"Черная радуга" - читать интересную книгу автора (Наумов Евгений Иванович)

ЧЕРНАЯ ПОЛОСА

Пили зелье в черепах, ели пульники, танцевали на гробах, богохульники! Страшно, аж жуть! В. Высоцкий

— По слухам, это моя квартира, — нагло сказал Матвей. Лицо рыжего не выразило никаких эмоций, он снова воззрился на донышко «бомбы», словно пытался вызвать из бутылки духа.

— Ну проходи, коль твоя, — равнодушно бросил он. Потом вдруг спохватился: — А? Твоя? Братцы, отец пришел!

— Отец местного прохвостизма! — откликнулся кто-то из глубины квартиры ликующим пропитым тенорком.

Квартира была небольшая, хотя и двухкомнатная, — одна из комнат предназначалась для представительского пункта как рабочий кабинет. Но сейчас он никак не напоминал таковой, впрочем, и вся квартира являла собой удивительное зрелище.

Несмотря на отсутствие хозяина, она жила напряженной жизнью. На кухне, сплошь заставленной порожней стеклотарой, двое ожесточенно кричали, — судя по обрывкам фраз, спорили о литературе. У газовой плиты хлопотал некто в подтяжках над целым противнем жареных уток. Еще двое, отключившись, лежали внахлест на разложенной тахте. Еще кто-то лежал прямо на полу в соседней комнате, в дверном проеме виднелись ноги в рваных носках, из которых высовывались большие сизые пальцы с желтыми каменными ногтями. За рабочим столом Матвея сидел некто и печатал на его машинке. За этим же столом с другого края сидел другой некто и малевал похабные карикатуры, которыми уже были увешаны все стены. В углу дремала сложенная фигура с затрепанным детективом на коленях. Работал цветной телевизор, но его никто не смотрел.

Матвей абсолютно никого не узнавал, будто свалился вдруг в Мурлындию, где ходят коты с человеческими лицами. Такое уже бывало. То есть он знал каждого — все это были родные, милые лица, но не мог вспомнить, «ху есть ху», чем занимаются, как зовут. Однажды он прилетел в аэропорт после трехнедельного штопора и тоже вот так здоровался с людьми, разговаривал с ними, стараясь ограничиться общими темами и не называя никого по имени, потому что не помнил. Через лиман его вез знакомый шофер, которого он назвал Колей, а только в городе вдруг что-то щелкнуло в голове, и он вспомнил, что шофера зовут не Коля, а Петя.

Но сейчас некогда было ждать, действовать приходилось стремительно и напористо, волевым усилием восстановить память. Только что он получил сообщение неизвестно от кого, что в его квартире обосновался агент Верховоды с заданием в удобный момент условленным сигналом вызвать группу захвата.

— Отец местного прохвостизма! — повторил тенорок, и тогда-то в голове Матвея щелкнуло. Он сразу всех узнал и вспомнил.

Посреди большой комнаты, приветственно раскинув руки, стоял худой как щепка сторож-поэт Андрюша Гаранжа — он-то и кричал. На его крик из другой комнаты выплыл, словно медведь на дыбах, взлохмаченный метранпаж местной газеты Куканов, или «наш миллионер», как его ласково называли. Он тридцать лет протрубил на Севере и ежедневно выпивал минимум две бутылки водки, а максимум страшно даже подумать. Как-то подсчитали с карандашом в руке, что в итоге он пропил более ста тысяч (старыми — миллион). За ним — работница агиткультбригады Ванда Куховарова с неизменной дымящейся папиросой во рту. «Крепкий мужик», — говорили о ней, потому что она пила наравне с мужиками и даже некоторых перепивала, хотя здесь это дело было трудоемкое. Она только что вернулась из нарко, где прошла краткосрочный курс поддержания — всего три дня. Дольше обслуга ее не терпела.

— Принес? — загомонили «оставшиеся в живых», с надеждой глядя на портфель Матвея.

— Куницын вон уже стал чертей допивать, — прогудел Куканов, кивая на рыжего мужика, который потерянно стоял с порожней «бомбой». Сам он никогда не пил остатки, суеверно считая, что это «чертей допивать».

Окрестилов и его друг в кожанке все еще стояли на пороге, озираясь с одобрительными улыбками. Потом неизвестный полез в боковой карман, вытащил пачку денег в банковской упаковке, хмыкнул, засунул в карман, вытащил другую, потом третью.

— Ага, синенькая, — удовлетворенно пробурчал он. Разорвал корявыми пальцами обертку и фуганул пачку в воздух. Разворачиваясь, трепеща в воздухе, пятерки густо усыпали пол синим ковром. — Так надо праздновать новоселье, рублевочники чертовы!

— Вот это по-нашему, — Матвей старательно вытер мокрые торбаса об импровизированный ковер. — Разоблачайтесь.

— А пойло? — тревожно спросил Куканов.

— Должно быть, — Матвей скинул меховую куртку в угол, туда же бросил шапку, которая оказалась собачьей, лохматой, величиной с подушку.

— Мы же все обыскали! — с отчаянием взмолился Куницын.

Матвей быстро обретал уверенность, как только узнал всех и припомнил обстановку. По какому-то наитию он взял стул, взобрался на него и заглянул на самый верх высокого, до потолка, стеллажа с книгами. Так и есть. Чудесное зрелище лежащих рядком, уже слегка запыленных белых и темных запечатанных бутылок открылось перед ним. Значит, не зря прятал.

По примеру одного известного местного алкаша, войдя в штопор, он начинал прятать бутылки в самых неожиданных местах, чтобы и самому не сразу догадаться. Потом, естественно, наступал провал памяти, а когда утром било и морозило так, что не только в магазин выйти было невозможно, а и подумать о том страшно, он начинал искать. Искал долго, упорно, обливаясь потом и дрожа, зато какая радость и умиротворение охватывали его, когда находил!

Вот и сейчас, подав в растопыренные руки одну за другой три бутылки вина и две водки, одну он все-таки оставил — бывало так, что и среди ночи поднимало.

— Мы по углам да закоулкам шарили, — в мистическом восторге шептал рыжий Куницын. — А оно вон где…

— Осквернил литературу, — воздел вверх руки поэт-сторож Гаранжа. — Над такими авторами…

— Они что, не пили? — прищурился Матвей. — Ну, этого пока хватит, а потом сообразим. Кто там балабонит на кухне?

Голоса на кухне смолкли, и некто в подтяжках внес противень шипящих, жаренных целиком уток. За ним, все еще ненавидяще поглядывая друг на друга, но в то же время радостно потирая руки, вползли и спорщики. Матвей пристально вглядывался в каждого.

Некто в подтяжках оказался диктором местного телёвидения Валерием Хоменко. Насколько он был обаятельным и разговорчивым на экране, настолько мрачен и молчалив в быту. Однако нюх имел отменный, временами казалось, будто он с экранов телевизоров видит, где собирается компашка: сразу же после передачи надевал армейский пуленепробиваемый лакированный тулуп до пят, купленный по дешевке у вояк, возможно списанный, и прямиком по сугробам чесал туда. Однажды чуть не схватил строгача по службе: в прогнозе погоды с похмелья сообщил, что завтра ожидается не дождь, а снег. Это в июле-то! Готовили уже приказ о «репрессиях», как вдруг на следующий день повалил снег, да разлапистый, как на Новый год! Приказ срочно заменили благодарностью — ведь он единственный во всем восточном секторе Арктики правильно предсказал погоду. Такое могло случиться только на Севере. «Сам Господь Бог заступился, — самодовольно поглаживал себя по плеши диктор. — Вон даже где я в почете…»

Двое других, оравших на кухне, оказались маститыми начинающими литераторами. Один, со странной фамилией не то Лейпциг, не то Гамбург (еще не вспомнилось точно), вот уже много лет вынашивал творческий замысел хвалебного очерка о передовой бригаде быткомбината, но поскольку там передовых бригад не только не появлялось, но время от времени и существующие за различные махинации привлекались или разгонялись, то замыслу никак не удавалось воплотиться в жизнь.

Другой, тоже со странной фамилией не то Овин, не то Клуня, никаких замыслов не вынашивал, он просто считал, что в нем умер великий русский писатель.

Они вошли, не прерывая дискуссии.

— По-моему, новая книга нашего корифея Маднюка свидетельствует…

— Маднюк го-го, — безапелляционно прервал его Овин.

Оба в очках. Глазки у Лейпцига маленькие, темные, словно перепуганные, личность лодочкой. У Овина анфас лягушачий с широким ртом, кудрявая шевелюра с залысинами, глаза сонные с перекосом.

Противень поставили прямо на пол, на рассыпанную деньгу вокруг расположили бутылки, стаканы и возлегли — так было удобнее пить и отключаться. Иноземцев, который недавно притащился вслед за Матвеем на Север и теперь жил у него в углу, прервал наконец свое печатание и подполз к противню.

Сейчас он занимался научными исследованиями причин органической тяги человека к алкоголю.

Матвей с сочувствием относился к его изысканиям. Он же и принес ему вырезки из газеты, где рассказывалось о японце в организме которого любая пища превращалась в алкоголь, и он ходил вечно пьяный, пока хирурги не вырезали ему «алкогольные» железы.

— Мне бы эти железы! — мечтательно рассматривал тот газетную вырезку. — С ними ведь никакие указы не страшны…

В противоположном углу жил некий Шутинис — это он спал в другой комнате в дырявых носках. Но звон стаканов и бульканье его разбудили, он появился на пороге, бессмысленно озирая комнату выпученными мутными глазами.

Матвей ничем не мог объяснить подобное странное явление, но его по каким-то неуловимым признакам находили всякие шизики, прибивались к нему, присасывались и подолгу жили, пользуясь широтой и безалаберностью его натуры. Во Владике у него в углу жили сначала изобретатель кукурузосажалки Иващенко («Десяток агрегатов может засеять всю страну!»), потом анализатор перемещения кадров Букин, потом вождь мирового преобразования Тимофей. Все это были люди не плохие, безобидные, но с какой-то уж очень дивной судьбой.

Изобретатель, например, пил мало, зимой и летом ходил в сандалиях без носков, чем жил — неизвестно, но каждый день аккуратно являлся в ресторан и заказывал салат из капусты. Если официантка, раздраженная таким мизерным заказом и вообще его странным видом, делала ему замечание, что являться в ресторан без носков неприлично, он тотчас вытаскивал из кармана пару новых носков, даже с ярлыком, и хлопал на стол: «А я с носками!»

Анализатор пил крепче и тоже жил неизвестно на что, но каждое утро покупал пачку свежих газет и внимательно их прочитывал, изучая всякое смещение и перемещение кадров. Почему-то именно в этом деле он обладал феноменальной памятью и мог назвать руководителя любой области и края не только в данный период, но и в любой отрезок времени. Сегодня ты великий чин, а как полетел с постов, то упоминание о тебе хлорофосом из всех энциклопедий вытравят, и если где и останешься, то разве по недосмотру. Бывало так, что где-то спор возникал до мордобития и требовалось его разрешить. Слово анализатора в таком случае считалось крепче архивной справки с печатями и вознаграждалось бутылкой, которую он торжественно приволакивал в комнату Матвея.

Тимофей был передовым бригадиром еще в те времена, когда Матвей работал в «Амурском воднике» и не раз писал о нем. Падение его началось, когда одна центральная молодежная газета печатала о нем большой очерк «Тимофей — горячее сердце». Его избрали делегатом какой-то конференции. Дали ему слово — передовой бригадир, рабочая косточка, железный стержень. Железный стержень как вылез на трибуну да пошел брякать не по шпаргалке, а от ума, который за разум зашел, о мировом преобразовании — еле с трибуны его стащили. Тут же отвезли, проверили — вменяем, но порет ахинею и стоит на своем. Подлечили немного и выпустили, и пошел бродить по белу свету Тимофей — горячее сердце, пока Матвей не подобрал его аж во Владивостоке у какой-то урны, привел домой и отогрел. А с виду парень хоть куда, можно снова на конференцию, только через каждые полчаса глотает нитроглицерин — посадил горячее сердце на горькой — да глаза разъезжаются и лихорадочно блестят: сразу видно, на трибуну выпускать нельзя даже со шпаргалкой.

А теперь вот жили Иноземцев и Шутинис. Иноземцев как приехал по вызову Матвея, сразу на полмесяца закатил голодовку, все сидел в углу и сосредоточивался. Потом стал печатать талмуд «Звезды и мы», в котором подробно рассказывалось, под какой звездой кто родился, каким характером обладает и что его ожидает за поворотом. Так Матвей узнал, что родился он под знаком Близнецов, то есть воздуха, покровитель у него Меркурий, бог торговли, искусств и жуликов, знаток тайн магии и астрологии, что Близнецы умны, схватчивы, имеют разносторонние интересы и среди них обретаются великие люди и гении.

До чего же хитрая наука астрология! Как ни примеряй, а что-нибудь подойдет, особенно если очень хочешь поверить. А кто не верит в глубине души, что он гений?

О работе Иноземцев не заговаривал, но в перерывах между голодовками ел и пил исправно. Правда, он подрядился вылечить гипнозом и голодовкой не то от артрита, не то от радикулита одного местного бюрократа, заставил беднягу поститься и ходил регулярно морочить ему голову сеансами гипноза, в результате почти убедил его, что тот вылечился. Позже больного с сильнейшим приступом уже не артрита, а целого букета болезней увезли в больницу, но и тут Иноземцев выкрутился, объяснив все происками межзвездных сил.

Сейчас, жадно пожирая утиную гузку, он доказывал, что нужно питаться только сырой крупой или пшеницей.

— Утром две морковки, на обед горсть распаренной крупы, на ужин яблоко, и проживешь двести лет. У меня статья есть.

— А если тебя кормить отрубями? — заинтересовался диктор. — Сколько протянешь?

— Еще спартанцы питались так! — размахивал обглоданной костью Иноземцев. — После целого дня военных упражнений они получали по горсти зерна и удовлетворялись этим.

— Кстати, спартанцы жили в среднем до тридцати лет, — вставил Матвей.

— Потому что воевали! Они не умирали своей естественной смертью.

— И не оставили после себя никакого культурного наследия, — добавил Вадим. — Были, как говорится, и сплыли.

Шутинис прибежал сюда еще осенью в дождь, как мокрая бездомная кошка, удрав от своего работодателя, известного куркуля Билыка. Тот ловко воспользовался новым постановлением, поощрявшим личную инициативу в решении продовольственной проблемы, и в районе рыббазы основал целую свиноферму. Ему отпускали по льготным ценам корма, выделили списанную доходягу лошадь, и он объезжал столовые и ресторан, собирая объедки в молочные фляги, и привозил все это на ферму. Для ухода за свиньями, самой грязной работы, нанял двух бичей, совсем уж опустившихся и бесправных, живших где-то на чердаке, — Шутиниса и Харчева. Платил он им по сто рублей в месяц. Этого еле-еле хватало на прожитье да еще иногда на пару бутылок.

