"Черная радуга" - читать интересную книгу автора (Наумов Евгений Иванович)ЧЕРНАЯ ПОЛОСАВ борьбе с самим собой он неизменно терпел поражение. Вот и сейчас, глядя, как его владивостокский друг неторопливо поднимается навстречу, он чувствовал: отчаяние и чувство-бессилия охватывают его все сильнее. Что-то тут нечисто, что-то-нечисто… И вдруг он явственно увидел — глаза идущего навстречу горят красноватым огнем! Первым побуждением было прыгнуть через парапет и ушиться в сеть переулков, которые он хорошо знал. Но едва положил руку на холодный камень, как обнаружил, что это железный борт корабля. Глянул вниз — серые волны катились чередой. И опять в сознании все сместилось! Значит, он все-таки на дизель-электроходе. Где-то слева послышалось шипение, налетел клуб пара, остро-пахнущий вареными крабами. Он увидел длинный широкий конвейер, оканчивающийся крабоваркой — большим баком, в котором день и ночь кипела вода. Под ногами что-то захрустело — то были разбросанные крабовые клешни. И тут он успокоился — все связалось логично, без пугающих разрывов. Он находился на плавзаводе, флагмане краболовной экспедиции «Хинган». Как сразу не догадался! А навстречу идет не кривоносый неизвестный художник, а очень даже известный механик Валя Коротков, рационализатор «золотые руки». Да, это он: замасленная роба, карман на колене, из которого торчат плоскогубцы, неизменная извиняющаяся улыбочка. Горели красноватым огнем не его глаза, а две сигареты, зажатые в углах рта. — На, — вытащил Валентин одну сигарету, — специально для тебя только что присмолил. — Ну спасибо, — Матвей жадно затянулся, но что-то внутри продолжало мелко, противно дрожать. — Ты чего там делал внизу? — Краденые консервы перепрятывал, — Валя лукаво подмигнул. — И твои два ящика. Просил ведь? — Где они? — Сам господь бог не найдет. В двойное дно запроторил. Мало ли у меня схованок? Ишь, надумали вселенский шмон навести… Строго говоря, консервы не были краденые. Просто во время технологического процесса часть банок деформировалась — обычный брак, а поскольку партия шла на экспорт (все крабы ныне шли на экспорт), то они подлежали списанию и выбрасыванию за борт, о чем полагалось составлять акт. Раньше эти консервы реализовывали среди команды, но какому-то сверхпринципиальному дуболому пришло в воспаленную голову, что команда будет умышленно деформировать банки, чтобы нахапать их побольше. А чего их деформировать, если за глаза хватает того, что само деформируется, — оборудование старое, сбитое. Короче, никаких разговоров: банки выбрасывать за борт, и точка. Пусть лучше сгниет продукция, чем достанется простым труженикам. Знаем мы вас! Станет кто-нибудь у конвейера с молоточком — и ну тюкать по банкам. Видимо, дуболом руководствовался собственной психологией. И вышло в точности так, как получилось с Матвеем в одной провинциальной гостинице. Утром хватился: нечем ботинки почистить, кроме угрожающих и запрещающих плакатиков никакого сервиса. И вдруг узрел: «Сапоги скатертью не чистить!» Он потом рассказывал: «Сам бы никогда до такого не додумался». Соответствующий акт составлялся, но консервы никто, конечно, не топил — у кого поднялась бы мозолистая, обгрызенная крабовыми клешнями, объеденная паром и солью рука губить добрую, к тому же дефицитную продукцию? Не капиталисты… Весь брак распределялся по негласным соглашениям: комсостав брал, ловцы и обработчики разворовывали. А поскольку стали налетать с досмотрами, обысками, рейдами — тут и народный контроль, тут и ОБХСС — всем хотелось и все щедро хапали, — то законного брака уже стало не хватать, приходилось и молоточек пускать в ход, а то и целыми партиями отправлять налево, чтобы всех ублажить. Так возникла неуправляемая реакция хищений, негласные таксы — кому сколько. Прятали кто где: в подушки, в двойное дно, в двойной потолок, в спасательных плотиках и шлюпках. И в этом деле великим мастаком был Коротков. В его хозяйстве оказалось столько закутков, о которых даже мало кто знал, — механик создавал их специально. Он говорил печально, принимая на хранение очередную партию (ему сдавало и командование): — Не шерстили бы, законно отдавали нам брак — в сотню раз меньше тащили б… Практически найти спрятанное не удавалось никому. Поговаривали даже, что Валентин может схоронить всю продукцию плавзавода за сезон. И в это верилось. Такса была твердая — за бутылку десять банок. Матвей заказал двести штук для производственных нужд, друзей и знакомых и должен был доставить механику ящик водки. Он разработал план и посвятил в него только механика и вира-майна Кренделя, которому тоже было обещано кое-что. Вира-майна — специалист высокого класса — на судне один. В любую погоду он торчит на палубе, жестами руководит разгрузкой мотоботов. Стропы особым образом уложенных полуживых крабов (при освобождении из сетей ловцы острыми крючками пробивали им нервный центр, обездвиживали) — спинкой вниз — иначе сильнодействующая печень тут же начинала разлагать ценную мякоть конечностей, пожирать самого хозяина, — поднимали палубными лебедками и немедля отправляли в обработку. Каждый строп весил полторы-две тонны. Лебедчик из своей кабинки не видит, что делается внизу, под бортом, и выполняет указания вира-майна. При волне, ветре для подъема стропа требовалась особая виртуозность и согласованность, любая ошибка могла дорого обойтись. Артист Крендель владел своим искусством в совершенстве, поэтому его держали, хотя при каждом удобном случае он старательно напивался до «белочки» и все пытался выброситься за борт, что иногда и удавалось, — его не раз вылавливали из ледяной воды. Высокий, худой, с одной и той же мыслью, беспокойно бившейся в черных горячих глазах, — как бы выпить, он выслушал Матвея и сказал коротко: — Сделаем. Послышался топоток многих ног — шла ночная смена обработчиц. Матвей отступил к борту, давая им дорогу и бессознательно ища взглядом Веру. Сто пятьдесят мужиков и шестьсот молодых девок. Таково было соотношение на плавзаводе. Из этих ста пятидесяти бойцов примерно одна треть женщинами уже не интересовалась — или возраст предпенсионный, или «положение обязывает», как у начкадров Евстратова. Среди девушек и молодых женщин, работавших на плавзаводе, преобладала «вербота» — кобылки оторви да брось, хотя по-виду многих неопытному человеку было бы трудно угадать: ангел, только что сошедший на землю. Были, конечно, и скромные-девушки, которые пошли в море за романтикой или из-за трудных житейских обстоятельств, но такие держались обособленными настороженными группками и в общих играх не участвовали. Матвей быстро научился отличать и тех и других по особому взгляду, повадке, разговору, а то и по каким-то вовсе неуловимым признакам. Но Веру никак не мог разгадать. Среднего роста, она в любой толпе выделялась прямой строгой осанкой, гордым видом, а белую высокую накрахмаленную косынку несла, словно корону. Бывшая балерина? Она не казалась недотрогой, всегда шутила и улыбалась в ответ на шутки и улыбки, но умела осадить даже отпетых забубенных головушек краболова одним взглядом. Когда-то Матвей не верил в такое, думал: книжные выдумки, как осадишь стервеца с замороженными глазами? А когда увидел, как это делает Вера — не шевелясь, не изменив позу, а лишь поведя темными мерцающими глазами, — немало подивился. «Орешек! Лучше не стараться, время даром тратить…» Но никогда не упускал случая полюбоваться ее необычной, затянутой в синее трико фигуркой, выстукивавшей каблучками по палубе. «Можно поставить ее на ладонь и любоваться…» Вера прошла, как всегда бросив на него загадочный взгляд, с какой-то тающей неуловимой улыбкой на тонких, будто нарисованных нежной акварелью губах. Словно знала нечто, скрытое от других. «Черт, а не девка!» Он сплюнул за борт и отвернулся. Коротков на парад бедер нуль внимания, синел в ухо: — У тебя там что-нибудь осталось? На плавбазе царил жестокий сухой закон, и хотя при выходе в море запасались изрядно, но все запасы давно были высосаны досуха. Исчезли все препараты, содержащие спирт: одеколоны, лосьоны, лечебные капли в судовой аптечке, политура у плотников. Последний флакон «Шипра», стоявший на туалетной полочке в каюте Матвея, выхлебал тот же Коротков, прибежав как-то утром: «О, коньячок с нарезной пробочкой!» Но три-четыре человека с плавзавода, в том числе и Матвей, имели право выезжать на берег по своим служебным делам. Когда стояли у Камчатки, Матвей дважды побывал на берегу. В первый раз он привез пять ящиков рисовой водки, второй раз удалось взять только два — последние. Обе операции были до мелочей распланированы и проведены Матвеем с тем особым тщанием, которым отличались все его начинания. Самым опасным был момент причаливания к плавзаводу и переноса сивухи на судно. Матвей прекрасно знал, что на судне все уже оповещены об истинной цели его выезда и везде расставлены посты из добровольцев-стукачей, скромно именуемых «активистами», которые должны поднять тревогу, как только он причалит к борту. Хотя Матвей выполнял здесь совершенно обособленную работу и формально не подчинялся администрации, капитан-директор на своей территории мог арестовать всю водку и Матвея в придачу, а потом отправить его с перегрузчиком обратно. С капитаном-директором Михайловым у него были сложные отношения, и неизвестно, на что тот мог решиться. Когда Матвей пришел на судно еще в порту и ввел его в курс дела, он долго жевал мясистыми губами, по обыкновению избегая смотреть прямо в глаза. Опухшее от пьянства лицо Михайлова смотрело на мир щелочками, в которых решительно ничего нельзя было прочитать, — по временам возникало сомнение, есть ли там глаза. Возможно, раньше его лицо что-нибудь и выражало, но эти времена давно минули. «Алкаш, — определил с первого взгляда Матвей. — Беспробудный, беспросыпный, но как-то еще держится. Видать, жратвой нейтрализует, ишь как его разнесло…» — А зачем вам выходить в море? — кажется, такой или примерно такой вопрос задал капитан-директор. Ибо его речь можно было расшифровать только приблизительно, опытным слухом угадав общий смысл сказанного: слова вылетали из его рта одной очередью. — Поставили нам партию запчастей — и спасибо. — Дело в том, что необходимо понаблюдать их в работе. Партия опытная, возможно, требуются усовершенствования. — У нас есть специалисты, они и понаблюдают. — Не сомневаюсь, что у вас есть высококвалифицированные специалисты. Но их наблюдения будут ограничиваться одним: работает прибор или не работает. Всякие измерения, записи, систематизирование данных никто проводить не будет. Приборы размещены по всем флотилиям, и необходимо будет выезжать туда, тоже проводить измерения. Кроме того, у меня специальная измерительная аппаратура, такой у вас нет. Последний довод подействовал — капитан-директор откинулся на спинку кресла и попытался закинуть ногу на ногу. Он согласился неохотно. И вскоре Матвей понял почему. Михайлов совершенно не терпел на судне посторонних. На судне он вел себя как пьяный помещик в своем уделе. Выходил на мостик, брал мегафон и ревел: — Принять эсэртэ к правому борту! Кошкой абы! — после этого знаменитого вступления из мегафона лилась сплошная матерщина. Моряки слушали, встряхивались, как кони, шевелились. Исполнив «арию», капитан-директор величественно удалялся смочить пересохшее горло. Моряки прозвали его Винни-Пух, но справедливости ради следовало бы называть его Анти-Винни-Пух. Никто не видел его трезвым — для него сухой закон не существовал: с каждым перегрузчиком привозили ящики в «фонд капитан-директора». Все у него были в кулаке, а Матвей посторонний, кто его знает, что у него на уме? И, чтобы обезопасить себя, он прибег к испытанному средству всех хватократов — поручил своему верному наперснику Евстратову завести на Матвея папку. Абсолютная бездарь и лентяй Евстратов держался на плавзаводе только благодаря своему исключительному приспособленчеству и подхалимству перед капитан-директором, все распоряжения которого, даже самые дикие и несуразные, он выполнял неукоснительно, увольняя неугодных и давая зеленую улицу угодным. Он дорабатывал до пенсии и уже давно не пил, с тех пор как врач заявил ему, что еще стопка — и за его печень не ручается. — Таких классических патологических алкогольных изменений в организме я давно не видел, — заявил он после тщательного обследования. — Еще с институтской скамьи. Там это было представлено на красочных муляжах. И веско, внушительно резюмировал: — Свою цистерну алкоголя вы уже выпили, голубок, — и досрочно! Эти слова подействовали магически. Занимая ранее какую-то высокую должность, Евстратов привык рапортовать о выполнении досрочно, и сознание того, что свою цистерну он тоже выпил досрочно, наполняло его по временам неизъяснимой радостью. А поскольку он также привык беспрекословно выполнять различные циркуляры и предписания, то у него и в мыслях не было ослушаться врача. Тем более что расстаться с алкоголем оказалось легко — пил он, как говорят, «под одеялом» — удовольствие весьма сомнительное, унылое и даже гаденькое. Теперь он возглавлял комиссию по борьбе с пьянством, или, как ее коротко называли моряки, «пьяную комиссию», — название в общем-то верное, потому что из трезвенников в ней оказался только председатель. Зато заместитель его, электромеханик Мерзляк, пил за двоих. Как-то в пьяном виде, желая нравиться молоденьким, он выкрасил свою седую шевелюру и бороду хной и стал напоминать обрюзгшего перса. В его обязанности входило сообщать по судовому спикеру о различных репрессиях против пьяниц, что он и делал исправно заплетающимся языком под дружный смех всего экипажа. Матвей знал, что Евстратов ревностно выполняет распоряжение капитан-директора: в папке уже были собраны многочисленные доносы, рапорты, выписки о художествах Матвея — ведь он тоже не ангел: с кем-то осушил поллитру, вечером проскользнула в его каюту молодка и вышла только под утро, после выхода в море высосал с друзьями весь гидролизный спирт на технужды. Но главная операция Евстратова с треском провалилась. Матвей ушел на берег на мотоботе «З», и добровольцы с наступлением темноты все глаза просмотрели, карауля «тройку» с подветренного борта, ярко освещенного, к которому обычно и причаливали все суда, подходившие к плавзаводу. А Матвей подошел с наветренного борта, и не на «тройке», а на каком-то МРСе — малом рыболовном сейнере, который ошивался в Усть-Хайрюзове. Команда изнывала от безделья — чавыча еще не шла, ловить нечего — и при виде Матвея с его ящиками сильно оживилась. Капитан, молодой ительмен Вася Туйков со спутанной пышной черной, как вороново крыло, шевелюрой, тотчас отчалил от берега и взял курс в открытое море. Пили прямо на палубе, закусывая малосольной чавычей. Одну такую — в рост человека — вытащили на палубу, расстелили на досках и отхватывали ножами алые куски посочнее. За три часа, что шли до плавзавода, осушили пол-ящика и сожрали почти всю чавычу — на палубе валялся один хребет с головой. Матвей порадовался, что на МРСе оказалось всего четыре человека команды и что до плавзавода ходу три часа, иначе пришли бы с пустыми ящиками. С наветренного борта караулил лишь один человек — вира-майна Крендель, но он стоил многих добровольцев, дремавших у другого борта. Вся операция заняла меньше пяти минут. На палубу сейнера упал строп, в него поставили ящики и влез Матвей, что категорически воспрещалось. Будь тут инспектор по технике безопасности Пахомов, он упал бы в обморок. Коротков, paботая малой лебедкой, проворно поднял строп на палубу и поставил его в тени надстройки. Сейнер тут же развернулся и, обогнув корму, стал заходить с подветренного борта, отвлекая внимание. Вася базлал в мегафон как оглашенный, допытываясь, где стоит плавзавод «Блюхер». Ему что-то разъясняли, а в это время на противоположном борту ящики с водкой споро снесли вниз и спрятали в служебной каморке Матвея, где к тому же чернела грозная надпись: «Посторонним вход воспрещен!» Тут уже были разложены вареные клешни — увесистые лапы камчатского краба — четырех хватало, чтобы наесться до тошноты, сплошной белок. Так, безмятежно похлебывая рисовую вьетнамскую и рассказывая друг другу интересные истории из морского быта, и скоротали они время до рассвета. Поднимаясь в свою каюту, Матвей на узком трапе нос к носу столкнулся со встрепанным Евстратовым. Именно ему, как стало известно, и была поручена операция по захвату Матвея с поличным. — Вы? Вы… — он выпучил глаза. «Болван болваном. Зеркало бы ему сейчас». — Откуда вы? — С берега, — Матвей дохнул на него перегаром. — Друга вот встретил, задержался малость. — На чем же прибыли? — На жучке каком-то… не помню. А что случилось? Евстратов заглянул за спину Матвея, будто ожидал увидеть там ящики с водкой, хотел еще что-то спросить, но скрипнул зубами и ринулся вниз. Вторая операция прошла не так чисто — в дело вмешался случай. Забрав из магазина последние два ящика с той же рисовой (продавщица удивлялась: «Везем и везем ее, а с флотилий так и подчищают, уже пять планов выполнили!»), Матвей обвязал их бечевкой и на мотоботе отправился обратно. Однако на полпути попросил старшину подчалить к траулеру, приписанному к флотилии, который как раз попался на пути. К плавзаводу было приписано четыре траулера. Двоих капитанов из четырех Матвей знал, а этот, казах Бисалиев, на чей траулер он попал волей случая, был ему, к несчастью, незнаком, и о нем ходили противоречивые слухи. Но деваться некуда — на горизонте вырастала громада плавзавода, и ехать туда средь бела дня с ящиками, на которых красуются хоть иностранные, но до боли знакомые каждому моряку надписи, было безумием. Все равно что прямо с этими ящиками впереться в кают-компанию во время собрания. Матвею бросили штормтрап, помогли поднять и поставить ящики на палубу. Подхватив их, он направился в каюту капитана. — Слышал, слышал о тебе, — встретил его капитан, смуглый крепыш с изрезанным морщинами волевым лицом и мохнатыми бровями. — Ну что ж, будем знакомы. А это что у тебя? — Водка, — просто ответил Матвей, садясь и закуривая. — Рисовая, вьетнамская. Другой на берегу нет. Бисалиев медленно поднялся, лицо его побурело, узкие глаза налились бешенством. — Что?! На судне водка? Да если бы я знал, что у тебя эта гадость, я бы мотобот и близко к борту не подпустил! Рисовая, вьетнамская! Матвей так и не понял, то ли он разгневался на рисовую водку, то ли на него лично. — Бек Назарович, — заговорил он умиротворяюще. — Ты же знаешь, у многих на плавзаводе то день рождения, то на берегу наследник образовался, то еще какой праздник… Без сивухи никак. Вот и попросили меня люди. — На это предусмотрен резерв капитан-директора! По такому случаю выдается бутылка! — Бисалиев забегал по каюте. — Весь резерв Винни-Пух давно высосал. Жди от него бутылку! Даже спирт у радистов отбирает. — Неужто? — Бисалиев остановился. — У меня тут записано, — Матвей вытащил блокнот. — Вот, свидетельство радиста Каткова: «13 мая — два с половиной литра, 8 июля — полтора литра…» — Ах, стервец! — покрутил головой капитан. — Ну, окончится путина, пойду в Дальрыбу, все расскажу. — И откроешь Америку. Разве там не знают? Кому-то он нужен… — Конечно, как специалист он толковый. Ни разу не сорвал план путины. Всегда в передовых. — Потому что ловит в запретных секторах, — в тон ему закончил Матфей. — Не может быть! — Бисалиев так и сел. — Ты… ты понимаешь, какими обвинениями бросаешься? — Не бросаюсь, а предъявляю. Ну-ка, поднимемся в рубку На штурманском столике была расстелена карта района лова. Матвей бросил на нее быстрый взгляд. — Так я и знал. Где вчера вечером ставили сети? — Вот, — капитан показал. — На шельфе и на банках Голубая и Неожиданная. Матвей взял красный карандаш и очертил три прямоугольника. — Понял? — Запретные? — ахнул Бисалиев. — Весь фокус в том, что карты с такими секторами находятся только на флотилиях, а на траулеры выдаются обычные, рабочие. Когда управление закрывает какой-то сектор лова из-за его истощения и для восстановления крабового стада, — ты это знаешь, — оно передает координаты на флотилии. На других флотилиях данные тут же передают на свои траулеры, корректируют карты, а прохвост Михайлов этого не делает, держит в секрете. Но на его картах данные наносятся — для спецконтроля. — Ты-то откуда знаешь? Где их видел? — Я многое знаю. Но скажу, чтобы не сомневался. На мостике стоит один мой прибор, я регулярно проверяю его работу. А Михайлов не подозревает, что я по профессии штурман и мне достаточно взглянуть на карту, чтобы запомнить, что где находится. А подробности мне разъяснил второй штурман Насовкин; мы как-то сидели, а он поносил Винни-Пуха. — Почему же молчит? — У него две морские жены. А, законная на берегу только и ждет, чтобы его вытолкать за аморалку и завладеть квартирой. Но пока Винни-Пух за него, он держится. Механика