"Семеро в одном доме" - читать интересную книгу автора (Сёмин Виталий)ГЛАВА ПЯТАЯТак мы и живем семеро в одном доме. Шесть женщин: баба Маня, Муля, Мулина мать, Ирка, Нинка, Нинкина дочь Наташка — и я. Утро у нас начинается в пять часов. Первой начинает хозяйничать Муля. Последний месяц Муля почти не спит — караулит доски, бревна, мешки с цементом, которые лежат у нас во дворе. Дело идет к осени, а мы пристраиваем к нашей половине дома тамбур. Вернее, комнатку-тамбур. Дом, поставленный бабой Маней и ее мужем, перестроенный Мулей и сыном бабы Мани, мы переделываем еще раз. На нашей половине мы ломаем перегородки — увеличиваем комнаты за счет коридора. Когда мы закончим перестройку, у нас будут две комнаты по двенадцати метров да еще комнатка-тамбур, в которой мы поставим печь и которую сделаем тепловым барьером против осенних ветров и зимней пурги. Вся эта спешная работа начата под давлением Ирки. Когда-то она мне сказала: «Надо, чтобы маленький у нас появился летом. Дом старый, сырой, сплошные сквозняки, если Из последних пятнадцати лет половину я провел в бараках и думал, что заслужил право пренебрежительно относиться ко всяким бытовым удобствам. К тому же квартиры мне все равно никто бы не дал. Работал я тренером в спортклубе большого завода, вечерами писал, мои заметки стали изредка появляться в печати, и я считал, что делаю все, что могу. И вообще ни о каких квартирах я еще думать не мог. — Понимаешь, — убеждал я Ирку, — не в этом главное. Мы с тобой не какие-нибудь одноклеточные. Надо что-то Раньше Ирка даже с некоторым энтузиазмом слушала меня, теперь она молчала. — Ну, хорошо, — говорил я, — ты же знаешь, что я не столяр, не плотник. Я никогда не жил на окраине, я не умею того, что должен уметь человек, живущий в таком доме. Я же честно ношу воду, таскаю уголь, рублю дрова, копаю землю в саду, наконец. Но если я возьмусь исправлять нашу дверь — я загублю ее. Ничего не могу тебе обещать, но, кажется, меня, могут взять на работу в газету. Тогда что-нибудь у нас изменится к лучшему. Во всяком случае — это шанс… Шанс этот был вот каким. Однажды я зашел в редакцию журнала, в котором уже напечатали мой очерк и где мне начали давать маленькие задания. — Хотите, — сказал мне мой редактор, — я вас устрою в газету? Открывается новая городская газета, а главный в ней будет мой хороший знакомый. Решайтесь быстрее, он сейчас сюда придет. Потом в кабинет вошел человек, которого я должен был бы узнать с первого взгляда, потому что от него зависело, работать ли мне в новой городской газете. — Александр Яковлевич, — сказал ему редактор, — тебе нужны люди? Могу тебе порекомендовать вот этого парня. Он тебе и рецензию и очерк напишет. Он у нас уже несколько раз печатался, и всегда удачно. Александр Яковлевич присел к столу и спросил меня: — На что вы рассчитываете? На что я рассчитываю? Я даже не понял вопроса. Меня ни разу в жизни об этом не спрашивали. — Места заведующего отделом у меня нет. Мне нужны люди, которые умеют бегать. Столоначальники мне не нужны. Шесть столоначальников — (пренебрежительный жест), — у меня уже есть. Мне нужны пишущие люди. Я хочу, чтобы мои журналисты писали. Читатель должен знать людей, которые работают в газете. У вас какое образование? — Литературное. — Мне нужен очеркист при секретариате. По штату нам в городской газете такая должность не положена, но я хочу по-новому построить работу. Вы областную газету читаете? — Читаю… иногда. — Нравится? — Не нравится, — честно сказал я. — Я и хочу, чтобы не нравилась. Я хочу, чтобы читатели сразу уловили разницу между нашей газетой и областной. По-другому, по-другому надо строить работу. У меня будут работать только молодые. Средний возраст — ниже тридцати лет. Пожилые только я и мой заместитель. — А кто зам? — спросил редактор. — А, — ревниво отмахнулся Александр Яковлевич и не ответил. — Запишите мой домашний телефон, — сказал он мне. — Пока у нас нет постоянного места, звоните мне домой. — Я работаю на заводе физруком, — замялся я. — Мне увольняться? — Сколько вы там получаете? Я сказал. Александр Яковлевич что-то