Бичи терпели-терпели и взбунтовались. Получив зарплату, решили смыться в областной центр, но куркуль в аэропорту перехватил их и пригрозил выдать милиции. И бичи покорно вернулись на ферму сгребать навоз и разливать помои отъевшимся хрякам, которые в будущем обещали куркулю баснословные прибыли.

И все-таки они сбежали в конце концов, и Шутинис прибежал к Матвею, о котором слышал от какого-то алкаша.

Матвей сказал просто: «Живи пока здесь», хотя совершенно не знал его. Потом ему пришлось жестоко раскаяться, как уже раскаивался не раз, но уроков не извлекал и снова привечал проходимцев.

Из угла появился с видом сомнамбулы Петя Шрамов, хороший, открытый парень. К Матвею он пришел с проектом мотоциклетного пробега с Крайнего Севера через Магадан, Иркутск, степи Средней Азии, Талды-Курган, пустыню Каракумы с победным финишем на киевской улице Крещатик. Он разложил географическую карту с тщательно вычерченным маршрутом, список участников (нашлись и такие), смету расходов, график движения и просил зажечь проектом кого-нибудь из журналистов, чтобы те выступили в его защиту, — местные бюрократы зажимают. Самое странное, что Матвей действительно зажегся проектом, убедил Окрестилова написать такую статью и ее даже опубликовали. И лишь когда они протрезвели и на статью стали поступать отзывы специалистов, пестревшие ругательствами, оба поняли, что этот мотопробег может соперничать только с атомной кукурузосажалкой Иващенко.

Растолкали спящих на тахте. Первым очнулся бородатый — землепроходимец Старухин, что в штопоре, в кошмарах, все гонялся за снежным бараном. Почесал всклокоченную бороду и сказал глубоким басом:

— Опять снежный баран снился…

Оклемался и второй — руководитель кружка юных столяров Чужаков: маленький, с черными хитрыми глазками, с торчащими в разные стороны реденькими светлыми волосенками, напоминающий пьяного воробья в очках. Он сразу же стал в позу и запел:

— Доро-о-га-а-а… вдаль ведет…

У него был приятный голос, правда, сейчас осипший, и он постоянно выступал в самодеятельных концертных бригадах, отправляющихся в глубинку, даже солировал, сам себе аккомпанируя на баяне. Мало того, он написал множество песен о Севере на стихи местных поэтов, которые исполнялись самодеятельными коллективами. Он уже считался корифеем, местным композитором-самородком, и не раз даже поднимался вопрос об издании его песен отдельным сборником — они действительно звучали хорошо. Но каждый раз сборник с треском проваливался: стихи, на которые самодеятельный композитор писал свои песни, не выдерживали никакой критики.

Матвей удовлетворенно оглядел присутствующих. Все убежденные перекати-поле, легкие на подъем, застрельщики, как он их называл, позаимствовав определение из какого-то крикливого газетного заголовка: «Застрельщики славных дел».

— Эти любое славянское дело застрелят…

«Застрельщиков» ничто не держало на земле, вот и несла словно бы центробежная сила все дальше и дальше от осередка земли, пока не выносила наконец на берега Северного Ледовитого, а дальше некуда, не то понесло бы и дальше.

Хотя у некоторых были семьи и даже не одна, удерживающей силы они тоже не имели, а иногда играли и роль дополнительного стимулирующего фактора в их бесконечном бегстве по земле: подальше, подальше от надоевших будничных забот, пеленок, распашонок.

И хотя они, бывало, и оседали надолго на Севере, все равно чувствовали себя тут временными. Каждый, как диктор Хоменко, назначал себе какой-то там срок «отбыть свое», а потом податься либо в заработанную кооперативную квартиру на материке, либо просто в родные края. И это накладывало на каждый северный город или поселок своеобразный отпечаток неблагоустроенности, временности. Летом кругом лежали кучи мусора, угля, валялись пустые консервные банки, порожние бутылки, ветер гонял по улицам обрывки бумаг. Зимой снег засыпал всю эту непотребность белоснежными сугробами, которые быстро покрывались налетом чугунной сажи от работающих котельных, — их в городе были десятки, каждая фирма строила свою, не желая делиться теплом с соседями. Подлетая на самолете или вертолете, можно было явственно видеть висевшую в воздухе шапку темного смога — и это на Севере, где чистейшие пространства раскинулись на тысячи километров!

Но это никого не заботило. В городе уже десятки лет строилась крупная ТЭЦ, которая должна была аннулировать все котельные, периодически и торжественно назначались, но так и не выполнялись крайние сроки пуска ее: то материалов недозавезли, то гвоздей не хватало, то оборудование недопоставили…

Даже и то, что было построено на вечной мерзлоте (казалось бы на века), быстро разрушалось в результате безалаберности и чувства временности пребывания здесь. Все постройки стояли на деревянных или железобетонных сваях, забитых глубоко в мерзлоту. Но она не держала, плыла — из котельных, жилых домов, предприятий отработанная вода спускалась прямо в землю, хотя на всех домах аршинными буквами было написано, что кубометр теплой воды может растопить до десяти кубометров вечной мерзлоты, а струйка воды толщиной с карандаш опаснее мины-фугаски под домом. Но сотни кубов уходили в землю, и не толщиной с карандаш, а толстыми шланговыми струями. Сваи отрывались и тонули, по фасадам домов змеились зловещие трещины. Когда назревала аварийная ситуация, и тут шли по временному пути: постройки скрепляли различными стяжками, балками, поперечинами, в результате чего они выглядели фантастическими сооружениями. Между предприятиями то и дело возникали тяжбы и споры: кто сливает теплую воду в землю?

Кое-кто из «застрельщиков» уезжал все-таки, в отчаянии или спьяну решив «рвануть», но потом неизменно возвращался. Поэт-сторож Андрюша уезжал дважды, столько же — Куницын, а Матвей даже трижды, но все неизменно возвращались на Север, как магнитная пулька. Пряча истинную причину, шутили, что привыкли к длинным рублям, а на материке, дескать, нужно все время слюнить пальцы, чтобы копейка не сорвалась и не закатилась. На самом же деле — и Матвей это особенно остро почувствовал во время отъезда — их неудержимо тянуло назад, в мир простых открытых душ, безоглядной взаимопомощи по первому зову.

Однажды Матвей застрял из-за пурги в аэропорту на две недели, «высох», и его кормил и поил совершенно незнакомый нефтеразведчик, а потом его и нефтеразведчика кормил и поил художник, о котором они только и знали, что его зовут Юра. Сказочная страна в наш век холодного расчета и первой заповеди: «Урви, или урвут у тебя!»

А еще эта сказочная страна полонила души чем-то неуловимым. Уж в каких цветущих городах не пожил Матвей — и в Ленинграде и в Хабаровске, и во Владивостоке, и в Полтаве, даже скромный Магадан выглядел в сравнении со здешними селениями европейской столицей, а все равно тянуло именно на эту неухоженную, замусоренную, какую-то обиженную землю, вызывающую щемящую любовь.

У него навернулись слезы на глаза («Становлюсь плаксив», — машинально отметил он), и, пряча их, он скомандовал:

— Нацеживай!

Каждый по северному обычаю нацеживал себе сам: сколько хочет и может.

— Ну, будем! — Куницын высосал первым. Не выпуская из руки папироску, опрокинула Куховарова.

Поднеся ко рту стакан с водкой, Матвей явственно ощутил запах этилового спирта — первый признак начинающегося штопора. Значит, организм уже переполнен им и обмен веществ идет по сивушной схеме. «Сколько теперь продержусь? Ведь агент еще не раскрыт…»

Матвей нагреб около себя копну пятерок:

— Кто на копытах шататься может?

Вызвались Гаранжа и Куканов, вооружились авоськами, сумками.

— Шампани, коньяку, сиводрала, бормотухи — весь ассортимент, на все вкусы, и так, чтобы больше не бегать, — наставлял их Матвей.

— Все равно не получится, — радостно ухмыльнулся Андрюша. — Еще не раз побежим.

Матвея всегда изумляла его способность выстоять в любой шторм. Худой, в чем только душа держится, но, бывало, все полягут, а он один бредет в магазин, потом растаскивает «павших» по домам. Он объяснял, что сивуха придает ему силы.

— Держитесь, — сказал он, окидывая всех широко расставленными серыми глазами, в которых светились ум и тоска. — Не улетайте!

— А куда мы улетим, — сказала Куховаров. — Уходите, но возвращайтесь.

Когда хлопнула за гонцами дверь, Вадим оживился:

— Для полного кайфа нужно высвистать бабец.

Он потянулся к красному телефону, который стоял на столе, и обнаружил, что тот разбит. Кряхтя, поплелся в прихожую, где стоял параллельный черный телефон, — тот тоже был разбит. Постоял в недоумении.

— Неужто отрезаны от мира? Оба не работают?

Матвей злорадно наблюдал за ним.

— Почему? Оба работают.

Вадим хмыкнул, рассматривая аппарат, из которого вылезали внутренности:

— А как…

— Придерживай вилку коленом, а говори туда, где слушают, и слушай там, где говорят.

— Меха-а-аника… Ну ладно, сейчас наберу для тебя заветный.

Прикрывая диск телефона, чтобы не подглядели (публика хваткая), Вадим набрал номер.

— Але! Танюша? Что, котельная? Тьфу…

Снова набрал — не то.

Задумался.

— Надо же, вылетело из головы…

Из угла кто-то бухнул:

— У Таньки восемьдесят девять двадцать два.

— Что? Точно! А ты откуда знаешь? — он растерянно блеснул очками.

— Кто ее телефон не знает…

Вадим сконфуженно набрал номер.

— Танюша? Але! Да, Вадим. Только прилетел. Ну, долго рассказывать. Приходи. По дороге подруг захвати — чем больше, тем лучше. Точнее, чем лучше, тем больше. Что? К Матвею.

Та возмущенно застрекотала в ответ.

— Погоди! — крикнул Вадим. — Придешь, за бутылкой разберемся.

Он с треском бросил трубку и повернулся к Матвею.

— Отец! Ты уже там побывал.

— Она сама меня высвистала. Только я закрутился и пришел не в точно назначенный срок.

А точнее, он пришел не только не в назначенный срок, а в совсем неудобное время — уже за полночь и пьяный. Танька открыла дверь на щелку и зашипела:

— Сейчас нельзя, у меня гости. Приходите завтра, — и тут же захлопнула.

Гости или гость, если они были, не высовывали в коридор носа, и Матвей, плюнув на порог, ушел. Видимо, об этом сейчас стрекотала по телефону Танька.

— Все справедливо, — кивнул Вадим, выслушав. — Чего ж она возмущается, не пойму.

— Женские капризы. А я не в унисон сработал… Ты бы сказал ей, чтобы марафет навела. Открыла мне — лахудра в стереокино. А после марафета смотрится.

Танька происходила из «неблагополучной семьи» (отец пил запоями) и рано пошла вразнос, познав прелести общения с мужиками, сивухой, и даже, по приглушенным слухам, баловалась наркотиками. Тогда все слухи о наркотиках были приглушены. От какой-то несчастной любви резанула себе вены, ее спасли, вылечили — заодно и от несчастной любви. Поняв, что все мужики на одну колодку, беспутную жизнь продолжала, — правда, до родичей не опускалась, общалась в основном с интеллигенцией, потому что была начитанной сметливой девчонкой с живым тонким умом — могла даже участвовать в теоретических диспутах о любви и дружбе.

«Может быть, агент — она?» — вдруг подумалось Матвею. Он не помнил четко, как его предупредили: то ли появился на квартире, то ли еще появится. Перебрал в уме всех присутствующих, зорко следя в то же время за их поведением.

Федор отпадал сразу: не посадят же его на льдину, чтобы забросить таким хитроумным способом. Куканов вообще не жаловал «шишек» — всех посылал в бога и мать, открыто и закрыто. Старухин для этой роли не подходил — кроме снежного барана его ничто не интересовало. Куховарова ненавидела и презирала Верховоду: ведь она тоже хаживала к Петровичу и коротала у него вечера. Лейпциг при всех его недостатках обладал чисто интеллигентской щепетильностью и на такое дело не согласился бы. Овин не подходил по техническим причинам: в любое время мог впасть в депрессию, и тогда хоть трава не расти, плевал он и на десять Верховод.

Куницын хотя и казался авантюристом до мозга костей, но превыше всего ставил законы дружбы и товарищества — Матвей видел, как он однажды бросился на нож пьяного рыбака, закрывая собой товарища.

Онегов тоже конфликтовал с Верховодой — тот увел у него когда-то красивую натурщицу, а потом выжил ее из города.

Об Андрюше и речи не могло быть, настоящие поэты на такое дело неспособны, а Матвей был убежден, что он поэт настоящий.

И все же каждый из них мог оказаться…

Чужая душа потемки. В прошлом какое-то пятнышко, а Верховоде только того и надо: зацепится и всю душу человека вытащит и вывернет наизнанку. В здешнем фольклоре есть образ темного злодея: Владеющий Железным Крючком…

Больше всего подозрений вызывали у Матвея Шутинис, Чужаков и, как ни странно, Вадим.

Хотя Шутинис оказался очень уж гнусной личностью, но среди вот таких опустившихся, грязных типов Верховода и вербовал себе агентов, готовых продать любого друга даже не за лишнюю сотню рублей, а за бутылку любимой бормотухи. Он жил у Матвея уже около месяца без документов, прописки, и никто его почему-то не потревожил, хотя все знали о его местонахождении, даже куркуль Билык однажды приходил под окна и долго грозил кулаком. Жаль, что Матвея тогда не случилось дома, а Шутинис спрятался под тахту и там дрожал, ежесекундно ожидая громового стука в дверь.

Чужаков страдал всеми известными комплексами неполноценности: и маленького роста да невзрачный (носил ботинки на высоких каблуках и со скрипом) — о таких говорят: «Маленькая собачка до старости щенок», и сборник песен задробили, и выразить без мата свою мысль не может… Но очень хитрый, о таких еще говорят: «Выгадывает — в одну дырку лезет, в другую заглядывает». Несмотря на доброе отношение Матвея, Чужаков в глубине души почему-то ненавидел его. А может, благодаря этому ни одно благое дело не остается безнаказанным в нашей жизни.

Ненависть прорывалась у него во время штопора, когда отказывали тормоза. Он ложился поудобнее и начинал на все корки костерить Матвея. Тот удивлялся, разводя руками:

— Ну смотри, какой гнусный… Даже лег поудобнее. И все-то его вроде невинные замечания были с издевочкой, с подковырочкой.

