату Съезда, герою анти-мафия Тельману Гдляну. Минут пять ему просто не дают говорить, ибо все триста тысяч скандируют, потрясая раздвинутыми в "виктории" пальцами: Тель-ман Гддян! . Тель-мая Гдлян! Тель-ман Гдлян!!!

Недалеко от нас качается над головами рукописный лозунг:

"Предлагаем Центральному телевидению организовать ежевечернюю независимую программу Взгдлян" А чуть дальше: "Дело Гдляна – Иванова к сожалению не ново. Тех, кто правду узнает, наша власть не признает!" Тут же достаю записную книжку и начинаю записывать тексты плакатов. Есть очень забавные, например: "К сведению членов КПСС: спасение утопий – дело рук самих утопистов". Особенно красноречивыми лозунги стали 28-го мая, уже после нескольких дней съезда надежд и разочарований, после афанасьевских определений

"сталинско-брежневский Верховный совет" и "агрессивно послушное большинство". Вот как отреагировала на это Независимая Республика

Лужники. Огромный рисованный плакат: Сталин с усами и Брежнев в бровях пожимают друг другу руки и подпись: "Хорошо поработали!"

Рядом же – просто, без затей: "Новый Верховный совет – это ещё пять лет застоя. Антиперестроечное большинство съезда – это не народные депутаты. Народ – за прогрессивное меньшинство". И ещё: "Поздравляем

И.В.Сталина и Л.И. Брежнева со славной победой, избранием достойного

Верховного совета!"

А вот лозунги завершающего дня 12 июня, уже после съезда, во время последнего лужниковского трехсот тысячника. "Избиратель не зевай! Аппарат ведет в Китай! Если хочешь жить подольше, повтори, что было в Польше!" Или: "Русский бунт! Не приведи Бог! Но сталинщина приведет!" А вот ещё: "Стыдитесь депутат Горбачев! На

Сахарова нельзя орать, он наша совесть! На совесть не орут!"

На такой ноте независимая Республика Лужники прекратила своё существование, и свобода слова переехала на Арбат. Увы, Арбат весны

89-го года достойно описать я не в состоянии, тут нужен талант

Гоголя. Чего только нет вечерами на Арбате, сорочинская ярмарка отдыхает! Художники, барды, поэты, пропагандисты всех неформальных политических течений, национальных народных фронтов, проповедники всех мировых религий. И всё это кричит, поет, митингует, размахивает лозунгами: "Крым татарам!", "Свободу украинской католической церкви!" "Свободу сексу!"

Прямо напротив ресторана "Прага" группа московских ребят с бритыми наголо головами в желтых простынях, закатив глаза, играет на каких-то экзотических инструментах и, переминаясь с ноги на ногу, поет: "Ария Кришна. Рама Кришна, Кришна рама!" Тут же рядом некая до предела экзальтированная дама читает свои стихи, где КГБ рифмуется с еб твою мать, а в двух шагах от неё два гитариста наяривают какие-то порно баллады собственного сочинения. Ещё дальше – забор ремонтируемого дома весь обклеен плакатами: "Ликвидируем позорный некрополь на Красной площади", и тут же – подписной лист. С наслаждением ставлю свою загогулину и полный адрес. Еще через десять шагов парень повесил на шею плакат и тоже собирает подписи: "Палача

Тбилиси генерала Родионова вон из Верховного совета!" Естественно, опять подходим подписаться (теперь у нас это – хобби, кто больше подпишется) и видим, что плакат грубо исчиркан фломастером. Кто это вас так? – спрашиваю. "Память", конечно, – отвечает, – кто же ещё.

Вот, кстати, кто так шумел в предсъездовский период и вдруг как-то приумолк, особенно в центре. Даже отказались от российского трехцветного знамени и изобрели свое. На красном фоне – желтый щит, а на нем святой Георгий поражает гидру мирового сионизма.

Идем дальше по Арбату и видим кустаря продающего свои поделки: копилки из раскрашенной глины в виде бюста Леонида Ильича в медалях и бровях со щелью для монет на месте галстука. Тут же у него продаются лихо сработанные маски товарищей Сталина и Брежнева. Время от времени кустарь в рекламных целях напяливает то одну, то другую, и народ визжит от хохота. Через два шага бородатый евангелистский проповедник с горящими глазами, подняв над головой Библию, проповедует Слово Божие. И кстати необычайно красиво проповедует.

Мы постояли в толпе, его окружающей, всего минут пятнадцать, и я успел пустить весьма искреннюю слезу.

Лужники, Арбат, съезд, пресса, Ленинградское и центральное телевидение. Ах, Боря, Боря, как легко и просто катилась жизнь всего каких-то лет пять тому назад! Я попивал дешевую водочку, почитывал

Труайа, презентованного тобой Мишеля Деона, в сотый раз перечитывал

Достоевского, Гоголя, Булгакова, и вдруг одна за одной обрушились на нас эпохи: винных очередей, гласности, а сейчас вот эпоха митингов и свободы слова! Уже два года как не держал в руках ни одной толстой книги в твердой обложке, все только газеты, да журналы. А последние месяцы и их не почитаешь. Время вырывает меня из столь уютно належанного дивана и тащит в центр, а там листовки, флаги, речи, лозунги… Когда же пить, когда философствовать на кухне? Когда перечитывать классику?

Шучу, конечно, дурака валяю, Борис Петрович. Ведь каждый Божий день благодарю Господа, что сподобил меня оказаться в этом месте и времени! Сколь ущербны, убоги и закомплексованы были мы в тот самый

"великий исторический период" строительства коммунизьма, кухонных споров, перечитывания классики и водочной дешевизны! Как сами себя презирали, как комплексовались перед любым западником! Да я только что, впервые за 50 лет почувствовал себя Человеком, Гражданином!

Почувствовал себя если ещё и не ровней французу, штатнику или канадцу, то хотя бы в сопоставимых пропорциях ниже. Беднее главным образом. Материально беднее. И упавшим, вернее свалившимся в яму.

Впрочем, ямы эти в немалой степени – их заслуга. Наши деды на

Стоходе шли в самоубийственные атаки на кинжальный огонь австрийских пулеметов, положили там ради верности союзникам весь цвет российской императорской гвардии и все ради того, чтобы спасти французских солдат на Марне. А через четыре года эти самые солдаты победившей

Франции устроили в Одессе волынку, бардак, потребовали возвращения домой, невмешательства в резню и геноцид нашего народа.

Русской армии, вышедшей на оперативный простор в Северную Таврию весной и летом 1920 года прислали два десятка танков из тех тысяч, что пускали под пресс в Англии и Франции после окончания Великой войны. А ножниц для разрезания колючей проволоки на Каховском плацдарме не дали вообще. Ножниц, которых пылилось несметное количество. И эти мальчики: юнкера, гимназисты, прапорщики рвали колючку голыми руками, ибо знали: за ней рождается Гулаг! Знали и шли, пока хватало сил. Вот только один пример рассказанный матерью моего друга Юры Кравцова. В то время ей было 13 лет. Она стояла на улице Феодосии, а мимо шел юнкер с винтовкой и букетом фиалок.

