"Фирмамент" - читать интересную книгу автора (Савеличев Михаил)

Путь Орла: Оберон. Жестокость Громовой Луны

Пространство не знает жалости. В его складках, извивах, дырах и безднах измельчается и исчезает, крошится и оборачивается самой страшной смертью любой расчет присутствия кого-то равного или мелкого, живого и дышащего, который имеет последние силы достучаться до метронома искусственного сердца импульсами радиоволн. Нити морали, протянутые в фальшивую бесконечность мироздания религиозным экстазом и философской извращенностью, прячущих под грудой замысловатых кодов безнадежность укоренения в черной дыре человеческой личности, обвисли оборванными струнами под самой Крышкой, как вредоносные наросты, подтачивающие надежность кораблей в прагматике науки или войны. Времена выбора сгинули в закоулках Ойкумены — чудовищного муравейника, раскинувшегося в осколочном единстве геометрической и временной метрики, сложного лабиринта канализаций личных страстей и обид, жуткого резонатора величия и ничтожества, с легкостью путающего случай и предназначение, размер и относительность, бытие и иное, вынося ошибочные вердикты уже не людям, но именованным и безымянным глыбам.

В мире абсолютной вины жизнь или существование, пребывание, явленность не были достаточными основаниями к короткой вечности эволюционного сотрудничества в гравитационной геометрии или световой неопределенности. Система рухнула в прошлое, уступив Хрустальную Сферу Ойкумене — симбиозу мертвых камней и мертвой жизни, удвоенной аморальности дольнего и горнего миров в густой всклокоченности хаоса погоды и катаклизмов, лишенной божественного гнева Обитаемости. Свергнутые и растоптанные идеалы симулякры зомбированной воспитуемости и пустых слов десакрализованных книг освободили тесный угол бессмысленной схватки забытых обид, разногласий, убеждений. Дождь и снег имели больше оснований на землю, на свое появление и присутствие, чем жалкие потуги восстановить олимпийское величие грозовых богов.

Неуловимое законодательство иного, тайной силы непредсказуемости, было готово прорвать определенность, глухую тишину застывшего нападения, разбить патовые тактики невербализованного перемирия. Скрытые течения боевых эскадр вспухали в серости пустоты, обрастая шубами виртуальных монстров квантового хаоса, чтобы одной вспышкой выдать свое присутствие в плотной линии обороны Внешних Спутников. Сознание отказывалось оперировать четырехмерным безумием космических стратегий, доказанной непредсказуемости матриц Геделя и эшеровских изысков текучего симбиоза чужеродных несовместимостей.

— Даме, — звук беззастенчиво нарушил медитативное созерцание опаленных боков Громовой Луны — одноименной и тайной подруги-предательницы, бесстыдно растянутой жертвы на священном покрывале блесток подсознательной тяжести всепроникающей Крышки. Не хотелось выныривать из непознанных глубин грустного параллелизма богусов судьбы небесных тел, геологических и космических масштабов доказанных тысячелетий и жалкого мгновения парящей в невесомости бабочки-однодневки, просыпающей свежесть туманного восприятия и медикаментозной бодрости.

Одри поправила платье, прикрывая тканью выбитых узоров бледные колени, купавшиеся в мрачном пепле Системы Сатурна, и протянула руку для поцелуя, не отрываясь от невозможного созерцания собственного могущества и ничтожества. Чувствительная кожа уловила страшный момент приближения глупого ритуала, отвратительное предчувствие касания, щекотливого давления, ввергающего все тело в жертвенную дрожь неприятных мурашек, но вошедший был слишком осведомлен о странностях Даме и удержался от эфемерной близости с королевой. Непривычный холод страха и уважения облегчил скоротечное страдание. Оставалось просчитать до трех, чтобы услужливый планетоид нырнул под срез реальности и ушел в свободное пространство ментальной фиксированности еще не решенной участи.

— Даме, — повторил вошедший, вкладывая в уничижительную интонацию непререкаемой вины спрессованный вопрос, неуверенность, колебание, надежду, готовность… все, что было угодно почувствовать воплощенной Грозе на мрачном небе назначенных декораций. Как аллергическая реакция на фальшивую сладость в бугристости космоса концентрировались раздражения кораблей сопровождения, блох и гигантов, подлинностей и миражей пустоты, окутывающих тишину и молчание флагмана.

Даже сейчас ярость сонливой нерешительности распутывала четыре буквы сложной интонации в длинную речь аргументов и выводов, установленного законодательства военных стратагем и ужасающей слепоты в царстве интуиции и предчувствия. Словно кто-то цепкой рукой держал неустранимую атаку в бесконечности растягиваемого момента, словно кто-то мог подумать, что ей ведом страх в этом затхлом чердаке гниющих декораций рока, случая, изобретательства. Крохотный катализатор, готовый в отчаянии погибнуть, но избежать непереносимого давления величия и достоинства. Хотя, кто мог снизойти до пустого места в здешней Пустоте?