— Вот ты борешься за справедливость, — говорил он, и глазки его становились колючими. — А сам? Оглянись во гневе: пьянь беспросветная, за все время пребывания здесь ни дня в трезвые не выбился, потому что алкоголь из организма выходит три недели, а ты столько ни разу не протянул.

— Если ты думаешь, что за справедливость борются светлые во всех отношениях мужи, то ты просто несчастный ушибленный. Светлые мужи бьются за свои кресла, потому они и светлые.

— Омар Хайям сказал по сему поводу, — вступал поэт-сторож и декламировал, размахивая костлявыми руками:

Упрекают Матвея числом кутежей И в пример ему ставят непьющих мужей. Были б столь же заметны другие пороки — Кто бы выглядел трезвым из этих ханжей?

— Он так сказал? — недоверчиво спрашивал Чужаков, с трудом припоминая: вроде бы есть такой поэт, что-то где-то слышал. — Про Матвея?

— Мы с ним познакомились на встрече в одном подшефном совхозе, — небрежно пояснил Матвей. — И одно из своих стихотворений он посвятил мне.

Чужаков угрюмо умолкал. Действительно, у Матвея черт знает сколько знакомых и даже с поэтом Хайямом встречался. В его библиотеке много книг, надписанных лично ему авторами, стихи посвящены, сам видел. И надписи теплые, прочувствованные.

Овин и Лейпциг тут же затевали длинный теоретический спор о справедливости, истине, правде. Лейпциг приводил высказывания классиков, Овин доказывал, что понятия «правда» вообще не существует.

— У каждого человека, общества, периода она разная. Где же истинная? И вообще человек придумал слово «правда» себе в утешение.

Чужаков мог пойти на сговор с Верховодой просто для того, чтобы насыпать Матвею наконец-то перцу на хвост, унизить его и почувствовать свое превосходство.

А вот Вадим… Внутренне Матвей чувствовал, что его подозрения беспочвенны, но достаточно было выстроить цепочку фактов и они выглядели зловеще: он первым случайно (случайно ли?) встретился в городе, повел его на квартиру Петровича, давал пояснения, потом сопровождал на Горячие ключи, стараясь быть все время в курсе и незаменимым, а в результате кто-то совершенно точно предупредил матьее о готовящейся секретной акции в отношении капитана Рацукова. Того, видать, подставили или он зарвался в своих домогательствах, и его решили убрать. В матьее выживают не самые сильные, а самые незаметные. И все время где-то мелькал или проходил на заднем плане Вадим.

«Нет! Если я стану и его подозревать, то тогда уж самому осталось посадить на подоконнике горох…

Наверное, кто-то должен прийти. Посмотрим, какая пташка запорхнет сюда».

По телевизору стали передавать ритмическую гимнастику — модное в последнее время зрелище, очень одобрительно воспринимаемое теми, кто в анкетах пишет: «пол — муж.». Особенно любили этих самых гимнасток в купальничках, как помнил Матвей, в нарко — даже «ракетчики» и кое-кто из «вертолетчиков», охая и трясясь, выбирались из своих постелей и ползли на «ракурсы», в которых показывали стройных, выделывающих разные штучки гимнасток.

Зрелище это никакого практического значения не имело — такие штучки могли выделывать только профессиональные гимнастки, по восемь часов разрабатывающие гибкость сочленений. А если бы какая-то замордованная домохозяйка, следуя призыву улыбающейся ведущей «делайте с нами», попыталась «сделать», у нее тотчас же хрустнул бы окостеневший от стояния у плиты, в очередях и у детской коляски хребетик. Вот и получается, что передавали его исключительно для «пол — муж.».

Тут знали всех звезд по фигурам и даже по фамилиям, которые передавались на фоне бедер или соблазнительных коленок каждой, горячо обсуждали их достоинства, выделяли фавориток. И когда одна из них исчезла с экрана, перестала появляться — чернявенькая, не то китаянка, не то кореянка, — возмущенный Матвей отбил на телевидение телеграмму: «Елизавету Ли верните. Матвей Капуста».

Неизвестно, что подумали на телевидении, получив такую странную телеграмму, но, видимо, все же сочли гласом народ (пришла с Севера!), и сияющая Елизавета Ли снова появилась на экране. Ее встретили аплодисментами и отметили эту маленькую победу.

Вот и сейчас разлили остатки, подняли в честь ритмичных гимнасток. В этот момент в прихожей что-то загремело, и всунулась сначала страшенная авоська, набитая всевозможной стеклотарой булькающим содержимым, потом закуржавевший Куканов со второй разбухшей сумкой, следом Андрюша с двумя подобными авоськами, которые гнули его долу, а за ними, настороженно заглядывая в большую комнату, вошли две заснеженные и оттого по-северному притягательные девушки, похожие на снегурочек, — Таня и Яна. Они скинули шубки и оказались обе в джинсах и легких цветастых кофточках-батниках, которые как раз вошли в моду. Матвей вдруг подумал, что если бы принарядить их в такие же цветастые купальнички, как у ритмичных гимнасток, то они гляделись бы не хуже, а может быть, и лучше — все-таки красивы местные девушки.

Следом вперлась бабища в тулупе, которую все запросто называли Митрофановной, с глазами, опухшими от пьянства. Она вела за собой девчушку в клетчатом пальтишке, сначала показалось — дочку, но потом подумалось: откуда у нее дочка? У нее детей отродясь не водилось.

Митрофановна свалила с себя грохнувший тулуп, под ним был засаленный, когда-то роскошный халат, длинный до пят, распахивающийся при каждом движении и обнажавший ее пышные телеса. «Это все проделки Таньки, — со злобой подумал Матвей. — Позвонила ей». Митрофановна славилась своими пьяными дебошами и редким умением порушить даже самое благопристойное торжество.

Вообще по натуре это была добрая, но безалаберная женщина из таких же неприкаянных, какие собрались сейчас здесь. Она была еще молода, крепка, только под влиянием алкоголя становилась неуправляемой. А кто здесь управляемый?

Матвей с любопытством следил за незнакомой девчушкой. Та чинно сняла пальтишко и теперь прихорашивалась перед зеркалом, оправляя ситцевое платье с оборками. Даже тоненькие Таня и Яна казались по сравнению с ней взрослыми женщинами. «Неужто из малолеток? — мелькнула тревожная мысль. — Тут тебе и статья. Вот это, наверное, и есть обещанная провокация…»

Но когда девчушка повернулась, все сомнения разом рассеялись. У нее оказалось лицо, густо усыпанное рыженькими веснушками, словно воробьиное яйцо, и совершенно порочные желтые кошачьи глаза. Она прищурила их, разглядывая компанию, вытащила из кармашка платья пачку «Примы» и небрежным жестом сунула сигарету в рот. Щелкнула пальцами, покосившись на Андрюшу, и тот галантно поднес ей зажигалку. Она глубоко затянулась и лениво отставила сигарету, держа ее двумя пальцами.

— Знакомьтесь, — возгласила Митрофановна сиплым голосом пьяного дворника. — Клава, воспитательница детского садика. Телефон восемьдесят один тринадцать. Бежит по первому зову.

На пятерки, валявшиеся под ногами, никто не обратил внимания. Эти и не такое видели — у каждой был солидный северный стаж.

Матвей пригласил девиц в комнату, попутно облапив новенькую: действительно, цыпленок. Она сразу же умело обвисла в его руках, подставила для поцелуя губы, крашенные бантиком.

— Бордельеро потом, — сказал он. — Сначала жахнем.

Он взял бутылку шампанского, отошел в угол, снял проволоку и нацелился в лоб Вадиму. При хлопке тот инстинктивно пригнулся, пробка застряла в его кудрях. Он тут же ловко выстрелил в Матвея — свистнуло у виска.

Вадим принялся разливать пенную струю, а диктор побежал на кухню поставить противень с новой порцией уток. Матвей тоже вышел на кухню и, разняв кричавших маститых начинающих литераторов, открыл фрамугу. Так и есть, не зря мела поземка. В таза хлестнул сильный порыв ветра со снегом — пурга. Что ж, скоро можно начинать проверку-эксперимент.

В большой комнате шел горячий спор об НЛО — неопознанных летающих объектах. Затеял его, конечно, Иноземцев.

— А вот, а вот, — потрясал он обветшавшими вырезками из разных газет, — над Украиной пролетел, над Прибалтикой, а в Петрозаводске над главной улицей прокатился. Сообщают и тут же опровергают.

— Да зачем опровергают? Давно признанный факт.

— Как его признаешь? У начальства при одном намеке судороги: как так, значит, не мы самые главные? Выходит, что и мы под наблюдением, колпаком? Кто дозволил?

— Народ-то видит. Да не скоро скажет.

— А они над нами — наблюдают, наблюдают… — проблеял Овин.

— Ну а нам плевать. Мы привыкши. Кто только нас не наблюдает.

Яна рассказала, как несколько лет назад над их селением пролетело огненное тело, и все высыпали из домов: думали, с той стороны пролива закинули какую-то бомбу.

— Прямо ужас охватил всех, собаки выли…

— Во! — поднял палец Иноземцев. — Необъяснимый ужас характерный признак приближающегося НЛО. Иди-ка, запишу твои показания. Я собираю официальные свидетельства очевидцев.

И он торопливо повлек ее в соседнюю комнату, совсем не официально обнимая за осиную талию. Все, осклабясь,[4] смотрели им вслед: Яна орешек не по зубам. Она сама выбирала себе возлюбленных, и чуть что не по ней — хлестала по мордасам. Особенно не выносила тех, кто подъезжал к ней на ярко раскрашенной тележке, старательно маскируя свои гнусные намерения, а Иноземцев был именно из таких. Яна же любила прямоту и искренность.

По знаку Матвея все приглушили разговор, прислушиваясь, что делается в соседней комнате. Ждать долго не пришлось: раздался такой звук, будто хлестнули мокрой простыней по столу, и влетела хохочущая Яна. За ней, потирая побагровевшую щеку и пряча глаза, вполз Иноземцев со своими подшивками.

— Что, подлец, делает! — указала на него Яна. — Одной рукой записывает, а другой… Очевидец! Сказал бы прямо: раздевайся, ложись.

Веселье становилось неуправляемым. За окном уютно гудела пурга. Матвей взял из угла кожух и шапку. Никто не обратил внимания, лишь Вадим встрепенулся.

Пурга сразу поглотила его — вытянутой руки не видать. Спустившись с крыльца, постоял, дожидаясь: кто же выскочит следом. Под полушубком ладонью грел тяжелую гантель. Но никто не выходил, со стесненным сердцем он пошел, ориентируясь в непроглядном воющем мраке присущим лишь северянам шестым чувством направления, с трудом вытаскивая торбаса из плотных сугробов.

Пурга в этом городе не просто пурга, а кара божья. В глаза летят смерзшиеся куски наста, угольная крошка, песок, мусор. Хорошо, хоть бутылки не летят… За несколько минут на бровях и ресницах намерзли ледяные колтуны, так что уже и глаз не открыть. Впрочем, в этом не было никакой надобности — все равно ничего не видно. На зубах скрипели песок и угольная крошка.

Город не так уж велик — в хорошую погоду из конца в конец три скока. Но в пургу и в жестокий мороз продвижение казалось нескончаемым.

Под ногами чувствовалась твердая дорога — она-то и вела, Матвей миновал здание райисполкома, потом Дворец пионеров, который оставался где-то в стороне. В ревущей мгле слабо обозначились светлые пятна. Он ввалился в пятый магазин и долго отдирал колтун с ресниц. Наконец проморгался и встретил улыбчивый взгляд продавщицы Любы. Она коротала время, сидя у прилавка и пересчитывая скудную выручку, — покупатели в такую погоду забредали редко.

Привычно потянулась к полке с водкой.

— На этот раз шампанского и коробку конфет. — Она всегда без слов давала ему водку, зная вкус Матвея. Он так и говорил, дотягивая деньги: «Без слов».

— А ваши ведь набрали… половину полок сгребли.

— Не хватило.

Она лукаво покачала головой, но ничего не сказала.

Снаружи было по-прежнему свирепо, но в этом вое улавливались уже стихающие нотки. Пурга вроде отбушевала, задув мимо ходом на просторах тундры несколько жизней, и теперь налетала порывами, хотя могла снова загреметь в полную силу и длиться потом несколько дней и даже недель. А стихала, как правило, на нечетный день — третий, пятый, седьмой и так далее. Почему никто не мог объяснить, но все это знали.

Теперь направо. Тут должен быть закоулочек, потом тянется короб — бесконечная деревянная коробка, в которую заключены коммуникации: водопровод, паровое отопление, силовой и телефонный кабели. По коробкам ходили как по тротуарам, даже ступеньки там и сям сделаны, чтобы легче взбираться.

Мерзлый короб поскрипывал под ногами, справа и слева прощупывались глубокие сугробы. Вот и дом. Светится ли ее окно? Вроде бы темно, ну да ладно.

Она встретила его, будто ждала, — в нарядном платье, завитая, подкрашенная, — хотя с того памятного похода в тундру к стеклянному дому они ни разу не виделись. То есть виделись на улице, здоровались и — проходили мимо, оба с легкой затаенной улыбкой, словно вспоминая о какой-то общей тайне. «Представляю, как визжит сейчас стеклянный дом. Впрочем, в пургу бутылки сразу же забьет снегом…»

— А я уже спать собралась, — сказала она просто. — Пурга так убаюкивает…

Он вошел, сбросил полушубок и шапку, отряхнул их разом от снега и сунул в угол. Обнял ее и почувствовал, как она часто-часто задышала, словно вынырнула из воды. «Подлец я. Ведь она ждала…»

Чем ему всегда нравились местные женщины — никогда ни в чем не упрекали, не устраивали сцен со слезами и битьем посуды. Ее прерывистый вздох — вот единственный упрек, но он посильнее всякого битья посуды и многочасовых толковищ. «Как они мудры, дети природы…» — подумал Матвей.

Отстранился, заглянул в ее глаза. На тахте валялось смятое одеяло, горел слабый ночник, лежала раскрытая книга — свидетельства долгого одинокого ожидания. Он подхватил шампанское и конфеты, которые оставил у входа на табуретке, прошел к тахте. Она молча пододвинула низкий журнальный столик, принесла с крохотной кухоньки, отгороженной тяжелыми шторами, бокалы и поставила на стол. Матвей сорвал пробку и наполнил их. Шампанское оказалось красным и заиграло в бокалах рубиновыми отблесками.

— Не держи камень на душе…

Подняли и выпили. Она осторожным знакомым движением — гонкой руки взяла из коробки конфету и слегка надкусила.