Увидел её, протянул фиалки и сказал, улыбнувшись: "Примите, мадмуазель". Вздохнул и добавил: "А нас опять побили". И пошел дальше. Она посмотрела, как он уходит, и увидела на мостовой кровавые следы. У юнкера с фиалками сапоги были без подошв, и он шел в кровь содранными ступнями! И дарил цветы гимназисткам…

…Я знаю, Боря, совсем не вяжется весь этот текст с выраженным мной в прошлый наш телефонный разговор таким настырным желание смыться на несколько лет в Канаду и заделаться там ложкомойником.

Что делать! Устал я, осточертело всё, осточертела нищета, безнадега

(свободой и митингами сыт не будешь), осточертели очереди, беспробудное хамство и талоны. Талоны на чай, на мыло, на утюги, на сахар, на черт те знает, что ещё! Ведь хочу-то отсутствовать всего несколько лет, заработать хоть чуть-чуть долларов, убирая говно.

(После десяти лет работы в издательстве АПН, после переводов на португальский язык речей товарищей Брежнева, Андропова, Черненко,

Кунаева, Романова и прочая ни одна говноуборка не покажется грязной работой, ни одна!!!) Заработать долларишек, накупить видяшек, сдать их в комок на Шаболовке и получить чемодан резаной бумаги под названием рубли, за которую я здесь всю жизнь так горблюсь. А там переехать в Петербург (Надька полностью за), найти что-нибудь спокойное, почитывать, просто жить и тратить содержимое чемодана…

… А вчера на Арбате группа старичков-ветеранов носила два портрета: Брежнева в орденах и медалях и тов. Горбачева в талонах. И везде, где ни пройдут – шквал аплодисментов. Мы с Надежей тоже похлопали, хотя и знали, что это – сталинисты. Вообще, в странное время мы живем. Такое опущение, что вдруг все сразу получили доступ в спецхран, но взамен поменяли рубли на талоны. В магазинах – фантастическая пустота, как в гражданскую войну. Правда, водки снова навалом и без очереди. Однако, вин не встретишь днем с огнем, поскольку виноградники-то все повыкорчевыли! С пивом тоже большая напряженка. Впрочем, понять-то их можно: технология изготовления не в пример дороже водочной, а цена – копейки. Вот и выгоднее гнать водяру, ну а народ… хрен с ним с народом. У них-то пиво есть! Так было всегда, так есть и так какое-то время ещё будет. Да, они перебздели после Чернобыля, поняли, что все взорвемся к едрени-фени, и допустили со страху гласность, Арбат, Пушкинскую, Лужники. Даже до их ублюдочных мозгов дошло: надо выпустить пар, дать людям выговориться. Пусть пиздят, пусть сотрясают воздух. Рычаги-то у нас, что пожелаем, то и сделаем! Весь съезд прошел под этим лозунгом.

Выступали вереницей транслируемые на всю страну радикалы, предлагали радикальные варианты, вплоть до захоронения праха Ленина, согласно его завещанию, рядом с матерью в Петербурге. Предлагали передать здания КГБ на Лубянке музею сталинского террора и библиотекам. Предлагали отменить шестую статью Конституции СССР о руководящей и направляющей роли КПСС.

Кстати, в Лужниках и на Арбате (как же это я забыл тебе рассказать) самым распространенным плакатом была крест-накрест перечеркнутая цифра 6. Предлагали разрешить многопартийность и все виды собственности. А затем были голосования, и всё топилось, всё давило так называемое "агрессивно послушное большинство.

Так было и так будет ещё какое-то время, может даже весьма долгое. А я устал, Боря, и хочу пожить там, где наш советский Макар своих колхозных телят по счастью ещё не гонял. Хочу пожить с моей бабой в тихом беспроблемном Квебеке и очень надеюсь, что твоя квебекская приятельница Мари-Франс, благодаря тебе, нам поможет.

Объясни ей, что мы не мечтаем об их гражданстве, а хотим лишь подхалтурить где угодно 2-3 годика. Мы согласны на любую работу, лишь бы платили деньгами, а не талонами на водку. И при этом, чтобы была нормальная русская зима, да понятный и близкий французский язык.

Боря, я миллион раз читал, что они принимают и турок и пакистанцев и югославов как иностранных рабочих. Чем мы хуже? Тем более, что через несколько месяцев будет опубликован закон о загранпаспортах, и мы получим те же свободы, что и у жителей Верхней

Вольты. То есть, свободу выезжать и въезжать в собственную страну, когда пожелаем. Уже пол Москвы бредит уборкой американского говна, и очень боюсь, что на всех не хватит. Придется действовать по принципу: кто смел, тот и съел (говно). Скажи ей, что у меня мечта сделать карьеру швейцара или уборщика в какой-нибудь приличной (или даже неприличной, хрен с ним) квебекской гостинице. Ну это – мечта, а в принципе мы готовы на что угодно. Надька, например, очень любит детей, и с удовольствием стала бы беби ситтер. Совсем недавно читали в "Известиях", что в Канаде тоже проблема найти санитарок в приюты престарелых. Так она пойдет с радостью, лишь бы взяли. Объясни ей всё это, пожалуйста

Вот проблема: как мы с тобой свяжемся? Я купил авиабилет (их сейчас продают без загранпаспорта и виз) только на 3 декабря, ибо ближе совершенно ничего не было! По моим расчетам получу паспорт где-то около первого августа. Тогда на следующий же день начну поездки в аэропорт, ибо, имея на руках все документы, могу теоретически улететь первым же рейсом, где после регистрации окажутся свободные места, а они не могут не быть. Я для начала решил лететь один. А как устроюсь, и начну бабки зарабатывать, так и

Надёжу вызову. Сначала лечу в Торонто к Алисе (надеюсь, ты её еще помнишь?) Там, наверное, побуду с ней месяцок, тем более, что она хочет меня повозить по Америке. Это будет туризм. А как только он закончится, я бы переехал в Монреаль и там бы устроился на работу, ибо в Квебеке я с языком, как рыба в воде. Потому мне так и хочется связаться с твоей приятельницей, поскольку кроме нее у меня там – абсолютно никаких зацепок. Ну да, поживем – увидим.

Когда ^ ты получишь это письмо, звякни, пожалуйста, сюда, хотя бы скажи что, по словам Мари-Франс, может меня ждать. Ведь я вроде того человека, который решил прыгнуть в воду, о которой ничегошеньки не знает – не только глубины, ни того, можно ли вообще в неё прыгать.

В общем, обнимаю и ещё раз прошу, строго не суди. А, главное, не бойся, что я, по твоей протекции в швейцары попавший, вдруг там запью и всю ливрею им заблюю. Не алкоголик я, а всего лишь бытовик.

А ведь бытовики, сам знаешь, хотят – пьют, а хотят – завязывают. Вот и я завяжу, как только хоть куда-нибудь ангажируюсь, как там у них говорят. А пока не ангажирован, то имею право ещё по одной!