ясна? Бисалиев схватился за голову. — И я, я соучастник. Ведь обе банки в красном секторе! Да и в других секторах ловушки ставили… — Пиши докладную. А я передам ее куда следует — в управление. — Нет, погоди… Надо в этом деле основательно разобраться. — Вот-вот. А также осмотреться, выждать, затаиться. Все вы такие, — Матвей с треском бросил на карту карандаш. — Пошли лучше жахнем. Бисалиев покорно поплелся за ним. — Ну а спецконтроль? — Не раз его прихватывал. Он или напоит контролера до посинения, а потом набьет его торбу консервами, или отбрешется: туман, непогода, не сориентировался. — Курвин сын! Да кто ж такому поверит? — Надо, потому и верят. Кому охота рапортовать о недоперевыполнении? Все начальство снизу доверху пламенем горит. Вон «Тухачевский», «Постышев» щепетильничают, промышляют в строго отведенных секторах и — горят с планом. Кого мылят в хвост и гриву — их или Винни-Пуха? — Но ведь так всего краба выгребем. Что нашим внукам останется, даже детям? — Эк, куда хватанул. Тебе самому-то много остается? Ежели пару банок для тебя стянут, то поставишь на праздничный стол. Главное сейчас — рапорт. Вот и жуй этот рапорт. — Но ты-то молчать не будешь? — Сам знаешь, не одного сукиного кота вывел на чистую воду. Но кому интересно? Если бы Винни-Пух не был удобен верхам, его в один миг давно сдули бы с мостика. А так… рассказывай, слезами обливайся… в упор не слышат. Рассказал я одному приезжему щелкоперу, он сразу учуял, что пахнет паленым, за голову схватился, по каюте забегал. «Нет, нет, не может быть! Я на сорока флотилиях побывал, нигде пьянства, разврата и жульничества не видел! Как же вы крабов ловите и до сих пор не потонули? Не может быть!» Так и повторял, как заведенный: «Не может быть!» Эх! Чтобы поверить, нужно проверить. А как такой обалдуй проверит? Ему ведь даже не стыдно было вякать: побывал на сорока флотилиях! Нет, все-таки великий человек был Потемкин: как изобрел свои деревни, так до сих пор и стоят незыблемо. Из картона, да крепче, чем из бетона! «Он побывал…» А я трублю безвылазно и все вижу не с картонного фасада, а с изнанки. Да меня самого на прицеле держат. А ты еще помочь отказываешься… Он красноречиво кивнул на ящики: — Чего ты с этим пойлом связался? Слышал я, крепко зашибаешь. Погоришь когда-нибудь. Такой человек… — Ну что у нас за манера! Ведь я с топором не бегаю. А если выпил в свое удовольствие… — Сегодня в удовольствие, а завтра топор ухватишь. Ты лучше делал бы так, как мой отец завещал. Я поклялся ему и с тех пор ни разу не нарушил завет. — Ну что он завещал? — Матвей заинтересовался. — Он сказал: сын мой, пей всегда только один раз. Один раз! Сколько бы ни налили, я выпью, но больше — ни-ни! И в любом застолье головы не теряю, ну а продолжения нет. — Постой-постой, — Матвей даже откинулся назад, — а если тебе жбан нальют? — Было и такое. Хрустальную вазу водки наливали. Я и ее опростал. Но больше — швах! С тех пор не испытывали. Стыдно стало. А мне не стыдно, я завет отца выполняю. Говоря это, он распахнул створки настенного шкафчика, достал бутылку рома, стопки, баночку красной икры. — Давай по завету отца! Пьем только один раз. — Давай! — Матвей воодушевился, потом пошарил глазами. — Не сердись, Назарыч, только налей мне… вот сюда! Красивая чашечка. Бисалиев захохотал. — Чашечка… Это ведь котелок компаса. Знаешь, сколько сюда входит? — Спрашиваешь у штурмана! Будто не вижу, что это вспомогательный, или аварийный. А чего он здесь? Бисалиев помрачнел, отвел глаза: — Мой второй высосал. И вместо спирта, паразит, воды туда набуровил. А картушка желтеть начала. Что такое, думаю. Ну, он и признался. Счастье твое, говорю, что генеральный не тронул, я бы собственными руками удушил. Ну, он пообещал спирт достать и компас восстановить. — Не серчай на него. Может, что случилось, душу отвел. Письмо какое из дому получил. — Получил… Жена написала: не хочу больше вдовой при живом муже. Удрала с каким-то летуном. — Поменяла шило на мыло. А летун будто ее стеречь будет. Тоже все время в полетах. Зови его, ради такого дела я из своих запасов выделю, — он кивнул на ящики. — Да что, у меня нет? Я ему говорю, сказал бы, уж как-нибудь помог бы… — капитан подошел к двери и крикнул: — Второго ко мне! Через минуту матрос прибежал: — Он в душе моется. — Видал? — кивнул капитан. — Подходим к плавбазе, а он в душ побрел! — Ты просто к нему несправедлив. Что же ему, каждый раз как в душ идти, у тебя справляться? Бисалиев покачал головой: — Справедливость… Читал твои фельетоны, читал. Вот ты за справедливость борешься, а правдоборца из тебя не выйдет. — Почему? — У самого на хвосте бутылка. Каждый на нее пальцем тычет. — А ты полагаешь, правдоборец без пятнышка должен быть? Мы — не ангелы. А ежели который без пятнышка, значит сектант. Но такие вот самые опасные, самые расчетливые. — И ты в ту же дудку! Чем опасны сектанты? Мораль у них крепкая, заповеди те же, что и в любом кодексе: не укради, — не убий, не бреши… — Да сама мораль на чем стоит? На голом расчете: веди себя прилично в этом мире, а на небесах получишь все тридцать три удовольствия. Воздается сторицей! Не как-нибудь, а сторицей! Кто же устоит, кто рубля пожалеет в обмен на сотнягу? Но ты отведи его на ту сторону да покажи, что там ничего нет и никакой сторицы ему не будет, — куда и благочестие денется. — Раньше люди на потусторонний рай надеялись, а когда сказали им, что никакого рая нет, в пьянство ударились, так, что ли? — Бисалиев, забыв о завете отца, в волнении выпил второй стакан. — Опасная у тебя теория! — Я ничего не говорил, это твои слова. Никакой теории у меня нет, просто я ищу ответ, почему люди так много глушат, почему к пойлу тянутся. Раздался стук в дверь. Вошел парень среднего роста: брови вразлет, широко поставленные красивые глаза, опушенные густыми ресницами, умный взгляд. Вот только в фигуре что-то безвольное, женское… — Звали? — он настороженно застыл у комингса. — Вот, знакомься, Матвей Иванович, — второй штурман Иноземцев, мастак по компасам. Они пожали друг другу руки. Так Матвей познакомился с Иноземцевым. Лучше бы он не знакомился! А иногда Матвей потом думал, что в этом была какая-то предопределенность судьбы. — Матвей Иванович хочет с тобой выпить, иначе бы я тебя, стервеца, и в каюту не пустил… — завелся было капитан. — Ну ладно, дело прошлое, — Матвей налил стакан, протянул штурману. — Мы вот тут спорим, почему люди пьют. Иноземцев принял стакан, осушил одним духом и вытер губы тыльной стороной ладони. — Очень просто, — сказал он, словно продолжал прерванный разговор. — Из-за цели. — Какой цели? — Любой. Ставят перед собой различные цели: того достичь, этого добиться… Бисалиев захохотал: — Видал? Теоретик. Он тебе сейчас мозги замутит, двери не найдешь. — Ну-ка, ну-ка, — Матвей пододвинул штурману стул. — Поясни. Тот сел, не торопясь закурил. — Есть цели маленькие и большие. Ну, маленькие — скопить на квартиру, машину, захватить кресло — это даже не цели а поползновения, мелкая суетня. А большие цели делятся на достижимые и недостижимые. Если цель недостижима, то зачем ее ставить перед собой? Чтобы всю жизнь локти кусать? Как только человек начинает понимать, что цель недостижима, тут и запивает. А если достижима, что потом делать человеку, который посвятил ей всю жизнь? Тоже пить. — Но он может поставить перед собой новую цель! — А это уже бег в колесе. Нет, нужно жить в бесцельности, воспитывать у себя эту бесцельность, ясно понимать ее целительную силу. Довольствоваться всегда самым малым, тем, что есть. Возьмите Диогена и его бочку. Ни к чему не стремился, а поди ж ты, был счастлив и оставил свое имя в веках. — Ну, положим, и он искал. С фонарем все бродил… — Искал такого же, как сам, — кивнул Иноземцев. — А люди вокруг все бежали куда-то, все стремились: быстрей, пешком ходить некогда, давай колесо. Кто-нибудь помнит изобретателя колеса? То-то. А Диогена помнят. — Но бутылка тут при чем? — Человек инстинктивно стремится к бесцельности. Водка и дает это ощущение. Жахнул — и целеустремленность как рукой снимает. Уж никуда не спешишь, хочется поговорить «за жизнь», осмыслить ее, осознать себя. А непьющий даже по эскалатору бежит. Матвей налил, машинально выпил, стал закусывать. — Однако для того чтобы почивать на лаврах и глушить, надо чего-то добиться. — Наоборот, сивуха и дает человеку ощущение, что он уж всего добился. Почему пьяный разглагольствует о своих успехах? Он уверен, что достиг. Водка дает ощущение благополучия и достижения чего-то сегодня, сейчас, а не после дождичка в четверг. Глотнул — и счастлив. — М-да… — Матвей выглянул в иллюминатор. Подходили к плавзаводу, мотобот уже подняли на палубу, старшина, видимо; доложил Кастрату, с чем едет Матвей, и теперь у борта стояли встречающие — чуть ли не шпалерами. «Почетный караул, мать их!» — Бек Назарович, — обратился он к капиталу. — Оставлю у тебя это имущество, видишь — встречают. Когда сети поставишь и в полночь подойдешь к борту, перебрось мне на веревке. — Ладно, — Бисалиев уже не сердился, лишь вздохнул. Оба с чувством пожали друг другу руки. И вот теперь Матвей ждал траулер, вглядывался в ночное море, опытным взглядом выхватывая сигнальные огни снующих по району лова судов. Красный огонь — идет туда… зеленый огонь… Ага! Красный и зеленый — держит курс на плавзавод. Его дернул за рукав Валентин: — Ты что, не слышишь? — Пойло сейчас будет здесь, — бросил Матвей. — Потерпи. — А в портфеле у тебя что? Матвей вспомнил о портфеле. Там ведь два «гуся»! Открыл — точно! Откуда они здесь взялись? И снова смутное подозрение чего-то нереального закралось в душу. Ведь портфель он взял со скамейки в полтавском сквере, то бишь владивостокском, причем неизвестно, как он и туда попал. — Мили две… — пробормотал он. — Будет здесь через пятнадцать минут. Успеем. Они быстро спустились в каморку с грозной надписью на двери. Щелкнул ключ, Матвей вытащил бутылку и чуть не выпустил ее из рук — это оказалась рисовая водка. А тогда, в парке, он пил черное вязкое вино. Хорошо помнил. — Ладно, — быстро разлили по стаканам. — Будем! После того как выпили, Матвей лихорадочно зашептал, косясь на дверь: — Мне только что казалось, что я в парке во Владике. Иду мимо университета… парапет. А перед этим был на Украине. И вдруг — на судне! Как ты это объяснишь, а? — А что тут объяснять? — Валентин с хрустом разгрыз клешню. — Ты попал на лист Мебиуса. — Односторонняя поверхность! — Матвей отшатнулся. — А откуда она взялась? — Мы многого не знаем. А Бермудский треугольник? Куда бесследно исчезают суда и самолеты? То-то! Нам разные объяснения подсовывают — дескать, авария, тайфун, колебательные волны. Но почему людей с палубы слизывает живьем? Я это установил. По земле где-то проходит односторонняя поверхность. Как попал на нее, так и сгинул. Или объявился на другом краю земли. Матвей сразу поверил ему. Во всяком случае, теория Валентина многое объясняла и проясняла. Было за что ухватиться для исходных рассуждений. — А что ты о ней знаешь? — Не раз попадал.. — тот улыбнулся своей извиняющейся ухмылочкой. — То в одном месте объявлялся, то в другом и не помню как. Говорят: пьяный был. Пьяный-то пьяный, но не дурак. Дело в том, что лист, — он поднял палец. — пьяных долго не держит. Он движется в виде конвейера, а куда уходит — неизвестно. Может, куда-нибудь туда, — он неопределенно махнул рукой. — И кто им управляет, неизвестно. Может, им пьяные не нужны? Только попал, определили — и выбросили. И ты оказываешься все еще в пределах Земли. А те, которые потрезвее, представляют какой-то интерес. Их и уволакивает за пределы… К тому же трезвого выброси, он и пойдет балабонить, доказывать. А пьяному какая вера? От его рассуждений морозец подирал по коже, мутилось в голове. Матвей вспомнил теорию одного алкаша в дурдоме. Тот тоже толковал о каком-то внеземном наблюдении. Озирался. Может, и он попадал на такой лист, только не знал, что это такое. Просто почувствовал, что все не наше, — товары не те, и по загривку не дают. А Валентин механик, сразу докумекал. Вот оно как! Мысль Матвея напряженно работала. Но додумать не пришлось: наверху зазвенели звонки, послышался топот. — Причаливает! Пошли. Траулер стоял у борта. На его палубу подавали строп с продуктами, все суетились, смотрели туда. Матвей прокрался дальше — Иноземцев на корме траулера увязывал бечевкой какие-то тючки в парусине. «Молодец, — тепло подумал о нем Матвей. — Сориентировался». Штурман поднял голову: — Матвей Иваныч! Кидай конец! — Давай ты, — сказал он Валентину. — А я понаблюдаю… Валентин споро поднял один за другим два тючка и деловито понес их вниз, в ту же каморку. — А что я видела… — пропел сзади мелодичный голосок. Он повернулся — перед ним стояла Вера в своем неизменном синем трико, но поверх него была накинута блестящая куртка с пушистым белым воротничком и опушкой по рукавам и подолу. Ее глаза блестели. — Ты как Снегурочка! — вырвалось у него. — Почему здесь? — Работы мало, меня попросили подежурить, — она подошла вплотную, понизила голос. — Матвей Иванович, нам Кастрат строго-настрого наказал следить, как подойдет траулер… — Побежишь докладывать? — Хорошо, что вы в моем секторе. Больше, кажется, никто не видел, я смотрела… — она еще ближе подошла, хотя уже и подходить было некуда. От нее слабо пахло духами, и глаза мерцали у самого лица. Матвей и сам не понял, как это случилось, а уже жадно целовал ее полуоткрытые губы, глаза, холодноватые от морского ветра щеки. — Ух! — она отодвинулась. — Долго же вы раскачивались. — Но и ты… — он не выпускал ее из объятий. Мимо пробежал кто-то, чуть не задел, потом еще, и еще, но никто не обращал внимания: кого и чем удивишь на плавзаводе? — Что я? — она заглянула в его глаза. — Не подступись. Всех отшивала. Ну, я и подумал: кто я такой? — Я и сама не знала. Случай. Вы, может, и не помните. Встретившись на трапе, вы уступили дорогу. — Ну и что? — не понял он. — Тут никто дорогу девушкам не уступает. С ног собьет, но лезет напролом. А вы… — Говори мне «ты», — перебил ее Матвей, а сам подумал: от какой малости зависит женское чувство! — И еще… — продолжала она, — ваши… твои глаза. Какие-то светлые, мудрые… — Наверное, трезвый был, — он снова поцеловал ее — на этот раз нежно и долго. Она прижалась всем телом, и он вдруг понял, что держит в объятиях недоступную статуэтку. Отодвинулся, вглядываясь в нежное, изящное лицо, розовые губы. Оказалось, что глаза у нее не темные, а серые, темно-серые, опушенные густыми ресницами. И тут вспомнил… вырвалось: — Львовянка! — Откуда ты знаешь? — она удивленно отодвинулась. — Интуиция. И опыт, — привычно сказал он. Ну как объяснить, что это действительно как наитие? Вот почему лицо ее казалось ему странно знакомым! Только во Львове он встречал таких изысканно вежливых и недоступных с виду женщин — с тонкими «шляхетскими» профилями, с пепельными вьющимися волосами. Как-то он забрел на спектакль о Буратино в детский театр — там должен был встретиться с важным бюрократом, который пришел с мальчиком, тихим и воспитанным. Мальчик смотрел спектакль, а они переговаривались шепотом, решали дела. Мальвина была прекрасна! В голубом воздушном платьице, кружевных панталончиках, она словно летала над сценой. Матвеи косился огненным глазом, когда она появлялась: как такую схватить, стиснуть в объятиях, закогтить? Сломаешь все нежные хрящики… Вера была похожа на нее как две капли воды. — Ты в театре не играла? Мальвину, например? — спросил он, жадно заглядывая в ее потемневшие глаза. Она тихонько засмеялась и спрятала голову на груди счастливого Матвея. — Хватит лизаться, — из тьмы вынырнул Валентин. — Груз на месте. — Идем, — сказал Матвей Вере. — Эх, я и забыл: ты на дежурстве. — Ничего, я сейчас подружку попрошу, она подменит. Куда прийти? Она крутанулась на каблучках и исчезла. — Тебе можно выдать шнобелевскую премию, — говорил на ходу Валентин. — Такую девку забарабать. — Я тут ни при чем. Наверное, женский каприз… Вдруг перед ними откуда-то появился штурман Иноземцев. — Матвей Иванович, — он встал на колени — действительно встал! — Заберите меня к себе, не могу больше! — Погоди, погоди, — Матвей поднял его. — Что я тебе, богородица? В чем дело? — Тут жизнь, девки, приволье… — штурман чуть не плакал. — А там одна маета. Я ведь молодой мужик. За борт брошусь! — Да заскочи в любую каюту — приголубят твою истерзанную душу. И размагнитишься. Ваши-то успевают! Занавески на втором ярусе задернул — влюбляйся. А другие девки в это время в каюте читают, вяжут — все спокойно. — Я по-собачьи не могу. Я привязчивый, мне одна нужна. Матвею действительно требовался помощник: флотилий много, в сроки не укладывался. Кажется, он сказал об этом в каюте Бисалиеву, когда выпивали, а этот усек. — Ладно. А капитан согласен? — Да он… да хоть сейчас! Он меня сразу невзлюбил. Тут бы Матвею и насторожиться, почему капитан невзлюбил своего штурмана, спуститься на траулер и поговорить. Но он помнил Кулакова, тоже ведь невзлюбил его, и было некогда — внизу, наверное, уже ждала Вера. — Собирай манатки, завтра дам эрдэ в управление. Вера действительно ждала около надписи: «Посторонним вход воспрещен!» Успела переодеться в бархатную мини-юбочку, тонкую обтягивающую кофточку из золотистой ткани. Едва вошли, она прыгнула на какой-то ящик и уселась, болтая изящными ногами. Закурила. — Ловко устроились. А я думаю: зачем надпись? Когда я вижу такую надпись, мне всегда кажется, что я и есть в этой жизни посторонняя. Валентин не отрывал глаз от ее круглых розовых коленей. — Дай поцелую, ягодка, — он церемонно приник губами. — Диво! И создает же всевышний! Одному все, другому кукиш в кармане. Вера пила наравне, но это не разочаровало Матвея. Она была из тех редких женщин, у которых все естественно и ничто от нее оттолкнуть не может. И даже потом, в его каюте, когда она оказалась опытной и умелой в любовных делах, это тоже не вызвало разочарования, а лишь усилило чувство восхищения ею. Обняв его, она заливалась ласковым серебристым смехом, будто находилась в неведомой стране счастья, и такое же ощущение охватило его. Все забылось, ушло, осталось одно — счастье? И оно не исчезало, а росло от встречи к встрече с этой волшебницей. Теперь уже все на судне знали, кого избрала Вера, она открыто приходила в его каюту после смены и оставалась там до утра. И это не считалось здесь аморальным: одна ходит, не вереница. Морская жена. Почти законная, а на плавзаводе такая и считалась законной. У многих на плавзаводе, даже у женатых, были морские жены, причем иная связь продолжалась из путины в путину, годами. Пусть там, на берегу, ждет и кусает локти так называемая законная жена с паспортом, в котором все ее права указаны — качай! Но ей достается муж всего на четыре месяца, а морской — на восемь. Да и те четыре месяца большой радости законной жене не приносят — муж только и поглядывает в окошко: когда же весна, путина, когда он встретится со своей ненаглядной голубушкой — молодой, пригожей, без всяких претензий, которая не грызет его изо дня в день, как эта опостылевшая мымра, а заботится о нем тепло и нежно, моет после вахты его натруженные ноженьки. Некоторые меняли жен каждую путину. А были мастаки, которые заводили сразу по две, по три — глаза-то разбегаются, богатейший выбор! Но на такое уже смотрели косо: между морскими женами начинались свары, волей-неволей приходилось разбираться судовому начальству, общественности — кому эта тягомотина нужна? Держи в узде! Изменилось и отношение «кобылок» к Матвею. Раньше, бывало, то одна, то другая метнет призывный взгляд, пробегая, толкнет локтем, зацепит недвусмысленным словом. Теперь — как отрезало. Мимо него проходили как мимо пустого места — застолбила Вера. Но он не жалел: разве сравнится кто-нибудь из них с ее совершенством, с ее несравненным серебристым смехом! Блаженство окончилось неожиданно и тяжко. С очередным перегрузчиком прибыло двое молодцов в штатском, но с выправкой, взяли Веру под белые локотки и увели с ее чемоданчиком. Подробности сообщил ему второй штурман, от него капитан-директор не скрывал своего торжества: «Повязали-таки зазнобу нашего суперспециалиста! Теперь он подожмет хвост…» — За что? — А из Львова! А там по-иному говорят. Раз по-иному говорят, значит и думают по-иному. Оказалась наводчицей, а тут хотела укрыться на время. Да разве от наших молодцов скроешься? Матвей не успел даже попрощаться с ней. Выскочил на палубу, когда перегрузчик уже отходил. Она стояла у борта между двумя — даже лиц их не разобрать: серые, мутные пятна. — Вера! — крикнул он отчаянно. — Да что же это? — Судьба! — прозвучал ее серебристый голос. И уже издали сквозь шум заработавших винтов донеслось: —… не забуду! Он пошел к судовому костоправу, рыжему прохиндею Загинайло, и сказал: — Володя, выручай. Дай спиртяги. — Рад