— Не держу. Думала: когда же позовешь? А ты сам пришел.

— Но почему ты не пришла?

— Сама никогда не прихожу…

Он чуть не брякнул: «К Петровичу-то приходила…», но вовремя прикусил язык. Тот ведь ее приглашал, и, наверное, в изысканных вежливых выражениях, как делал это обычно.

— Говоря откровенно, мне стыдно перед тобой. Похвалился, я вышел… пшик. Сама знаешь.

И тут понял: Петрович до сих пор стоял между ними. Потому и не встречались, избегали друг друга.

Она была на суде над Рацуковым и позже — над Касянчуком. Он помнил ее недоумевающий взгляд, когда судебное следствие уходило в сторону, все дальше и дальше, тонуло в каких-то подробностях, не имевших значения. А он чувствовал себя оплеванным с ног до головы.

— Ты сделал… сделал все, что мог, — крепкая рука легла на его пальцы. — Но тут… лбом стену не прошибешь.

Спокойные, разумные слова. Насмехается, что ли? Но глаза ее казались печальными и мудрыми. Как будто посмотрела на него сама тундра, смирившаяся уже со всем.

Он снова наполнил бокалы, потушил ночник и увлек Уалу на тахту.

— Теперь над нами нет вертолета, — прошептала она с коротким смешком, и это были ее единственные слова.

Только сейчас он вдруг ясно понял, насколько она одинока. Да, у такой женщины только два выхода: или пойти по рукам, или запереться в жестоком одиночестве. Муж? Но где его возьмешь, понимающего… А иного она не хотела.

Матвей ощупью нашел сигареты и почувствовал, что она тоже протянула руку. На миг огонек спички выхватил ее разгоревшееся лицо с опущенными ресницами. В темноте затлели вспышками два красноватых огонька. Слышно было, как стихают порывы пурги.

Она легко поднялась, походила по комнате, чем-то шурша, и вдруг вспыхнул яркий верхний свет. Матвей зажмурился, потом повернулся: она стояла перед ним в расшитом красными и синими цветами халатике.

— Вставай, лежебока, — весело сказала она. — Сейчас ужинать будем.

Она ушла на кухоньку, там зазвенела, забрякала посуда. Матвей снова погасил свет и осторожно приподнял оконную штору. Снег, летевший почти горизонтально, поредел, и внизу на тротуаре он различил темную фигуру, прислонившуюся к столбу. «Ага, значит, они задействовали наружное наблюдение…»

— Зачем выключил? — она остановилась на грани света и тьмы с тарелками в руках.

— У тебя что-нибудь покрепче есть?

— Конечно, найдется. Кажется, виньяк. Остался еще…

— Неважно, — он снова включил свет, взял из ее рук тарелки. — Неси.

— Только все холодное. Или разогреть что-то?

— Зачем? Красная рыба, оленьи языки, моченая брусника. Царский ужин!

Он бросил злорадный взгляд на окно. Померзни там, овечий хвост, отработай свои иудины серебряники! Рыцарь…

Она пила шампанское, а он виньяк. Даже в этом изысканном напитке явственно чувствовался запах этилового спирта. Штопор набирал силу… Чем он кончится?

Матвей снова погасил свет и подошел к шторе. Темная фигура прохаживалась по тротуару. «Упорный, гад…» Вернулся к тахте, на которой смутно смуглело ее тело, — из кухни пробивался слабый свет и рельефно обрисовывал его таинственными полутенями. Лег рядом и закурил, она тотчас прильнула и положила голову на грудь. Рассыпавшиеся волосы защекотали лицо, но он не отстранился.

— О чем ты думаешь?

Этот вопрос под занавес лишь бы что-то сказать — всегда раздражал его. О чем думаешь? Разве выразишь словами ураган пролетающих мыслей? Обычно отделывался коротким ответом: «О судьбах России», — и больше к нему не приставали. Но сейчас почувствовал, что ее действительно что-то тревожит.

— Поздно.. — прошептал он.

— Что поздно?

— Слишком поздно приходит к человеку все: мудрость, слава, богатство и любимая женщина. Конечно, ни славы, ни богатства ко мне так и не пришло, да и мудрости кот наплакал, одни банальные истины…

— А любимая женщина? — шепнула она.

— И она пришла поздно… — сразу почувствовал, как окаменело и почужело ее тело.

Она молчала.

— Ну, когда-нибудь объясню… — он потянулся к бутылке, поболтал в ней — только черти остались. Взглянул на светящиеся штурманские часы: закрыт уже и пятый. Но дома должно быть, не вылакали же все, да и запастись должны, две-три светлые головы дальновидности не потеряли.

Она сидела рядом, свернувшись в комочек, обняв колени. Чужая и далекая. Вот только что и ее потерял.

Приподнялся и приблизил лицо к ее глазам. И удивился: всегда темные, как омуты, в сумраке они сверкали сухим злым блеском.

— Эх, станцевала бы сейчас, да не перед кем, — вырвалось вдруг у нее. — Нет общества!

Он понял. Допил чертей и взвесил бутылку в руке. Что ж, придется пробиваться с боем. Правда, для рукопашной он сейчас почти не годится, предательская слабость подкашивала, сковывала руки. Но на одну вспышку хватит…

— Будет тебе и общество. Одевайся.

Они молча оделись, выключили свет, за ними коротко щелкнул замок, отрезая от тепла и уюта. Крепко держа ее, а другой рукой сжимая пустую бутылку, он спустился вниз по скрипучим ступеням. Выглянул наружу.

— Постой здесь минутку. Что бы ни увидела, не выскакивай, не вмешивайся. Мужское дело.

Сунул бутылку в карман и прямиком направился к темной фигуре сквозь рваные полосы снега, летевшие в воздухе. Подошел, глянул. Шапка глубоко нахлобучена на лицо, короткий, как и у него, полушубок, но воротник поднят. «Прячешься, паразит?»

— Дай прикурить.

«Как протянет огонек, звездану бутылкой в висок».

Тот пошарил в карманах, вытащил, чиркнул и протянул руки, сложенные по-северному в ковшик, на дне которого теплилось пламя. Матвей выхватил из кармана бутылку и… как зачарованный уставился на трепещущий огонек зажигалки — блестящая женская фигурка из металла. Такая зажигалка только у одного человека на Севере.

Он швырнул бутылку в сугроб и от души саданул темную фигуру под ребра:

— Родион!

Тот незамедлительно саданул его в ответ:

— Матвей!

Но что-то налетело сбоку и свалило его в сугроб. Матерясь, фигура забарахталась в снегу, а Матвей оттаскивал брыкающуюся Уалу. В руках у нее невесть откуда оказался увесистый дрын.

— Я ему покажу… мужское дело. Пусти!

— Утихомирься. Расслабься…

— Я приемы самбо знаю!

Это прозвучало жалобно. Родион выцарапался наконец из сугроба, и оба от души расхохотались.

— Аника-воин! Да разве мужика приемом самбо возьмешь?

— К тому же на одного вдвоем, хоть и с женщиной, я никогда, — добавил Матвей. — На меня и вдвоем, и втроем, и черт знает только, а я — нет. Ты чего тут?

— Поджидаю одного… Морду набить.

В прошлом Родион обретался на столичном телезаводе «Рубин», был один если не из тысяч, то сотен специалистов, незаметных тружеников. А приехав сюда, сразу стал звездой первой величины: досконально знал свое дело, любую поломку находил за пять-десять минут и, как правило, устранял на месте, не заставлял волочь цветную дуру весом в семьдесят кэгэ в ателье. За это ему щедро, не торгуясь, накидывали сверх (ведь по квитанции мизер — без учета местных условий!), и он не отказывался. Уже через полгода мотался на вызовы на собственном драндулете — «Запорожце», гонял по коротким улицам города для ускорения работы, чтобы не бегать по сугробам с тяжеленным чемоданчиком, как раньше. И хотя парень явно набивал чулок, никто не осуждал его: не крадет, своими мозолистыми зарабатывает, может, у него детишек куча или мама больная. А если и для красивой жизни потом, кому какое дело, горбатится честно, для чего же в холоде прозябать?

Но старший бухгалтер быткомбината завидовал черной завистью работящему оборотистому малому, который в поте личности «мэйкмонил»: «бух» устраивал внезапные проверки, ревизии, опросы заказчиков — целые референдумы. И направлены референдумы были не на улучшение обслуживания населения, а на то, чтобы подловить единственного толкового мастера и выгнать с позором. Однако мастера никто не продавал, все прекрасно понимали, что такой ас для города клад: еще свежа была в памяти тягомотина с починкой, которой занимались до Родиона недоученные мастера.

— Может, он уже дрыхнет давно!

— В кино пошел, сам видел. Ну а я выждал — и сюда. А потом вспомнил, что фильм индийский, знать, двухсерийный. Все равно, думаю, дождусь гада, раз запалился, — Родион сжал свой трудовой кулак.

— Плюнь и идем, — убеждал Матвей.

— Ну ладно, — Родион махнул рукой.

— Это дело! Пойдем ко мне водку пить.

— Машина за углом.

«Запорожец» стоял, чуть подрагивая работающим мотором, Тут зимой мотор не глушили: сразу же трубы перемерзнут. И не раз во время всяких совещаний стояли стаями «газики» да «уазики», бормоча и дымя выхлопными трубами в морозном воздухе, ежечасно пережигая сотни килограммов ценного, привозимого издалека топлива. Жители шли, криво ухмыляясь: там переливают из пустого в порожнее, а тут рубли из баков переливают в воздух.

В маленькой кабине было тепло и уютно. Уала приникла к его плечу, и Матвею вдруг показалось, что они едут в какую-то сказочную страну. Родион ожесточенно крутил баранку, объезжая сугробы.

— Чего ты приличную машину не купишь, «жигуль»?

— Зачем он тут? «Жигуль» я на материке возьму.

«И этот жизнь откладывает на потом. А мы тут живем… Вдруг все выжрали? — мелькнула тревожная мысль. — Нет, там Андрюха, он позаботится. В крайнем случае, бутылка на стеллаже осталась».

Окна квартиры Матвея на фоне темного настороженного дома ярко светились.

— Что там у тебя?

— Гуляем…

— А со мной как раз магнитофон, новейшие записи.

Уала захлопала в ладоши. Не чувствовала, к какому веселью идет…

Квартира встретила их слаженным ревом трех голосов: Митрофановны, поэта-сторожа и Снежного Барана. Они сидели в ряд на тахте и раскачивались в такт, закрыв глаза и выпевая: «Чукотка! Это ты, Чукотка!» Везде валялись «павшие», Куницын — прямо в прихожей, уткнув лицо в затоптанный пол и вытянув вперед руки, будто ему всадили в спину нож.

— Это я, не стрелять! — сказал Матвей громко и, отодвинув ноги Куницына, с трудом захлопнул дверь. «Павшие» открыли мутные очи.

— А, — сказал Снежный Баран.

Матвей метнул взгляд — всюду пустые бутылки вперемешку с мятыми пятерками.

«Неужели все они? Прямо уму непостижимо, сколько может выжрать наш простой человек!»

— И не запаслись?

— А, — опять вякнул Снежный Баран. — Идем, покажу.

Под ногами хрустело стекло. Зашли в малую комнатушку. В одном углу опять лежал Шутинис, раскинув ноги в дырявых носках, рядом — Чужаков, накрывшийся половой дорожкой, на которой белели окурки и мусор, а в углу, на полушубке, спали Иноземцев и Клава.

— Прекрасное зрелище! — воскликнул Родион. Прекрасным оно было потому, что спящую парочку густо, словно частоколом, огородили разнокалиберными полными бутылками. Матвей подошел и взял пучок бутылок.

Зашли в большую комнату. Матвей помог Уале раздеться, поикал, куда бы повесить одежду, — вешалка сорвана, даже гвозди в стене прихожей повыдерганы. «Все мешает пьяному человеку…» Бросил шубку на тахту.

Митрофановна бессмысленно хлопала опухшими глазами, порываясь что-то запеть. Но из горла вырывалось только сипение.

— Тебя муж заждался, — потрепал ее по плечу Матвей. Она молча, но красноречиво скрутила и сунула ему под нос фигу. «Началось, — с тоской подумал он. — Надо позвонить мужу». Мигнул Андрюше и указал на телефон. Тот понял и подался в прихожую.

— А где Танька и Яна?

— Тс-с! Они на кухне с Онеговым.

— О! Культурно устроился.

Уала прохаживалась, улыбаясь. Родион собрал со стола захватанные стаканы и пошел мыть. Вернувшись, сообщил:

— Там еще один блаженствует…

Уала отправилась полюбопытствовать и взвизгнула. Матвей пошел следом и увидел в наполненной теплой ванне спящего охотника-промысловика Гену Белошишкина, голого, но почему-то в пыжиковой шапке. Впрочем, вода в ванне была совершенно непрозрачна, как и во всех трубах города, — торфяная. Приезжие с материка поначалу даже боялись ею мыться: течет из крана вроде темного пива, и все пытались переждать, когда она посветлеет. Но на самом деле это была очень мягкая и даже полезная вода, настоянная на тундровых травах, с разными целебными примесями, как уверяли эскулапы.

— Все наши люди, — вернувшись, сказал Матвей. Родион уже разлил по стаканам, и они выпили.

— Если хотите есть — закуски море, — сказал Андрюша. — Только она на кухне.

Родион завел музыку — взвизгивающую, ревущую.

— Соседи не запротестуют?

— Наоборот. Они сами такие.

Дом стоял над обрывом — глубоко внизу чернели острые камни, о которые бились набегающие свинцовые валы. Жильцы дома не раз просили коммунальное начальство огородить обрыв хотя бы каким-нибудь хлипким заборчиком, чтобы туда не сорвался кто-нибудь из мальцов, на что им отвечали:

— Тут огородим, в другом месте сорвется. Весь берег не огородишь… Вы лучше за детями смотрите.

Да что говорить о нетипичном обрыве! Город делился на две части — верхнюю и нижнюю. Из верхней в нижнюю вела обходная дорога для машин, а для пешеходов напрямик деревянная лестница — ветхая, шатающаяся и скрипящая. По ней и в трезвом виде пройти страшно, а для пьяного — так прямо испытательный трек. Зимой ступеньки часто заметало снегом, «трек» заледеневал, и тогда и трезвые, и пьяные срывались, в считанные секунды пролетали лестницу, заканчивая головокружительный спуск прямо у приемного покоя больницы, расположенной внизу, что было удобно для тех, кто по пути что-то себе ломал.

После неоднократных выступлений местной прессы и фельетонов Вадима на некотором расстоянии от деревянной построили более широкую и современную (бетонную) лестницу, но и ее так же заметало снегом, а чистить было некому.

Под приглушенную музыку и несмолкающий вой пурги хорошо беседовалось.