Монреаль, 24 марта 2001. Третий час утра


Вот такие, Александр Лазаревич, письма писал я весной 1989 года в

Перово, когда станция Мир кружилась над улицами Плеханова, Лазо,

Кусковской и Зеленым проспектом, а мы все были поражены какой-то глобальной наивностью по любому поводу, не только относительно возможностей загранпоездок и заработков. Главная, всеохватывающая наивность царила тогда именно на наших форумах, которые я описываю со столь визгливым восторгом. Интересно, что бы со мной случилось 12 лет тому назад, если бы я крикнул толпе в Лужниках: "Граждане не верьте этим типам на трибуне! Половина из них – дешевые краснобаи, наивные идиоты, которые скоро исчезнут в никуда, а другая половина сознательно врет, хитро вами манипулирует, чтобы прорваться к кормушке власти, набить собственные карманы и разворовать всю страну!" Думаю, толпа меня просто бы растерзала за такое святотатство. Правда, в те времена подобные мысли даже близко не могли бы прийти в мою голову, ибо уж слишком силен был наш всеобщий гипноз. Впрочем, скорее всего, решившие все прибрать к рукам и придумавшие перестройку кукловоды вовсе не торчали на митингах, а сидели в высоких кабинетах Лубянки и Старой площади, имен своих не раскрывая. А те горлопаны на трибунах все были искренни, действительно хотели стать честными и свободными, как хотел того я сам. Но потом, к сожалению, жизненные ситуации у них так неудачно для собственной совести складывались, что не украсть, остаться честным было слишком уж накладно. Поскольку бывшее общенародное, а ныне бесхозное добро само в карман просилось, так что нашему человеку упускать такой случай было бы непростительно глупо. Они и не упустили.

Возьмем, к примеру, меня самого. Разве испытывал я когда-либо ярко выраженное желание красть общенародное добро, набивать им собственные карманы? Да никогда в жизни! Стремлений таких, ни ярко, ни смутно выраженных, у меня отроду не было. Значит, я сам никогда его не крал? Никогда не приписывал, не покрывал бумажками пропитое, не клал казенные денежки в карман? Да как бы ни так, хрена-с два! За десять лет работы в АПН четырежды ситуация неудачно складывалась для моей совести. Ибо я четыре раза сопровождал в поездках по Союзу иностранных корреспондентов: португальца, ангольца, еще раз португальца и бразильца. Поездки были большие, по несколько городов и в самые разные концы Союза. Причем, нас всегда только двое было, и за все платил я: гостиница, питание, билеты, всё-всё.

Мне же каждый раз, еще перед встречей клиента в аэропорту, в нашей АПН-овской бухгалтерии выдавали весьма крупные суммы, которые я в пути безбожно пропивал. Если журналист оказывался пьющим, то вместе с ним, а если не очень, то сам по себе. Причем, сам по себе чаще. А потом так же безбожно списывал их, скажем, на такси, которых отроду ни в одном городе не брал. В моих же отчетах получалось, что мы из тачек просто не вылезали. То есть казнокрадство было чистой воды. А ведь я (еще раз подчеркиваю) вовсе к нему не стремился. Само в карман прыгало, глупо было упускать. Возможно, точно так же происходило и со светочами победившей русской демократии. Они, мол, и не хотели, да шанс такой проморгать было совершенно невозможно.

Люди-то, ведь, наши, не немцы там какие-нибудь! Так что не мне их судить, да уличать в преднамеренной лжи с высокой Лужниковской трибуны.

Тем более, что я и сам лгал всю жизнь и везде. Например, пишу

Меклерам в Нью-Йорк с такой гордостью, что точно решил уволиться, а не сообщаю почему. Словом не обмолвился, что уже получил от Алисы приглашение и собираюсь ехать в Канаду. Вроде бы (сейчас уж не помню) хотел им сделать сюрприз. А, может, сглазить боялся. Но, ведь как всё обставил-то благородно! Мол, увольняюсь, по идеологическим соображениям. Смотрите на меня, какой я, бля, герой! Пишу, что счастлив жить в это время (и ведь искренне же, блин, пишу!) А сам уже бегаю по инстанциям, оформляю загранпаспорт и считаю дни, когда сяду в самолет. И тоже совершенно искренне. Ну и урод же я, Господи!

… А какая огромная произошла во мне за эти прожитые годы переоценка ценностей! Например, сегодня, когда перечитывал мою запись в дневнике, сделанную 20 лет тому назад, уже никакого отвращения ни к кому и ни к чему не испытывал. Наоборот, ностальгически вздыхал и бормотал про себя: "Эх, что за славное было времечко! Вот бы в него вернуться-то!" А люди, провозглашающие здравицы в честь Леонида Ильича, так вообще казались такими милыми.

Ну, кричат "Ура", ну и что? Кому мешают? А я их матом крою! Не прав я был, совсем не прав. Пусть простят меня те, кто узнают себя в

"хуях", Леонида Ильича славящих.

Точно также хочется покаяться перед участниками программы "Время" тех далеких лет. На доступных мне ныне телеканалах я их, увы, не вижу, а коли б увидал, то прослезился бы и сказал: Здравствуйте вы, мои родные! Простите меня грешного, что так вас материл. Молодой я был, дурак, больше, мол, не повторится. Как же мудро сказал, вернее, спел, великий Брассанс: Ils sont toujours jolis

les temps passИs, une fois, qu'ils

cassent leur pipe! Что в приблизительном переводе означает: Прошедшие времена всегда прекрасны, как только они уходят навсегда

Но больше всего при чтении выдержек из собственного дневника, удивляла меня мысль, что некогда действительно существовала советская власть, а мы все жили целиком при ней и под ней. Надо же, всего только 10 лет, как её не стало, и уже она сама ощущается некой ирреальностью, наваждением, а всякие там пленумы политбюро, политсеминары, парткомы, месткомы, выездные комиссии, характеристики, треугольники звучат как атрибуты фантастической антиутопии. Начал тут недавно перечитывать "Дети Арбата" и поймал себя на мысли, что читаю сей текст с таким же чувством, с каким читал когда-то в Алжире "1984 год" Орвелла. А, главное, само отсутствие Софьи Власьевны мук сладострастья больше не вызывает, как оно происходило в знаменитом стишке: "Я проснулся в пять часов в муках сладострастья. Есть резинка от трусов, нет советской власти".

С каким, помнится, вожделением шептали мы его когда-то друг другу на ухо.

А ведь и верно, через несколько месяцев будет десятая годовщина её исчезновения. Увы, те великие дни я мог наблюдать только по телевизору, ибо жил уже здесь, на подворье Зарубежной Церкви, а в ночь с 18 на 19 августа находился в гостях у супругов

Десятниковых: Вована и Нинки, из Воронежа. Люди они были к алкоголю, ну очень большую страсть питающие, и я с ними так укушался, что не помню, как добрался домой на подворье. Смутно вспоминаются какие-то такси, какие-то дворы, где мы с Вованом сидели под утро на земле и что-то пили с горла.

Утром же отец Серафим меня разбудил и говорит: Олег, мы все в храм уехали, ты на подворье один остаешься. Посему подходи к телефону и говори, что братия вернется в час дня, к трапезе.

Я спустился вниз к себе в наборный цех, как называл комнату, где стоял компьютер, на котором работал. Голова у меня была совершенно квадратная и трещала по всем швам. Вдруг раздаётся телефонный звонок, и некая дама, представившаяся журналисткой газеты Девуар, спрашивает у меня по-французски, как, мол, Русская Зарубежная

Церковь относится к тому, что произошло минувшей ночью? (Именно так и был вопрос сформулирован)

Я, конечно, тут же отчаянно струхнул и начал соображать, что это такого мы с Вованом вчера ночью наворотили, что уже газеты интересуются?