бы, друже! — приложил тот руку к груди. — Все выжрал косоглазый Винни-Пух. И просит, и требует! Божья кара! Остался энзэ только на операции. Дам я тебе, а вдруг завтра у кого аппендицит? Ну не заставляй меня голову под топор класть, я ведь тебя люблю! — А что есть? — Только борный. — Давай. — Смотри, его больше пузырька пить нельзя, разные осложнения… отравиться можно. — У меня и так жизнь отравлена. Лей полный стакан. Костоправ поставил перед ним пузырьки. — Лей сам, я умываю руки, — он действительно отошел к умывальнику и стал мыть руки, потом спохватился: — Смотри! Матвей ахнул стакан, и сразу отпустило. Сквозь дымную завесу перед ним качалось рыжее добродушное лицо, зудел голос: — Действие борного спирта специфично. Он проникает сквозь заградительные системы организма быстрее пули… опасно… Матвей грохнул кулаком по столу: — Ну почему нам с детства талдычили, вбивали в голову: нет у нас никаких пороков? Она — наркоманка? Да ни в жизнь не поверю! С самых высоких минаретов напевали: «Все спокойно в великом Хорезме!» А тут шайки, наркотики, наводчицы… теперь вот гангстеры объявились. Ветром нанесло, что ли? — Откуда гангстеры? — переполошился Загинайло. — Будто я их не узнал! В униформе, сволочи! А как попал к ним в лапы — исчез, канул. И ко мне подъезжали на кривой козе: подпиши обет молчания. А нет — в деграданты запишем. Костоправ пучил на него глаза: — Точно, бред. Говорил: остерегись борного… Не слушая его, Матвей побрел в каюту. Там, как всегда, сидел Иноземцев—на стуле, но поджав под себя ноги по-восточному. Глаза полузакрыты — путешествовал внутри себя. Этот оказался еще тем фруктом. Давно занимался йогой и верил в верховное существо. Доказывал, что человек может жить до пятисот лет, а в идеальных условиях и до тысячи. — Это что, в колбе? — не понял Матвей. — Нет, в идеальном мире без дрязг, нервотрепки, гонки за престижем, шмотками, гарнитуром… Зайдя в каюту, Матвей стал быстро собирать портфель. — Ты куда? — очнувшись, спросил Иноземцев. — Будешь отвечать на эрдэ: поехал по флотилиям, — перед глазами у него все плыло, но мысль работала четко. Пора. А его аппаратура, собранный материал? Кто выведет прохвоста Винни-Пуха с его орангутаньим болботаньем на чистую воду? Он отмахнулся: я не защитник человечества! На корме, как всегда в это время, было безлюдно, откуда-то снизу с шипением вырывались облака пара, тяжело плескалось свинцовое море. Как там объяснял Коротков? На транспортер можно ступить и по своей воле, нужно только пренебречь явной опасностью. Ну, ему к этому не привыкать. Закрыть глаза, сосредоточиться. Вызвать ощущение безбрежной поверхности… Серая, неразличимая она уходит во все концы Вселенной, до самых дальних звезд! Вот она. Теперь — к Лене. Перешагивая через борт, прямо в облака пара, он еще успел подумать: механик оказался прав. Транспортер сработал. Когда он очнулся в звенящей белой тишине палаты с высоким потолком, как-то сразу инстинктивно понял: он в другом месте. Не просто в другом помещении или в другом здании, а далеко на другом конце земли. Вокруг внимательные, напряженные ляда, белые халаты, высится капельница. Один со вздохом откинулся; — Ну, парень, четверо суток… не одной — двумя ногами, стоял в яме. Еле вытащили. Нарко, понял он, прислушиваясь к разговору вокруг. Специфические, профессиональные термины. Неужели придется отбыть весь срок? Из осторожности не стал ничего спрашивать. Все само выяснится. Нужно уметь ждать. Выдержка — вот его единственное оружие. Обычно ему удавалось вырваться на третьи — пятые сутки, проведя с похметологом несколько дискуссий на литературные и внешнеполитические темы, и тот убеждался, что у пациента нет патологического перерождения личности, что попал он сюда, видимо, случайно, основательно перебрав (с кем не случается!), не рассчитав дозы и длительности интоксикации. Он ограничивался словесным внушением и предостережением… что это может плохо кончиться, если спиртное не ограничить или вовсе не исключить из рациона (а попробуй исключи, если все вокруг, наоборот, только и включают!), и со вздохом сожаления выписывал. Действительно, зачем держать здесь культурного и так мучающегося чувством вины человека, если то и дело поступают уже не люди, а человекообразные, одичавшие, не мывшиеся годами, забывшие половину алфавита и даже имя родной матушки, если месяцами ждут принудлечения уже приговоренные судом: не хватает мест, а они ведь не просто ждут, а ежедневно накачиваются пойлом, того и гляди совершат антиобщественный поступок, а то и преступление! Этот же ведет себя тихо, скромно, санитары характеризуют положительно, клянется в рот больше не брать. Правда, все клянутся, но этот ведет совсем иные речи. — Дорогой Евгений Дмитриевич! (Опять, кажется, он?) Не нужно говорить мне разные укоризненные слова, я сам их сказал, и покрепче! Из эпикриза вы видите, что у меня сызмала предрасположенность к алкоголю, — уже десять раз мог спиться! А я держусь, противоборствую всей силой воли, всей моралью! Но он, гад, коварен, — подстерег! Вы меня вытащили, укрепили, спасибо и слава вам, всей нашей могучей медицине! Теперь я снова чувствую в себе силы бороться, творить, тяга полностью исчезла. Дайте мне сейчас сотню и отправьте по городским соблазнам, а вечером я вернусь как стеклышко. Я равнодушен к водке! Зачем я буду занимать у вас драгоценное койко-место, потреблять дефицитные препараты? У меня дел… эх! Надо впрягаться в работу, наверстывать упущенное… Не речи, а масло по сердцу похметолога. И, видя такое искреннее раскаяние, печаль в светлом взоре, красноречиво поникшие плечи (руки он прятал между колен, чтобы скрыть тремор, а со стороны казалось — переживает), свободное владение речью и даже специальными терминами (другие-то маму родную не помнят), похметолог сдавался. Ну, бог с ним, если врет, все равно сюда залетит, куда денется, все они бумерангами летают — кто выше, кто ниже. К чести Матвея нужно сказать, что он не врал, искренне верил в то, что говорил. Каждый раз разрабатывал все новые, все более изощренные планы борьбы с зеленым змием. Только одного не было в этих планах: просто бросить пить. Как метко сказал один из похметологов: «Вы из тех, кто хочет пить и в то же время оставаться непьющим…» Но он и вправду боролся, изнемогал и напрягал все свои физические и моральные силы. Цель была — небывалая, фантастическая: победить змия на его же почве. Не уйти, не сдаться, а победить. Ведь должно быть у него слабое место, ахиллесова пята. У любого чудища она есть. Когда чувствовал, что, несмотря на зеленый чай с молоком по утрам, настои шиповника, зверобоя, томатный и фруктовые соки и прочее, отрава все же переполняет организм, тогда начинал голодовку от трех до пяти суток. Пил только воду и чувствовал, как организм торопливо освобождается от ядов, как светлеют сны, крепнут нервы, возвращается уверенность, та самая целеустремленность, против которой так выступал Иноземцев. По утрам делал сначала короткую, а потом часовую гимнастику с тяжелыми гантелями, обливался холодной водой. И когда, веселый, стремительный, жизнерадостный снова появлялся среди друзей, они удивлялись: — Да с тебя как с гуся вода! Ты что, петушиное слово знаешь? Он мрачно предупреждал: — Кто предложит сивухи, бью без предупреждения в зубы. Однажды на пятые сутки голодовки его уговорили, прямо-таки затянули на чьи-то именины или какое-то другое семейное торжество: «Мы тебя по всему городу искали! Все просят, ты же душа общества! Без тебя и веселье не веселье…» — «Ну смотрите — пить не буду и есть тоже». — «Как хочешь, только поехали!» Компания подобралась высокоинтеллектуальная, не запивохи, все чисто, пристойно — даже белоснежные скатерти и салфетки ни столах. Старый граммофон с жарко полыхавшим медным раструбом, которым явно гордились хозяева — молодые ученые. Пластинки Лещенко, Шаляпина, Шульженко, Ларисы Мондрус… Полумрак, холодная закуска в виде натюрмортов, дымящаяся баранина в горшочках. Матвея принялись бурно уговаривать выпить, но хозяин вступился: «Мы договорились!» Там оказался еще один абстинент, правда, не голодал, и они вдвоем нажимали на местную минеральную воду «Ласточка», поднимая стопки с пузырящейся влагой, когда все остальные поднимали со зловеще-синеватой. И здесь впервые в жизни он посмотрел на пьяную компанию как бы со стороны, проследил все стадии ее самооглушения. Интеллектуалы пили крепко — скоро у Матвея и его коллеги по трезвости вода булькала уже в горле, а стопки все поднимались, и водка беспрепятственно проходила в пересохшие глотки (женщины пили, правда, вино) под добротную закуску. Сначала еще кое-как слушали друг друга, зажав стопки в кулаке, дожидаясь окончания очередного цветистого тоста. А потом тосты стали куцыми, да их никто и не слушал, говорили кто во что горазд, перебивая самих себя. Разговор шел какими-то обрывками, рывками, и Матвей, превыше всего ценивший связность и стройность речи, уныло созерцал перерождение еще совсем недавно милых и умных людей в каких-то портовых амбалов с багровыми физиономиями и бессмысленно выпученными глазами. Зачем все это? К чему? Кому нужно? А потом все как-то разом осовели от поглощенных напитков и яств, сидели, тупо глядя перед собой, кое-кто беззастенчиво икал. Правда, хозяин и хозяйка держали себя в узде — положение обязывает, ухаживали, меняли тарелки с окурками в порушенных натюрмортах («Ну почему даже культурный человек, окосев, норовит окурок в салат воткнуть?»), подливали, заводили граммофон. И тогда Матвей и его друг абстинент принялись веселить компанию: рассказывали анекдоты, интересные истории, подзуживали, разыгрывали интермедии, показывали фокусы (отрывание большого пальца), кукарекали, тормошили осовевших, плясали. В конце концов кто-то из гостей не выдержал: — Слыш-те, д-да они, наверное, какую-то особую сивуху пьют. Г- гля, какие веселые! И все по очереди принялись пробовать из их стопок: тьфу, обычная минералка. Как же укоренилось в сознании людей, что веселиться можно только с выпивкой. А на самом деле никакого веселья, одно утробное иканье… При воспоминании об этом вечере у Матвея всегда появлялась горькая улыбка. Улыбка над самим собой: веселился ведь без допинга, да еще как! Казалось бы, наглядный урок, но он так ничему и не научил. Напряжение — вот бич современного человека. На столе у Матвея всегда лежало несколько листочков бумаги, с утра заполненных: кому позвонить, что написать, что сделать, куда зайти… И эти бумажки стегали его весь день, словно бич: работай, работай! А входя в штопор, он с наслаждением рвал их в клочья: пропади оно пропадом, да здравствует беззаботность! Правда, сладкое забытье потом неизменно переходило в черное с кошмарами, наплывающими звериными ликами, гоняющимися за тобой оскаленными пастями, гадюками, пауками, из которых вырываешься с тяжким испуганным всхрапом, словно конь из трясины, и скорее тянешься к спасительнице сивухе, чтобы хлебнуть и хоть немного прийти в себя. Но краткий проблеск быстро проходил, опять тяжкое забытье, кошмары… Проблески становились все короче, забытье все тяжелее, и где-то подспудно-инстинктивно тлело понимание того, что неуклонно, шаг за шагом приближаешься к роковой красной черте, к самому краю пропасти без дна и возврата… И тогда появлялось противоестественное жгучее желание: скорей бы! Однажды, не выдержав, Матвей отправился к переезду положить голову под проходящий поезд. Все понимал, но шел, словно вели под уздцы. К счастью, переезд был далеко, он устал, задыхался: «Нет, без допинга не дойду, надо вернуться…» Но допинг снова бросил его в забытье… — Четверо суток, — повторил, качая головой, врач. — И как этакое выдержать… Ни о каких интеллектуальных разговорах теперь, конечно, и речи не могло быть. Покорно слушал Матвей краткие энергичные распоряжения лечащего похметолога: десять суток вывод интоксикации, витамины, глюкоза, тотально поддерживающие, снимающие тягу… сульфазин регулярно… («Сволочи, без серы не обойдутся!»), потом лечение по обычной схеме: антабус, рефлекторное («И рыгачка!»). Ну и, естественно, трудотерапия. Тело казалось ватным, в сознании все еще крутился черный вихрь, глаза не фокусировались. — Мне бы… в туалет… — еле выдавил и не узнал своего голоса — слабый, хриплый, какой-то пропадающий. — Лежите, лежите. Сейчас принесут утку… или еще что? — Я… я стесняюсь… ведь культурный человек, — он начал мобилизовывать волю. Вырваться, хоть на миг вырваться… сориентироваться. — Культурный, так напиваетесь, — проворчал похметолог. — Вас проведут. Его подхватили под руки, он с трудом поднялся, и все завертелось перед глазами, в голове забухали колокола. Это не игра. Закрыл на миг глаза, пытался сгруппироваться, но ничего не получилось. Так и повели его — растрепанного, жалкого, дрожащего. Врачи внимательно наблюдали, фиксировали каждое неточное движение. Коридор дыбился и норовил хлестнуть его в лоб, он валился то вправо, то влево. Хорошо, что вели его санитары из добровольцев-алкашей, таких же, как он, и, может быть, прошедших те же стадии. Они сочувственно поддерживали. — Ишь, валяет тебя, — хмыкнул один. — Где набрался? Какой день штопоришь? — Хрен знает… Какое сегодня число? Тот засмеялся и сказал. Наверное, суток двадцать. Пока не вспоминалось. — Покурить… есть? За этим и попросился в туалет. Курить хотелось нестерпимо, нервы гудели натянутыми струнами. В туалете его усадили, дали сигарету. Затянулся, стало немного легче, хотя сильнее закружилась голова. Зато в груди распустилось что-то сведенное в каменный узел. Мордовороты-добровольцы, ожидая, тоже закурили. Один присел на пятки у стены, и Матвей машинально отметил: бывалый. Тот, кто по многу раз залетал, вырабатывал такую вот стойкую привычку: сидеть на пятках. Им приходилось подолгу ждать и перекуривать там, где стульев не предлагали. — Ну… как тут… обслуга? Как порядки? — Как везде… — неохотно ответил сидящий. — Медом по губам не мажут. — Тебе сколько осталось? Сидящий ответил сразу, почти автоматически. Каждый из них считал дни до выхода, как считают медяки на последнюю кружку пива. У него было непреходяще багровое лицо, мешки под глазами, поперек щеки синий шрам. Руки блестели, словно на них надеты коричневые резиновые перчатки, смазанные вазелином, такой же была и шея, кое-где блестящая пленка отшелушилась я виднелась розовая кожа. «Экзема, гепатит. Печень отказывает. На таран идет мужик — цирроз в последней стадии…» Второй — широкоплечий молодой парень с румяным лицом — так и просился на плакат «Сдадим нормы ГТО!», если бы не младенческий беззаботный взгляд, даже какой-то неприличный. Он не сводил своих безоблачных голубых глаз с Матвея и все ему заговорщицки подмигивал. «Что-то хочет сообщить? И что? Может, напарник — стукач?» Но не стал задумываться, слишком сложно. Стукач так стукач. Среди алкашей, слабовольных опустившихся людей, было много таких. Они доброхотно доносили врачам о тайных выпивках в палатах, о разных случаях нарушения режима, иудиным старанием заслуживая досрочно освобождение. Врачи их терпели — полезные люди, активисты, стали на путь сознания, исправления. Но в большинстве своем они просто мечтали поскорее дорваться до заветного горла, а ради него готовы были и маму родную заложить. Матвей встал, но тут же упал на стульчак. Тем же макаром его отвели в палату. Врачи уже ушли по своим неотложным делам, напряженность момента миновала. Организм быстро приходил в себя, и к вечеру Матвей уже сам выползал в туалет, стрелял сигаретки, курил, заводил осторожные разговоры. Но по некоторым неуловимым признакам чувствовал, что до выздоровления еще далеко, ни на какое серьезное дело не годился. Да что там — ему и табуретки сейчас не перенести с места на место. Все еще шатало, все кидало на стены. Ночь почти не спал, хотя и получил оглушающую дозу снотворного: засыпал на минуту-две, тут же со страхом просыпался — казалось, останавливается сердце. «Стукнет вот так в последний раз… отгорит. Нет, тут помирать не хочется…» Выход из штопора в нарко имел свои положительные стороны: не мучили кошмары, ужасы, все эти очаги напряженности в мозгу снимались, купировались специальными препаратами. Но на смену зубастым чудовищам приходили подавленность, мрачные мысли о бесполезности своей жизни, жгучее чувство вины перед всем миром, черная тревога. И все это, возможно, было не легче. Хорошо, что в наблюдательной палате всю ночь горит свет. У столика сидит дежурный мордоворот, читает затрепанную книжку. Время от времени появлялась медсестра, глядела внимательно на Матвея (свежевытащенный) и, встретив его тоскливый взгляд, укоризненно качала головой: — Вам нужно уснуть… — Как уснешь? — Матвей садился на постели. — Тревога… все время тревожно на душе. — Кого-нибудь видите? — осторожно спрашивала она. Дурень он, что ли: все фиксируется в журнале. — Нет, не галлюцинации. И не голоса. Просто тревожно… дайте что-нибудь сердечное. — Возьмите валидол под язык, — она протягивала таблетку. Что ж, валидол самое надежное, хотя и простое средство. На некоторое время колющая боль в сердце проходила, он шел в туалет, курил, думал. Ну как же так? Начиналось вроде безмятежно — с кружки пива. Там кружку, там кружку, чем еще утолишь жажду в зной и жару? В работе появилось больше энергии, выдумки, мастерства. Несколько беглых контактов в ресторане — там приходилось пить легкое вино («что-то от сиводрала у меня в последнее время голова раскалывается, никакого удовольствия…» — хитрил), потом вино крепленое. Но неуклонно шел к ней — чистой, сорокаградусной. И надо же такому случиться: приехал знакомый армянин Жора и подарил бутылку трехзвездного. — Из Еревана! Вах! Такого нигде не купишь. Пачему грузинский коньяк стоит в магазине? Патаму что не умеют делать. Коньяк делают в Армении! Плюнь в глаза тому, кто скажет другое. Сивушные масла, вот что его подкосило. И знал ведь… Коньяк тем и отличается от других напитков, что в нем оставляют сивушные масла — для букета. Пьешь крохотной рюмочкой, смакуешь: вах, вах! Но где найдешь крохотные рюмочки? Разлил, как обычно, по стаканам. Трах! Тепло разлилось, оранжевые круги перед глазами. — Ты чего здесь? — Дорогу строю. Вчера в Литвяках поставил асфальтовый завод. — А-а, — кивнул Матвей. — Что такое асфальтовый завод? Две трубы и один армянин. Жора хлопнул себя по коленкам. — Ха-ха-ха! Две трубы и один армянин. Правильно! Надо записать… А что такое ваш завод? Две трубы, один рабочий и десять начальников! А? Разве не так? Жора был веселый, добродушный, но вечно озабоченный — летал на своих «Жигулях», что-то добывал, привозил, строил. Его бригада проложила сеть дорог уже в нескольких районах. Нужно отдать им должное: армяне строили быстро, добротно, дешево. Но и работали как проклятые — от зари до зари. — Вы как рабы, — сказал Матвей. — Рабы денег. — Мы зарабатываем, да! Тысячи зарабатываем! Но мы не крадем, мы своими руками, вот этими, — он вытягивал черные от асфальта руки в мозолях. — А говорят — жулики. Плохие люди говорят, сами жулики. — Но взятки даете? — Не даем, у нас из горла вырывают! Кто свои деньги отдаст? Приходится: куда ни ткнешься — давай взятку! Он разволновался, сбегал к «Жигулям» и приволок еще две бутылки. Так они уломали все за один присест. На следующий день, проснувшись, Матвей еле оторвал голову от подушки и понял: взят жестоко. Голова будто заколочена в тесный деревянный ящик, виски стягивает. «Знакомо. Коньяк всегда так ошарашивает…» Пришлось с утра плестись в пивной бар. А там как раз накануне кончилось пиво и еще не подвезли. Но возле бара стояли группки страждущих — видно с первого взгляда. Подошел. — Кто сбегает? Гастроном был рядом, но до одиннадцати еще далеко, дают не всякому. Головы повернулись как по команде. — Матвей! — молодой, но уже лысый, сгорбленный, похожий на параграф парень раскинул руки. — Здорово! Ты откуда? — Вот ты откуда? Тебя же из нарко за два побега прямо в элтэпэ наладили. — Был, был! Полгода кукарекал, недавно вернулся. — Ну как там? — Житуха — во! — Параграф показал большой палец. — Столярил в одной мастерской. И там жить можно. — А сиводрал? — С этим плохо. Ну ладно, потом поговорим. У тебя есть? Матвей достал десятку. Оставался еще четвертной. — Давай! Параграф (Матвей напрочь забыл, как его зовут) выхватил деньги и деловито потрусил в магазин. Вернулся быстро, со стороны поглядеть — безрезультатно, ничего не оттопыривалось, не вздувалось. На нем были надеты белые брюки, правда уже замызганные, и коротенькая кремовая курточка — пачки сигарет не спрячешь. Но по озабоченному виду сразу стало видно — взял. «Бомба» оказалась за поясом, прикрытая курточкой. — Пошли… — трое без слов потянулись за ним. Параграф на ходу отдал сдачу — алкаши в предвидении дармовой выпивки, как правило, люди аккуратные. По пути сорвали по паре вишенок с веток, густо усыпанных