— Одного не пойму, почему у алкашей постоянно чувство вины, — говорил Родион, обгрызая кусок валявшейся на столе юколы — Ведь ничего противозаконного они не совершают — алкоголь продается во всех магазинах, потребление его стимулируется, публикуются разные статьи: как и что пить, чем закусывать, что с чем сочетается — пиво с воблой, коньяк с шоколадом, одеколон с рукавом.

— Умеренно пить надо, — вставил Андрюша.

— Алкоголь по природе своей такая пакость, что его пить умеренно никак нельзя. Вот пастух приходит из тундры и глушит до тех пор, пока не просадит все, что заработал за год, прыгая по кочкам. Он лежит на снегу, раскинув руки, а над ним воспитатель стоит и долдонит: «Пить нельзя, нехорошо!» А он резонно отвечает: «П-почем-му нех-хорошо? Мне хорошо!» Что ему ответишь, чем пробьешь такой аргумент?

— Раньше все полоскали купцов аль заморских конкистадоров: акулы, варнаки. Наскочит с огненной водой под мышкой, споит несчастное дитя тундры и весь его заработок уволокет. Сейчас акул нет, кругом агитаторы, воспитатели мельтешат, правильные лозунги развешаны, а «дитя» заработок свой все равно спускает, просаживает на огненную воду.

— Нужно воспитывать культуру потребления, чтобы не глотали ведрами.

— Откуда ей взяться, культуре? Тут еще куда ни шло, а на материке? Еле наскреб, взял с другом, а где выпить? В ресторан с бутылкой не пускают — заказывай за двойную плату да с закусоном, в столовых дешевле, да за шиворот хватают, в парках и скверах ловят, за углом контроль, в подворотне патруль. Вот и нырнешь в туалет да ее и хватанешь, причем из горла. Тут тебе и культура.

— В дни моей юности, помню, — вставил Матвей, — везде рюмочные были. За рубль сто грамм и бутерброд с колбасой, сыром или красной икрой, тогда она еще не была позолоченной. Зашел, культурно шарахнул и пошел. Не помню, чтоб и пьяные валялись.

— То в дни твоей юности. Тогда алкаш умеренный был, удовлетворялся ста граммами. Вот ты прошел все нарко и дурдомы, видел ныне таких? То-то. Ныне алкаш озверел, меньше чем бутылку зараз не выбулькивает.

— А почему?

— Просвета нет. Раньше над головами гордо реял Буревестник, черной молнии подобный, а теперь сам реешь: жахнешь — воспаришь.

— Черная? Нет, не молния, а радуга. Черная радуга, — сказал вдруг Снежный Баран. Все посмотрели на него с опаской.

— То есть?

— У нормального человека житье — как светлая семицветная радуга: тут и радости, тут и горести. А у нас любые радости и горести подернуты черным туманом сивухи. Та же радуга, только в темной мгле…

Появился изрядно помятый Онегов.

— Я бы выразился конкретнее, — сказал он деловито, направляясь к столу, на свое рабочее место. — Вообще черные полосы штопора, перемежающиеся светлыми полосами относительно трезвой жизни. Это радуга сирых и обездоленных. Какие у нас радости? Плюнуть и растереть. Как сочная морковка перед носом у осла — светлая жизнь все маячит на горизонте. А сегодня вкалывай, мантуль, горбаться! И все подернуто брехней, как дымом из кочегарки…

Онегов кончил махать фломастером и поднял большой белый лист. На нем изогнулась черная полосатая подкова, словно ворота в сюрреалистический мир.

— Знаете, что это такое? Графическое изображение полураспада.

Все глядели не отрываясь.

— И ты хочешь сказать…

— Это верно. До конца еще вроде и не распались, снаружи глянуть — держимся, а внутри…

Появились обнявшиеся Танька и Яна, по-прежнему свежие только слегка растрепанные.

— Ага, — Матвей вспомнил о своих обязанностях хозяина. — Кухня от оккупации освобождена. Несите что там из закуси. И остальных поднимайте.

Матвея все сверлила мысль: кто же агент? Из оставшихся или из новоприбывших? Первых он «проанализировал», и если то были Чужаков или Шутинис, то они вырубились и никакой оперативной ценности не представляли. «Сюда им нужно засылать ребят с глоткой. Не каких-то цуциков…»

Из новоприбывших тоже ни один не вызывал подозрений. Танька и Яна, Белошишкин — все из местных и не жаловали Верховоду, слыша от него только ругань и «давай-давай!». Местному человеку достаточно сказать, что он плохой человек, и тот может пойти в тундру и застрелиться или зарезаться: для него нет более тяжкого оскорбления. Просто чудо, что все поездки Верховоды в глубинку с руганью и матом не кончились до сих пор такой трагедией. А может, и охотники уже не воспринимали всерьез его болботанье. От никчемного человека оскорбление тут не считаете таковым, а его уже давно считали никчемным.

Все-таки он еще раз присмотрелся к ним. Таню и Яну вызвал Вадим, значит, они отпадали. Если же Вадим вызвал их специально и сам замешан, то зачем ему прибегать к другим, когда сам мог управиться. Один из главных законов матьее: не вовлекать лишних свидетелей, обходиться минимумом исполнителей. Им ведь тоже платить надо. Эти к разбухшим штатам не стремились.

Белошишкин еще тогда в зимовье ясно изложил свою позицию. Но почему до сих пор здесь толчется, или погода нелетная? Правда, все объяснял штопор, но он мог служить и прикрытием.

На кухне вдруг раздался звон, и появился Вадим — оказывается, спал там в углу прямо на бутылках, как йог.

Мысли путались. Все воспринималось какими-то пятнами: вот пятно с Уалой у стены, вот пятно с Таней и Яной — они несут консервы с кухни, вот пятно с Родионом, увлеченно развивающим какую-то мысль. Родион… А вдруг подослан именно этот оборотистый малый?

Он с трудом налил и выпил — портвейн. Черт, не надо было мешать. Пьется легко, но потом падаешь, словно подрубленный. Однако мысли немного просветлели: взбодрила музыка, резанувшая вдруг по ушам.

Уала танцевала!

Захваченные этим зрелищем, все смотрели на нее. Даже Митрофановна таращилась, пытаясь выпрямиться. Таня и Яна не выдержали: ритмы у них в крови, и они образовали три огненных вихря.

Через час-другой публика поредела. Матвей различал в тумане только Родиона, лежавшего на тахте, и Снежного Барана, сидевшего попеременно то в правом, то в левом углу, но бутылки из колен не выпускавшего. Телевизор уже работал: передавали ритмическую гимнастику, Уала стояла напротив и легко повторяла все упражнения. «Вот она могла бы стать ритмической звездой». Матвей, одетый в полушубок и шапку, почему-то стоял на пороге. «За сивухой, что ли? Нет, кажется, в морпорт…» Зачем и почему — не знал, но знал Андрюша, который стоял рядом тоже одетый и говорил:

— Мы скоро вернемся, из морпорта позвонили: все готово.

По пути морозный воздух постепенно прояснил мысли. Они прошли по поселочку, называемому Казачкой, и повернули к порту. Андрюша уверенно вел его.

— А Чужаков-то… хорош гусь, как услышал, что контейнер сузить, сразу испарился.

— М-да… Он такой.

Контейнер уже стоял на машине, шофер распахнул дверцу:

— Куда ехать? Повезло вам, последний пароход завтра отходит.

В теплой кабине он снова выключился. Очнулся, когда грузили вещи, таскали книги, уложенные в картонные ящики из-под вина, всем распоряжалась Уала:

— Телевизор в одеяло укутайте, положите в кресло и привяжите.

Они махали вслед контейнеру. Шофер пить не стал, взял бутылку с собой. «Оприходую после работы».

Сейчас в квартире было вольготно. Посреди стоял Шутинис и озирался. Появилась соседка Люба с маленькой мордочкой, похожей на печеное яблоко, и ее сожитель Женька, кудряш, злобный взгляд исподлобья. Они со скандалом выталкивали Шутиниса: «Паразит, пригрелся тут, всю квартиру запакостил!» Шутинис надел нейлоновую куртку Матвея: «Завтра принесу». Больше его никто не видел.

Теперь уже время шло проблесками. Компания продолжала колобродить в квартире как самостоятельное общество, а параллельно шла жизнь Матвея, мало чем связанная с этим сообществом. Вот он с Уалой сидит в кинотеатре на двухсерийном фильме (и высидел — фляжка в кармане помогла), вот оказались в ресторане, куда она затащила его поесть чего-нибудь горячего, вот снова на ее квартире — лежа рядом с ним, она жалостлив гладила его по груди:

— Когда ты выйдешь из этого состояния?

— Хрен его знает, — прохрипел он, закуривая. — А какое сегодня число?

Она сказала, он силился вспомнить начало, чтобы сделать отсчет, и не смог — все мелькала хитрая физиономия Чужакова. Да, земля стремительно приближается, кустики уже щекочут живот, еще немного…

Они снова оказались на его квартире — пустая комната, по углам валяются смятые синенькие пятерки. Ни телевизора, ни даже люстры — ее унесли Люба и Женька, оставив одну только лампочку, которая тускло освещала широкую тахту.

— Ты, Матвей, не стал грузить ее, — пояснила Уала.

— Куда грузить? — не понял Матвей.

— В контейнер. Ты ведь отправил все вещи на материк.

— А разве я уезжаю? Мы ведь только что отмечали новоселье.

— Когда это было… — засмеялась. — Ты все перепутал.

Он тяжело задумался, опустив голову.

— Куда отправлен контейнер?

— Не знаю. Ты никому не говорил. Но в документах, наверное, указано, вон портфель стоит.

Из соседней комнаты доносились резкие спорящие голоса Овина и Лейпцига: «По-моему, роман Франца Кафки предельно точно отражает и указывает…»

— Кто там? — тревожно спросил он.

— Никого. Я всех вытурила.

Крадучись, он пошел к портфелю якобы посмотреть документы. Все бумаги в нем оказались перемешаны, скомканы и залиты чем-то красным, характерным — «Каберне»! Под бумагами нашарил: есть. Вытащил тяжелую «бомбу», поискал глазами стакан. Уала смотрела на него с жалостью.

Потом принесла стакан. Он жадно выпил, закурил.

— Ты уже целую неделю ничего не ешь.

— Не хочется. Где-то должна быть электробритва.

Сил прибавилось, он нашел в портфеле бритву и пошел в ванную. Из зеркала на него глянула заросшая, какая-то звериная морда. «Тьфу! Надо спускать на тормозах… на легком вине. А где его взять?» Старательно побрился, оставив свою шкиперскую бородку, густо пронизанную серебристыми нитями. «Странно, в голове седины не видно, а в бороде так и пестрит». Но он знал, что и в голове седины много, просто она русая, а борода черная, вот и видно. Умылся, хотя холодная вода вызывала дрожь и отвращение. А когда-то каждое утро, посвистывая, обливался ледяной водой. Боязнь холодной воды — явный признак завершающегося штопора. Но чем он завершится?

Утерся полой собственной рубашки — полотенца нигде не видно. Потянулся и пошел в комнату. Уала встретила его все тем же жалостливым взглядом.

Голоса заговорили злобно, напористо.

— Воображаешь, что борешься за справедливость? — подал из угла ехидную реплику Чужаков. — Да ты просто псих!

— Совершенно с тобою согласен, — это голос Вадима. Его не видно, но кажется, он снова протирает очки — на Севере они без конца то замерзают, то отпотевают. — Каждый, кто воображает, что на свете есть справедливость, какая-то правда, должен быть незамедлительно заперт на засовы. Крепкие.

— Позволь, поз-зволь, это п-почему? — Лейпциг заикался.

— Пробовал я искать правду, — вклинился Белошишкин. — Собрался и нацарапал цидулю в Главохоту. А она и прилетела прямо в толстые руки Верховоды.

— А он?

— Кинул под лавку. Буркнул: «Хорошо, что мы тут людей научили читать. Плохо, что мы научили их еще и писать…» Просветитель!

— Мир запрограммирован на несправедливость. Она есть движущая сила прогресса и эволюции — я имею в виду эволюцию по восходящей спирали. Не будем говорить о животном и растительном мире, там все зиждется на грубой силе — «кто смел, тот и съел».

— Но разум… гуманность!

— Вот-вот. Человек изобрел такое понятие, как справедливость, и силится его достичь, но на самом деле это фантом, мираж. Равенства и справедливости в обществе никогда не было. К справедливости нужно стремиться, но при этом твердо знать, что она несбыточна.

Матвей очнулся. Разноцветные волны пронизывали тело.

— Лена… — сказал он.

— Что, Петя? — едко отозвалась Уала, полагая, что он зовет другую. Женщины такого не прощают.

— Лена… одна девушка говорила… что у меня не будет ни семьи, ни детей… обречен на вымирание.

— Какая Лена? — спросила она ревниво.

— Это было давно… на мосту Поцелуев. Перед этим я выпил, а она учуяла. Тоже противница… Сейчас далеко, у нее муж, ребенок… благополучная семья… все прошло… осталась только черная радуга… черная радуга…

Он поднялся — и рухнул во мрак. Очнулся и увидел чьи-то ботинки рядом, у самого лица. Оторвал голову: на полу лужа крови. Зубы и лоб сильно болели. Чьи-то руки помогли ему подняться. Изо рта капала кровь, кто-то обтирал ее с подбородка ватным тампоном. Белый халат… за ним еще два, смутные пятна вместо лиц. Ага, прибыла наконец группа захвата. За белыми халатами блестели испуганные и потому незнакомые глаза Уалы.

— Эт-то ты… вызвала? А я думал… все думал: кто? Вот и разгадка… не зря ты оставалась до последнего.

Ему закатали рукав, боль от укола не чувствовалась — алкоголь все анестезировал. Но сознание начало проясняться, он различил худое лицо в морщинах. Ясно и четко: Киссель, врач-нарколог, они не однажды вели долгие диспуты об алкоголизме. Киссель, как говорили злые языки, сам славился штопорами. Рассказывали такой анекдот. Приходит алкаш и жалуется, что по нему бегают пауки, при этом снимает их и сбрасывает на стол. Киссель сбрасывает их со стола: «Ты чего же на меня кидаешь, паразит?»

— И ты, Юра… продался… ты же сам такой.

— Не психуй, — сказал Киссель. — Мы приехали инкогнито, все в ажуре. Уала попросила.