И отвечаю, еле языком шевеля: Помилуйте, мадам, мол, какие такие события? Никаких, мол, событий не было. Всё чин-чинарём, культурно посидели и культурно разошлись. Всё, мол, мадам, culturellement, блин.

А баба эта, как заведенная: "В несколько словах, как вы относитесь к событиям прошедшей ночи?" Я же решил стоять до конца, мол, мадам, никаких событий не было, мол, всё это, говоря языком

Зощенко, "ваши смешные фантазии". В конце концов, баба плюнула и трубку повесила. Я вышел в трапезную, а там на столе лежит свежая местная газета с непритязательным названием The Gazette. И на всю первую страницу огромный заголовок: Gorby ousted! Coup d'etat in

Moscow. Горбачева прогнали! В Москве – государственный переворот.

Не хрена себе, – думаю, – чо деется-то, а? И побежал за пивом…

… Хотел уже проститься с тобой и пойти спать, но бутыль

Абсолюта не пускает. Она у меня литровая, а я её едва только ополовинил. Во всяком случае уровень жидкости прошел строчку It

has been produced at the famous и застрял на строчке old distilleries near Atus Так что глупо спать идти, тем более, что – ни в одном глазу! Да и сама дата к беседе зовет, еще бухнуть предлагает. До чего же сладостно пить водку перед рассветом. Душа словно парит над предутренними снами земли и зовет вспоминать. Так что поехали, Александр Лазаревич, прямиком в давно прошедшее, в плюсквамперфект!…

… Это было 36 лет тому назад, так давно, словно пролетевшие годы – световые. Но события того марта до сих пор хранятся в каком-то блоке памяти, хоть и в сжатом, сплющенном во времени виде.

Для того, чтобы найти их, "активировать", вывести на мысленный

"монитор" и там увидеть, нужно только хорошо напрячься, и в сознании возникают из небытия давно исчезнувшие образы, слышатся когда-то произнесенные слова, а душу снова охватывают напрочь с годами забытые томления и муки весны 65 года.

Стажировка итальянской группы подходила к концу, у девочек уже имелись билеты на поезд, уходящий 9 апреля в 11 вечера с

Белорусского вокзала в Москве. Все мы горячо убеждали друг друга, что разлука наша временная, мол, через два года, закончив учебу, увидимся снова, но какой-то внутренний голос синхронно нашептывал нам, что приближаемся к финальной точке и никакого продолжения любви не случится больше никогда. Оттого мы все казались друг другу словно приговоренными к казни, которым дали осуществить последнее в жизни желание, как бы выкурить последнюю сигарету и она докуривалась жадно с придыханием до сгорающих, дымящихся губ.

День, столь ярко вспомнившийся мне сейчас, имел место именно 24 марта. Мы все шестеро: Маша, Анна-Мария, Тереза, я, Сева и Гиви, набрали водки и отправились к Старикашке на дачу в Васкелово. Надо сказать, что поездка сия была сама по себе противозаконной, ибо в те годы иностранцам категорически возбранялось без разрешения ОВИРа удаляться от городской черты Ленинграда больше чем на 20 километров.

До Васкелово же было все пятьдесят, и это, ко всему прочему, придавало нашему путешествию некий привкус запрещенной авантюры…

… Вижу ясно, словно это было вчера, как ярким весенним утром ещё по-зимнему сахарный снег громоздится сугробами вокруг деревянного домика, тяжелым пластом лежит на крыше, крыльце. Сверху по карнизу блестят и капают сосульки. Но солнце уже ощущается. Можно выйти из дома в одном свитере, задрать кверху лицо, зажмурить глаза и представить себе горячий песок, услышать шум морских волн.

Охая, вскрикивая, стеная, Маша, Анна-Мария и Тереза пытаются совершить утренний туалет в сенях у умывальника, в котором плавает здоровенный кусок льда.

– О мадонна! О терра русса! – раздается за моей спиной, – коме си пуо вивери кви? О, русская земля, как можно здесь жить? – восклицают они, прекрасно зная, что всего через три недели будут лежать на средиземноморском пляже посреди ботичеллевских цветов. А нам, остающимся, суждено увидеть, как до последней снежинки растают все эти сугробы, как на их месте вырастет трава, пожелтеет и снова покроется снегом…

Нам троим предстоит еще не раз сесть вместе за стол перед бутылкой водки и вспомнить вот эту, только что прошедшую, ночь.

Вспомнить и попытаться убедить себя, что всё это действительно было сиюминутной реальностью: тусклый свет и жар догорающей печки, мы с

Машкой на матрасе прямо на ледяном полу, Сева с Анной-Марией на высокой бабушкиной кровати рядом с нами. Гиви и Тереза – на раскладушке в соседней промозглой комнате. А до этого был стол, заставленный бутылками Московской водки, хмельное ощущение полноты жизни, русско-цыганская мешанина, гитарный перезвон из переносного итальянского магнитофончика Джелозо: "Расставаясь, она говорила… Последний раз твою целую руку, в твои глаза гляжу последний раз… И в дальний путь, на долгие года…" Крутились маленькие катушечки пленки, русско-цыганский плач сменялся голосом

Серджо Эндриго:

Era d'autunno e tu eri com me

Era d'autunno, tanto tempo fa…

… E sui tuoi viso lacrima chiara

Mi dicheva: addio, soltanto addio…

… Это было осенью, и ты была со мной, это было осенью, столько лет тому назад… и прозрачная слеза на твоем лице говорила мне только: Прощай, прощай…

… Острая бритва мысли: Всего шестнадцать дней! Осталось лишь шестнадцать дней!… Губы, руки, слезы… Горячий мир наших сплетенных голых тел, накрытый рваным ватным одеялом, вечная мерзлота деревянного пола под трухлявым матрасом…

… Одиннадцать лет тому назад, в ночь на девятое апреля 90 года, в Монреале, на подворье русской Зарубежной Церкви, я принялся писать письмо моему другу Севе Кошкину. Писал, писал, но так и не отправил, сам уже не помню, почему. Может, оттого, что случайно оно у меня возникло, в перерыве между двух таких же пьяных и длиннущих писем, написанных в Москву Надеже, по которой я тогда действительно жутчайше тосковал. Ибо именно она была уже для меня и прошлое, и настоящее, и будущее. А это случайное, датой внушенное воспоминание пришло как-то так, само по себе, ненароком, как некий причудливый изгиб памяти, навеянный потреблением рома Капитан Морган на постную пищу. Совсем недавно, разбирая старые бумаги, нашел эти исписанные пьяными каракулями листки. Начал их перечитывать и словно погрузился сразу в несколько сильно отдаленных друг от друга пластов времени.

Тогда, весной 1990 я жил на подворье один одинешенек, ибо религия так и не соединила мою душу с душами живущих рядом монахов. Внешне я, вроде бы, рьяно приобщался к православию, отстаивал с ними долгие службы и соблюдал посты, особенно Великий, что, правда, не мешало мне тихонько пьянствовать за запертой дверью, убеждая себя в том, что сие есть продукт растительный. Но внутренней близости с ними я не ощущал. Уж больно чужды были они всему тому, что я пол века в себя впитывал. Посему и запирался в своей келии, дурманил мозг алкоголем и строчил слезливые письма собственной жене.