ягодами, — на закуску. В уютной рощице неподалеку расположились. Параграф сноровисто сдернул ногтями пластмассовую пробку (трезвенники с превеликим трудом снимают ее плоскогубцами), достал из-за пня стакан и протянул Матвею. Отпустило. Заели вишнями, закурили, погомонили о жизни. — Я ведь только из трезвария, — сказал один. — Вечером взяли: как раз после получки — только квакнул, белый свет увидел… Я бушевать, а они меня — на ласточку. — Какую ласточку? — Матвей в вытрезвитель не попадал — везло, да и остерегался: во время штопора не шатался по улицам, а если приходилось идти в магазин, то надевал темные очки, брал портфель и деловым шагом проходил дистанцию — посмотришь, клерк спешит на работу, кому какое дело? — Подвесили за руки и ноги врастяжку — мол, успокойся, Утром, правда, выпустили. Раздобрились, потому как деньги были. Говорят: коль расплатился, сознательный, на работу сообщать не станем, у нас мало кто платит, шантрапа, неплатежеспособная публика. На службу сообщил: вывихнул ногу. Надо ведь: поправиться… — А если проверят? Нога-то здорова. — Вечером вывихну, — сказал парень спокойно. — Поднаберусь… «Велика ты, сила народная», — подумал Матвей и отдал смятые трешки: — Сбегай еще. Параграф рысцой побежал к гастроному. И это тоже знал Матвей: бормотуха коварна. Пьется легко, чувствуешь себя нормально, радостно, а потом — как обухом по голове. Поэтому после третьего «гуся» (скоротали время до одиннадцати) запасся еще пойлом и поспешил домой, на дороге вырубаться не хотелось. Только ступил на порог — провал. Очнулся вечером. Что такое? Глянул в зеркало: паспорт в крови, сам разбит. Видать, с порога так столбом и рухнул. Такое с ним уже бывало. Кое-как умылся, дрожащими руками открыл портфель, там поблескивали темные бутылки. Ага, до завтра хватит. Откупорил, выпил, стал немного соображать. «Придется спускать на тормозах, работать дома и общаться по телефону». Два дня спускал на тормозах, но виражи становились все круче, — на бормотухе, никак не спустишь, она все время заносит в сторону, коварный напиток, слишком много гнилья намешано. Пришлось попудрить ссадины, подмазать кремом, надеть черные очки (хорошо, что синяки под глазами очки закрыли) и отправиться наконец за белой, сорокаградусной родимой матушкой. С нею сразу стало легче, организм тут же переключил обмен веществ на чистый алкоголь. Время от времени разжижал алкоголь в артериях пивом — брал по трехлитровой банке и пытался выйти из штопора на пиве. Такое ему раньше удавалось. Но для этого нужно запастись большим количеством пива. Ему повезло — как раз в магазинчик напротив привезли бутылочное «Жигулевское». Он взял, не посмотрев на число, ящик (пересыпал в рюкзак), но как только хлебнул дома стакан, понял: и тут прокол. Пиво было старое, перебродившее, даже числа не разглядеть — чернильное пятно расплылось на косой бумажной выцветшей наклейке. Пиво все-таки до капли высосал, так что утром снова пришлось плестись на пятачок перед пивбаром. Он пошарил в карманах — одна мелочь. «Ничего, бог алкаша хранит». На пятачке опять встретил Параграфа в окружении тех же опухших морд — как будто и не уходил с того дня, вертелся, улыбался, сыпал шуточками, только брюки еще больше замызгались и уже совсем не выглядели белыми. «Железные люди! — с каким-то мистическим удивлением подумал Матвей. — А ведь он в эти дни тоже не просыхал… Его в бак с пойлом запусти — не только выживет, но и потомством обзаведется». — У меня пусто, — сказал он Параграфу. — Но надо. Параграф вытащил смятый дежурный рубль и мелочь. — Понимаешь, тут всего-то не хватает… Матвеева мелочь пригодилась — там вдруг наскреблось несколько рублей. Опять вишни, знакомая рощица, Знакомый захватанный стакан. Но стало легче. — Теперь можно ориентироваться. Надо добыть копеек. На занятые деньги он допился до того, что пытался выброситься с балкона, но случившаяся внизу соседка закричала, спугнула… Дальше мрак, он до сих пор не знал, упал он с балкона или нет. Судя по кровоподтекам на всем теле, ужасающему синяку поперек ребер, разбитой морде — выбросился. Но если выбросился, то почему жив остался? Ведь пятый этаж. — Где я? — спросил осторожно в туалете. — Это Север? Кто-то загоготал. — Можно сказать, что и так. Хотя скорее это Юг. По виду из окна было трудно что-либо определить: бетонный забор, все занесено снегом, голые деревья. «Деревья! Значит не Север — там деревьев почти нет… А ведь мы срывали вишни… должно быть лето. Почему зима? А может, это было в другой раз?» Ему нужно срочно установить, где он, в какой точке пространства и времени находится, чтобы не произошел в сознании оборот хаоса, утвердиться хотя бы в малом. Но сделать это осторожно — заподозрят, что в такой стадии, примут радикальные меры, продлят срок, изменят курс лечения или вообще запрут к идиотам. «Без срока давности…» Вот почему он разговаривал, выпытывал, хотя ни разговаривать, ни выпытывать не хотелось — депрессия. Наконец по оброненным названиям сел, идиомам, оборотам речи удалось кое-что понять — напряжение спало, мозаичные обрывки воспоминаний стали складываться в какую-то стройную картину. Он уяснил. Поездка в Киев была деловая и закончилась глубоким штопором. В гостинице Матвей подарил дорогую нерпичью шляпу юркому парикмахеру Рудику, которому она приглянулась, и вышел под косо идущий снег простоволосый — все было нипочем. Еле доехал до автовокзала, стал в раздумье — пугали орущие, тесные, душные очереди, еще вырубишься в костомятке. К нему подскочили два шустрячка. — Куда ехать? — Далеко, в Сумскую область. — Давай деньги, возьмем билет. Матвей отдал последние рубли. Шустрячки не обдурили, принесли тотчас билет, взяв комиссионные. Заметив его состояние, вдруг предложили: — Хочешь довезем? Машина вон стоит. — Сколько шкур сдерете? — Сотню. — Ну, поехали. Только деньги дома. Шустрячки заехали домой, заправились, взяли с собой какого-то вонючего пойла — самогон, что ли? — и, посоветовавшись, сказали: — Сотняги-то маловато. Дорога дальняя, снегопад… — Что, овес дорог? И сколько же? — Полторы. — Ну вы… Ладно, поехали. Ехали долго, снег падал все гуще, по пути останавливались, угощали Матвея пойлом, от которого он несколько раз вырубался (подмешано?), а остановившись на полдороге, заявили: — Нет, ехать трудно. Меньше чем за двести не повезем. — Да вы люди? Что же я теперь, по полю пойду? — Как хочешь. Видимо, Матвей показался им бобром, которого стоило ободрать. Но он согласился: что поделаешь, шустрячки за горло взяли. Чувствовал — у них иная мораль, иные мерки. Уже потом, анализируя происшедшее, понял, что если бы деньги оказались при нем, то нашли бы его только весной, точнее, не его, а хладные останки под снегом. Оказывается, пока он вырубался, шустрячки тщательно обшарили все карманы, портфель, забрали документы, электробритву, рубашки, часы — все, что представляло какую-то ценность. Доехали, зашли в квартиру. Матвей отдал им две сотни, хотя и было велико искушение сделать козью морду и показать кукиш с маком, как он поступил с одним чересчур наглым шоферишкой. Но тот катался на государственной машине да и ехал попутно, а эти все же потратили целый день, везли его, вели под руки, опять же овес, то бишь бензин… Его остановило чувство справедливости. Подзалетел, но сам виноват. — Мало, — заявил один, пересчитывая деньги. — Надо бы двести пятьдесят. — От своего слова не отступаю, — пошатнулся Матвей. — Но и вы держите… — На, возьми паспорт, — один положил на стол документы, командировочные. Подстраховались, сволочи. А военный билет с собой увезли — видимо, боялись осложнений в самый последний момент. Выслали его потом почтой, без всяких комментариев. «Вот как стригут собачек, когда они шибко лохматые». Он долго смотрел на закрывшуюся дверь. Как таких носит земля? Теперь можно было начинать отсчет, на что-то опираться. Он порадовался, что оказался в такое время и в таком заведении — закрытом. Он не любил открытых нарко в городе, и особенно в хорошую летнюю погоду, когда под ярким солнцем идут за окнами веселые жизнерадостные люди, а ты, как последний обормот, прозябаешь тут, живешь какими-то пошлейшими мелкими заботами: занять очередь у раздаточного окна, захватить чистую миску и ложку, стрельнуть сигарету, покурить, чтобы не застукали. Тьфу! Насколько говорливы и веселы алкаши на воле со стаканом или кружкой в руке, настолько необщительны и угрюмы здесь, в нарко. Словно вольные птицы, которым вдруг подрезали крылья. Три или шесть месяцев — срок немалый, чтобы подумать на трезвую голову и, может быть, переоценить свою жизнь, подернутую до этого пьяным туманом. Одни действительно думают и переживают, искренне дают зарок больше не глядеть на проклятую, хотя редко кто выдерживает потом этот зарок; другие молча бесятся, что их оторвали от заветного горла, — эти психуют по малейшему поводу, затевают базарные склоки из-за стула, куска хлеба, тарелки, ложки, хорошо что вилок тут не дают, а то бы так и пырнул в соседа. И все они, как правило, молча бродят по коридору, погруженные в мрачные думы, только слышится шарканье ног, руки заложены назад, лбы изборождены многодумными морщинами — ни дать ни взять кулуары какой-то высокой ассамблеи во время перерыва, если бы не надписи на одежде, вытравленные горкой: «нарко». Валяются на койках, глядя в потолок, или курят в туалете, надсаживая душу короткими затяжками и оставляя окурки по углам, на умывальнике, на подоконнике, чтобы докурить потом, — другой алкаш такой окурок не возьмет, разве что ничего не соображающий «кальсонник» из наблюдательной. Особенно тяжек первый период — пять-шесть дней в наблюдательной. Тут все облачены в белые солдатские кальсоны и такие же рубашки, хоть сейчас выводи и снимай в фильме о гражданской войне сцену «Расстрел пленных красноармейцев». Свет горит и днем и ночью, слышны глухие стоны и хрипы, жуткий храп, кто-то бесконечно балабонит, кто-то обирает с себя пауков, тараканов, хлещет полотенцем по крысам, вскакивающим на койку, кто-то сидит, глядя перед собой остановившимся взглядом, кто-то куда-то порывается. Даже после выхода из бессознательного состояния и усиленного питания витаминами и прочей химией «белочка» может хватить на третий или четвертый день. Смирно лежавший вот уже трое суток рядом с Матвеем сосед с почерневшим от водки лицом вдруг выхватил из-под одеяла напильник (и где-то же присмотрел, спрятал в кальсонах) и с криком «Поезд идет!» вонзил себе в горло. Очевидно, не выдержал зрелища накатывавшего на него поезда. Брызнула кровь, прибежали, вырвали напильник, еле скрутили вчетвером — худой, а мордоворотами мотал, словно куклами: «белочка» сил прибавляет. Через несколько минут фельдшер уже накладывал повязку на промытое окровавленное горло (напильник тупой, только кожу содрал), материл дежурного мордоворота, который недоглядел, а крепко связанный алкаш дергал ногами, закатив глаза. Вообще в наблюдательной палате и здоровый человек с крепкими нервами не соскучился бы, а тот, у кого вместо нервов — раскаленная проволока и, кажется, с живого содрана кожа, чувствует себя как в земном аду: бесконечная, невообразимая пытка изнутри и снаружи… С другой стороны рядом с Матвеем лежал деградант, как тут называли деградировавших, — старик с опухшим лицом, покрытым серой щетиной, и с одной рукой — другую по пьянке отморозил, обычное дело среди алкашей: кто безрукий, кто безногий. Его все называли дедом, и Матвей безмерно удивился, узнав позже, что этот дед его ровесник. Он жил где-то около вокзала, покинутый всеми, в халупе, ободранной и пустой, и все время отирался на станции, подбирая бутылки, сшибая пятачки и допивая из стаканов в буфете. Его все знали и уже не забирали ни в вытрезвитель, ни в нарко. Он сам приходил, когда наступала зима, и просился на лечение, потому что зимой боялся замерзнуть — топить нечем. Каждую зиму вот так приходил, чтобы перекантоваться холодный сезон. Его принимали из жалости, назначали курс лечения, который он исправно проходил, работая где-то подметалой, а выйдя на волю с первыми ласточками, тут же устремлялся в родной буфет. — Смотрите, — сказал Матвею похметолог, — внимательно смотрите! Это ваше будущее. Но смотрел в основном дед. Когда бы ни повернулся к нему Матвей, он встречал тупой пристальный взгляд бессмысленно выпученных слезящихся глаз из-под надвинутого на голову одеяла. Гипнотерапия! Ближе к выходу лежал здоровый мужик, водитель «скорой помощи» Саша. Когда его привезли, он кричал, что не останется здесь, перережет себе вены, выбросится из окна и тому подобную чушь, которую тут не раз слышали. В ответ на угрозы его аккуратно привязали, и он сучил ногами и руками до тех пор, пока не содрал себе кожу до живого мяса. Пальцы на одной ноге у него были обмотаны грязным бинтом, сквозь него проступала кровь. Всю ночь он плакал и просил сбить велосипедиста, который катался по карнизу и показывал ему язык. К утру заткнулся в тяжелом оглушающем забытьи. Очнувшись, он уже весело попросил его развязать, пообещал не буянить, разговаривал связно, толково. Его повели в туалет два мордоворота, но по пути он сшиб их, вырвался из нарко и босиком помчался по сугробам к автобусной остановке. Но куда убежишь в кальсонах? Снова водворили на первую койку. Пришел он в себя аж на третий день. Уныло наблюдал, как перевязывают его многочисленные раны, приговаривая: «Ай-ай-ай! Что я наделал?» Для него наступил «период зализывания ран». В курилке он поведал о том, что после двух поллитр на спор сорвал с большого пальца плоскогубцами ноготь — с корнем, с мясом (и таких людей когда-то пытались испугать иголочками под ногти!), выиграл еще две поллитры, их тут же прикончили, а дальше ничего не помнит. Жизнь у него тоже шла полосами — в светлую он был самым искусным шофером в городе, водил «скорую» как виртуоз, потому и держали, а в черную его отстраняли от руля и он начинал куролесить. Был еще один, с отмороженными ногами, — этого выволокли прямо из сугроба, где он безмятежно замерзал. Ноги почернели и распухли, не лезли ни в одни тапочки, вот-вот должна была начаться гангрена, а он еще из «белочки» не мог выползти, время от времени кукарекал и хлопал руками, воображая себя бравым» петухом. — У этого песенка спета, — сказал врач. — Ноги он уже потерял, а если не возьмется за ум, то и голову потеряет. Пять суток! Храп, стоны, вскрикивания, кулдыканье, свет в глаза, стойкий запах мочи. И уколы — в левую руку, в правую, в вену, в одну ягодицу, в другую. Разноцветные таблетки горстями (а что в тех таблетках?), стаканчики с успокоительным — Микстурой Павлова, от которой его выворачивало наизнанку. Напоследок вкатили серу. «У, гады! — сквозь зубы шипел Матвей, поддергивая кальсоны. — Не забыли. Поведет теперь, только держись на виражах…» Вообще, сульфазин, или сернокислая магнезия, — желтоватая маслянистая жидкость рекомендуется врачами как весьма полезное средство: очищает якобы организм от всех видов интоксикации, и в больших городах шустрячки, берегущие свое здоровье, покупают серу по червонцу за кубик, чтобы периодически очищать свой организм от накопившихся шлаков и прочей гадости, — на голодовку у них духу не хватает, жратва милей здоровья. Считается даже, что сера омолаживает. Здоровый человек переносит ее легко: ночью небольшое недомогание, на следующий день побаливает место укола, апатия, поскольку есть небольшое побочное действие — подавляет волю. Но для алкоголика, организм которого переполнен сивухой, сера — это кара божья, расплавленная смола из адова котла. Ночью его то морозит от пронизывающего холода, то жжет пламенем или одновременно и морозит и жжет, корежит, вытягивает жилы и поджилки, ухает по голове. В организме разворачивается грандиозная битва между белыми и черными, гудят тигли дьявольской лаборатории, шипят форсунки. Пьешь, пьешь и пьешь, чтобы залить бушующий внутри огонь, и тут же бежишь — процесс идет по конвейеру, накопившаяся гадость требует выхода. Но бежишь — не то слово. Получивший серу может только ползать, хоть и на двух ногах, словно разбитый параличом кузнечик. Ногу тянет и стреляет в пятку, при каждом шаге подступает тошнота. А едва совершив тяжкий вояж, со стонами и зубовным скрежетом укладываешься на койку, стараясь не коснуться места укола — там пульсирующая боль, словно готовый лопнуть нарыв, как чувствуешь, что снова нужно бежать. И так всю ночь. На следующий день абсолютная апатия и безразличие, полное отсутствие воли, стремлений, желаний. Закричи сейчас: «Пожар!» — и получивший серу алкаш даже не пошевельнется. И это после двух-трех кубиков! Но его получали не по два, а по четыре, шесть, восемь! Четыре кубика — по два под каждую лопатку — называлось «планер», если в обе ягодицы — «ракета», если по два в ягодицы и под лопатки — «вертолет». После «вертолета» алкаш лежал пластом и даже не мог повернуть головы на звук (проблемы туалета для него уже не существовало). Подниматься он начинал только на третий день и ходил, оберегая свой «тыл», — дотронуться нельзя. Правда, «планеры», «ракеты» и «вертолеты» получали не все, а только те, кто нарушил режим и втихаря где-то насосался. Это было одновременно и лечением, и наказанием. Двумя кубиками наказывали за провинности помельче: курил в неположенном месте, не убрал за собой, пререкался. «Ванцаксон, куда бросил окурок? Запишите ему серу два кубика!» — «Это не я, это Кирченко!» — «Еще два кубика!» — «Да за что, вы разберитесь…» — «Еще два!» — «Понял, больше не буду». В разных нарко были свои курсы лечения, своя методика и рецептура и даже свои, доморощенные, снадобья. В одном дурдоме — заведующий нарко разработал свой очищающий препарат и с успехом пользовал им алкашей, хотя нигде он не был утвержден и не проверялся. Но кого это интересует? А сера — король снадобий — неизменно практиковалась во всех нарко, даже милейшей львовской заведующей Галиной Ивановной, хотя к алкашам она относилась гуманно и пыталась видеть в них людей. Были тут и свои рекордсмены. В одном нарко Матвей встретил мученика, хромого шофера Дубака, который переломал ноги в автомобильной аварии — спьяну таранил трактор Т-150. Он получил за месяц, в общей сложности сто шестьдесят четыре куба! Несколько раз убегал домой и напивался, отводил душу, а потом покорно принимал терновый венец. Матвей просветил его насчет серы. — По червонцу за кубик? — не поверил тот. — Да ведь мне на тысячу шестьсот рубликов вкатили. Эх, лучше бы деньгами… — По всем расчетам, ты должен настолько омолодиться, что уже выглядел бы младенцем. А у тебя по-прежнему морда как печеное яблоко. — Брехня! Какое омоложение? Сера у меня полжизни отняла. — Но как ты перенес? Рекордсмен оглянулся по сторонам и хитро подмигнул: — А она уже на меня не действует. Они колют, а мне хоть бы хны. Поначалу, правда, крутило, а потом как с гуся вода. А я стону, волочу ногу — после серы освобождают от работы, лафа! И еще раз подивился Матвей великой силе приспособительного механизма у человека — вот ведь, и к сере притерпелся… А у Матвея при одном воспоминании о ней сводило скулы. Наконец солдатское исподнее ему сменили на голубую пижаму и назначили «полусвободный режим». После серы во всем теле чувствовалась легкость и какое-то просветление. «Верующие гадают: каково в чистилище? А я точно знаю: там серу дают. Смотри-ка, не зря от чертей в сказках разит серой. Что-то в этом есть…» «Полусвободные» жили в другой палате, поспокойнее. Тут уже никто не балабонил и не ловил пауков, хотя кое-кто и страдал бессонницей. Пересчитав всех наличных по списку, дежурные гасили на ночь свет, и тогда начинались долгие разговоры о выпивках, «подвигах», коварных женах, подлых мильтонах, опостылевшей общественности, активистах-подхалимах, дуболомах-начальниках. Никто не винил себя — только обстановку, окружающих, судьбу-злодейку. — …тоненькая, красивая, скромная, ну я и влюбился, — бухтел в углу хрипловатый голос. — А через месяц свадьба. Кто же знал? Лентяйка, неряха, сразу же села мне на шею и ножки свесила. Я бьюсь, бьюсь, как головой об стенку, все надеюсь: вот-вот. А она и ухом не ведет. Нагло обманули меня, как жулики на базаре: вроде лошадь продали, а привел домой — чучело на копытах. Я перевоспитывать — она в крик. Разве таких перевоспитывают? Ну и домой по вечерам не тянуло… А куда? — В клуб, театр, на концерт, — подавал кто-то ехидную реплику. — В гробу я их видел! — взвился голос. — Приезжал как-то один театр, профсоюз билеты всучил. Ну и пошел я. Наломал горб на работе возле станка, потом на собрании чумел, думаю: развлекусь в театре, актрисы ля-ля-ля, ножки голые. А там на сцене опять производственное собрание, морока про шпинделя и гайки, все в брезентовых робах, одно видно: не работяги, морды ухоженные, робы художественно поляпанные, сигаретки двум пальчиками берут. Ну, я и смылся с первого действия в буфет — а там