Только тут он увидел, что два других халата — женщины, даже девчушки. Они готовили новые инъекции, успокаивали его. Нежные, бережные движения. Вот так же когда-то он валялся одинокий, брошенный так называемыми друзьями в какой-то гостинице и сил не было. Но пришли три добрые женщины, херувим из соседней конторы, — узнали о его горькой беде. Только хлопотали и нежно что-то говорили. Из ниоткуда силы вернулись…

Горячая волна благодарности охватила его, он подозвал Уалу и молча взял за руку. Но настороженность не прошла: цепко следил за препаратами, которые передавал девушкам врач, для этого приходилось напряженно фокусировать зрение.

Они вкатили все сполна, что полагалось из поддерживающего, по привычной схеме: глюкозу, витамины, успокаивающее, сердечное. Матвей уже смог подняться и пожать Кисселю руку:

— Я твой должник.

— Выздоравливай, — кивнул тот, и все ушли.

Матвей пошарил глазами по углам: пятерки исчезли. Уала прибрала. Но где-то в боковом кармане кое-что оставалось. Пошел в туалет — унитаз разбит, к чему бы? В боковом кармане нащупал бумажник с деньгами. Выйдя, стал деловито одеваться, чувствуя во всем теле звенящую опустошенность.

— Сейчас приду, — бросил Уале.

— Но тебе же нельзя! — с отчаянием вырвалось у нее. — Столбом упал — лицом об пол. Лоб разбит…

— Ничего, шапка закроет. Сама видишь, я уже нормален. Спасибо тебе. Магазин работает?

— Уже… — безнадежно выдавила она.

Лохматая собачья шапка действительно закрывала почти все лицо — очень удобно, и Матвей иногда пользовался этим, когда после штопора приобретал такой вот звериный облик.

— Лучше я схожу.

— Нет, надо пройтись.

На крыльце он остановился, полной грудью вдохнул морозный воздух, и голова закружилась. Дрожащими ногами стал осторожно нащупывать ступеньки. В это время из-за угла вывернулся автобус.

Матвей почти никогда не ездил в местном автобусе: город итак с куриную лапу, смехота — на автобусе ездить. А тут понял: сам не дойдет. Автобус затормозил у остановки, он, торопясь, побежал и — упал, ноги не держали. «Фу ты, черт!» — с трудом поднялся. Шофер, увидев его в зеркальце, терпеливо ожидал, думая, что просто поскользнулся. Матвей еле взобрался в автобус.

От магазина он побрел пешком, чувствуя, как с каждым шагом возрастает уверенность. Встречались прохожие, но почему-то ни одного знакомого, ни одного из тех, кто вереницей проходил в эти дни через его квартиру, — словно разом вымерли или их куда-то увезли вертолетом. «Вот так они хлынут и отхлынут. В конце концов остаешься один, совершенно один… Наверное, и Уала ушла, зачем я ей такой?»

Но она ожидала. Выставил на стол бутылки, оленью колбасу, консервированный салат, хлеб, консервы из красной рыбы.

— Ну, теперь приду в себя. Спущу на тормозах.

— Хорошо бы. — вздохнула она.

Выпила немного, чуть-чуть коньяку, он хватил стакан водки, но опять почти ничем не закусил.

— Ешь, тебе надо поесть.

— Потом. Ты не беспокойся.

— Мне на репетицию нужно сходить, но я скоро вернусь.

— Хорошо, только возвращайся, — он выудил из портфеля свою любимую «Одиссею капитана Блада» — единственную оставленную из всей библиотеки, мог без конца перечитывать ее, плененный не столько приключениями — он знал их наизусть, после войны даже видел трофейный фильм «Королевские пираты», — сколько изяществом стиля и мастерством писателя, очарованием, которое никак не мог разгадать.

Растянулся на тахте. Все тело ныло и болело. В окна били яркие лучи солнца. «Значит, утро. День начался. А когда все кончится?»

Он лежал, по временам отключаясь и приходя в себя, но уже легко, безболезненно, словно постепенно умирал. Очнувшись, снова, тянулся к водке, потом закуривал, читал книгу, отключался. При этом контролировал время — бесстрастно, словно врач, наблюдающий смертельный эксперимент: периоды забытья становились все дольше, веки склеивались, и приходилось разлеплять их, руки и ноги покалывало, не хватало воздуха. Никто не приходил, никто не звонил. «Вот они, даже самые лучшие из лучших… Курвины дети».

Чувство голода пришло само, он жадно поел салата и колбасы, выпил еще — и отключился, словно упал с обрыва.

Уала трясла его за плечо. Пахнуло морозом, свежим воздухом, снегом.

— Как самочувствие?

Рывком приподнялся. За окном плотно чернело.

— Вечер или ночь?

— Вечер, вечер, успокойся.

Метнул взглядом по столу: коньяк цел, водки одна бутылка.

— Надо сходить, пока магазин не закрылся.

— У тебя же есть!

— А если кто забредет на огонек? — пытался он схитрить.

Еще никто не говорил, что у Матвея не нашлось выпить. Даже Андрюша в стихах отразил.

Лицо Уалы стало сумрачным.

— Пусть со своим приходят.

Кое-как встал, утвердился на ногах.

— Пойду…

Всхлипнув, она вытащила из сумочки и со стуком поставил большую бутылку марочного вина. Ну ладно. Теперь, может, и хватит до утра. А эти… пусть действительно со своим приходят.

Пока она раздевалась, он пытался вышибить пробку из бутылки, но не смог. А ведь раньше одним ударом… Протолкнул внутрь.

— Ну, садись, рассказывай. Что там гомонят?

— Стыдили меня. Говорят: что ты в этом выпивохе нашла? — она весело улыбнулась. Он налил ей полный стакан.

— В какой-то мере… это соответствует.

Она пила мелкими глотками, нервно постукивая о край стакана жемчужными зубами. Как всегда, он махнул почти полный стакан коньяка. Увидев, что он снова не закусил, она потянулась к сумочке.

— Чуть не забыла. Киссель советовал… — вытащила флакон с поливитаминами.

— Это дело, — он сыпнул в горсть и разжевал. — Тут нехватка. Со временем развивается «витаминная прозрачность» у белых людей. Знал я одного первопроходца — вколют ему полный набор, а через час в организме уже пусто — не держатся витамины. А вы как выкручиваетесь?

— Раньше выкручивались, — она скорбно улыбнулась. — Пили свежую оленью кровь, собирали корешки и ягоды в тундре. Теперь мясо мороженое… консервы… все забыли.

Потянулся и налил еще, теперь уже полстакана. Уала не стала пить, ладошкой прикрыла свой стакан:

— Лучше я за тобой присмотрю.

Они легли рядом и стали читать. Незаметно Матвей отключился.

Рядом кто-то сидел. Он открыл глаза и увидел Сима Рухова, который смотрел на него сквозь выпуклые очки, поджав толстые синие губы и осуждающе качая головой:

— Нельзя, нельзя Матвей Иванович, больше пить. Весь город уже говорит… что подумают.

Матвей приподнялся на локте.

— Как проник?.. Уала, вот этого гони в шею! Там где-то швабра стоит… по загривку его! От души!

Уала решительно направилась на кухню. Сим не стал дожидаться, тут же рванул.

Она вернулась.

— Чего ты так с ним?

— Презираю таких… «город говорит». Словно бы городу не о чем больше говорить. Брешет, подлец, всех по себе меряет. А сам раньше что вытворял? Свою цистерну выжрал, а теперь балабонит.

Он в волнении прошелся по комнате, снова выпил и лег, наблюдая за Уалой. Она сидела и молча курила. Ясная и простая догадка пришла еще днем, когда Матвей ждал ее. «Если придет, значит она». По-видимому, ей изменили задание: быть безотлучно рядом и довести его до конца.

Все звенья теперь слаженно соединялись в единую, без узелков, цепь. Она довела до конца Петровича и теперь благополучно доводит его. Киссель же появлялся, чтобы проконтролировать ход губительного эксперимента, успешно ли идет. Наверное, результаты их порадовали: наступила последняя стадия. Это он ощущал по запаху этилового спирта, исходящему уже от него самого, когда он резко поворачивался и свободно висящий синий свитер опахивал тело. Временами серая пелена застилала глаза.

Она сама рассказала ему о Петровиче, но не все. Она была с ним все время и вышла за мгновение до того, как он нажал большим пальцем ноги курок. Возможно, даже помогала расстилать тот матрасик… Не зря она прибежала одной из первых — знала. Кто там мог ей сказать? Брехня, все брехня.

Главный вопрос: вколол ли Киссель ему подавляющее волю? Это азбучный момент в их работе. А как они сделали это с Петровичем, тот ведь никого к себе из белых халатов не подпускал? Видимо, она и подсыпала ему в кофе или в сивуху препарат. У матьее препаратов навалом. Как-то в одном дурдоме Матвею вкатили такой — галоперидол. В тот день он понял, что значит «жизнь копейка». Даже не копейка, а ломаный грош. Воля исчезла, словно вытекла. Дали бы ему в руки гранату и велели выдернуть чеку — выдернул бы. Или двустволку… да еще большой палец ноги приладили бы на курок.

А эти формулы: «Я спокоен, я совершенно спокоен». На самом деле: «Я покорен, я совершенно покорен». Покорность, вот что им нужно. Тупая и обязательно нерассуждающая. «Не задумываясь он бросился в огонь». Вот так и надо: не задумываться. Таких и воспевают, которые не задумываясь делают все, что им велят, голосуют, подписывают, бросаются в огонь.

Когда же мы станем задумываться?..

Мысль напряженно работала. Чем купил ее Верховода? У нее всегда было независимое положение в ансамбле — и не зря. Зарубежные поездки, красивые тряпки — чем еще покупают таких? И тогда, на Горячих ключах, кто дал распоряжение руководителю ансамбля оставить ее? Верховода только цокнул, и тот мгновенно поджал хвост. Значит, пока Матвей ходил с Вадимом глушить водку, она уже дала знать, что вошла с ним в контакт. Чемоданчик стоял у ее ног, все было решено. А пляска, крик «Убийцы!» — инсценировка, фикция, как те объятия под летящим вертолетом. А вертолет был послан для контроля…

Какое-то шестое чувство не позволяло ему открыть тогда ей все, что знал. И это тоже не зря. Верховода думал, что Матвей уже в его руках, но дальнейший провал Рацукова показал ему, что противник не так прост, держит козыри про запас. В тот момент, когда у него вырвалось: «Рацуков один из них!», судьба капитана была решена и подписана, от него постарались отделаться. Где-нибудь в загнивающем банановом мире его бы пристрелили или забетонировали в панель, а тут зачем киноужасы? Есть простые надежные механизмы…

Потом Уале велели законспирироваться, не проявлять активности и ждать: дескать, сам придет. И он, как цуцик, пошел в расставленную ловушку.

Они хотят его конца. Ну что ж, посмотрим, кто кого.

Он налил полный стакан водки, ей полстакана вина:

— Пей.

Что-то в его голосе заставило ее поднять глаза. Она покорно выпила, он тоже и снова стал ходить по комнате. Горячая, но какая-то вялая волна прошла по телу. Лег, поднял с пола брошенную книгу, стал читать. Она сидела на тахте, молча курила. «Упорная, дрянь!»

Тахта начала медленно, потом все быстрее раскачиваться. На миг показалось, что он на корабле, в море, но потом усилием воли он отогнал виденицу: нужно контролировать себя. Стал сползать с тахты. Уала помогла. Оттолкнул ее руку, поднялся и прошел в ванную. Попил воды прямо из крана и так же качаясь пошел назад. И вдруг побежал. Но не успел…

Страшное и мохнатое мягко прыгнуло сзади, когда он был уже на пороге, и ударило в затылок. Дальше была тьма.

Очнулся на полу, слыша чьи-то всхлипывания. Он открыл глаза. Уала сидела рядом, поддерживала его голову, по щекам струились слезы.

— Что… — пытался он сказать, но язык не повиновался. Осторожно поворочал им и понял, что язык прокушен. Рот был полон крови, он выплюнул ее и еле выговорил: — Что… было?

— То же самое, — сквозь всхлипывания выдавила она. — То же, что и у Петровича. Ты рухнул прямо с порога… стал биться, я так испугалась… Да что же это такое?

Она закрыла лицо руками и неудержимо зарыдала. «А ты думала, что конец будет легким? — со злобой подумал он. — Нет, ясочка, хлебнешь сполна… зрелище не для слабонервных».

— Значит, кондрат, — снова с трудом выговорил он. Затылок саднило, все тело ныло так, будто по нему молотили цепами.

Вспомнил, как в аэропортовском ресторане один мужик упал у порога и стал биться, выгибаясь. Кто-то сунул бившемуся в припадке ложку, кто-то придержал голову. Потом сраженного унесли.

— Что же ты… ложку не сунула… знаешь небось?

— Ох! Я снова растерялась… металась, не знала, куда и бежать… Откуда тут ложки? Вызвать «скорую»?

Не отвечая, он перевалился на живот и на подламывающихся руках пополз в ванную, оставляя кровавый след. Там, кое-как хватаясь за края ванны, поднялся и сунул голову под холодную воду. Полоскал рот — бурлящая струя выходила розовой, потом побледнела. Посмотрел в зеркало и высунул язык. На конце багровела рана, а язык был черным. «Даже не белый», — подумал равнодушно. От холодной воды немного прояснилось в голове, с удивлением почувствовал, что может шататься на ногах.

Когда он появился на пороге, Уала стояла с телефонной трубкой в руке и растерянно смотрела на него.

— Не смей, — он нажал на рычаг. — Еще напляшетесь… на моей могиле.

Одна знакомая рассказывала, как ездила из Хабаровска во Владик, «чтобы отыскать твою могилу и положить на нее цветы». Он тогда изумился: «Какую могилу?» — «Ну, я думала, что ты уже давно погиб от водки, ведь так пьешь…»

— Придется запастись терпением, — сказал он ей тогда и повторил сейчас. — Нашего человека не так легко свалить, процесс трудоемкий.

— Разреши, я снова позову Кисселя.

— Не надо. На этот раз он заберет. Ты знаешь, что такое алкогольная эпилепсия. Это значит, что конец близок.

По-прежнему глядя на него страдающими глазами, она настороженно присела на тахту.

— Любимый… — она впервые так его назвала. — Уезжай. Уезжай скорее! Прошу тебя! Я… я этого не перенесу.

«От души или входит в сценарий?» Он налил водки. Сильно защипало язык, горло казалось обожженным. Бросил в рот еще горсть витаминов.

— Все пройдет. Судьба. Или уеду или не уеду… останусь в вечной мерзлоте. Всегда мечтал, чтобы меня похоронили в вечной мерзлоте. Черви не грызут. Нет тут червей… лежишь спокойно. Правда, холодно. Ничего, после страшного суда в аду отогреюсь. Там ведь сивуха без ограничений… и поучений.

Когда-то за Казачкой было кладбище. Река подмыла крутой берег, и время от времени оттуда выпадали трупы — целехонькие, прекрасно сохранившиеся, будто похоронили их вчера, а не пятьдесят лет назад.