А в те апрельские дни то ли от поста, то ли от похмелья, понесло меня на воспоминания. Снова вернулся образ далекой, давно забытой итальяночки Маши и я, обращаясь к Старикашке Севе, единственному человеку, кто итальянских девочек еще не забыл, перефразируя Блока

"звал её, как молодость свою". При этом писал следующее:

Монреаль, подворье РПЦЗ, 8 апреля 1990, 22 часа 03 минут


Вчера на Благовещенской вечерни я исповедовался, а сегодня в

Вербное воскресенье причастился после литургии, и, стоя с горящей свечкой в одной руке и пучком вербы в другой, повторял машинально за хором слова молитвы. А сам думал:

– Господи! зачем я жил и живу, ради чего? Неужели весь смысл моего существования в этом мире только лишь в том, чтобы зажечь две свечечки – жизни двух девчонок, одна из которых, наверное, уже даже и не помнит, кто ее "зажег". Не помнит и прекрасно обходится без этих воспоминаний…

А хор (и какой хор здесь у них в Свято Николаевском!) пел "Спаси

Господи люди Твоя"…

"Спаси Господи люди Твоя" пели толпы, сгрудившиеся на палубах пароходов, пока все еще пришвартованных к родной земле, к причалу

Графской пристани, когда главнокомандующий вышел на пирс, опустился на колени и трижды поцеловал грязные затоптанные булыжники

Севастопольской бухты… "Спаси Господи люди Твоя" пела побежденная

Русская армия, уходя навеки в изгнание…

"Спаси Господи люди Твоя" пели вчера, 70 лет спустя их дети, внуки и правнуки в Свято Николаевском кафедральном соборе североамериканского города Монреаля. И я – сын несгибаемого большевика, ленинца-сталинца, каким-то непостижимым образом затесавшийся в их поредевшие ряды, сжимал горящую свечечку, плакал и пел со всеми… Пел и перебирал мысленно пустые и никчемные страницы собственной 50-летней жизни.

А листая их, эти 50 страничек, не мог я не остановиться с замиранием ровно на середине – на двадцать пятой. Ведь сейчас восьмое апреля 1990 года 22 часа по восточно-американскому времени, или 6 утра девятого по московскому, и ровно 25 лет тому назад мы все четверо проснулись в купе экспресса Красной стрелы…

До этого был перрон Московского вокзала в Ленинграде и очень много друзей, которые пришли попрощаться с девочками, уезжавшими навсегда. Там среди провожающих стоял Гиви, категорически отказавшийся ехать в Москву вместе с нами, ибо у него не было денег, а за счет Терезы он не мог.

Не могу за счет женщины! – объяснил он всем, – я – кавказский человек. Там так не принято!

У нас с тобой денег тоже не было, но девочки предложили купить билеты, а мы, люди не кавказские, согласились. Пить начали с самого утра, много пили в общаге перед отъездом, куда приходила проститься масса народу, пили даже в такси посреди Невского. В результате я, безобразно пьяный, почему-то решил в момент отхода поезда, что тоже уезжаю навсегда, и пытался со всеми целоваться. Меня удивленно отталкивали, а я всё лез…

… А вот и оно – девятое апреля, здесь, в Америке полночь, или восемь утра по московскому времени. Я сижу в своей комнатушке на третьем этаже подворья Русской Зарубежной Церкви, которая меня приютила, дала кров, пищу и работу. Замызганный колченогий столик, на котором я сейчас пишу, придвинут вплотную к окну, и я вижу фонарь, тусклые крыши улицы Шампаньёр и в самой дали сияющий крест на горе Монт-Руаяль. Напрягаю память – щелк! – первый слайд, и я ухожу в него целиком, начинаю там жить. Вот он этот день. Нет больше за окном американской ночи, фонаря и монреальских крыш. Есть перрон

Ленинградского вокзала в Москве 9-го апреля 65-го года. Восемь часов десять минут, Красная Стрела стоит у платформы, а мы пятеро:

Анна-Мария, Маша, Тереза ты и я только что вышли на огромную бурлящую площадь и ловим такси до итальянского посольства. Кругом какой-то грязно-серый, шумный, суматошный и бесконечный город. И бесконечно чужой…

… В этот самый момент в параллельном мире, но совсем рядом от нас, по Большой Басманной улице ведут за худенькую ручку в детский садик трехлетнюю девочку Наденьку Гущину, которая когда-то в далеком-далеком будущем станет моей последней женой и матерью моей дочки Саши…

Через не поддающиеся воображению восемнадцать лет, поздним декабрьским вечером, мы с тобой, совершенно пропитые и похмельные, будем сидеть у меня дома в дальнем районе этого самого суматошного и бесконечного города, пить дешевый портвейн, вспоминать, рассматривать уже ставшие старинными фотографии. А в дверь позвонят, и она войдет. Та самая девочка Надя, которую вели в детский садик ранним утром 9 апреля 65 года. Вот так запросто войдет в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда…

Тем же апрельским утром 65-го года, но в другом, своем, параллельном мире какого-то студенческого общежития на ВДНХ, 19 летняя студентка института Мориса Тореза Вика Погосова, моя будущая первая жена и мать моей дочери Маши, самозабвенно любит студента кинематографиста, первого в ее жизни мужчину. Через три года я встречусь с ней совсем в другой жизни, в другом мире, в яркой средиземноморской стране напротив Машиной Италии. Нас поселят в соседних комнатах, и ее армянский профиль напомнит мне итальянский.

Африканское солнце, море цветов и зелень морского горизонта так подстегнут наши гормоны, что мы сами не заметим, как окажемся в одной постели, которая продлится целых десять лет. Будущих десять лет…

… Но в тот миг будущее не простиралось для нас дальше вечера, дальше отхода поезда Москва – Рим, и мы с тобой жадно обнимаем, тискаем, целуем, ласкаем на глазах чужой московской публики двух девочек из Римини и Неаполя. Ласкаем и не можем представить, что всего через несколько часов их с нами больше не будет. Впрочем, как раз в тот момент мы свято верим, что наша встреча состоится, хотя ждать нам ее придется долго-долго: целых два года! А помнишь кем-то из нас брошенную фразу: "Два года! Целых два года! Ну, как это можно вынести!"

Тем не менее, подлинное отчаяние до наших душ пока не добралось.

Ведь впереди еще столько времени, почти пятнадцать часов. Это же целая вечность и мы как бы счастливы! Пьем из горлышка в такси советское шампанское и подъезжаем к тихому переулку над которым нависает бредовая громада сталинского небоскреба. Тосканка Тереза

Джарра смотрит задумчиво в окно машины и говорит: "Мне кажется, что этот архитектор – враг человечества. Если бы я могла, я бы его расстреляла". Мы с тобой, петербуржцы, истинные ценители прекрасной архитектуры, бурно соглашаемся. Как можно существовать среди такого каменного уродства?!