уже толпа наших. Телевизор включишь: шахта какая-то выдала на-гора миллион тонн угля. Да мне-то какая забота? Стал зашибать, поволокли меня на пьяную комиссию, дудят: или добровольно лечись, или мы тебя полечим. Ну, я и пошел… добровольно. — И вот что странно, — начинает кто-то из противоположного угла, — гипертоники, язвенники, геморройщики — все прямо почетные академики наук, им и курорты, и санатории, и сочувствие. Ходит крючком — ох, у меня радикулит. А ведь он, подлец, на рыбалку ездил в свое удовольствие, там и просквозился. Но никто его не укоряет. А скажут: алкаш — и ну его травить, улюлюлю! Тут нам доказывали, что алкоголизм — та же болезнь, значит, я больной? Говорят: больной-то больной, но в болезни сам виноват. А разве не виноваты те, у кого геморрой? Ожирение? Ему врач предписывает: этого нельзя, того нельзя, побольше двигайтесь, придерживайтесь режима. Он плевать хотел на режим, жрет себе копченую севрюжку, попивает коньячок. И никто ему серу не вкатит, не погонит в горячий цех, на разгрузку гнилой картошки из вагонов, где жирок сразу слетел бы. А ведь все, все в своих болезнях сами виноваты, так же, как и мы. Почему такая несправедливость, даже больные делятся на черных и белых? — А с другой стороны, — вступает визгливо в дискуссию еще один, — мы ведь не запрещенное что-то потребляем, скажем гашиш, анашу, другую нелегальную гадость. Вот она, родимая, во всех магазинах блестит! Молока, мяса нет, а она есть! Тот же продукт. И за потребление нашего отечественного, самого широкого продукта нас же и по загривку! — Пей в меру. — Как ее в меру пить, коли кругом немереное количество — реки, моря, океаны? В какую меру? — У меня одна мера — килограмм, — отвечает кто-то. — Как употребил килограмм, так домой идти можно. Жене говорю: по дороге пива хлебнул. А она и верит, ведь не шатаюсь. Перед соседям хвалится: мой-то пьет в меру. — Как же сюда попал? — По случайности. Жена с детишками укатила к теплым морям, меня одного оставила. Ну я и обрадовался, меру превысил. Только не помню, на сколько. Живу на пятом этаже… — Что, доползти не смог? — Какое доползти! Утром спуститься не смог! Щупаю, щупаю ногой ступеньку, а она из-под ноги выскакивает. Я и покатился… Правда, счастливо, одними ушибами отделался. Да ушибы такие, что сразу больничный выдали. — А запах? Неужто в поликлинике не усекли? — Меня кум научил. Есть такая болотная травка: пожуешь корешок — и напрочь отшибает. Мы с кумом хлебнули по полному стакану, а потом он дал корешок пожевать — иди, дело проверенное. Пошел я. Посмотрели мои ушибы, покачали головами. Но врач задумывается. «Вы, кажется, пьяны!» — «Да что вы! — мекаю. — Это у меня от боли в глазах мутится». Он носом водит, а ничего не слышно. «Д-да, ушибы серьезные…» — пробормотал и больничный выписал. Три дня гулял. Иду продлять, а дорога пляшет и как раз мимо кума. Зашел, хлопнул стаканчик, пожевал корешок. Врач снова засомневался: «Кажется, вы опять пьяны!» Санитарка подставила стакан, надышал я в него, понюхали: нет, запаха никакого. Продлили. Тут бы мне и съежиться, притормозить, а я обнаглел. В третий раз мимо кума пошел, тут врач не выдержал: «Все-таки вы пьяны! Глаза мутные!» — «А жизнь у меня какая? — убеждаю. — С чего им светлеть?» Нюхал-нюхал он стакан, потом распорядился анализ крови взять. Тут я и струхнул, к дверям рванулся, а за дверями дед на костылях стоял, сшиб я его, и покатились оба. Оттуда меня и отправили… больничный перекрестили. — А дед? — Дед выжил, что ему сделается? Из-за него, гада, меня повязали. А чего на костылях в поликлинику поперся? Сидел бы на печи, врача дожидался… — Крысы мы, — вдруг сказал молчавший до сих пор алкаш Сивуха. Он говорил о себе: «Ну как с такой фамилией и не алкаш?» Когда его привезли и в нарко еще не привыкли к его звучной фамилии, алкаши все так и вздрагивали радостно, если санитарки выкликали его на укол. — Загнали нас глубоко в подполье, не дают охнуть. Дед мой пил, и прадед пил, а такого не припомнят. Травят, уничтожают без жалости… Но мы, крысы, живучи, нас никакой яд, никакая отрава не берет. И не возьмет… выживем… Повествовали о тех, кто бросил пить. — Мой сосед мастером на авторемзаводе работал, Ульев его фамилия. Пил до того, что средь бела дня у него колеса по двору сами бегали. Пропил все с себя. Рабочие пожалели, мастер не зверь, плохие разве пьют? Собрали денег на лечение — езжай. Он и эти деньги просадил. А потом за голову схватился. Видать, так на него подействовало, что бросил. Вот уже двадцать лет в рот не берет. Жалуется: друзей растерял, только на работе и живет. — Шурин Кононюк инспектором работал. Утром едет в село на мотоцикле инспектировать, а обратно после обеда волокут на телеге и мотоцикл и его, оба выключены. Билась-билась жена, повезла на лечение. При себе держит, ни на шаг не отпускает, даже до туалета провожала. А он заскочит в туалет, отлепит от ноги мерзавчик — заранее пластырем три-четыре штуки к ноге под штаниной прилеплял — и дербалызнет. Она дивится: что такое, еще до места не доехали, а он готов. Так с полдороги и возвращались. Потом сам бросил: подкатило. Теперь ни поговорить с ним, ни выпить. — Дядька мой тоже зарок дал, двадцать два года не пьет. Но иногда накатывает, злой становится, вот-вот все порушит. Он уже эти моменты знает, говорит: поставили бы передо мной сейчас ведро сивухи, не отрываясь осушил бы, как конь. Берет тогда полотенце, намочит в водке, разденется и весь водкой-то и обтрется. И как рукой снимает! — Видать, через кожу свою толику все-таки получает, — поучительно басил кто-то. — Шофер наш Синяков, здоровый бугай, зараз по две «бомбы» высасывал, и хоть бы в одном глазу. А потом как вдарило — руки-ноги отнялись, паралич. Лежит и только «ма-ма-ма»… Через неделю отпустило, а ноги по-прежнему не работают. Повезли на консилиум. Ну, там песня известная: от сивухи все и от табака. Еще через неделю и ноги возвратило, стал двигаться помаленьку. С перепугу и пить, и курить бросил. Вот уже семь лет… снова баранку крутит. Говорит: водка долго снилась, года два при виде ее слюной исходил. Но теперь ничего, копошится. Улыбаться, правда, перестал — никогда не видел, чтобы улыбался… — Пугнуло его и, наверное, всерьез. — Да, нашего брата надо пугнуть, тогда образумится. Долго не затихали ночные разговоры. А потом короткое забытье и — «Подъем!» Режим был организован как-то глупо: поднимали в шесть утра, а завтрак приносили аж в полдевятого. Туалет, умывание, заправка коек, уборка палат — от силы час. Потом медсестра выдавала утренние порционы химии — еще минут пятнадцать. Ну а остальное время шатались по коридору, курили в подъезде, мрачно молчали. Кое-кто не выдерживал, доставал из холодильников свои запасы в мешочках, подкреплялся в столовой перед завтраком. А таким, как Матвей, которых чуть не голышом доставили сюда, что делать? У него даже бритвы и мыла не было. Утром, когда уже появилось желание привести себя в порядок, прошла водобоязнь (один из этапов возвращения к жизни), он допросил алкаша поинтеллигентнее: — Друг, одолжи бритву. Тот замычал, доставая коробку: — Вообще-то я свою бритву никому не даю, это негигиенично. В первый и последний раз. Матвей швырнул коробку ему на койку. — А валяться в лужах, в собственной блевотине, пить в подворотнях из одного горла или стакана — это, считаешь, гигиенично? Вокруг одобрительно загоготали. Интеллигент побагровел: — Я не валялся в лужах! — Да? А как ты сюда попал? Из ванны тебя вытащили? Ну ничего, еще наваляешься… Гигиенист! Бритву ему дал шофер Саша с оторванным ногтем. Матвей выскоблил щеки, умылся, причесался и почувствовал, что становится на рельсы. Подошел к старосте Мише, который ковылял на костылях (где-то вывихнул ногу, Матвей сильно подозревал, что по рецепту того безымянного парня, закусывавшего вишенками) и потому на работу не ходил, гужевался в палате, следил за порядком. — Кто этот гигиенист? — Этот? — Миша посмотрел. — Подонок. Вконец измордовал жену и детей. На работе — примерный исполнитель, а вечером напивался, приходил домой, поднимал всех, заставлял мыть себе ноги, издевался, бил жену пяткой в грудь, одного ребенка довел до заикания и нервных припадков, другой стал мочиться ночью. А жена все терпела, но соседи не выдержали, спровадили его сюда. — Тьфу! А я еще хотел его бритвой попользоваться… Чего ж он здесь? В элтэпэ его, гада, без срока давности! — Так и хотели, да он трижды вешался, решили понаблюдать. — Почему не повесился? — А он веревку под грудь пропускает и под мышки — так и висит. — Научили бы, если неграмотный. Веревку поправили бы, табуретку из-под копыт вышибли бы. Ишь ты, суицид имитирует. Да он здоровее нас всех! Хитрый Митрий: умер, а глядит. У стенки шел разговор на интересную тему. — Вот, об алкоголиках пишут, — желчно говорил прапорщик Дима, у которого глаза как разъехались в пьяном виде, так уже и в трезвой не съезжались, смотрели в разные стороны, как у кролика. Точнее, бывший прапорщик — известие о его увольнении из армии пришло, когда он попал в нарко, и воспринял он его спокойно, махнув рукой: «Отыгрались на прапоре! А вон командир соседнего дивизиона, подполковник, полный срок инкогнито тут отбыл, привратником у двери сидел — и тут нашли ему дело по способностям, — и ничего. После выписки надел мундир и так в полной парадной обошел палаты, со всеми за руку прощался. Я ему говорю: а я так запросто с тобой здоровался, даже послал однажды. Он смеется: ты сегодня меня послал, а я всегда посылать буду…» Алкаши читали книги, но, как правило, простую доходчивую литературу: про войну, про шпионов и про своих же братьев обнаженных. Последнее они иногда горячо обсуждали. Вот и сейчас прапор Дима процитировал: — «Больной Д., 42 лет, пьет политуру…» Чем они хотят меня убедить? Политуру я никогда в жизни не пил. Ты про меня напиши, почему я дошел до жизни такой? А все она, стерва, — приподнимаясь на локте, он аж забрызгал слюной. — Сразу, не разобравшись, побежала жаловаться к начальству! А того не сообразила, дура, что у начальства разговор короткий: в приказ! И сунули меня из большого города в тундру комаров кормить… В тундре или в тайге Дима допился до «белочки», полез на сосну и стал оттуда палить из личного оружия по «летящим самолетам противника». Вопил: «Воздух!» Ну, и сняли его… Теперь он все не мог успокоиться: — Больной Д., 42 лет, пьет политуру… Да пускай он захлебнется! Вот я почему здесь кукую, кто скажет? — Читал я недавно детектив иностранный, — тоже приподнялся на локте тракторист Чусин, который на своем Т-150 пытался устроить гонки по трассе с какими-то «Жигулями», да спьяну не разобрал, что «Жигули» с синей мигалкой и полоской на борту — «раковая шейка». — Там описывается, как гангстеры похищают людей: прижмут в уголке, двое держат за руки, а третий вольет в пасть бутылку — и готов, можно везти куда угодно — пьяный, отключился. И связывать не надо. Думаю: меня бы так похитили… — Кому ты нужен? — скупо усмехнулся лесник Сушков — мрачный, неразговорчивый детина с густыми сросшимися бровями. — Чтобы тут похищения устраивать, им пришлось бы с ящиками за людьми бегать. Обычно он молча сидел в углу, клешнястые, потрескавшиеся от тяжелой работы руки его сложены на коленях, черные, глубоко запавшие глаза уставлены в одну точку. Но и он не выдержал» как-то поведал о себе. Его начальник, лесничий Вшиян, рабская душонка и первый лизоблюд в районе, всячески ублажал начальство: возил узко сбитые группки «охотничков» в тирольских шляпах с перышками по лучшим угодьям, чтобы они отстреляли кабанов, лосей, косуль, отвели душу на привольных плесах. И даже лично привязывал леской уток к камышам, чтобы не улетали под высоким дулом. Посылал «нужных людей» с записочками к лесникам, чтобы отпустили им красного леса для строительства двухэтажных махин с гаражами, сараями и другими надворными постройками; районный центр Лохица быстро разрастался. Все лесники отпускали лес по записочкам, а Сушков взбунтовался и тесно сбитые группки «охотничков» в свои угодья тоже не пускал. Так он «откололся, противопоставил себя коллективу», как было сказано в формулировке его увольнения. И куда потом ни ездил лесник, в какие высокие двери ни стучался своими корявыми кулаками, так ничего и не добился. Качали головами, цокали сочувственно языками, обещали «пресечь и оградить», но не только не пресекали и не ограждали, а все новые и новые силы подключались к его травле, в последние дни в погребе сидел. Не выдержало тогда у бесхитростного лесника ретивое, ахнул он два стакана первача, хотя до этого пил мало, разве что по большим праздникам, взял верную двустволку и подстерег лизоблюда на просеке. Наставил ружье: «Молись, гнида!» — Я тогда так и решил: застрелю, — рассказывал он, поблескивая глубокими глазами, и Матвей верил — такой слов на ветер не бросает, уготована была Вшияну бесславная точка. — Рука не дрогнула бы. Пусть хоть от одного земля очистится. И тут он сделал такое, что у меня ружье опустилось… — Стал на колени? — Какое! У него ноги от страха не гнулись, шевельнуться не мог — стоит и глаза вытаращил, белые, ровно у мороженого судака. Прохватила его медвежья болезнь. Ну как я мог выстрелить? Махнул я рукой, закинул ружье на плечо — и домой. Только сел, опрокинул еще стакан, уже подлетает одна машина, вторая — виу, виу! Тут правоохранители быстро среагировали. Ну и отправили… сначала в трезварий, потом в суд, потом сюда. Надрали с меня штрафов, как лыка с дерева, что ж, теперь ребятишки наголодаются, будут помнить батьку-дурня, который правду искал. Ничего, будут, как мы в войну, картошку да капусту жевать, а я тут — рыбкин суп хлебать. Зато наука. Наука дорогого стоит… — А коллектив… что же, не поддержал? — Пора уж это слово дурацкое забыть. Где ты коллективы видел. Прихлебатели и молчащие… в тряпочку. Поддерживают обычно того, кто крепко стоит на ногах, — опять слабо улыбнулся своему каламбуру, который в этом случае получился двусмысленным. — Хорошо, хоть срок не дали, рука у судьи не поднялась, и так два неправедных приговора вынес, когда отказал мне в восстановлении на работе. Да еще хватило наглости после суда мне сказать: «Пойми, если бы я тебя восстановил, то завтра самому бы пришлось работу искать…» — А прокурор? — В кусты сховался, где ж ему быть? Только завидит в окно, что я иду, сразу тикать: «На совещание, бегу, бегу, некогда!» Разъяренные, растравленные бесплодными разговорами о водке и своих несчастьях, шли в курилку. Строго говоря, курилки в нарко не было — не предусмотрели, хотя алкаши курят жадно и помногу. И в этом была какая-то загадка, вопрос: создать дополнительный резерв для наказаний или для дополнительной травли алкашей? Курили в подъезде около выхода, где был страшный колотун — зима, не ягодки собирать, и в туалете, где было то же самое, — тут открывали настежь окно, чтобы дым не шел в корпус. В обоих местах курить было строго запрещено, висели соответствующие таблички с угрозами — кого застукают, наказывали серой. Однако из обоих мест к вечеру выносили окурки целыми урнами. А тех, которые лежали в наблюдательной палате в солдатском белье, и вовсе в подъезд не выпускали, где же еще им курить, коли уши пухнут? Похметологи и дежурные мордовороты делали вид, будто им ничего не известно о курении в запрещенных местах, и время от времени под плохое настроение врывались туда с криком: «Кто тут курит? Сурмач, Соболев, по два кубика!» Алкаши торопливо и покорно прятали тлеющие окурки в рукава и проскальзывали мимо разъяренного эскулапа — забитый, бесправный народ. А кто, обжигаясь, гасил окурок в ладони и незаметно спускал под ноги. Тут, в курилке, шли самые задушевные разговоры, открывались истерзанные сердца. Инженер-связист Московских задумчиво бурчит: — В загсах вообще следует вывешивать объявления для новобрачного аршинными буквами, чтобы от входа бросалось в глаза. — Какое объявление? — Формулу английской полиции. При аресте они говорят каждому: «С этого момента каждое ваше слово может быть использовано против вас». Дескать, отныне заткнись и помалкивай в тряпочку. Его жена улучила момент, когда он подвыпил, разодрала на себе сорочку и выбежала на улицу, подгадав как раз на проходивший мимо патруль. А может, патруль специально подгадал. Инженера, который ни сном ни духом не виноват, повязали в собственной квартире, повезли и посадили в клетку — такой закуток в отделении, огороженный решеткой, куда сажают задержанного до разбирательства. — И просидел я, как дикий зверь, в этой клетке тринадцать часов — без жратвы, без воды и, конечно, без курева. Это я, у которого прямая связь с главком, министрами! Что же о сирых говорить… Потом начальник явился. Обматерил меня и отправил в нарко, а разве там разбираются? Его сосед, сумской хохол, которого все звали Тарапунькой, а некоторые Штепселем, сочувственно кивал. Он выгодно продал на базаре трех хряков, запил на радостях, потом закупил бочку пива и стал всех угощать бесплатно, «хотив подывытыся, як у раю будемо жыты». И «подывывся» — самого чуть алкаши не растоптали, бочку опрокинули. Веня Рыбаков дал Матвею сигарету. Он попадал в нарко уже в третий раз и все по недоразумению. Началось с того, что он явился в цех пьяный, мастер стал отстранять его от токарного станка, а тот послал его подальше. Мастер не стерпел и набил ему морду, за что его, правда, судили и дали год условно. — Как это — осужден условно? — рассуждал Веня злобно. — Преступление совершил не условно, голову мою об станок разбил не условно и повыбивал совсем не условные зубы, а мои собственные. Вот теперь у меня зубы условные — железные. А он, гад, условно осужденный… — Вся закавыка в том, что ты был пьяный. Если бы трезвый, тогда бы ему не условно дали, — говорил бывший юрист Малый. На завтрак привозили неизменную «шрапнель» — перловую кашу с рыбой жареной или консервированной, масло, чай, иногда вареные яйца, наесться можно. Матвей вообще был неприхотлив в еде и считал, что кормят сносно. И обед тоже неплохой, хотя и простой, без разносолов, правда. Зато ужин — неизменная молочная болтушка — оставлял желать лучшего. Тем более что на третьи сутки на Матвея напал «едун», обычная штука, и он готов был выть от голода. Во время сухого запоя алкаш не чувствует голода, он только «загрызает». Организм переходит на питание сивухой, но там лишь голые калории, а белков нет и жиров тоже, вот и опустошаются резервы, запасы организма, иногда алкаш совсем высыхает. Потом, после выхода из штопора и нормализации, да еще на подпитке витаминами, организм начинает спешно пополнять опустошенные депо. Вот тут-то на вялого до сих пор и безразличного к еде алкаша нападает «едун». Он мечется, как голодный волк, высматривая, чего бы урвать. Предвидя это, Матвей запасся кое-чем еще с тех первых дней в наблюдательной палате, когда ничего не хотелось есть, — яйцами, маслом, хлебом — и хранил это в холодильнике. Но запас оказался съеденным в первый же холодный день, а «едун» продолжал одолевать. Выручил староста Миша, подкармливая его из своего мешочка, пока Матвей не наладил связь кое с кем из знакомых на воле, — тоже проблема, звонить алкашам не разрешают, вдруг начнет жаловаться или попросит привезти поллитру. А в письме не напишешь ничего об том — проверят и вычеркнут. Но Матвей написал обтекаемое письмо, и ему привезли бритву, туалетные принадлежности, сигарет, продуктов, денег. Нет, не друзья по бутылке, а другие, которые с Матвеем ни разу-то и не выпили, относились с сочувствием к его «залетам» и горькой беде и всегда готовы были выручить. Один из них, Саша Доценко, и прилетел на своих «Жигулях» — сам давно бросил пить и другим не советовал. А зарок дал, когда начал воевать за правду и вдруг обнаружил, что обложен: шагни не туда — и загремишь. Вот он и понял, что самое верное, на чем его могут подловить, — бутылка. От нее отказался, заодно от курева и даже от баб. «У меня растут крылышки», — говорил печально. А к собутыльникам Матвей и сам не обратился бы: где их найдешь, шарахаются по шалманам, сами сшибают копейки и крутятся в штопоре. Это было на седьмые или восьмые сутки его пребывания в нарко. Они сидели вместе с Мишей в пустой палате (контингент смотрел футбол или хоккей), между ними на койке лежал большой пакет с продуктами. — Угощайся, — пододвинул он пакет Мише. — Потом, — махнул тот, не отводя глаз от денег, зажатых в руке Матвея. Они посмотрели друг другу в глаза и все поняли. — А как? — Матвей протянул ему пятерку. — Сделаем, — Миша заковылял на костылях к выходу. В этом деле самыми опасными для них были не медсестры, не мордовороты, не персонал, которые могли заметить, а могли не заметить — тут уж от твоего искусства зависит, а собратья-алкаши. Доверься не тому, а он, слабая душонка, и побежит с доносом, заслуживая себе отнюдь не условное досрочное освобождение. Тогда не