— Перестань! Не говори… бред какой-то! — она налила себе вина и залпом выпила, зябко поежилась.

— Не тужи, — он погладил ее по голове. Она или не она — какая теперь разница? Развязка близко, а хоть какая-то живая душа рядом. — Ложись… и забудем обо всем. Потуши…

Тьма навалилась сразу и оглушила. Словно утопающий, он ухватился за нее — единственный надежный островок в зыбком штопоре. Некоторое время волны раскачивали его, потом все исчезло.

Очнулся от ярких лучей солнца, бивших в глаза. «Еще жив?» Быстро приподнялся: никого, на столе пустые бутылки. «Не может быть! Ведь вчера специально оставлял…» На столе белела записка: «Все вылила. Перетерпи до вечера, так будет лучше. Вечером приду. Боже, как ты храпел! Уала».

Словно ветром, словно могучим ураганом его снесло с тахты. Кинулся к двери: закрыта. Схватил трубку телефона: мертво, тихо. Значит, отрезали от мира, закрыли. На этот раз в собственной квартире.

«Ах ты курвочка-дурочка!»

Он стоял посреди комнаты, медленно приходя в себя. Зубы казались мохнатыми, резиновыми — так и разъезжались в стороны. Суставы болели и скрипели, будто туда насыпали песок. Глаза резало, жгло. Даже волосы на голове болели. На ладонях кусками отшелушивалась кожа…

«Ах ты курвочка-дурочка! Спешишь ускорить… Разве алкаша останавливают на полном скаку? Ведь это верный конец!»

Прислушался: как там мотор? Сердце болело пульсирующе, толчками, будто скреблось по обнаженным ребрам. Острые короткие толчки как злые уколы шилом.

«Еще и пытка напоследок! Так вот в чем состояло ее особое задание… Сволочи! Я сам уйду, но с полным стаканом в руке…»

В глубине души он знал, где его последний резерв, но то был действительно последний резерв. «Когда начнет хватать по-настоящему… А успею ли?»

Он метнулся в ванную, чтобы проверить. Резерв на месте, им и в голову не пришло. Что знают они о черном мире алкашей, их особых уловках?

Теперь можно проанализировать обстановку. Дверь он выломать не в силах, ноги так и подкашиваются. А ведь когда-то…

Однажды с Геной Лысаковым они пришли к нему домой и обнаружили, что ключи утеряны. Генка долго бился о дверь острым плечом, пока Матвей не выдержал:

— Отойди. Посмотри, как это делается.

Он разогнался в коротеньком коридорчике и так саданул в дверь, что даже не она, а вся дверная коробка вырвалась из гнезда.

«Все в прошлом», — с тоской подумал Матвей и начал искать. Может, не вылила? Какое имела право? Водка немалых денег стоит.

Вспомнив про деньги, пошарил в боковом кармане пиджака — там еще оставалось три сотни. И бумажник унесла! Это уже злодейство. Впрочем, достаточно Матвею выйти на улицу, и деньги он найдет, даже продавщица даст в кредит — сколько раз давала!

Но морда была уже разбита, распухла до неузнаваемости, и шапка не спасет. Нет, на улице появляться нельзя.

Он искал долго, потом, весь мокрый, лег и закурил. Почувствовал: накатывает. Итак, придется задействовать резерв. Снова поплелся в ванную.

Лосьон, одеколон, зубной эликсир — почти полные пузырьки, стояли рядком на краю ванны. Их не стали грузить в контейнер, как и отбитое зеркало, — кто же такую дребедень грузит?

Начал с огуречного лосьона: он пьется мягче и даже закусывать не надо. Для контроля посмотрел на часы: сколько будет действовать, протянет ли до вечера на резерве? Сразу отпустило во всем теле, будто ослабли туго натянутые веревки и веревочки. Он лег и блаженно раскинулся. Надо, чтобы хоть немного восстановился нарушенный обмен, иначе — разнобой, фибрилляция сердца.

Снова накатило через полчаса. Одеколон «Дипломат», двенадцатирублевый. Он матюкнул себя в душе за пристрастие к дорогим одеколонам — они пьются тяжелее. «Тройник» — вот что сейчас самое то. В Певеке он как-то заскочил в смешанный магазин и спросил тройник — электрическую вилкорозетку. Продавщица, не поняв, развела руками: «Весь высосали…»

Одеколон выпил в два приема — в один никак не шло, воротило. Еле загрыз витаминами, отдышался, вытер слезы. Но действовал он крепче и как-то жестче, по телу сразу пошла испарина. В горле долго царапались парфюмерные запахи, но в конце концов сигаретный дым их заглушил. «Хоть сигареты не унесла, стерва. Вот без них заходил бы кругалями…»

Оставался эликсир в маленьком пузырьке — его хватит на раз, поэтому нужно действовать уже сейчас. Обливаясь потом, он снова начал искать. А что тут искать? Голая квартира. Под тахтой, за батареями центрального отопления, за электрической плитой, под умывальником, ванной, за унитазом и в унитазном бачке. Не поиски, а пустой ритуал. Нет ничего.

«Главное — не сдаваться! Не сдаваться!» — твердил он, начиная очередной обход. Но его пришлось прервать: снова накатывало, на этот раз грозно, шумящими валами. Выбулькал весь эликсир в стакан, почти треть, и, когда пил, поймал себя на том, что непроизвольно отставил локоть — утерял контроль.

Шум в голове стал стихать. И зачем эта игра в кошки-мышки: эликсир, элеутерококк, туалетная вода… Все равно девяносто процентов этих пузырьков идет на корм алкашам. Если не больше. Лучше бы писали: «для алкашей» и буровили чистый спирт, не утруждаясь компонентами, — и людям и себе хлопот меньше. Все знают, что мы знаем, что они знают… Страусиные забавы.

Вспомнилось, как после одного очередного постановления, анафемы алкоголикам, местные власти тоже решили ввести «ограниченную продажу» водки, правда, с оговоркой: в порядке эксперимента. Матвей содрогнулся — что тогда делалось…

Очереди выстраивались с полночи (мороз не мороз, пурга не пурга) — лютые, озверелые. Когда открывали — двери чуть не выносили вместе с косяком. Кто падал — пощады не ждал. Плечом к плечу бились и мужчины и женщины — джентльменов не было. Сколько обмороженных, сломанных рук и ног, простуд, радикулитов, воспалений легких, больничных листов и прогулов!

Знакомый продавец универмага сообщил, что продажа одеколонов, лосьонов и прочего вмиг выросла в семьдесят раз! Не на каких-то там жалких сто, двести процентов, а на семь тысяч! Проще говоря, на полках не осталось ни одного флакона. Пасту всю подмели — есть только детская. Даже гуталин исчез.

А начальство все посмеивалось, глядя на «эксперимент». Ему-то что: домой привозят в пакетах. В очередях обмороженных не бьется, негрозин не сосет, зажимая все органы чувств, что ему беды и горе, плач вселенский?

Но когда некоторые цифры вдруг сорвались и поехали вниз, анализ показал, что народ стал разъезжаться, а наплыв за романтикой и запахами тайги сокращаться. С кем Север осваивать, металл давать? Вот тут и забегали и мигом отменили «эксперимент».

Нужен принципиально новый подход… Откуда эта фраза? С какого-то совещания. Застряла в сознании, вертится, пританцовывает. Какие, к черту, принципы? Что тут нового? Исстари пьем и никак из шкуры алкашей не вытряхнемся…

До вечера еще далеко, можно не дотянуть. Как это будет? Сразу вырубится или перед глазами прокрутится вся жизнь, словно в кино? Что ее прокручивать… Никчемная жизнь, пусть никчемно и уходит.

А его сверхзадача?

Он снова пошел в ванную, тоскливым взором окинул ее. Взгляд остановился на тюбике с пастой. Как же он забыл! Дрожащими руками выдавил в стакан полтюбика, налил воды и размешал пальцем. Понюхал: спирт улавливался. «Иду на таран?» — подумал.

Паста действовала всего пятнадцать минут. Вторая половина тюбика столько же. Неизвестно, на чем он держался, снова начиная поиски, видать, только на злобе и упорстве.

И все-таки нашел.

Сработал принципиально новый подход. Заглянув в очередной раз под ванну, он краем глаза далеко в темном уголке заметил что-то белевшее. Оно и раньше виднелось, но настроен он был на блеск бутылки, а не на белое пятно. Долго стоял на карачках, фокусируя зрение. Так и есть — кружка. Кружка, накрытая листком бумаги. Он лег рядом с ванной, до предела вытянул руки и, едва ухватив кружку, сразу понял, что полная. «Как она-то дотянулась? Наверное, шваброй заталкивала».

Осторожно протянул по кафельному полу и сбросил листок бумаги. Синеватая, родная. Водка. Значит, ничего не вылила, коньяк он прикончил ночью, а водки столько и оставалось.

Он выпил не сразу. Сначала походил вокруг стола, потирая руки и неотрывно глядя на нее, стоящую посредине. Королева! Все эти суррогаты, которые он высосал, только отупляли разум. Но теперь он сразу обострится, и выход найдется. Найдется!

Выпив половину, опять полежал и поднялся. Расслабляться еще рано. Появился какой-то подъем и просветление духа. Словно по наитию, он снова нагнулся и заглянул под тахту. Все так просто! Уверенно достал бумажку, лежавшую у передней спинки, — на нее тоже не обращал внимания. На ладони топорщилась смятая пятерка, одна из распыленных щедрым Федором. Не зря ведь уцелела и притаилась: судьба заранее все расписала.

Открыв фрамугу на кухне, Матвей высунулся и стал ждать, наблюдая. Перед глазами струились цветные ветры. Из-за угла выворачивались синие вихри, по крышам полого плыли оранжевые языки, изумрудная поземка зализывала фиолетовые сугробы. Как лошадь, встряхнул головой, и цвета сместились, теперь поземка стала фиолетовой. Что за черт?

Ждать пришлось недолго. По дороге с деловитым видом спешил в гору кто-то в замасленных ватных штанах.

— Житель! — крикнул Матвей, махая из окна. Тот остановился, повернул голову. — Подойди!

Проваливаясь в сугробы, житель пролез под окно, задрал голову.

— Жена заперла, — сказал Матвей. — И ключи забрала. Душа обгорела. Захвати пузырь, ежели по пути.

И, не дожидаясь ответа, бросил к его ногам смятую пятерку. Тот поднял ее, сунул в карман.

— Ладно. Они все такие!

Фрамугу он оставил открытой, хотя в квартиру валил морозный пар, и на радостях допил кружку. «А вдруг не принесет? Нет, такого тут быть не может… Север».

Читал, напряженно прислушиваясь и почти не вникая в то, что читает. И все-таки крик застал его врасплох.

— Эй, болящий! Эге-гей! Где ты там?

Матвей пташкой пролетел до окна, высунул голову. Тот стоял внизу и держал в обеих поднятых руках по «гусю».

— Спускай конец.

Матвей заметался по комнате. Про веревку он и не подумал.

Где ее взять? Взгляд упал на длинный телефонный шнур, свитый кольцами. Ага! Мигом оборвал шнур и подбежал к окну.

— Привязывай. Ты из морпорта?

— Ага.

— Вяжи!

— Да уж знаю… Волоки!

Матвей бережно вытянул обе бутылки, прикрученные за горлышки. Мужик внимательно наблюдал за операцией.

— Сердце золотое! — крикнул Матвей. — Хоть и не знаю тебя, а свечу поставлю. Толщиной с «гуся»!

— Поправляйся… — махнул тот рукой и побрел. Одну бутылку он спрятал в портфель, из другой налил щедро полный стакан и поднял дрожащей рукой:

— За сильных духом!

С удивлением вдруг отметил, что за весь день ни разу не отключался, хотя глотал сплошной суррогат. Может, сработал дополнительный резерв выживания?

В сознании что-то совершалось, какие-то глубинные процессы, сдвиги, оползни, иногда ударяла крупная дрожь. «Последняя, даже самая последняя стадия…»

Красивые оранжевые круги плыли перед глазами. Он лежал, свободно раскинувшись. Вот они говорят: как схватило — к нам. Да ведь я сейчас сам себе не хозяин! Она ведет — по кругу или по спирали. Ради бутылки хоть сейчас на каторгу. Только перед этим дайте стакан.

Резко, пронзительно прозвучал у двери звонок, вызвавший неудержимую дрожь во всем теле. Он даже дыхание затаил, расширенными глазами глядя в коридор. Тишина тихо выла, в ней таилось угрожающее. Снова звонок. Он не двигался, напряженно прислушиваясь. В глазок бы сейчас посмотреть… но глазка у него никогда не было. Зачем глазок, коли дверь не закрывается? А если за тобой придут, то никакой глазок не поможет.

Послышался скребущий звук, и в замке зазвякал ключ.

Она вошла, оживленная, румяная с мороза, остро пахнущая свежестью. «Мне надо бы тоже помыться», — мелькнула мысль.

— Вынюхал?! — она остановилась на пороге и по-детски всплеснула руками, увидев на столе кружку.

— Где была? — с напускной строгостью спросил он, хотя прекрасно знал где — получала инструкции у Верховоды. Уала села рядом на тахту и с улыбкой сказала:

— Угадай, где я была.

Он сразу нахмурился.

— Тут и угадывать нечего…

— В аэропорт летала, на ту сторону! — радостно объявила она. — Взяла тебе на завтра билет. Вот.

Вытащила из сумочки и помахала перед ним длинной голубоватой бумажкой. Он взял, посмотрел: прямой до Москвы.

— Никак не могла добудиться, взяла твои деньги, — продолжала щебетать она, роясь в сумочке. — Вот сдача, можешь пересчитать.

— Спасибо, — он положил билет на стол. — Хотя и напрасно!

— Почему?

— Я путешествую иным макаром…

Она посмотрела непонимающим взглядом. Он встал, извлекая из-под тахты бутылку, еще довольно полную:

— Ну что ж, сделаем отвальную…

— Откуда у тебя вино?

— Оттуда, — он указал на небо. Потом вдруг протянул рук и вытащил из ее сумочки коньяк. — Что, пожалела меня?

— Я ведь не знала… думала…

— Ну ничего. Хотя должен признаться, что устроила мне крепкую пытку по-чилийски. Народный герой и то говорил про таких как ты: садисты, — он поднял стакан. — За! Как там сказал Хайям?

Буду пьянствовать я до конца своих дней, Чтоб разило вином из могилы моей, Чтобы пьяный, пришедший ко мне на могилу, Стал от винного запаха вдвое пьяней,

— Не нравятся мне эти… могильные мотивы, — она отставила стакан, но потом махнула рукой и выпила. — Ох и проголодалась!