Мне понадобилось прожить в Первопрестольной почти двадцать лет, чтобы прикипеть душой к этим величественным монстрам. Сам не заметил, как они стали в моем сознании неотъемлемой частью Москвы, истории, меня самого. Но сие произойдет в столь далеком и туманном будущем, что мы, сидящие в этом московском такси, не можем о нем даже помыслить. Наши думы не тянутся дальше 23-20, времени отхода поезда с перрона Белорусского вокзала. А это, ведь, еще так далеко, у нас впереди столько часов!…

… Я наливаю в стакан пахучей и терпкой ямайской влаги. Пью залпом, напрягаюсь и – снова – клик! Еще один кадр-слайд: незнакомая старинная улочка, изящный особняк в стиле модерн с надписью

Ambasciata de la Repubblica Italiana. Девочки зашли туда внутрь по каким-то своим итальянским делам, а мы с тобой, два их русских неприкаянных возлюбленных, жалобно топчемся на противоположной стороне у убогого хрущевского дома, облицованного плиткой с книжным магазином на первом этаже…

… Ровно десять лет спустя, девятого апреля 75-го года в те же утренние часы я снова стоял на том самом месте, но уже совершенно один. И это была совершенно другая жизнь. Я стал в ней москвичом, преподавателем знаменитого МГИМО, и по несколько раз в неделю проезжал на собственном автомобиле именно по этой улице. И знал про нее абсолютно всё: что это – улица Веснина, бывший Денежный переулок; что нынешнее итальянское посольство – бывшее германское, и именно в нем левый эсер Блюмкин убил в 1918 году посла Мирбаха; что книжный магазин в хрущевском плиточном доме напротив – известный в

Москве магазин иностранной книги, куда я сам часто наведываюсь в поисках французских новинок, а нависающий над улицей кондитерский небоскреб, что так шокировал наших итальянских девочек, – не хухры-мухры, а МИД СССР.

Девятого апреля того 75-го года я, только что простился навсегда с моим самым близким другом Алисой, которая всего через несколько дней должна была увидеть живую Машу. Высадил её из своей машины на углу Калининского и Садового кольца и в состоянии совершеннейшей тоски и отчаяния забыл, где у меня занятия. Поехал в главное здание к Крымскому мосту, но оказалось, что студенты ждут меня в Калошином переулке на Арбате. Я отправился на Арбат через ту самую улицу

Веснина и, прекрасно зная, что жутко опаздываю, остановил машину, вышел и несколько минут стоял и смотрел на итальянское посольство.

Просто стоял и смотрел. Совершенно один. Ты был далеко, Алиса с каждой минутой всё дальше и дальше, а девочки, вообще, уже давно растворились в небытие… И это была другая жизнь…

А через несколько часов, отработав две пары занятий, я снова проехал по Веснина, опять остановился рядом с посольством, но уже никуда не смотрел. Я зашел в угловой гастроном и взял 750-граммовую бутылку водки. Приехал домой и выпил ее один. Не было никого. Жена моя, Вика, каталась по городам и странам в очередной командировке.

Да я бы и не смог разделить с ней этот вечер. Она бы не поняла, поскольку всегда очень зло и неприязненно относилась к моей ностальгии по прошлому. Лену и Гришу, друзей-соседей, я не позвал, хоть их любил и постоянно пил вместе с ними. Но на сей раз, они мне помочь ни в чем не могли, ибо Машу не знали. И никого из моих новых друзей этой новой московской жизни я не мог пригласить. Никто из них

Машу не знал. Все, кто ее знали, были от меня очень далеко, а Алиса именно в тот момент удалялась, как посланная в космос ракета.

В десять вечера я собрался и поехал на Белорусский вокзал, чтобы побродить по перрону, найти низкий синий вагон "Москва-Рим" и постоять возле него. Но уснул в метро, а две тетки в красных фуражках разбудили меня и вытолкали на платформу, которая почему-то оказалась "Калужской". Тогда это была конечная станция. Я встал, едва проснувшись, принялся оглядываться по сторонам, пытаясь сообразить, где я есть, а красноголовые тетки старались разбудить и поставить на ноги щуплого мужичонку, уснувшего в одном вагоне со мной.

– Гражданин! Куда вы едете?! – надсадно орали они хором у меня под самым ухом, – Гражданин! Куда вы едете?!

Я стоял в полной прострации и недоумевал, почему нахожусь именно здесь, а не на Белорусском вокзале, в то время как тетки продолжали орать мужичонке, повисшему у них на руках: "Гражданин! Куда вы едете?!" Тот сначала что-то мычал, а потом разлепил губы и четко произнес: В Моршанск.

В голове моей как-то сразу все прояснилось, и я заторопился домой, ибо времени уже было в обрез, чтобы, пока ходят поезда, добраться до стоявшей в холодильнике опустевшей водочной бутыли, где еще оставались грамм 150 жизни. На обратном пути даже не садился, стоял в пустом вагоне, дабы не уснуть, и не переживал, что не попал на Белорусский вокзал… Я переживал, что у меня дома так мало водки осталось.

Снова – клик! Еще один слайд и снова Арбат. На сей раз – ресторан

Прага. Мы сидим за столиком, что-то едим и говорим… Что именно, не помню. Слайд ведь – неподвижен и нем. Такие желанные Машины губы приоткрыты, ее рука меня обнимает. Она мне говорит. Я это вижу сейчас здесь на подворье, спустя 25 лет, но уже не слышу…

…А в голове опять: клик-клик-клик-клик. Череда тусклых, беззвучных видений-слайдов. Звук же ушел, потерялся во времени…

… Улица Горького, кафе Север. Мы с Машей вдвоем; держимся за руки и смотрим друг на друга. У нее текут слезы и капают в вазочку с мороженным…И снова говорим, глядя друг другу в глаза последний раз в жизни. О чем? Опять не помню. Но о чем-то очень важном…

… Поздний вечер, Красная площадь. Мы все пятеро снова здесь встретились, прежде чем ехать на Белорусский вокзал, и смотрим смену часовых у мавзолея…

… Перрон Белорусского вокзала. Толчея в замкнутом с четырех сторон пространстве: сверху – крыша, а по бокам зеленые стены вагонов с надписями: с одной стороны "Москва-Минск", а с другой:

Москва-Брест; Москва-Варшава. И вот, наконец, один совершенно необычного вида вагон: синий, низкий, покатый с надписью: Mosca -

Roma. Мы пришли. Дальше нам вместе дороги нет. Дальше, каждый из нас пойдет своим путем, и пути эти больше не пересекутся никогда…

Но ведь у нас еще столько времени впереди, целых двадцать минут!

Открываем последнюю бутылку с шампанским и пускаем ее по кругу.

Перрон кипит людьми, баулами, чемоданами; всё это бесконечно движется, торопится, толкается. А мы – одни: я и Маша. Стоим, обнявшись, и смотрим друг другу в глаза.

… Медленно, беззвучно, как в немом кино, отходящий поезд.

Машино лицо запрокинуто и блестит от слез. Ее глаза закрыты, а ослепительная улыбка растянута в гримасу боли…

… Через месяц я получил первое письмо из Римини. Там были такие строчки: "А еще я помню, как человек в красной фуражке подходил к нашему проводнику и говорил: Почему ты не даешь отправление? А наш проводник показывал на нас и отвечал: Смотри, они еще не простились"

…И вот вдали остались только красные убегающие огоньки.

Международный экспресс ушел с запозданием на несколько минут. А нам тогда и в голову придти не могло, что это из-за нас. Почти как в знаменитой песне, где плыл сиреневый туман, а кондуктор тоже все понимал и не спешил… Словно, прямо про нас с тобой и наших итальянских подруг была написана эта песня.