миновать «вертолета» и прочих репрессий. Но Миша не зря был старостой, изучил контингент. Пришел Андрей, коренастый неразговорчивый мужик в робе, заляпанной красками, хмуро и деловито взял из тумбочки холщовую сумочку и молча вышел. — Так в сумочке и понесет? — Не держи нас за придурков, — усмехнулся Миша. У него было длинное лошадиное лицо с умными черными глазами под припухшими веками. — Сумочка для отвода глаз, для продуктов. — А где он возьмет? У него же тавро на куртке и штанах: «нарко». Кто ему даст? Миша терпеливо объяснил: — Андрей на свободном режиме, может выходить и за территорию дурдома. Тут есть один магазинчик, но без сивухи, пиво иногда завозят, только для обслуги. Могут и психам из неврологического отпустить, им дозволяется. А нам даже чая не продадут. Но подальше, за пределами, большой микрорайонный гастроном и аптека. Там Андрей и отоварится. А тавро под кожухом не видно, у него хороший кожух. — Но медсестра на входе может ощупать! Некоторые так делают, я видел. — Он в сугроб сунет, до вечера. А вечером раздетый выйдет, будто покурить. Раздетых не щупают. А в обед Матвея напичкали антабусом. Раньше его выдавали в таблетках, и медсестра после приема заставляла открывать пасть: не спрятал ли под язык, за гланды. Но некоторые так наловчились прятать, что и найти было невозможно, а потом, отойдя в сторонку, выплевывали гадость. Но свои же иуды продали, и тогда метод усовершенствовали: давали препарат в толченом виде и заставляли тут же запивать. Порошок под язык не спрячешь. Пришлось Матвею, как ни противно было, покорно проглотить зелье. — Все рухнуло, — сказал он Мише, войдя в палату. — Могу и выпить, а толку много ли? Один кашель и морда красная, будто крапивой настегана. Многоопытный Миша только усмехнулся. — Только что принял? Дуй быстро в туалет, нет, лучше в умывальник, там сейчас никого нет, и два пальца в рот. Если и всосется, то немного. А потом придешь. Матвей выблевал гадость, умылся и с полотенцем, через плечо, насвистывая, прошел мимо медсестры. — А теперь вот это, — Миша сыпанул из белого пакетика в стакан кристаллического порошка, налил воды, размешал пальцем. — Хлебни. Матвей выпил, и ему свело скулы. — Что это? — Абсолютно безвредная вещь. Даже более того, полезная. Видел в вестибюле перечень продуктов, которые можно приносить в нарко? — Видел. — А что внизу написано? Красным? — А-а… «Приносить лимоны строго воспрещается». Я еще подумал: ну и дурни, там столько витаминов. — Не такие уж они и дурни. Лимон нейтрализует эту пакость. У меня лимонов нет, зато есть, лимонная кислота. Еще лучше. Уроки народные! Внимай и говори: спасибо. Сколько раз они спасали жизнь и отводили беду. И снова уколы. Матвей не боялся их, как некоторые алкаши, дрожащие и по-куриному заводящие глаза при виде иголок и окровавленных комков ваты. Но процедура была муторной, уколов множество. Раз на раз не приходится. Одна медсестра делала уколы легко, словно играючи, другая тыкала, как в доску, не попадала в вену и шарила толстенной иглой под кожей, шарила, потом вытаскивала ее и снова тыкала, пока алое облачко в стеклянной трубке не возвещало о том, что вена найдена: кровь под давлением устремлялась в шприц. Но и после этого умудрялась потерять вену и ввести глюкозу под кожу — на том свете бы тебе так вводили! Некоторые от этого теряли сознание, Матвей тоже не раз «отходил», сидя на кушетке и обливаясь потом. — Не больно? — Ваше дело колоть, наше — терпеть. Расплачиваемся за грехи наши — колите, режьте! Такое самобичевание им нравилось, хотя на самом деле Матвей и не кривил душой. Так и думал: получи, что заслужил. Но иногда это оборачивалось против него. Дело в том, что, вводя в вену лекарство и спрашивая: «не больно?», «не печет?», медсестра заботится не о прекрасном самочувствии алкаша, как это кажется со стороны, а лишь контролирует правильное прохождение лекарства. Если печет — значит лекарство пошло не в вену. Ему пекло, аж на стену хотелось лезть, а он цедил: — Ничего… нормально… — А почему волдырь вокруг укола? — замечала наконец она и выдергивала иглу. — Что же не говорите? У него уже звезды роились в глазах. — Посидите, посидите, сейчас пройдет, — хлопотала она, опять-таки озабоченная не его самочувствием, а тем, чтобы не стало известно врачу — брак в работе. — Ладно, больше уколов вам делать не буду. Нет худа без добра. Он сразу выделил двоих: суровую неприступную Галю и веселую смешливую Люду. У обеих, как говорится, «легкая рука» — уколы ощущались, словно укусы комаров, а в вену попадали с первого захода. Была еще толстая добродушная Мария Степановна, но у той под конец смены начинали трястись руки, и попадать к ней нужно было в первых рядах. — Почему руки трясутся? — спросил он. — Ну я алкоголик, понятно. — Эх, милый, — проворно отламывая кончики ампул, охотно заговорила она. — Я ведь с параличом месяц лежала, спасибо нашему Игорю Ивановичу Овчаренко, невропатологу, хоть и зашибает, а золотая голова, руки бриллиантовые, выходил. Дали инвалидность, а как на ту инвалидность проживешь? Дочка в институте, ей тоже помогать надо. Вот и попросилась снова, дотяну до настоящей пенсии, хотя и она не клад… Ее можно было попросить не делать некоторые уколы, она охотно ставила плюсы в карточке. — Иди, болезный… Но серу даже она не пропускала — нельзя, это ведь не столько лекарство, сколько дисциплинарное наказание. Если бы стало известно, что она не дала кому-то серу (алкаши и ее заложили бы как миленькую — для многих из них нет ничего святого), то и полетела бы Мария Степановна из нарко, не дотянула бы до пенсии своей жалкой, оставила бы без помощи дочку-студентку да и сама перебивалась бы на ливерной колбасе. Кроме сернокислой, назначали и обычную магнезию — тоже не подарочек. Всем больным ее колют вместе с новокаином, чтобы не лезли на стенку, ну а алкашам ее вкатывали без обезболивающего — терпи, бесправное семя! И выползал алкаш из манипуляционной выпучив глаза и подтягивая ногу, словно параличный, долго шкандыбал по коридору взад-вперед, чтобы «расходить» укол, иначе будет торчать болючим холодным камнем. Можно бы грелкой рассосать, да разве положена алкашу грелка? Матвей искоса смотрел, как Галя воровато выхватила коробку с новокаином и смешала магнезию с ним, а потом спрятала коробку. «Симпатизирует, — подумал с теплотой. — Или сочувствует…» Укол почти не услышался, холодного камня не было. — Спасибо, — он повернулся и прямо посмотрел в ее темные, опущенные густыми ресницами глаза. — Не забуду. Она зарделась, но ничего не сказала. На следующий день Люда сделала то же самое. Матвей и ее поблагодарил, она нервно хохотнула: — Носите на здоровье. «И здесь есть люди, — подумал, выходя в коридор. — Какая же малость нужна нашему человеку, чтобы воспрянуть?» А иногда он даже думал, что алкашам в нарко вообще грех жаловаться, разве что на строгий режим, серу, скудное арестантское питание и отсутствие сивухи. Здесь к ним действительно относились как к больным и называли больными, — это на воле всячески изгалялись. А отдельным зачуханным и немытым, как тот преждевременный старик деградант, никогда за пределами нарко не видевший ни бани, ни чистой простыни, так и вовсе санаторий. Иногда приходили навещать жены — нервные, издерганные, с настороженными колючими взглядами. — У вас тут рай! Никто не кричит, и помыться есть где. А я вот недавно лежала в детской больнице — новой! — так натерпелась. Орут, как на придурков: куда пошла, чего за ребенком не смотришь, холод, сквозняки, месяц горячей воды не видела… Каторга! Вечером, когда спало напряжение, ушли врачи и почти вся обслуга, за исключением дежурных медсестры и санитарки, а контингент собрался около телевизора снова смотреть какой-то эпохальный футбол, Миша сказал: — Двинули. Где в нарко, переполненном и простреливаемом насквозь взглядами, найдешь укромное местечко для совершения тягчайшего нарушения режима? Но такое местечко нашлось, алкаши-старожилы вопрос проработали. Андрей все так же хмуро добыл из втянутого живота «бомбу», из кармана пузырьки туалетной воды. — Березовая! — узнал Матвей. — Мягко пьется. Теперь он понял, почему Миша упомянул аптеку. Березовая шла хорошо, брала крепко — чистый спирт, почти без примесей, так что Матвей заколебался: березовую или бормотуху? — Ты как держишься? — спросил Миша. — Качать права, балабонить нет наклонности? На этом и горят. Набрался, прошмыгнул в палату и лежи на койке, кейфуй. А как начнешь липнуть ко всем с откровениями, тут тебе и «вертолет». — Контролирую, — заверил Матвей. — До последнего, пока не вырублюсь. Но тут не с чего вырубаться, только душу отвести. Андрей впервые улыбнулся. — Таких, как ты, мы и сами видим. В конце концов порешили не смешивать: Миша взял пузырьки, Андрей разлил себе и Матвею бормотуху. — Ну, за встречу, — обратился Матвей к стакану. — Вытерпели сейчас, вытерпим и потом. Миша аккуратно выбулькал жидкость прямо из нарезного горлышка, утерся, спрятал пузырек, чтобы не оставлять следов. У всех после первого спало наконец страшное напряжение и тревога последних дней. Как же она снимает, родимая! Словно материнская рука коснулась и забрала с сердца все заботы. Вот оно, прекрасное состояние невесомости, зачем и в космос летать! Уйди, жизнь, со своими опостылевшими пакостными заботами, сплошной брехней вокруг, бессмысленными достижениями! Изо дня в день ползаешь, копошишься, а когда же летать? — Ну, — сказал Андрей, — скоро тебе выбирать лопату по руке. Куда попросишься? — Хрен знает! Тут выбор как у десятиклассника — все дороги открыты, а попадаешь почему-то в подметалы. — Просись ко мне. Скажу, что одного не хватает. — Что делать-то? — Соломку утюгом разглаживать. Сможешь? — Вроде немудрено. Ты кто? — Художник. Мы тут холл делаем, идем покажу. На втором этаже они вошли в вестибюль, и Матвей замер, пораженный. Казалось, холл выложен чистым золотом. Приглядевшись, он заметил, что золотистые кирпичики переложены золотисто-коричневыми швами. На одной стене красовалось большое панно: он и она в золотистых халатах, целеустремленно глядят вперед, взявшись за руки, в композицию вписаны колбы, реторты, шприцы. Обычная агитка, но вид… Он подошел к стене, провел рукой. Сверкающая зернистая поверхность. — Такого холла и в министерствах не видел. Из чего это? — Министерство без штанов останется, если такой холл закажет. Соломка, обычная ржаная соломка. В углу стояло ведро с водой, где мокли пучки аккуратно нарезанной соломы. Рядом длинный стол с утюгами, на втором столе остро заточенные треугольные ножи, изрезанные доски. Андрей пояснил: — Ржаную солому для нас заготовляют в подшефном колхозе, там у них целые стога. Наши же и заготавливают. Только срезать ее нужно вручную, серпами, как в крепостную пору, из-под комбайна не годится — расщеплена, деформирована. Тут сутки ее вымачиваем, потом нарезаем разной длины — видишь, шаблоны: короткий, средний и длинный. Из коротких — кирпичики, из длинных — швы между ними, средние идут на промежутки. Каждую соломку разрезаешь вдоль, разворачиваешь, разглаживаешь утюгом и наклеиваешь на картон одна к одной клеем ПВА. Швы между кирпичиками темнее — утюг держишь дольше, чтобы соломка чуть подгорела. — А вот эта… картина? Она тоже из соломки? — Нет ни одной капли краски. Все из соломки — светлой и подгоревшей. Матвей пригляделся. — Да ведь ты Левша! И сколько вам платят за эту… работу? Андрей скрутил и поднес ему под нос добрую фигу. — Сполна! Как разнорабочим, хорошо, что на разгрузку картошки не гоняют. За вычетами на лечение, только на курево да на какую-нибудь консерву хватает. — И вы терпите? Почему не жалуетесь, не требуете… — он осекся, увидев улыбки на лицах новых друзей. — Ты что, забыл, где находишься? Пошли лучше квакнем. Пошли, квакнули. Матвей продолжал бушевать: — Это же обдираловка! Новое рабство. Чтобы я согласился на три месяца гнуть горб на их контору… Андрей помрачнел: — Да ты, кажется, из балабонщиков? Матвей спохватился и пожал ему руку: — Прости, друг. Брякнул не подумавши. Конечно, попрошусь в твою шарашку. Но я так этого не оставлю! Потом… — Потома не будет, — жестко перебил его Андрей. — Сам знаешь, какие у нас заботы потом: забегаловки, подворотни, подпол. Вырваться бы отсюда. — И сколько времени вы корпите? — Начал еще мой предшественник, один заслуженный. Он и картину сделал, а я заканчиваю. Заведующая хвалилась, что все нарко выложит соломкой, художников хватит. — У меня много друзей художников, — Матвей опустил голову. — Есть такие… конечно, хватит, бульдозерами их гребут. А где заведующая, что-то ее не вижу. — Гриппует. Скоро выйдет. Увидишь — бой-баба. Всех тут в кулаке держит… Ну да с нами, алкашами, иначе нельзя. Прикончили все, что оставалось, замели следы, окурки попрятали. Потом по одному с озабоченным видом прошли мимо поста медсестры, Матвей даже держал под мышкой какую-то потрепанную книжку, и снова сошлись в палате. Легли, беседовали. В эту ночь Матвей заснул, впервые не мучимый тревогами. А поутру его вызвали к заведующей, — значит, оклемалась. Симпатичная женщина средних лет, дородная, в лисьей шапке и в очках с тонкой золотой оправой сидела за столом, разбирая бумаги. — Матвей Иванович Капуста, — она приветливо улыбнулась полными накрашенными губами и спросила профессионально приподнятым тоном: — Ну как самочувствие, как жизнь? — Разве это жизнь? — он тут же попытался перехватить инициативу. — А что так? — тон еще довольно бодрый, но брови поползли вверх. — Как говорил герой Чехова, не жизнь, а одно поползновение, Валентина Михайловна! — он сложил руки. — Спасибо вам и нашей славной медицине. Чувствую себя как пожилой бог и готов выполнить любое специальное задание. А как общее состояние вашего организма? Такая женщина и… заболела. Она немного зарделась. Не каждый день приходилось слышать ей тут живую речь, а не бессвязные спотыкающиеся реплики. — Да так… немного простыла. Приходится долго ждать автобуса, живу на другом конце города. Чуть приоткрыла дверку, и он тут же всунул туда ногу: — А почему? Разве от дур… от психбольницы не ходит служебный автобус, не развозит сотрудников? — Давно уж поломался. Вот и приходится с пересадками… целый час добираешься! Иногда на такси мчишься — дома-то внучка. — У вас — и внучка! Да ведь вы совсем молодая женщина! С какого вы года? Простите, такой вопрос женщине не задают, то я бы никогда не подумал… И она сказала! Не давая ей передышки, Матвей так и сыпал вопросами, вспомнив свою молодость интервьюера. Наконец она спохватилась: — Ну-ка, измерим давление. Вы к нам поступили в таком состоянии… ужас! Она уже ознакомилась с историей его болезни. История болезни… Что слава — дым! Будь ты хоть семи пядей со лбу, совершай самые удивительные дела, никто и не подумает именно сейчас, сию минуту записать их. Но достаточно человеку заболеть — и заводится целая история, фиксируются самые незначительные смехотворные подробности: как спал, какая температура утром, вечером, был стул или не было стула. Он протянул левую руку, положил, но совершил ошибку («эх, расслабился!)» — не прижал сразу ладонь к столу, и она зорким профессиональным оком мгновенно отметила: — Тремор еще не прошел… — Это от нехватки солей, — спокойно пояснил он. — Я тут провел суточную голодовку, позже проведу еще трехсуточную. — Зачем? — при слове «голодовка» она сразу же подобралась, глаза холодно блеснули. — Чтобы вам же помочь, быстрее очистить организм. — Это лишнее, — в ее голосе впервые прозвучал знакомый металл. — Вам нужно усиленно питаться, укрепить нервы. Так… давление олимпийское. — Я же говорил, — он снова попытался перехватить ускользнувшую инициативу. — У меня всегда сто двадцать на восемьдесят. — Но сюда вы поступили с высоким давлением. Расскажите, сколько выпили, сколько дней это продолжалось, как давно употребляете… — теперь сыпала вопросами она. Матвей отвечал, следя только за тем, чтобы паузы не затягивались, ответы звучали просто и естественно. Да, выпивать приходится, такая уж работа. Бывает, тянет и опохмелиться. Но в трезвом виде никакой тяги не испытывает. А тут приехал друг, сто лет не виделись. Ну, на радостях и набрались. Утром поправились, потом добавили по ходу дела. Разговоры. Показал ему город… — … и забегаловки, — чуть улыбнулась она. — Мы мужчины! — он выпрямился. — Друг в отпуске, у меня оказалось свободное время. Вот и затянулось… — На сколько же? — Наверное, на недельку, — сбрехал Матвей. Штопор продолжался не меньше трех недель, но попробуй вякнуть, сразу третьи стадию запишут. Тут без права на ошибку! — Вот видите, — она поверила или только сделала вид, что поверила. — Всю неделю беспросыпно… Это вам серьезный звонок. Заведующая Матвею явно нравилась. «В молодости за ней, наверное, мужики цугом бегали. Да и сейчас… выглядит». Она вела опрос спокойно, без дешевых сентенций, поучений, крикливых укоров. Как бы говорила: вы для нас только больной. Не всеми презираемый гонимый алкаш, не пария, не изгой, которого нужно сечь розгами, а еще лучше шомполами, рвать ноздри, клеймить, повесить пудовую петровскую медаль «Пьяница» на грудь, выставить на площади, чтобы проходящие плевали, запереть куда-нибудь с крысами или вообще утопить. Матвей вспомнил одну заведующую нарко, которая, бывало, кричала, доведенная бесплодностью своих усилий до отчаяния (искренне верила, что может искоренить пьянство, точнее, вначале верила): «Была бы моя воля, всех перестреляла бы! На Северный полюс к белым медведям отвезла! В поганой проруби утопила!» Да и как не вопить ей: лечит, продумывает курсы, методику, перелопачивает литературу, перенимает опыт зарубежных друзей, ведет душеспасительные речи, взывает к совести (откуда она у алкаша?) и к чести (а это что такое?), напоминает о несчастных детях (кто о них помнит?), а он, стервец, бараний лоб, является в нарке с работы, залив шоры одеколоном, и никакой «вертолет» ему не страшен. Но у Валентины Михайловны чувствовалась хватка, профессионализм. Ее глаза, слегка увеличенные стеклами очков, пристально вглядывались в Матвея, и ему подумалось вдруг, что она не такая уж простушка, как показалась вначале. «Больше двадцати лет с алкашами возится… — вспомнилось. — Знает нашего брата вдоль и поперек». — Сегодня перевожу вас на свободу, — она выписала распоряжение на склад. — Возьмете свою одежду… — Вы великая женщина! Только два человека в стране могут вот так, одним словом, росчерком пера, дать человеку свободу — вы и… — он многозначительно возвел очи горе. Она снова зарделась, опустив глаза в бумаги. — Нарядчик уже спрашивал о вас… Заместитель по трудоустройству алкашей (трудотерапии) каждое утро наряжал выписанных на свободу по объектам. Это был высокий морщинистый человек неопределенного возраста, и почему-то, впервые увидев его, Матвей по неуловимым признакам определил: «Глушит. Но, видать, втихаря…» А оказалось, что не втихаря. Нарядчик периодически тоже входил в штопор, и его подлечивали без отрыва от производства, так что он был одновременно и пациентом, и персоналом. Наверное, только в нарко такое могло быть! Переплелись доли людские. — А где бы вы хотели работать? — вопрос прозвучал невинно, но он подобрался: очередной тест на безволие. Алкаши обычно канючили местечка потеплее — лишь бы перебыть, перекантоваться. Но начальство поступало как в армии: если просишься в одну сторону, пошлют в другую. — Куда направите, — твердо сказал Матвей. — На разгрузку свинца, в топку парового котла, в аду готов работать! Тут бы и пижаму на груди рвануть, но это пошло бы в явный пережим, дешевую театральщину. Еще за урку примет, который скрывается тут от каких-то темных дел, — и такие в нарко объявлялись, искусно имитируя «белочку», но, по слухам, Валентина Михайловна сразу их раскусывала, и вскоре за ними приезжали знатоки в форме. Она заколебалась. — Меня художник просил… не хватает у него человека, но… — сделала испытующую паузу — тест не кончился, и Матвей молчал. — Но я пошлю вас в другое место. «Сам накликал, — подумал с горечью он. — Нарядит на кухню тарелки мыть». — В библиотеке инвентаризацию проводят, просят помочь. В литературе разбираетесь, кажется? Ну не дьявол ли? Откуда она знает, что на этом коньке он неоднократно досрочно выезжал из нарко? Может, запросила сведения и теперь играет, как кошка с мышью? Не могла успеть — сама болела, Матвей тут всего неделю, да если бы и запросила, бюрократы пока раскачаются с ответом… — Вот чего мне действительно не хватает, так это книг, — сказал он искренне. — Хожу, выпрашиваю у других, да все читают про шпионов, а начало и конец оторваны… Она улыбнулась: — Санитарки говорили… даже в манипуляционную с книгой приходите. Он вздохнул с облегчением — все объяснялось просто. Тут свои надежные методы изучения пациентов, не надо никого запрашивать, глаз наметан, денек тебя понаблюдают и скажут, какая стадия