прикинул и кивнул: — Много я обещать не могу, но рублей на триста больше вы будете иметь. Через месяц увольняйтесь. Он пожал мне руку, закрыл блокнот, в который записал мой адрес, имя и фамилию, и ушел, оставив меня в растерянности. Я был обязан рассказать ему о своей биографии. Но у меня не хватило духа это сделать. Когда человек так по-человечески с тобой разговаривает, жмет тебе руку, задает вопросы — всегда трудно остановить его и сказать: «Понимаете, все это хорошо, но я хотел бы, чтобы вы раньше ознакомились с моей анкетой». Это все равно, что сказать грубость. Поставить в неудобное положение доброжелателя. Тут всегда надо быть начеку и разговор о собственной анкете заводить раньше, чем человек превратится в твоего доброжелателя. Я виновато посмотрел на своего редактора. — Вот видите, — сказал он мне, — все получилось очень просто. — Да, — сказал я, — но он не знает… — Что-то насчет этой нелепой студенческой истории? Какое это сейчас имеет значение? Ах, бросьте вы, право! — И редактор занялся работой. История действительно нелепая. Но патрон лукавил. Еще три-четыре года тому назад мало кто осмелился бы назвать ее нелепой. «…Ах, бросьте вы, право!» — сказал мой редактор, но по тому, как он был старательно небрежен, чувствовалось, что три-четыре года слишком маленький срок, чтобы человеку свободно давалась эта небрежность. Его оптимизм меня тоже не убеждал. Уже два раза меня пытались взять на работу в журнал, но оба раза на какой-то ступени все замораживалось. Чтобы избавить себя от лишних унижений, я дал себе слово не звонить Александру Яковлевичу, однако не выдержал и недели и позвонил ему. Он велел мне прийти через несколько дней с документами в горком партии — секретарь горкома по пропаганде знакомился с будущими журналистами новой газеты. Я шел в горком и надеялся только на то, что третьим секретарем сейчас не тот человек, к которому я приходил несколько лет назад. Фамилию того я забыл, фамилию этого Александр Яковлевич мне назвал — Селиванов. Однако, когда секретарша позвала меня, я уже не надеялся, что Селиванов — это другой человек: слишком все и в приемной и в кабинете, видном мне через полураскрытые двери, было тем же самым. Я вошел, но никто не обратил на меня внимания. Селиванов и Александр Яковлевич только что проводили журналиста, с которым я познакомился в приемной, и говорили о нем. Они сидели за маленьким столиком, поставленным на полпути к большому столу. Александр Яковлевич сказал мне: «Садись», — и тогда секретарь горкома повернулся наконец ко мне всем корпусом. Он не изменился, не постарел. Сидел он неподвижно, вопросительно нацелившись на меня, но по его маленьким темным глазам сразу было видно, что он очень подвижный, резкий и решительный человек. — Ну что ж, — сказал он, — давайте поговорим. Александр Яковлевич, где бумаги товарища? Он не узнал меня, и я стал надеяться, что он и не узнает, что он не станет смотреть мои бумаги, а если посмотрит, то небрежно — уже было принято небрежно смотреть бумаги, если ты их сам принес: «Дело не в бумагах — дело в живом человеке». Но Селиванов сразу взялся за бумаги, и надежда моя мгновенно исчезла. Он тотчас же нашел именно тот пункт, который подводил меня: — В пятьдесят втором году ушли из института… Почему? Он еще не останавливался специально на этом вопросе. Он спрашивал, готовясь услышать быстрый удовлетворительный ответ и читать анкету дальше. — Работал на строительстве. В Сибири. Селиванов откинулся на стуле: — Да, но зачем было оставлять институт на последнем курсе? Я замялся, и он сразу же отодвинул бумагу, приготовился к разговору. — Давайте-давайте, — поторопил он меня. — Давайте говорите правду. Бояться Он улыбался. Это была поощрительная, поторапливающая улыбка. — В пятьдесят втором году я приходил к вам. Я ожидал, что после этого он вспомнит меня. — Я слушаю вас, — сказал Селиванов, он все еще улыбался поторапливающей улыбкой. — У Василия Дмитриевича много людей бывает, — сказал Александр Яковлевич. Он насторожился. Я чувствовал себя виноватым перед ним. Я обязан был рассказать ему об этой дурацкой