… Какое-то время мы оба стоим совершенно неподвижно и не видим ничего, кроме красных удаляющихся точек. Потом, вдруг, обнаруживаем, что находимся совершенно одни посреди черного пустого пространства.

Зеленые стены вагонов исчезли, а справа и слева от нас возникла пустота, заполненная тусклыми железнодорожными огнями и отблесками путей.Толпы людей, минуты назад суетящихся на перроне, тоже пропали, и только по грязному заплеванному цементу платформы перекатывалась на ветру и блестела горлышком пустая бутылка из-под шампанского. Вот и всё. Поезд ушел навсегда…

Домой, домой. Мы с тобой здесь тоже на чужбине, а наш собственный поезд уходит через полчаса с совершенно другого вокзала…Снова – клик, клик, клик! Быстрая смена кадров: станция метро

"Комсомольская"; часы показывающие без четверти двенадцать, эскалатор, жуткие толпы, перевязанные веревками чемоданы, мешки,

Ленинградский вокзал. Платформа с Красной Стрелой, наш вагон.

Скорей-скорей из этого города, где в миллионах окнах не мелькнет ни один знакомый силуэт, где ни по одному номеру не ответит знакомый голос…

… Всего через 7-8 лет город сей и его голоса очень надолго станут моими. Но это будет в другой жизни, которую в тот момент я даже и представить себе не мог…

… Потом я начал получать письма и открытки: из Римини, где жила

МАшина мать, из Флоренции, где она сама училась в высшей школе переводчиков. И всегда там присутствовали слова: Ti amo.

Amarcord. Люблю тебя. Помню. Потом, со временем, Ti amo

исчезло. И осталось одно слово: Амаркорд. Так жители города

Римини произносят итальянское выражение Io ricordo – я помню, или я вспоминаю.

Монреаль, 24 марта 2002, 4 часа утра

Я как-то писал тебе, Александр Лазаревич, что у меня уникальная память: если что-либо вспоминать не хочется, я действительно забываю. Посему искренне уже не помнил в марте девяностого года то, о чем говорил Маше перед самым её отъездом. Мало того, даже возникло убеждение, что мол, говорил о чем-то таком философски важном, нечто вроде о смысле жизни и смерти… Так бы и остался навсегда в подобном убеждении, если бы не раскопал еще одно письмо, тоже, кстати, не законченное и никому не отосланное, зато, как и первое, написанное девятого апреля, но на 11 лет раньше, в 79 году все в той же гостинице Кошта ду Сол. Оказывается, в те времена наш с ней последний разговор я еще прекрасно помнил и даже весьма его стыдился. От того-то стыда и забыл все впоследствии начисто.

Луанда, отель Кошта ду Сол, 9 апреля 1979


Я только что вернулся из Бенгелы и снова сижу дома на своем балконе над океаном. Прилетел блатным зайцем, в кокпите самолета

ЯК-40, пристроившись в узком пространстве за спиной бортмеханика.

Сидел, смотрел на бесчисленное множество стрелок и пытался убедить себя, что именно сейчас – девятое апреля, что совсем рядом, всего 14 лет тому назад Маша, Тереза, Анна-Мария, Сева Кошкин и я носились на такси по Москве, а через несколько часов нас ждал перрон

Белорусского вокзала…

… Двадцать шестой, двадцать шестой, я – семнадцатый. Дядя Коля, как дела, куда путь держите? – вопрошает сидящий справа от моего пенала второй пилот.

И громко на всю кабину раздается в динамике: А хер его знает, мужики, далеко путь держим. Страна называется Заир.

– Дядя Коля, – вступает в разговор сидящий слева командир, – слушай, возьми мне там пачку жиллетов, а? Мои все иступились, бля буду, совсем бриться нечем.

– Вас понял, – отвечает далекий таинственный дядя Коля, – будут, возьмем.

– Слушай, Николай, – говорит сидящий прямо передо мной механик, – может, попадутся очки солнечные, так ты купи мне пары две, но не дороже семи долларов.

– За семь долларов – только с одной дужкой. Взять-то можем, да, вот, только, как носить будешь? Чай, небось, свалятся, – шумит в кабине южноафриканский эфир.

– Ну, хорошо, но чтоб не больше десятки, прикидывает механик, – слушай, а Володька вернулся? У нас же ключи от его машины…

… Сегодня девятого апреля в три часа дня я подлетал к Луанде в кокпите рейсового ЯК-40 авиакомпании ТААГ… Четыре года тому назад в это же самое время я уже давно простился с Алисой, она уже отплакалась, доехала до Шереметьева и долетела до Ленинграда. А четырнадцать лет назад нам с Машей оставалось еще целых восемь часов до одиннадцати вечера, когда синий международный вагон Москва-Рим отойдет от перрона Белорусского вокзала, а Маша скажет с таким трогательным акцентом: "Олэг мой, не пей много. Я тебиа лублю, я вернусь, я обязательно вернусь"… Потом сожмется, стиснет зубы и заплачет…

… Вдруг напрягаются лица сидящих передо мной трех человек, я слышу, как за стеной кабины стюардесса объявляет, что самолет заходит на посадку в международном аэропорту имени Четвертого декабря, просит пристегнуть ремни и не курить. Прямо посреди приборной доски начинает качаться маленькая зеленая стрелка радара, мгновенно изменившиеся члены экипажа напряженно смотрят то на неё, то вниз. Мы пробиваемся сквозь слой облаков и выходим на длинную бетонную полосу.

– Сто двадцать – пятьдесят, – произносит бортмеханик. Есть пятьдесят – отвечает второй пилот.

– Сто сорок – тридцать… Есть тридцать… И машина, как сытая ленивая птица спокойно садится на серый бетон. Я благодарю экипаж и, выходя, думаю, что все чего-то умеют делать. Врачи могут высосать ртом молоко из легких захлебнувшегося черного ребенка, вот эти любители заграничных солнечных очков могут плавно и красиво посадить самолет, а я… "Мы все учились понемногу"… вот, только чему?

… Приятно снова ощущать себя "дома" здесь сейчас в десять вечера в уже привычном белом кресле на условно подметенном бордовом полу балкона гостиницы Кошта ду Сол. Именно в этот самый момент мы уже больше часа, как вышли из кафе "Север" на улице Горького, дошли до Красной площади, ровно в 9 вечера встретились там с Севкой,

Анной-Марией и Терезой, посмотрели смену караула и уже добрались до воняющего железной дорогой зала ожидания Белорусского вокзала…

И вот мы с Машей сидим на грязной скамейке и говорим… Говорим, и я несу несусветную чушь, такую, что даже стыдно об этом писать.