деградации. И все-таки насчет Матвея они неизменно ошибались. А может, и сам он ошибался. Ибо все более убеждался, что у него какой-то особый случай алкоголизма. По всем признакам уже давно наступила третья стадия: неудержимое влечение к сивухе во всех ее видах, глубокие потери сознания, провалы памяти, затяжные штопоры и прочее, — но после лечения он снова жил полной жизнью, восстанавливал интеллект и память, никогда ничем не болел — даже карточки в поликлинике на него так и не завели, никаких органических изменений. Может, это благодаря его особым методам борьбы? Или на нем ставится кем-то непонятный зловещий эксперимент, организм его избран в качестве испытательного полигона для чудовищного опыта? Размышляя так, он шел морозным солнечным утром по территории дурдома на склад, представляя собой комическое зрелище: в голубой пижаме, поверх которой надета чужая рваная телогрейка, в чужих расхлябанных ботинках и в довершение на макушке слежавшаяся шапчонка на два размера меньше. И на всем белело клеймо: «нарко», «нарко». Видок! Сфотографировать и в газету под рубрику: «Пьянство — наш враг!» Вот он, враг в человеческом облике… Конечно, лучше всего объявить врагом человека, а не явление — бороться куда легче. Отдав на складе записку и получив мешок с вещами, Матвей дрожащими руками распотрошил его, горя желанием увидеть, в чем же его доставили сюда, — тогда еще один провал восстановится. Так и есть! Короткая меховая куртка, рыжая шапка, костюм, галстук (!), модные туфли. С банкета привезли какого-то, что ли? — Документы, деньги и часы у фельдшера отделения, — сказала завскладом. — К нему обращайтесь. Значит, привезли не пропившегося до нитки. В таком случае денег и часов не оказалось бы. Переодевшись тут же у склада, причем никто из проходивших не обращал никакого внимания на человека в трусах, стоящего на снегу, что особенно нравилось ему в дурдомах и нарко, Матвей почувствовал себя уже не экспонатом, а человеком. «Возрождаюсь!» Алкаши встретили его настороженными и в то же время почтительными взглядами — шустряк, уже на свободе и в своем барахле. Такого права удостаивались немногие, хотя для работы и переводились все со временем на свободный режим, «свободу», но одежду носили рабочую, с клеймом. Кто-то решил: наверное, начальство или большой прохвост, что нередко одно и то же. Если начальство, то почему здесь, а не на переднем рубеже? Один закинул удочку: — Что, уже выписывают? — Еще нет, но скоро, — не стоило посвящать контингент в подробности, это породило бы нездоровые злобные эмоции, и даже шапку могли украсть. Чем меньше они знают, тем лучше для него. Хотя он сам был алкашом и многим сочувствовал, слушая печальные повествования, но всегда помнил, что подлее и продажнее нет, наверное, на земле существа, чем деградирующий алкаш, — в первую очередь у него выветривается или, точнее, вымывается водкой все человеческое. А тут в основном и были такие. Некоторые уже начали было покрикивать на него: почему не убирает в палате, в умывальнике, в туалете, почему сидит с книгой. — А что мне, с тобой сидеть, харя? — шуганул их Матвей отборным морским, но когда староста Миша попросил, для приличия пару раз убрал палату — дело святое, за собой убирать надо. Теперь же они сразу притихли — чутко улавливали статус каждого. Коль Михайловна его отметила, доверяет, лучше не встревать — живо серу вкатят, рыло в узелок сведет. «Не высовываться!» — первое и главное, что усваивал алкаш в нарко. Он сходил в библиотеку и познакомился со своими несложными обязанностями: перебрать книги и расставить их по каталогу, оценить степень истрепанности каждой для списания негодных, сделать выписки задолжников. Библиотека оказалась маленькой, но емкой, тут брали книги обслуживающий персонал и больные некоторых отделений: нарко, невро, инвалидов, подростков. Остальные — идиоты, маразматики, буйные — книгами не интересовались. Легкая, приятная работа, а главное — можно много читать. С самого раннего детства, сколько он себя помнит, не расставался с книгой. Даже в детдом его доставили с книгой сказок «Соловей и медянка», засунутой за пазуху вместе с ворованными яблоками. Читал в автобусах, трамваях, очередях, в тяжкие часы жизни, и в светлые. Особенно помогала книга при выходе из штопора, и в нарко. Как только начинал соображать, тут же хватался за ближайшую из тех, которые лежали на тумбочках алкашей, пока они работали. Если бы не книга, от мук и тяжких раздумий можно свихнуться. А в нарко его ждала неприятная процедура. Алкаши завладевали широкими тазами, садились в кружок, как на сеансе спиритизма, под зорким надзором медсестры. — Капуста, на рыгачку! — увидев, окликнула она. Он неприятно удивился: — Уже? Ведь по схеме не скоро… — Иди! — алкаши оживились — хоть чем-то отыграются. Ишь, Фря в рыжей шапке! Оказывается, не очень-то привилегированный. Те проходят лишь дезинтоксикацию, им не назначают рефлекторное, как официально называется выработка рвотного рефлекса против алкоголя, а в просторечии «рыгачка». — Сейчас будешь арию Рыголетто петь! — Но я не вижу здесь моего любимого вина, — для Матвея эта процедура была тяжкой не столько в физическом, сколько в моральном отношении. Проводилась она просто: сначала выпиваешь четыре-пять стаканов тепловатой воды, потом стопочку медного купороса, а потом — алкоголь, и тебя выворачивает наизнанку. После определенного числа сеансов вырабатывается стойкий рвотный рефлекс даже при одном виде или запахе алкоголя. Считалось, по теории, что в будущем рефлекс убережет алкаша, когда он выйдет из нарко и отправится в одиночное плавание но бурному морю питейных соблазнов. И дело было не только в том, что рефлекс никого не уберегал на практике и оказывался чистейшей липой, — он видел, как алкаши, добросовестно исполнив в обед «арию Рыголетто» и всем своим видом выражая сильнейшее отвращение при виде алкоголя, к вечеру исправно напивались чем попало, и никакой рвотный рефлекс не срабатывал. Дело в том, что подсознательно Матвей чувствовал себя при этом каким-то подопытным кроликом, сидящим в клетке. Однако возражал он осторожно, будто и соглашаясь, — раздевался, причесывался, а сам проверял реакцию медсестры, нащупывал, как далеко может зайти в сопротивлении: тут не очень любили протестующих. Назначили процедуры — давись, а принимай! Дежурила неулыбчивая строгая Галя, та, что баловала его новокаином. — Вы ведь порядок знаете — нужно самим покупать любимое! Алкаши бывают разные — кто на «Массандре» свихнется, кто на «сухаче», кто на роме, а кто даже на шампанском, если карман позволяет. Бывали и «пивные» алкоголики. Кто к чему пристрастился, против того и вырабатывается рефлекс. В таком случае алкаш сам приносит свое любимое пойло — можно сказать, сам роет себе яму. Наивность подобных легковерных всегда умиляла и удивляла. «Взрослый дядя, с лысиной, а поди ж ты, рассуждает «ак Бармалей: выпьем все лекарства и будем здоровы». Если уж так захотел бросить пить, встань, почувствуй себя мужчиной и скажи: все, завязал! А он сидит, глаза красные, как у кролика, и давится: ве-е, ве-е! И надеется, что ему поможет добрая фея в белом халате, вытащит за уши из грязи. — Как я его куплю — любимое? Сюда ведь не донесу, — он направился к указанному месту. — А какое ваше любимое вино? — полюбопытствовала Галя. — Может, у нас и найдется… После курса «рыголеттчиков» оставались недопитые бутылки — стояли в шкафчике красочной батареей как свидетельства былых страстей и увлечений. — Денатурат три косточки, — быстро ответил он. Алкаши захохотали. Все шутки на пьяные темы они воспринимали хорошо, а другие обычно до них не доходили. Галя впервые улыбнулась. — Не верится, — протянула она. — Непохоже, чтобы вы, пили денатурат… Он промолчал. Если перечислить ей, что пил, то еще, пожалуй, в обморок хлопнется. Ладно, придется перенести, процедуры назначает заведующая, и у нее, похоже, какие-то замыслы. И он стойко перенес процедуру. После нее мерзко внутри, мерзко снаружи, во рту — будто дверную ручку сосал. Утер слезы, отвернулся от Гали — пусть не видит такую харю… После обеда уколы. В одну руку, в другую руку, сзади и спереди… «Только что в голову не колют, а надо бы, раз у нас такие дурные головушки…» — во время уколов он почему-то ожесточался сам на себя, появлялись элементы мазохизма: колите, режьте подлеца, раз не умеет пить! А мысли насчет уколов в голову оказались пророческими… Устав от бессмысленного хождения (как в клетке!), Матвей присел на скамеечку у стены рядом с инженером-связистом Володей Московских, худощавым интеллигентом с живыми, глубоко сидящими глазами. У них с первых дней установился контакт. Тут же сидел и шофер Саша с оторванным ногтем, читал книжку в сиреневом переплете. — Что читаешь? — Зарубежный автор, — Саша показал: начало было оторвано. — Тоже о пьянстве. Хорошо написано. Видать, автор крепко залетал, да только не повезло ему в нашем нарко побывать — живо излечился бы. Читаю и думаю: ну чего ему не хватало? Денег куры не клюют, свой дом, огород, сад, на лошадях катается, машина, цветной телевизор… хлебай мед да еще ложкой. А он, видите ли, хотел… — он полистал замусоленные страницы, — «ощутить еще больше всю полноту счастья…» С жиру бесился. А с жиру много ли выпьешь? Он себя тут алкашом изображает, у нас бы считался трезвенником, возглавлял пьяную комиссию. Тут получишь твердую зарплату, ох и твердую — аж ребра поют! — там вычет, там вычет, только на бутылку и осталось. Куда ее? Вот и оприходуешь… чтобы ощутить всю полноту счастья. С одной бутылки не ощутишь, добавишь… и пошло-поехало! — А ты не ней, — лениво посоветовал Володя, — вот и заведутся деньги, машина, огород… — Откуда они заведутся, от грязи моей неумытой, что ли? — вскинулся Саша. — Я вот в молодости свою двадцатилетнюю программу по глупости разработал: подкопить к сорока годам сто тысяч, положить на сберкнижку и жить на проценты. Как раз уйдет по двести пятьдесят в месяц. Копил, копил, копил… — Ну и где они, эти сто тысяч? — Где… — Саша ловко срифмовал. — Вот ежели бы красть… А тут и украсть негде. Как тот хохол, который мечтал: «Колы б я був царем, я б украв сто рублив и утик». Видать, и ему негде было украсть. — Вся беда алкашей в том, что у них полная разобщенность, — заговорил Володя негромко, раздумчиво. — Вот смотри: каждый ходит со своими думами, а если и сбредутся поговорить, то о водке, политуре, кто, как и где пил. Ни общих интересов, ни общих целей. Разные стадии, разные уровни, даже пьют разное! Ну о чем, мне, например, говорить с деградантом? Деградантов сразу было видать: синюшная морда, с которой синь не сходит уже от самых просветляющих лекарств. У большинства экзема, кожа шелушится, лобная кость выдается вперед, как у боксера, перенесшего сотни боев, и пустой взгляд, оживляющийся лишь при появлении бачка с едой. Набор слов невелик, да и тот весь нецензурный. Матвей часто задумывался: почему алкаши все забывают, даже маму родную, а «мать-перемать» не забывают, полный набор всегда наготове. Видимо, оседают в памяти как самые общеупотребительные слова, по закону частоты применения. Один из них, Митя, и мат забыл, вовсе не мог говорить. Единственное, что мог из себя выдавить, — какой-то птичий звук: «пи пи-пи»… Каждое его появление в столовой вызывало у алкашей злорадное оживление, словно выход клоуна на арену. И действия Мити вправду носили клоунский характер. Возьмет пустую миску, подойдет к окошечку. — Тебе полную миску или половину? — нарочно спрашивает дежурный мордоворот. — Пи-пи-пи… — силится тот сказать. Мордоворот довольно ухмыляется и наливает полную миску — ведь знает, гад. Тот идет к столу и хочет спросить, занят ли стул: «пи-пи-пи…» Ему пододвигают стул. Он тянется за солью: «пи-пи-пи…» Так и слышится беспрерывно, словно кто-то созывает разбежавшихся цыплят. Алкаши гогочут. «Над кем смеетесь, паразиты? — злобно думал Матвей. — Такие же, только на ступеньку выше… да с этой ступеньки и вы скоро сорветесь, может и «пи-пи-пи» не осилите… Как куры готовы раненого заклевать…» С первого дня за Матвеем ухаживал тот молодой румяный парень с младенческими голубыми глазами: водил в туалет, приносил чай, еду, даже кормил с ложечки, когда он не в силах был и ложку в руки взять — вырывалась, как живая. В каждом нарко-есть такие алкаши, добровольно помогающие вновь поступившим, изнемогшим бедолагам. Вскоре их выделяют и ставят санитарами. Но этот проявлял особую старательность, и Матвей сначала заподозрил: уж не приставлен ли, чего он все подмигивает? Может, на провокацию какую хочет толкнуть? Есть такие. Но позже заведующая отделением рассказала, что парень не только пил, но и напяливал на голову полиэтиленовый мешок, садился над ведром бензина — надышится, бегает по крышам, влезает на антенну, мяукает, лает. Успел заработать и цирроз, который еще не проявился, и тяжелое поражение мозга, и букет сопутствующих болезней. Жалко Матвею стало этого парня, видимо по натуре доброго и отзывчивого, потому что только эти черты в нем и сохранились. Ему бы такие дела ворочать, после работы обнимать красивую молодку — за него любая пойдет, нянчить подрастающего сына, мастерить ему голубей из бумаги… Ничего такого ему не видать как своих ушей. Зашелушится кожа, враз молодецкий румянец прорубит сетка глубоких морщин, выпадут зубы — а там и бабища с косой. «Ну ладно, мы, алкаши старшего поколения, — люди конченые. С этим давно смирились. Так ли, не так — судьбу сами выбрали. А этого ведь мы предали, не сумели отстоять у сивухи…» И замысел его, тот замысел, что родился в заливе пантачей росистой яркой ночью, стал еще крепче, заставлял сжать зубы и терпеть. Через несколько дней (рыгачка, антабус, уколы, муторные процедуры) Валентина Михайловна пригласила его в кабинет: — Ну что же, лечение идет успешно. И в библиотеке о вас отзываются хорошо… Выловили какие-то книги, из-за которых могли быть неприятности… — Списки спустили, а не успели списать. Или забыли. Разные там стейнбеки, белли, кузнецовы, гладилины, аксеновы… да еще речи Го Можо, — он умолчал, что эти книги выпросил себе, безмерно удивившись, что встретил их здесь. Пожалуй, только в библиотеке дурдома они и могли уцелеть. — Долго еще продлится инвентаризация? — Скоро заканчиваем, — осторожно ответил он, вглядываясь в ее крупное красивое лицо. Он начал ее уже немного побаиваться: ощутил, с какой непреклонной волей управляет она отделением, как панически боятся ее алкаши, как неукоснительно выполняются все распоряжения. Однажды два алкаша нажрались одеколона, и в наказание за это она распорядилась (помимо обычных репрессий провинившихся — «вертолет», наблюдательная) в десять часов вечера выключить телевизор. А как раз шел футбол, любимое зрелище, которое как-то еще воспринимали, и всегда истово собирались у телевизора. Она ушла в семь, а в десять Дежурная выдернула штепсель из розетки. Алкаши матерились, просили, на колени становились — ничего не помогло. Ну и отыгрались на виновных! Ни один не дал им закурить, когда они, белея кальсонами, выползали в туалет. Что может быть мучительнее! Те собирали окурки в урнах, на заплеванном полу и жадно досасывали. — Как настроение? — Сами понимаете… — он опустил голову. — Тяжко. — Ну ничего, ничего, — в ее голосе прозвучали ободряюще сочувственные нотки. — С завтрашнего дня процедуры я отменяю а вы запишитесь на иглотерапию у Петра Борисовича. Дело это новое, перспективное. Но — добровольное, — подчеркнула она. Матвей лихорадочно соображал. Что кроется за этим предложением? Приоткрывают ему дверку или… Раздумывать некогда. — Вам верю беспредельно, Валентина Михайловна! И если вы велели записаться… — Не велела, а предложила, — тут же поправила она. — Да, но я лично воспринимаю ваше предложение как веление царствующей королевы. Об иглотерапии мне известно, и самому хотелось попробовать, а вдруг? — Вы же гипнозу не поддаетесь, — заметила она. — Сами говорили. А традиционные методы рассчитаны на три месяца. Если меня спросят, почему я раньше вас выписала, как объясню? За нами тоже, знаете ли, контроль… И тут в мозгу Матвея будто молния вспыхнула! Какой же он олух! А вернее тогда, во время первой беседы, полностью, видать, еще не включился. Ведь она и тогда приоткрывала ему дверку. Речь шла о сеансах гипноза, который затеял проводить из лечащих похметологов Петр Борисович. Это был живчик плотненький жизнерадостный мужичок, любящий поесть и выпить (не скрывал), но в меру, «ухлестнуть за бабцом». Энергия в нем так и кипела, он всегда был обуреваем новыми идеями лечения и искоренения алкоголизма. Все его любили, и Матвею он нравился. Самое удивительное было в том, что этот врач, повидавший алкашей во всех ипостасях, изучивший их вглубь и вширь, все еще свято верил в успех безнадежных усилий. Каждый день отрубал голову гидре, а на ее месте вырастало десять новых, но он с той же неиссякаемой энергией бросался в бой. Прямо-так современный Еруслан Лазаревич! Но именно благодаря таким энтузиастам наркология, наверное, и получила статус науки и кое-как держалась на грани хирения. Сначала он пытался воздействовать на сознание и внедрить гипноз — где-то вычитал, что им может практически овладеть каждый (будто речь шла о тачании сапог, было бы желание). Ну, этого у Петра Борисовича было хоть отбавляй. Он перелопатил литературу, освоил методику и однажды собрал добровольцев в пустой палате. Усадил их полукругом, поставил на табуретке перед ними запечатанную бутылку водки и торжественно начал: — Перед вами величайшее зло вашей жизни! От нее все ваши беды! Горе и несчастье близких, родных и детей! Смотрите на это проклятье с наклейкой! Алкаши и так не сводили глаз с бутылки, давились слюнями. Сразу засекли, что не вода, — на стенках белели бы пузырьки, да я по цвету неуловимо отличается, как — не объяснишь, но алкаш за двести метров разберет, где вода, а где водка. — Теперь вы закроете лицо руками — вот так! — и будете нагибаться вперед, повторяя за мной то, что я скажу. Говорите: я решил твердо избавиться от пьянства, от алкоголизма. Мое решение непреклонно. Мне надоело быть пьяницей! Спиртное больше не будет привлекать меня! Я забуду об алкоголе. Какая бы в жизни ни сложилась ситуация: горе, радость, обида, ссора, — я не должен брать в рот ни капли спиртного, ни капли алкоголя — всю жизнь! Ни капли спиртного! И так далее, и тому подобное — все по науке, на криках и восклицаниях — длинную формулу, каждое слово которой отскакивало от сознания алкашей, как от стенки горох. Но сам Петр Борисович увлекся, все повторял, закрыв лицо руками и слыша в ответ согласованный хор голосов, а когда открыл лицо — бутылка на табуретке оказалась пустой, а на полу валялась металлическая пробка, сорванная чьими-то торопливыми ногтями. И главное — высосали, не издав ни одного звука, глотали, передавая друг другу бутылку, ни на секунду не прерывая хор послушных голосов. Петр Борисович ногой опрокинул табуретку. В ту секунду выдержка изменила ему и оптимизм поколебался: — Могила исправит вас, обормоты! Всем «вертолет», «вертолет». И убежал в отчаянии. Но потом изменил методику и уже не приходил на сеансы с бутылкой, а раскладывал всех по койкам и усыплял, расхаживая в мягких тапочках и монотонно повторяя формулы внушения. Как ни странно, желающих попасть на его сеансы оказалось много, а некоторые даже искренне верили, что гипноз им помогает, и уверяли доброго Петра Борисовича, что чувствуют после сеанса «какое-то облегчение». Все объяснялось просто: сеансы проводились в рабочее время, и записавшихся освобождали на два часа раньше. Вот они и рвались — лучше «покемарить на гипнозе», чем ворочать мешки с мерзлой картошкой или копать канавы. Петр Борисович охладел к гипнозу после того, как его лучший «медиум» Хомчик, которого все называли Хамчик, засыпавший по первому слову, прямо после сеанса проник в манипуляционную, крючком из проволоки открыл шкафчик и выкрал оттуда сулею спирта, по недосмотру старшей медсестры не спрятанную вовремя в сейф. Спирт он перелил в заранее припасенную грелку, а в сулею набуровил воды, так что пропажи не сразу хватились, и «медиум» успел насосаться под лестницей, за мусорными ведрами до того, что тут же схватил «белочку», а когда разгневанный Петр Борисович лично принял участие в скручивании любимца, укусил его за то место, куда обычно ставят «ракету» из серы, причем прокусил сквозь штанину до крови. Но еще до этого прискорбного инцидента Матвей побывал на его сеансе и не ощутил ничего, кроме скуки. Он добросовестно пролежал целый час, слушая бубнение гипнотизера, и даже не мог уснуть. После этого и брякнул легкомысленно Валентине Михайловне, что не поддается гипнозу. А ведь она еще тогда давала возможность избежать и уколов, и омерзительной рыгачки. Притвориться бы ему, как тому Хамчику, да и полеживать на сеансах, повторяя про себя