институтской истории. О том, как нас разоблачали, клеймили, называли людьми с двойным дном за то, что мы рисовали друг на друга карикатуры, писали стихи. — Помните эту пединститутскую историю? — сказал я Селиванову. И тут он вдруг все сразу вспомнил. — Где вы работаете? Я сказал. — Это какой завод? Где он расположен, в каком районе? — Это Северный поселок. — Район? Какой район? Я молчал. — Вы не знаете? А в каком районе вы живете? Не знаете? А в каком районе мы сейчас находимся? А сколько в городе районов? Я не то чтобы не знал, я был ошеломлен. Александр Яковлевич сказал Селиванову: — Я буду вытравлять в газете эти названия: «Северный поселок», «Западный поселок»! Это же не названия для районов города. Селиванов кивнул ему. — Теперь я вижу, что вы действительно аполитичный человек. А почему вы решили поступить в газету? Почему вы решили, что там ваше место? Я посмотрел на Александра Яковлевича. Теперь я боялся подвести редактора, который рекомендовал меня. — Вы когда-нибудь работали в газете? — Печатался немного. — А почему вы не идете работать по специальности? Вы же учитель. — Нет вакансий. — Так, может, порекомендовать в гороно, чтобы вам подыскали место? — Он позвонил секретарше: — Соедините меня с гороно. Не отвечают? — Он положил трубку. Я сидел, не смея повернуться к редактору. Он был красен. — Все, — сказал Селиванов и оглянулся на редактора. — Я думаю, Александр Яковлевич, все? Идите. Мы порекомендуем заведующему гороно, чтобы он заинтересовался вами. Чтобы не возвращаться к этому опять, скажу сразу — меня приняли в газету. Почему? Не знаю. Судя по тому, как закончился разговор с Селивановым, меня не должны были принять. Но я не стал допытываться у Александра Яковлевича, как ему удалось отстоять меня, с кем еще консультировался, созванивался Селиванов. Может быть, главное было в том, что в пятьдесят седьмом году работу в газете надо было строить по-другому. Может быть. Но когда я уходил из кабинета Селиванова, я всего этого еще не знал. Дома мне открыла Ирка. У нее были красные глаза. — Что случилось? — спросил я. — Ставня, — отчужденно сказала Ирка. — Ставня второй месяц не открывается. В комнате темно, а никто не подумает приделать к ставне крючок. Петли там все перержавели. Их отец еще, наверно, ставил. Я вышел на улицу. Половинка ставни первого от угла окна была закрыта. Я открыл ее — ставня косо повисла на нижней петле. Верхняя петля перержавела. Перержавело и дерево под петлями и рядом с ними. Судя по количеству пробоин, петли несколько раз переносили с места на место, и теперь дерево окончательно стало рыхлым. Надо было менять не только петли, но и всю ставню и даже оконную лудку с наличником. Я закрыл ставню и прошел вдоль забора. Под ветром забор выгибался, парусил. Колья, на которых держалась легкая дощатая решетка, почти полностью сгнили в земле. Их как будто подпилили у самого основания. И теперь не решетка на них опиралась, а сами колья висели на решетке. На весь забор уцелело не больше двух-трех кольев. Я вернулся в дом, спросил у Ирки: — Что ты предлагаешь? Иркин план подавил меня. Переносить перегородки на нашей половине дома, увеличивать за счет коридора наши две комнаты, пристраивать комнатку-тамбур, где-то доставать кирпич, доски, кровельное железо — для меня было все равно что построить гидростанцию, шлюз или возвести высотное здание. Я чувствовал, что Ирка права, что я обречен — нам просто негде будет жить, некуда деть маленького, не говоря уже о том, что Женьке, когда он вернется из армии, надо где-то поставить кровать, — и все же я закричал что-то злобное, нелепое. Я кричал, что не желаю становиться домовладельцем, что ненавижу и этот дом, и эту улицу, и всю эту окраину. Здесь все давно пора пустить на слом. Не ремонтировать, не строить, а ломать. И я не желаю ради этой хаты на несколько месяцев отключаться от настоящей жизни. — Я не хочу строить эту конуру, — кричал я. — Не хочу! И еще кричал что-то о праве на призвание, о том, что не поступлюсь и минутой не только ради этой конуры, но и самого очевидного распроблагополучия. Я так и сказал: «Распроблагополучия». И не знаю, как ко мне явилось это слово и как я его выговорил. Глаза у Ирки стали Мулиными — непрощающими, ожесточенными. Они у нее последнее время всегда становились такими, когда я кричал о своем призвании, о том, что каждый человек обязан жить для людей, что семью можно построить, только если мы оба это понимаем, что у нас не должно быть культа унижающих душу мелочей. Пришла с работы Муля. Сняла платок, посмотрела на пол — чисто ли, на печку — горит ли, заглянула в шкаф — все ли на месте, сказала: — Устал человек. — Посмотрела на Ирку, на меня, мгновенно оценила ситуацию, сообщила: — Видела Петьку Ясько. (Петька Ясько — старый Иркин ухажер. О всех ребятах, которые когда-либо ухаживали за Иркой, Муля мне очень подробно рассказала.) — Скажи ты, какой здоровый стал! Говорит мне: «Тетя Аня, здравствуйте!» А я не узнаю. Смотрю на него — плечи вот такие, ручища, как у самосудчика! Ну, палач, — восторженно сказала Муля, — чистый палач! Говорит: «Тетя Аня, проходил мимо вашего дома, забор у вас там валится. Что ж, некому починить? Прийти в воскресенье починить?» А я ему говорю: «Ты ж знаешь — нет мужчины в доме». — «А ваш зять? Вы знаете, тетя Аня, как я к Ирке отношусь, мне интересно, какой зять». Я говорю: «Зять — человек неплохой, но способностей у него к такой работе нет. Кто что умеет». — «А что он делает?» — «Пишет». — «Писатель?» — «Писатель». Попрощались мы с ним. Он пошел, а я смотрю — здоровенный! Ну просто самосудчик! А дом какой у них, видела, Ирка? Вот скажи ты — необразованный, а такой талантливый парень! И дом сам поставил, и ворота такие выкрасил, и машина у него. Все в руках горит. — Что-то вы, Муля, слишком уж восторженно о мужиках говорите, — оскорбился я. Когда-то, еще до того, как мы с Иркой поженились, когда мы с ней еще только напряженно присматривались друг к другу, часто ссорились, Муля пришла ко мне домой. Я еще не знал тогда, что это Муля. В квартиру моих родителей, где я тогда жил, позвонила маленькая, плотная, седая женщина с черными пристальными глазами и спросила меня. Мы прошли в комнату. — Я на минутку, — сказала она. — Пожалуйста, пожалуйста, — подал я ей стул. «Почтальон не почтальон, чего ей надо?» — Я Ирина мать, — сказала она. — Я вас очень прошу, чтобы Ира никогда не узнала, что я была у вас. — Да, — растерянно кивнул я. Мы уже целую неделю были с Иркой в ссоре. — Я так волнуюсь, — сказала она. — Мне так неудобно. Я ушла с работы, отпросилась у мастера. Женщины на работе мне говорят: «Аня, что с тобой, на тебе лица нет». А у меня, верите, работа валится из рук. Я вас не знаю, ничего о вас не слышала, Ирка со мной ничем таким не делится, а только вижу я, что она сама не своя. Вы не знаете, какай у нее характер. Лучше не иметь никакого характера, чем такой, как у нее. Я вас один раз видела с ней и потом, простите, на письме, которое вы ей написали, прочитала ваш адрес. И вот пришла к вам. Я даже не знаю, что вам сказать, чтобы вы не подумали ничего плохого. Но вы поймете меня, я мать, мне не хочется, чтобы мои дети мучились. Я развел руками. Мне было неудобно, я не знал, что сказать: Мы с Иркой, конечно же, никогда не принимали в расчет ни моих, ни ее родителей. Потом я провожал Мулю к дверям и говорил невпопад: — Да, да, нет, нет. Что вы! Конечно же! Кажется, тогда я подумал: «У нас с Иркой все будет серьезно». Впрочем, с Иркой у нас с самого начала все получалось очень серьезно и очень напряженно. А когда мы с Иркой поженились и переехали к ней жить, я понял, что с самого начала не понравился Муле. Я не умел починить крышу, поставить забор, не умел навесить ставню. Я плохо зарабатывал и не пытался взять в свои руки управление домом. Я был совершенно равнодушен к дому. И как-то раз, когда Муля пригласила соседа-плотника поправить нам дверь, я впервые услышал: «Нет мужчины в доме». — Вы ж знаете, — говорила Муля, — нет мужчины в доме. Женька же в армии. Скотина он, конечно, но дверь сам бы починил. Вот скажи ты, не ценишь, когда рядом. Не могла дождаться, когда его уже в армию заберут, а теперь жалею, что дома нет. |
|
|