Прошу её прислать мне целый список шмоток, в том числе джинсы и красивую нейлоновую стеганую куртку. Вот уже целых четырнадцать лет в это самое время этого самого дня апреля я несу эту самую невообразимую чушь, и мне уже ничего не может помочь. У меня нет абсолютно никаких шансов переделать, переговорить всего несколько десятков минут из 39 лет собственной жизни. Все слова уже сказаны, и я никогда не смогу пересказать их заново… Так же, как не смогу за сутки до этого не нажраться до безобразного вида, войти трезвым в вагон Красной стрелы и трезвым любить её последний раз на узкой жесткой верхней полке, трезвым ощутить последний раз в жизни всю сладость её молодого, худого и смуглого тела…

… "Поезд ушел", а я остался, живу своей жизнью, и в эту, еще может быть много раз предстоящую мне ночь с 8 на 9 апреля я все равно буду безобразно пьян, так что мне уже ничего не поможет. Я могу прекратить пить даже за месяц до этой ночи, могу вообще завязать – бесполезно. Все равно останусь отвратительно пьяным в ту последнюю ночь с моей первой и, может даже, единственной Любовью. В ночь с 8-го на 9-ое апреля 65-го года в "Красной стреле" между

Ленинградом и Москвой…

… И все таки, Господи, как мне в жизни повезло! Сколько живет моих ровесников, таких же, как я, проучившихся 10 лет в кирпичной ленинградской школе в каком-нибудь переулке у Пяти углов, а потом старательно отбарабанивших курс наук в Политехнике, Техноложке,

ЛЭТИ, ЛИСИ, Военмехе. А, ведь, многие, наверняка, гораздо лучше меня учились в школе, гордо клали на стол дневники, а не прятали их в сортир за унитазом, как весьма часто приходилось делать мне, спасаясь от отцовского гнева…

И все они, дожив до сорока лет, видели в жизни только Ленинград, еще несколько провинциальных советских городов, Сочи, Ялту, а по командировкам Москву, откуда возвращались или совершенно разбитые и усталые, или полные восторга от контакта с самым центром нашей вселенной, от обеда с большим начальником, от причастности к последним конфиденциальным новостям на высшем уровне.

Они каждый день ходят на работу с девяти до шести в одну и ту же контору, видят кругом себя одни и те же лица. Довольные и радостные живут с "тещами и женами похожими на этих тещ. Слишком толстыми, слишком тощими, усталыми, привычными как дождь". Радуются малогабаритным квартирам в Мурино, Купчино, на Гражданке, покупают в кредит цветные телевизоры, мечтают о Жигулях, одалживают до получки, рискуют инфарктом на хоккейных и футбольных матчах, вечерами играют в преферанс, до боли в скулах обсасывают косточки каждому сотруднику своего учреждения. По праздникам собираются вместе на банкеты, пьют, радуются, шутят, решают проблемы, выясняют отношения: кто-то у кого-то увел жену или любовницу, кто-то позаимствовал и опубликовал чужой способ обжига огнеупоров, незаслуженно получил за это премию, и дело надо разобрать на ученом совете… И снова собираются, играют в карты, пьют, смотрят хоккей и яростно переживают…

Все они гуляли когда-то вместе со мной под теми же самыми заборами сороковых послевоенных лет и катались на санках по тому же послевоенному снегу…

И все же я, а не они жил на планете Печково, меня, а не их любила настоящая патрицианка из Римини. А еще я был в Париже, плыл по Сене на бато муш, поднимался на Эйфелеву башню и видел в Лувре

Джоконду. Я подошел к ней без всякой очереди, без ажиотажной толпы, как было в 74 году в Москве. Просто подошел к картине на стене и просто встал. Встал и заплакал. И вот сейчас, сидя на коштинском балконе я могу поклясться чем угодно, что тогда, заплакав, я ни капли не выябывался. Это уже потом начал выябываться, когда везде и всем рассказывал, что заплакал. Тогда же я, ни о чем не думая, стоял минут пять, глотая слезы. А потом ко мне подлетели ростовские авиаторы, благодаря которым я и оказался в Париже, и заорали: Ты шо застрял? Шо здесь не видел? Картинки этой? Да у нас в ростовском музее таких до хера. Пошли-пошли, мы тебе такую же пришлем!…

А еще я не умею играть в преферанс и не смотрел ни одного футбольного или хоккейного матча. И еще у меня была возможность прочесть несколько настоящих Книг. Прочесть и понять. Боже, как же мне в жизни повезло!

Если бы ко всему я бы смог хотя бы только один раз за 14 лет войти трезвым 9 апреля 65 года в Красную стрелу и любить трезвым

Женщину, которую Господь подарил мне за какие-то заслуги в какой-то из ранее прожитых жизней! Боже, если бы я еще и это мог!

Монреаль, 24 марта 2002, 4-45 утра


Не сомневаюсь, Александр Лазаревич, что ты разразишься целым потоком крайне возмущенных комментариев, ибо в этом, хоть и давнишнем, но только что процитированном письме я задел твоих братьев по классу, покусился на социально близких тебе людей. Брось,

Шурик, не ломись в открытую дверь. Я уже давным-давно не только так не думаю, а понял раз и навсегда, что именно эти-то люди и вели правильную жизнь. Посему сегодня все они на своем месте, как деревья в лесу. Хоть и с маленькой пенсией, но по-прежнему у себя, в своем кругу, среди родных и друзей, с которыми провели всю жизнь. У всех них есть хоть и небольшие, но свои квартирки и дачки, хоть и плохенькие, но машины. У всех них – дело, которому они отдали всю жизнь. Да, хотя бы, тот же обжиг огнеупоров. Занятие реальное, а не дурное и бессмысленное, вроде бредятины, с которой сам я возился столько лет. У всех них – глубокие корни в своей земле и они прочно переплетены с могилами предков, с корнями детей, внуков, родных и двоюродных братьев, сестер, друзей, приятелей, добрых знакомых.

Любой из них может с гордостью процитировать Арсения Тарковского:

Я ветвь меньшая от ствола России,

Я плоть её, и до листвы моей

Доходят жилы влажные, стальные,

Льняные, кровяные, костяные

Прямые продолжения корней

Ибо они – лес, возле которого я, "безродный космополит", прокатился, гонимый ветром, в виде комка жухлой травы и исчез в никуда…

Честно говоря, сдается мне, что я и тогда, когда писал вышеприведенное письмо, уже все это в глубине души ощущал, но принимать не хотел. К тому же зависть во мне говорила. У меня всю жизнь время от времени прорывались приступы зависти к людям, умеющим что-то реально делать на своем месте, а в тот момент прорвалась из-за летчиков, красиво посадивших машину на посадочную полосу. Вот и стал я самого себя убеждать, что, мол, не я им, а они мне должны бы завидовать. Тогда, вроде, и удалось себя убедить, а сейчас – задача нереальная, даже после литра Абсолюта. Действительно, что выиграл я, избрав другой путь, судьбу птицы перелетной?

Ничегошеньки. У меня нет и никогда не было своего дела. А, следовательно, и людей, с которыми прошел всю жизнь в одном месте и времени, не говоря уже о том, что нет ни дачи, ни машины, ни своей квартиры. Мы с Надькой и Сашкой – голые на голой и чужой земле. И этот вакуум компенсируется, как я тебе уже упоминал, только лишь гарантированной чистотой потребляемой водки. Кстати, она уже в самом низу прямо посреди строчки:


PRODUCT OF PRODUIT DE


Причем её уровень на данный момент находится в букве R как раз между низом животика и основанием кокетливо отставленной назад ножки. Чувствую, ниже мне его больше не опустить, и так уже почти литр за сутки опростал. Так что прощаюсь с тобой, да спать иду.

Хватит, "все равно всех не переброешь", – как написал в предсмертной записке один повесившейся парикмахер.