любимые песни Высоцкого, стихи Омара Хайяма или по памяти читая незабываемую «Одиссею капитана Блада». — Все понял, Валентина Михайловна. Простите меня, дуралея, — он встал и сделал единственно необходимое — поцеловал ей руку. Тут она покраснела по-настоящему — у нее была нежная кожа, и краснела она легко, — и даже слабо попыталась отнять руку. Наверное, никто из алкашей за двадцать лет работы не целовал ей руки, разве что в белой горячке, принимая за мамочку. Кстати, в нарко ее чаще называли «мамой» («Полундра, мама пришла!»). — Сегодня я окончательно убедился: в груди у вас бьется благородное сердце. И вы настоящий специалист, во мне-то не ошиблись. Последняя фраза была крючком — теперь ей отступать некуда. Верит она ему или не верит, а выпишет досрочно. Рассуждать при этом будет так: доверие иногда исцеляет алкашей, не пропивших окончательно совесть. По наблюдениям персонала, Матвей был похож именно на такого человека. А вдруг макаренковский метод и тут сработает? Она-то ведь ничем не рискует: сделала все по науке. Риск доставался только ему. Как, впрочем, и с иглотерапией. Правда, тут Матвей особенно ничем не рисковал: Петр Борисович хотя и был увлекающимся беспочвенным энтузиастом, но к делу относился добросовестно. По слухам, он где-то в столице прошел специальные курсы и долго практиковался, прежде чем приступить к своей ответственной миссии. У некоторых алкашей за пять минут снимал нестерпимую головную боль, воткнув пару иголок в кисть руки, Матвей сам видел. К нему даже приезжали из города какие-то дамочки, измученные бездельем, и он пользовал их от всяких мигреней, неврозов, закрывшись в своем кабинете. К вечеру того же дня Матвей уже лежал в манипуляционной, весь нашпигованный иголками — из головы их торчало не меньше пяти, — и размышлял о бренности своего существования: промахнись иголка на миллиметр, порази не тот центр — и будешь ходить всю жизнь с вывалившимся набок языком и перекошенными глазами, хорошо если ходить будешь… Иголки были длинные и тонюсенькие, почти не чувствовались, но все равно ощущение было не из приятных. «А не пил бы, подставил бы свою дурную головушку под эти эксперименты? Эх, свобода дороже головушки…» Правда, в глубине сознания где-то теплилась надежда: а вдруг? Ведь не зря эта мудрейшая китайская медицина насчитывает тысячи лет — значит, были у нее и успехи. У Петра Борисовича лежал на столе атлас точек для чжень-цзю-терапии — так это называлось, и всем желающим он показывал, какие нервы нужно раздражать и к чему это приведет. Текст был написан по-русски, хотя фигуры людей и лица на рисунках носили явно восточный характер, а точки укалывания и вовсе назывались по-китайски, даже глубина погружения иголки указывалась в фэнях (0,3 сантиметра). Все это делается для того, пояснил Петр Борисович, чтобы сохранить единую терминологию в иглоукалывании — она распространена во всем мире, и специалисты должны говорить на одном языке, а не кто в лес, кто по дрова. Матвей полистал альбом и долго читал описания болезней, которые лечатся китайским способом, удивляясь, как их много, — оказывается, дело-то серьезное, основательное. — Ну, болезни органов дыхания, обмена веществ, внутренней секреции и тому подобное, даже плешивость, — понятно, — сказал он врачу. — А вот тут и грипп, и дизентерия, и коклюш — они-то вызываются бактериями, вирусами. Как их выгонишь иголочками? — Все это еще раз доказывает, что лечат не лекарства, а сам организм. Нужно только его активизировать, мобилизовать. — Но алкоголизма-то тут нет! — кинул он главный козырь. — Не знали его древние китайцы, что ли? А ведь вино пили. Вот недавно читал Пу Сун-Лина — на каждой странице глушат. — Да разве это глушат? — махнул рукой Петр Борисович. — От того, что выжрет наш рядовой алкоголик за вечер, десять китайцев коньки откинут. Не было у них раньше алкоголизма. Не знаю, может, сейчас оперились… — А как же вы лечите от алкоголизма? В руководстве ничего не сказано. — Во-первых, мы проводим лечение по разделу нервно-психических заболеваний, — он заговорил лекционным тоном. — Прежде всего нужно снять разные расстройства, неврозы, депрессии — последствия алкоголизма. Во-вторых, уже есть и новейшие разработки, отечественные комплексы — нас ознакомили с ними. Он замялся. — А в третьих? — настырно спросил Матвей. — Нашли в-третьих или нет? — Пока нет, — вздохнул тот. — Точки, снимающей тягу к алкоголю, еще не нашли. Бьются ученые во всем мире… «Этот, по крайней мере, честен, — тепло подумал Матвей. — Не пудрит мозги своим всемогуществом, а это вызывает доверие. Доверие — вот что главное». — Но все-таки иглоукалывание и при алкоголизме дает очень и очень положительные результаты, — опять взбодрился врач. — Так что советую… Вечером на немой вопрос старосты Матвей покачал головой: — Пока что я пас. Если засекут, может сорваться важное дело. А тебе я взял, — он вытащил небольшой пакетик — три пузырька с березовой. Миша благодарно вздохнул, и пакетик скользнул куда-то под костыли. Он тут же направился в укромный уголок. «Разобщенность, — вспомнились слова инженера Володи. — Он свое получил, а больше его ничего не интересует… Даже такие вот, лучшие среди нас!» Прославленное в веках древнее иглоукалывание тоже оказалось бессильным — на горизонте по-прежнему маячила бутылка. Как у Буратино: закрыл глаза — и появилась тарелка манной каши пополам с малиновым вареньем. Только вместе тарелки появлялась бутылка — хоть закрывай глаза, хоть лежи с открытыми, словно покойник в кино. «Это у меня от напряжения, — думал Матвей. — Тут как в абвере, без права на ошибку. А выйду, расслаблюсь немного…» Но Валентину Михайловну он горячо заверил, что сеансы крепко помогают. Тут он не сильно кривил душой — каждый раз после иглотерапии действительно наступало успокоение и в то же время ощущалась какая-то бодрость, легкость в теле. — Я даже почувствовал себя древним китайцем, — пошутил он. — Лезут в голову разные конфуции, будды, даосы, гейши… виноват, это из другой оперы. Сейчас не до гейш. Она весело засмеялась. — Вылечитесь, и гейши будут. Мы вас выписываем. Отметим, что иглотерапия дала положительный результат… — она лукаво взглянула на него, — но понаблюдаться немного придется. — Где? — насторожился он. — По месту жительства. А еще… я дам вот это, — она вытащила из стола маленькую коробочку. — Новейшее средство, зарубежное, только недавно получили — и немного. Называется орап. — А от чего оно? — Снимает тягу. Очень эффективное, — она высыпала на ладонь крохотные таблетки, выбрала одну, переломила пополам и половинку протянула. — Будете принимать по половинке в день. Матвей послушно бросил таблетку в рот, неуловимым движением языка переправил за щеку и запил водой из стакана, протянутого заведующей. В нем, как у всех алкоголиков, жило неистребимое подозрение ко всякого рода химии, и, если была возможность не принимать, он тут же ею пользовался. Через полчаса, попрощавшись с Мишей и немногими обитателями, которые слонялись в рабочее время в корпусе, выйдя за ворота и бегло ознакомившись с инструкцией, по оплошности (или намеренно?) забытой заведующей в коробочке орапа, он похвалил себя, что не проглотил таблетку. Лекарство действительно оказалось новейшее, импортное и даже дорогое, но… для шизофреников. «На арапа хотели взять, арапы, — подумал со злостью. — А раз для шизиков, значит, подавляет волю. Ведь врачам от шизика и других свихнутых нужно только одно: чтобы сидел в уголке и не выскакивал, не выступал, не чудесил. Словом, вел себя «нормально», как все: ходил по одной половице и слушался. Не-ет, единственное, что у меня еще осталось и благодаря чему я существую, — это несгибаемая воля!» Он вспомнил, как, прощаясь, заведующая сказала: — Если только возникнет тяга, даже не тяга, а только мысль об алкоголе, сразу же к нам. Мы тягу снимем. «Принимают меня за какого-то дурачка, — думал он, споро шагая по заснеженной тропке. — За болванчика с медным лбом и разрезом для отвертки: куда крутнешь, туда он и глядит, тупо вытаращив глаза. Так я к ней и побегу». Отдаться чужой воле, послушно следовать чьим-то указаниям (а кто их отдает, не объявят ли его завтра безумным волюнтаристом?) всегда казалось ему пределом унижения для гомо сапиенс. Его пробрала дрожь. Сегодня нашепчут ему бросить пить, а завтра взять топор и рубить головы ближним. Избавиться от порока или недостатка. А взамен отдай душу? Плохой ли, хороший — а мой ум. Выправлять умы — самое гнусное, что мог придумать венец природы. Тем и хороши люди, что они разные, ну а недостатки, пороки — издержки производства. «Своей жизнью человек распоряжается сам, и даже если лишает ее себя, то ему никакое наказание потом не страшно», — злорадно подумал он. — Матвей! — голос болью отдался в сердце. От заснеженных сосен к нему шла Лена. В коротком пальто с узеньким меховым воротничком, в пушистой вязаной шапочке. Матвей не сразу понял, что это именно она. В глазах вдруг начало двоиться, четкие силуэты на фоне ясного зимнего неба размазались. Так бывало только после глубокого штопора. Он стоял, не двигаясь, а она молча подошла и приникла лицом к его плечу. — Как… как ты здесь? — дрожащей рукой он погладил ее по шапочке. — Ты же от меня все время убегала? — Мне сказали, что ты в беде, — пробормотала она глухо. — Иначе я бы не приехала. — Да кто сказал? — Сначала сердце, — она подняла лицо и посмотрела сухими, но страдающими глазами ему в лицо. Прямой, светлый взгляд. Глаза ореховые… нет, сейчас они янтарные. Сердится или радуется? — Ты не подумай, я только повидать тебя приехала. Мое решение остается неизменным. Как тогда, на мосту Поцелуев, вдруг остро захотелось ее ударить. Не могла подождать с этим… Но теперь он сдержался, уроки нарко кое-чему научили. Да и дурдом оставался в пределах видимости, вдруг оттуда наблюдают? Чуть что — и вышлют группу захвата. Чувство смутной опасности вновь охватило его, пришло спокойствие и холодная расчетливость. — Ну что ж, пойдем. — взял ее под руку, и они медленно направились по аллее, ведущей к автобусной остановке. Пусть посмотрят — влюбленная пара идет в светлую жизнь! Только перед его глазами было по-прежнему черно. — Рассказывай, — проговорил он глухо. — За эти годы я поняла, что жить без тебя не могу, — прошептала она. — Люблю по-прежнему… проклятый! — Да, я проклят, — глаза его сузились, — только не знаю, за что и кем. Кто-то нагрешил, а расплачиваюсь я. — Кто? — Откуда я знаю? Эх, Лена… Ну зачем ты так? Живут ведь и с пьяницами. И сколько их живет. Кто здесь мечтает о трезвой семье… А может быть, с тобой… — Не могу. Как вспомню отца… и наши страдания с матерью. Неужели все должно повториться — на этот раз со мной и моими детьми! А я кем проклята? Кем прокляты мои будущие дети… если они будут! Долго молчали. Дошли до автобусной остановки. Она оказалась пустынной — рабочее время. Дурдом скрылся за соснами, казалось, они остались одни на длинной зимней дороге. Где-то вдали, в небольшом поселочке под горизонтом, поднимались дымы. — Хочешь выпить? — вдруг спросила она. — А у тебя есть? — вырвалось, и он спохватился, но был поздно. — Поймала-таки! Ее пальцы торопливо рвали застежку сумки, ремень которой был переброшен через плечо. Никогда бы не подумал, что в такой маленькой сумочке поместится бутылка. — Нет, и не собиралась ловить. Я думала… если ты покончил, то оно не понадобится. А если нет, то ты мучаешься и… — вот, она как-то беспомощно-непрофессионально держала за горлышко коньяк, протягивая вперед донышком. — А еще апельсины… сигареты вот, твои любимые, болгарские. Матвей во все глаза смотрел на нее. Даже сигареты… В магазине дурдома был только один сорт сигарет с фильтром — индийские, от которых бил неудержимый кашель, и он не уставал проклинать их. Но курил. А она не забыла! В любом горе и при любых неудачах он не прибегал к подбадривающему действию сивухи, всегда выстаивал, только больше ожесточался. Тех, которые топят свои беды в бутылке, считал слизняками. Но в радости… «Чтобы лучше ощутить всю полноту счастья…» — вспомнились слова из исповеди зарубежного алкаша. Видать, мудрый мужик. Да, счастье приходит так редко, что поневоле цепляешься за него, как малыш за юбку матери. Одним движением он сорвал пробку вместе с флажком и запрокинул бутылку. Выпил не очень много, может быть, со стакан. Спрятал бутылку в портфель и закурил. — Апельсины себе оставь. Ешь, ешь, не стесняйся, — слова срывались с губ легко, разом спало напряжение последних дней, исчезло унизительное чувство подопытного кролика, распластанного с электродами, вживленными в мозг. А может быть, они действительно вживили в его мозг электроды? Мысль пугающе блеснула. Он снял шапку и, делая вид, что поправляет прическу, ощупал голову. Нет, ничего не торчит… — Ну, а теперь скажи: вот и променял ты меня на бутылку. Она молчала, опустив глаза. — Вся беда в том, что они ставят вопрос примитивно: или я, или бутылка. А мужчина испокон веков, во всяком случае с тех пор как появился алкоголь, успешно совмещает то и другое. Он ничего не требует от женщины, кроме одного — чтобы она была женщиной, подругой. А она все воспитывает его, переделывает… перекраивает, и кричит она, кричит, голос тоненький… Сигарета сломалась в его руке, он торопливо зажег новую. — Сегодня ты скажешь: брось пить. Как только я бросил, значит сломался, подчинился. Теперь уже выдвигается следующее требование: брось курить. Потом: делай то, делай это, ходи по одной половице. И так до бесконечности. Сказка о рыбаке и рыбке… Сколько я таких историй наслушался! Мужик в конце концов закусит удила — и понес… Или вырождается в слизняка в штанах, не мужик, не баба, не разбери-поймешь. Тебе такого нужно? — Будь самим собой… — Будь самим собой, но при этом делай так, как мне нравится, — вот ваше кредо, — горько сказал он. Лицо ее как-то сразу осунулось, сделалось усталым. Вдали показался желтый автобус. Они молча доехали до центра, вышли. — Тебе куда? — Мне? — он на минуту задумался. — Куда бы я ни направился, тебе, наверное, в другую сторону. Твой опыт увенчался успехом… или неудачей, как смотреть. И теперь ты уезжаешь. — Да, — губы ее будто не двигались. — Сегодня… улетаю.. — Если не секрет, то куда? Она промолчала. — Но пообедать в ресторане мы успеем? Ведь столько не виделись… — Его тон стал просящим, он уже чувствовал настоятельную потребность добавить, но не станешь хлебать из горла в центре города! Торопливо сказал: — Мне нужно сообщить тебе что-то очень важное. Молча пошли рядом. В ресторане Матвей помог ей раздеться, она поправила волосы перед зеркалом. В зале было пустынно в это послеобеденное время. Они выбрали столик. Матвей заказал порционное блюдо, бутылку шампанского, водки. Лена взяла со столика сигареты и закурила. — Куришь?! — Научилась, — она посмотрела на него сквозь облачко дыма. — Ты что-то хотел сказать… — Да! И он заговорил, хотя клялся себе, что никому этого не скажет. Он рассказал ей обо всем странном и страшном, что происходило с ним в последнее время, и о своем решении сделать это. Шампанское было выпито, порционные стыли нетронутыми. Он налил водки и опрокинул. — Поверь мне, Леночка, — он сжал ее тонкие неподвижные пальцы. — Я сам жду, когда это кончится. Но верю, что кончится. Происходит нечто темное, непонятное… Сейчас я тебе что-то скажу — не поверишь. Куда ты летишь? — На Крайний Север, — лицо ее сделалось меловым, слови маска, глаза огромные. Она тяжело дышала. — Но… но… — Сегодня же я окажусь там раньше тебя. Транспортер Мебиуса доставит меня туда быстрее. Мне кажется, что я уже научился им управлять. Или угадывать направление… — Для этого нужно выйти в окошко? С пятого этажа? — А хоть бы с десятого! — Ты понимаешь, что это значит? — Еще не совсем… Дай мне время — во всем разобраться! Дай мне время! — Потом может быть поздно… — прошептала она. Всхлипнула и уронила голову на стол. — Ну как же ты не поймешь, как не поймешь… — А что мне делать? Отдать свой разум на растерзание, чтобы его топтали, отсыпались на нем? Придумали красивый камуфляж: гипноз, внушение, аутотренинг… Повторяй как баран чужие формулы. Пусть повторяют те, кто их придумал! — Но ты можешь согласиться с ними или не согласиться. — Вот я и не соглашаюсь! Пусть лучше разгадают загадку алкоголя, а в мой мозг не лезут. На них уже начали с любопытством поглядывать сидящие в углу официантки, разжиревшие, как осенние воробьи. Матвей подозвал одну, рассчитался. — Посиди здесь, — Лена вытерла глаза. — Я сейчас. Она пошла в сторону туалета, исчезла за портьерами. Матвей злобно усмехнулся. Та-ак… Значит, все идет по программе. Только они опять не учли одного — его ума, сообразительности, быстроты действий. Опыт поставлен, разыгран, но завершится он совсем не так, как им представлялось. Наверное, уже расправляют простыни на первой койке в наблюдательной. Ну что ж… Сейчас она звонит от администратора — в том конце зала находились и кабинеты, он засек, а пока группа захвата доедет сюда, он будет уже далеко. Так далеко, как им и не снилось. Он подхватил портфель и быстро направился к гардеробу. Нужно одеться — там, куда он направляется, холодно. Получил куртку, накинул ее и выбежал, даже не застегнувшись. День угасал. Холодный ветер обжег лицо. Он шагал, размахивая свободной рукой. Завернул за угол и ступил на транспортер. Серый, необозримый, он уходил в пространство и безостановочно двигался. Как она сказала? Нужно прыгнуть с пятого этажа? Нет, тому, кто хоть раз побывал на транспортере по своей воле, уже не нужно прыгать. Он может ступить на него в любой точке пространства и времени. «Крайний Север. Как она назвала город? Он обозначен на всех картах мира…» Что-то стукнуло его по ногам. Он стоял на заснеженном тротуаре у обочины узкой улочки, вдоль которой уходили в сумрак пятиэтажные дома без балконов. Мела поземка, злой мороз леденил лицо. Хотя он здесь ни разу не был, но сразу узнал — тот самый город. В нем он прожил больше пяти лет. Но это позже проживет… а сегодня какое число? Справа светилось яркой витриной, сквозь которую ничего не видно — вся заиндевела, — одноэтажное здание гастронома. «Это же пятый!» Так и говорили: «Пойдем в пятый, отоваримся». Снизу поднимался его владивостокский друг, но на этот раз не кривоносый художник (тут кривоносых не было, он точно помнил), а журналист Вадим Окрестилов в запотевших, как всегда, очках, поблескивающих над заиндевелой полуседой бороденкой. Рядом с ним двигалась приземистая фигура в кожанке. — В такой момент закрыли — прием товара! — возмущенно говорил Окрестилов, протирая очки. — Топай теперь до двенадцатого. А это кто? Матвей, друже! Этот нас выручит, у него в портфеле всегда есть. — Ты откуда? — спросил Матвей, пожимая его руку. — Только с вертолета, полмесяца мотался в тундре. Вот его сейчас со льдины сняли, открывай портфель. Матвей со стесненной душой открыл — есть ли там? И выволок на свет булькнувшую бутылку — коньяк, подаренный Леной, больше половины. Мужик в кожанке жесткой задубеневшей лапой молча выдрав у него бутылку и тут же осушил ее до дна. — Ф-фу! — выдохнул, швырнув бутылку в сугроб. — Ну, теперь… Дай закурить. Он задымил, темное лицо его вроде бы стало оттаивать. — Ты куда? — спросил Вадим. — Домой, — наобум сказал Матвей. — Квартиру получил, омываем. — О, тут близко. Пошли, отогреем парня, а потом будем мараковать. Он тут же повернул и уверенно потрусил впереди. Это оказалось на руку Матвею, потому что он не знал, где живет. Тротуар перемело глубокими сугробами, пробитыми узенькой тропкой, и они вытянулись цепочкой. Сзади пыхтел мужик, вольготно распахнув кожанку, — мороз ему уже был нипочем. Прошли мимо Дворца пионеров, холодно блиставшего алюминиевыми гранями стеклянного куба: достопримечательность! Сбоку в глаза вдруг полыхнуло, и Матвей чуть не оступился. Задрав голову: полыхало во все небо! Через весь космос с головокружительной скоростью пронеслись голубые призрачные всадники. — А почему оно… черно-белое? — Сколько раз говорил тебе, — ворчливо отозвался Вадим, — что тут черно-белое, а повыше к Провидения и Уэлену цветное. Ты же сам видел! Спустились вниз с холма к желтеющему деревянному дому о двух этажах, напротив которого высился знак и название города. То самое название… Скрипя мерзлыми ступенями высокого крыльца, вошли в просторный коридор, заставленный решетчатыми ларями с картошкой (все лари однотипные, их делал по червонцу за каждый известный алкаш Веклин), и поднялись на второй этаж. Подойдя к двери, Вадим пропустил его вперед — все-таки хозяин. Матвей толкнул дверь, она у него никогда не закрывалась. В прихожей стоял совершенно незнакомый рыжий мужик с рысьими глазами и красной лисьей мордой, разглядывал на свет пустую «бомбу». Он недружелюбно покосился на них и буркнул; — Вам кого? — По слухам, это моя квартира, — нагло ответил Матвей. |
||
|