Она стала есть, а он ласково смотрел на нее. Пропади оно все пропадом! Есть мгновение, и живи им. Как говорил его веселый югославский знакомый Мирко, показывавший туристам ночной Белград? Они ехали в затемненном автобусе, и кто-то сзади стал разводить воспитательную тягомотину, осуждавшую растлевающие ночные заведения Запада. Мирко возразил: и там люди отдыхают.

— Вы что же, проповедуете: живи одним днем? — зловеще взвился заржавленный голос. Мирко ответил спокойно:

— Зачем? Живи каждый день.

Живи каждый день, и не на картофельных ящиках, как живут тут некоторые северяне-поденщики, набивающие чулок. Этот день начался трудно, но кончился хорошо. Нет, еще не кончился, нужно прожить его достойно. А потом он снова отправится в путешествие, но не на самолете, как думает сидящая напротив прекрасная женщина. Он путешествует по-другому.

Но и ей он не скажет — зачем душу тревожить? Она достойно выдержала все испытания, выпавшие на ее долю. И, наверное, любит его даже в таком виде. Как говорил его друг Юра Абожин: «Полюби меня черненького, а беленького меня всякая полюбит…»

Налил коньяку. Задумчиво посмотрел на переливающуюся опаловым цветом в рюмке влагу. Сдвиги и оползни в сознании прекратились, он чувствовал себя хорошо, на редкость хорошо. Значит, действительно пора. Может, из нее получилась бы хорошая жена. Наверняка получилась бы. Но — не дано. Его уже ждут. А она встретилась слишком поздно…

Кто-то бросается грудью на пулеметное дуло, кто-то — в огонь, кто-то — в бушующие волны, чтобы спасти других. А он бросился на бутылочное горло и потерпел поражение. Но даже при поражении важно оставаться человеком, и тогда оно может обернуться победой. Его грудь должна закрыть от беды других.

— Я напишу книгу… — сказал он тихо. Она замерла.

— Какую книгу?

— Раньше я мечтал написать ее для своих детей. О всех этих нарко и дурдомах, об алкашах и дуриках, о чокнутых и завернутых — обо всех, кого погубила водка. О страшных муках и черной радуге жизни, которая их ожидает, если они прикоснутся к водке. Чтобы они прочитали и ужаснулись. Чтобы никогда их руки не потянулись к бутылке. Чтобы обходили десятой дорогой лжевеселье и смеялись над лжетрадициями. Те традиции, где пьют, это не традиции, а погибель.

Теперь он стоял, подняв стакан. Она смотрела на него испуганным завороженным взглядом.

— Но у меня нет своих детей. Я напишу ее для всех детей страны. Они будут читать книгу как учебник, потому что там одна правда. Кто, как не я, напишет такую книгу? Я прошел все круги ада, не раз смотрел костлявой в черные провалы вместо глаз. Я валялся в грязи, в лужах, жил в канализации. Я видел все, испытал все. Даже две торпеды меня ничему не научили. И таких, как я, не научат. Может, кто из алкашей и прочитает книгу, но она их не испугает. Их уже ничем не испугаешь.

Он еще выше поднял стакан.

— Был такой термин: потерянное поколение. Наверное, я принадлежу к этому потерянному, отравленному поколению. Но я верю! Вырастет новое поколение, не знающее, что такое водка. Здоровое, жизнерадостное, и веселиться оно будет без всяких допингов. Просто потому, что им весело живется, что кровь бурлит в жилах — свежая, чистая, ничем не отравленная кровь. Вот моя великая цель! Она оправдает все мои грехи и все мои страдания!

Он выпил единым духом.

За окном лежал, весь в торосах, Северный Ледовитый океан. Куда еще дальше? А дурдом для него давно стал родным домом — иногда он даже скучал по его дивным порядкам. Точнее, полному отсутствию порядка, как это ни парадоксально звучит. Конечно, там тебя могли походя огреть по шее за брошенный в коридоре окурок, но в остальном — делай что хочешь: лезь на стенку, кусай локти, лай собакой. А главное, балабонь что хочешь! И душа, уставшая в жестких тисках Большого Порядка, отходила…

— Пойди поджарь колбасы, — попросил он Уалу. — Вот на этих формочках из-под холодца.

Она послушно взяла формочки и пошла на кухню.

— Эй! — окликнул он. На пороге она обернулась. Он помахал ей рукой, в последний раз увидел ее темные раскосые глаза. — Будущее поколение все равно прочитает мою книгу.

Она улыбнулась и исчезла. Минуту он прислушивался. Она хлопотала на кухне, даже что-то запела. Тягучая мелодия ее предков…

Он снова не сказал ей всю правду. Привычка. Это уже вошло у нас в кровь — не говорить всю правду. Даже если и дурдома не боишься. Но он боялся не за себя.

Все было приготовлено заранее. Портфель стоял у тахты, там были «гусь» (хлебну по дороге — в последний раз и связка толстых тетрадей в клеенчатых обложках, все исписанные. Рукопись романа. Черновик, написанный почерком, понятным только ему и кое-где даже зашифрованный. Теперь осталось переписать набело, разбить по главам и пронумеровать страницы. Работа предстоит большая. А за работой он никогда не пил. Все нужно делать на ясную трезвую голову, и там, где Верховода его не найдет, чтобы не дотянулись длинные руки.

Булгаков прав: рукописи не горят. Горят авторы.

Где в нашем мире найдешь такой уголок? Вот он: на документах, специально залитых каберне, еле угадывается адрес контейнера. Тихое полтавское село, утопающее в вишневом и яблоневом цвету. На берегу древней русской реки. Как там в «Слове о полку Игореве»? «Кони ржут за Сулою, звенит слава в Киеве…»

Лена уже ждет его там. Огород, трое малых детей, коза… Как же она измучилась, ожидая его, непутевого! Из документов выпала фотография. Милое родное лицо со страдающими глазами… На Лену она не похожа, да скорее всего это и не Лена. Но она ждет его, он знал. Вокруг дети, они смотрят в объектив, ожидая, что оттуда вылетит птичка, но он их никогда не видел.

Теперь он положит жизнь на то, чтобы вырастить их и оградить от алкоголя. Будет всегда с ними.

Его пьяная одиссея кончилась.

Умолкла песня на кухне. Матвей быстро надел полушубок, шапку и тихо, стараясь не скрипнуть, открыл фрамугу. Морозный воздух повалил в комнату.

Боком, держа портфель в левой руке, он протиснулся в узкую щель. Лист Мебиуса… Он должен проходить здесь, под окном. Серая бесконечная поверхность.

Ага, вот она. Кони ржут…

Шагнул и, падая, услышал пронзительный, отчаянный крик.

* * *

В коридор наркологического отделения из палаты номер семь вышли хирург Волжин и районный нарколог Киссель.

— После капельницы состояние улучшилось, — сказал Киссель. — Но «белочка» продолжается. Бредит, все вспоминает какую-то черную радугу, Лену…

— Может, Уалу? Эта чокнутая все под окном стоит.

— А впрочем, и не только Лену. Видимо, давняя любовь…

— А толстяк Верховода? Кто этот гнусный тип?

— Верховода — это я, — спокойно ответил нарколог. Волжин поперхнулся дымом сигареты, которую прикуривал.

— Удивляетесь? — продолжал Киссель после некоторого молчания. — Для алкоголиков я исчадие ада, воплощение зла на земле. То и дело грубо вырываю их из сладостной нирваны и безжалостно ввергаю в бездну черных мук и зубовного скрежета. Какие чувства испытывали бы вы к тому, кто сделал такое с вами? Да еще не раз и не два! Мало того, я назначаю и дозирую им эти муки, определяю сроки пребывания в геенне огненной! Первый, кого они видят, вынырнув из ужасающих кошмаров, — это я, и они обращают на меня всю силу ненависти и злобы, все бессилие отчаяния и безнадежности.

— Но всемогущая мафия… или как он называл… матьее?

— Кем должен казаться человеку тот, кто приказывает его связать, когда на него несется грохочущий поезд? Конечно же, повелителем всесильной мафии, которая убивает, пытает, расправляется с людьми самым жестоким образом. М-да…

Волжин почувствовал, что голова идет кругом, и сделал жалкую попытку снова вырваться из плена фантасмагорических рассуждений собеседника.

— Он говорил, что вы толстяк в черных очках, с опухшей физиономией и багровой лысиной.

Киссель затянулся папиросой так, что его впалые щеки почти провалились. От него крепко попахивало спиритусом.

— Толстяк в черных очках — это еще куда ни шло… хотя я никогда не носил черных очков, — он снова помолчал. — Вы были в аттракционе кривых зеркал? В одном вы видите себя чудищем с необъятным брюхом, в другом — паралитиком с отвисшей челюстью, в третьем — вид вроде нормальный, только нога почему-то под мышкой. Психика алкоголика — это кривое зеркало. Один признался, что постоянно видит меня трехголовым, огнедышащим, а в пасти вместо зубов острые скальпели, — он оттянул воротник, словно тот его душил. Показался рваный сизо-багровый шрам поперек горла. — Его метка… Переломил ложку, заточил и подстерег.

— Слава Гиппократу, что мои пациенты не видят во мне многорукого Шиву со скальпелями! — Волжин невольно поежился.

— Иногда меня видят таким, какой я есть, а потом в образе совсем другого человека… или монстра, — Киссель слабо улыбнулся. — Для них я прежде всего символ, фантом зла и преследования, а носителем фантома может быть любая оболочка: давний обидчик, соперник в любви или… соревновании, сосед по коммунальной квартире, собутыльник, даже случайный попутчик в поезде или трамвае, чем-то поразивший больное воображение… Боже! — он потер виски. — Чувствовать себя постоянным героем их пьяных кошмаров и бреда и даже не представлять, каким я кажусь… этого я никогда не узнаю… что за профессия! Всю жизнь вести долгую безнадежную борьбу, в которой не будет победителей, одни побежденные…

Волжин отвел глаза и стал разглядывать свои длинные пальцы. Эта вспышка отчаяния его покоробила. Он уже давно смирился с тем, что врач всю жизнь обречен вести долгую безнадежную борьбу с болезнями: одни исчезают, другие появляются, такова профессия.

— Нужна операция, и как можно скорее. Оба колена разбиты, на левом чашечка раздроблена. Голову тоже нужно просветить, подозреваю: трещина. Ведь с такого обрыва катился по камням… И все же малой кровью отделался.

— Пьяных бог бережет.

— Наваждение! И предшественник его…

Киссель уставился на носки своих ботинок.

— История с предшественником его и подкосила. Вообще, натура сильная, долго держался, но тут… мощный стресс, упавший на благодатную почву и без того отравленной психики. Стал искать каких-то злодеев, возникла стойкая мания преследования. Это все коммунальники виноваты! — с ненавистью сказал он. — Не привели в порядок квартиру — руки, видите ли, не дошли… Но кто знал, что пришлют такого же?

Волжина вдруг осенила догадка.

— И Петрович здесь лечился? — ахнул он.

— Н-ну… теперь можно сказать. Анонимно. Очень просил, чтобы не разглашали. Но ничего не могли поделать — болезнь запущена. Это у них профессиональное, — он выразительно мазнул себя по горлу.

Хирург сделал движение идти, но остановился, замялся:

— Этот фотоснимок… он все время ищет, твердит: дети, их нужно увезти, спрятать за океаном. Семья?

Киссель нехотя пробурчал:

— Откуда у него семья? Вырезка из журнала… каждый строит свой выдуманный мирок, где можно укрыться.

«Надо идти», — со страхом подумал хирург и торопливо бросил:

— Готовьте его к операции, дольше тянуть невозможно.

— Наркоз не возьмет, — тихо сказал ему в спину Киссель.

— Знаю, — хирург порывисто обернулся.

— Сердце не выдержит. Вконец изношено.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

— А что прикажете делать? — весь дрожа, воскликнул Волжин. — Свечу за здравие ставить?

Он повернулся на каблуках и стал спускаться по лестнице. Внизу в полумраке он заметил чью-то поникшую фигуру.

Старая женщина. Просто старая женщина с увядшим лицом, морщинками у глаз, потухшим взором. Из-под черной шапки выбились растрепанные седые волосы. «Как они быстро стареют, местные женщины! А ведь еще недавно была примой-танцовщицей… Я не пропускал ни одного ее выступления!» Воспоминание о тайной влюбленности заставило его замедлить шаг.

— Доктор, — сказала она тихо. — Как он?

— Через час операция, — деланно бодрым голосом заговорил врач. — Вытащим. И не таких вытаскивали. Будет жить, — и по привычке добавил: — а сколько — неизвестно.

Спохватился, но было поздно.

— Правда? — голос ее стал звонче.

— Чудес не обещаю, — он решил хоть чем-то приободрить. — Возможно, придется ходить на костылях.

— Будет жить, — повторяла она, не слушая. — Будет жить!

— На костылях, говорю вам! — с раздражением повысил он голос. — Инвалидом!

Она досадливо взглянула на него.

— При чем здесь костыли? Он, — высоко подняла голову, — он на костылях ходить не будет!

Волжин отступил. На его глазах происходило чудо. Куда исчезли морщинки, увядшее лицо, потухший взгляд? Прекрасная, полная сил женщина стояла перед ним. Раскосые дикие глаза смутно и загадочно блистали в полумраке. На щеках играл легкий румянец, а модно крашенные в седой цвет волосы, выбиваясь из-под соболиной шапки, подчеркивали и оттеняли нежный овал лица. «Как же это, как?»

Она прошла мимо пружинистой, танцующей походкой. Не сбежала, а скользнула по ступеням и вот уже идет по снегу через больничный двор. С болезненно забившимся сердцем он смотрел ей вслед. Она остановилась, запрокинула лицо и долго смотрела вверх, на окна палаты…

А в палате, словно повинуясь таинственному зову, Матвей открыл глаза. Зрачки разъезжались в стороны. Белый потолок, яркая лампа. Рядом высится капельница, но по трубочкам уже ничего не струится. Убрали. Думают, что теперь он заснет.

Но даже если и заснет, то проснется в точно назначенное время. В три ночи. Лена уже, наверное, достала и повесила в условленном месте робу. За пять минут он развяжется и уйдет.

Где-то там, далеко, тихое село на берегу прозрачной реки, но транспортер быстро домчит до него. Нескончаемо тянется через Вселенную серая неразличимая лента — до самых дальних звезд.

Он ждал своего звездного часа.

А там ждет она… милые родные лица… руки, протянутые навстречу…

Сердце измаялось и отгорело.


1959–1985

Нева — Беломорканал — Амур — Тихий океан — Северный Ледовитый океан

Ленинград — Хабаровск — Владивосток — Магадан — Анадырь

Полтава — село Засулье