Одри закрыла глаза и, вглядываясь в прижатое расцвечивание черно-белых огней — неизъяснимой тайны замыкания в собственном теле, как суррогата настоящего одиночества среди чувствительных механических и человеческих душ, пыталась разобраться в усталых заклинаниях безымянного солдата. Когда-то и кто-то презирал пушечное мясо плоских битв, примитивной концепции двумерной стратегии и тупого оружия, за которым сила оказывалась лишь кинетикой порохового взрыва или ядерным ластиком неуправляемых мутаций. Сейчас это бы звучало гордо, словно разбуженный титан действительно нуждался в шевелении живой пищи, в стройных рядах завшивевших вояк, в грязи и утомлении длительной войны за условные линии на условных картах.

— …первая колонна… вторая колонна… пятая колонна… атакующие рейдеры… глюоны… машины пространства… беженцы…

Неразборчивое бормотание погруженного в проклятие языка человека. Старание, усердное старание разогнуть алогичность действительности в упорядоченную линию следствий и причин или, хотя бы, в извращенную логику тотального уничтожения. И без этих жалких слов она впитывала в себя, восстанавливала собирающийся механизм, титановые клинья и огневые колья, готовые вскрыть червивый орех планетоида, вылущить его, вытряхнуть всех червей и крыс в пустоту кристаллизованной вечности. Общение утомляло. Присутствие ничтожества забавляло, как забавляют предписания и инструкции, которым и цены-то нет в мире под Крышкой.

— Я еще ничего не решила, — грозно сказала Одри. — Я еще ничего не решила.

Вот так вам, заумные и занудливые стратеги, жалкие подпорки к полноте женской диалектики, магической глубине загадочных переживаний и капризов, которые лишь отражают предвечную и убогую гармонию Хрустальной Сферы, еще не готовой к ампутации. Вот правильное слово! Вот удобный путь за тот край готовящейся битвы.

— Даме, — склонился невидимый и безымянный, касаясь кончиками пальцев подлокотника ее кресла, — Штаб передает, что Луна нанесла удары по Трое. Хвала великим, что их воля изменила геометрию Япетуса…

Одри готова была погладить лысый череп этого отчаянного мяса, но передумала, зажав желание в кулаке поднятой руки. Не стоит им умирать от счастья, если мир договоренностей нарушен уже не ими. Верное словечко оказывалось кратким предвидением всеобщей судьбы, чувствительной точкой зарождающегося смерча, тайфуна, огненной спирали, в которую войдут и исчезнут тысячи и тысячи ненужных вещей. Ей чудился сквозь пелену будущего невыносимый жар исходящих из рук потоков огней, захлестывающих узкое доказательство ошибочной моральной теоремы, сладкое нарушение устоев и законов в объятиях порочного величия. Она еще грезила в неуюте стальных стен, но ядовитая голубизна гиганта затапливала полумрак, выбрасывая темных змей в подтопленные черным углы, оконечности концентрации любой слабости, неуверенности, любви.

— Я еще здесь, Даме, — подал свой ненужный голос чужак чужих видений, избранная жертва спускового механизма избиения малых сил.

— Мир поэтических страстей великого анонима, — открыла Одри глаза и позволила себе улыбнуться. — Каверны и кратеры забытых знаменитостей, выдуманный мир под выдуманным небом… Как можно сожалеть о разлитой краске и истлевшей бумаге? Слова, слова, слова.

— Даме беспокоится? — как-то непохоже по-человечески вопросил посетитель. Ошибочные нотки симболонов и семем, онтология персональной непонятности, вырожденной загадки разрушающейся пирамиды, залога отлаженности тактики дозволенных несовершенств. И вновь возможна слабость под фальшью разъяренной Крышки.

— Я не за разрушение, я за обновление.

Смыслы гасились в зомбированной голове пушечного или утилизационного мяса, извращались, кастрировались в пользу лживой чистоты и простоты близкого неба. Что толку разбрасывать откровения тому, чья участь в лучшем случае — позабавить королеву, возвести ее к отчаянному пределу растворения в Ойкумене, в особый фокус волшебства и могущества, за которыми и крылись не счастье для всех даром, а жестокая цена за уничтожение миллиона других вероятностей более худших из миров. Никто бы не отметил сущность связи между физиологией и вселенной, пусть и ужатой до размеров орбиты Прозерпины. Дело вновь оказывалось не в размерах, а в человеческом хотенье, желании, морали, которым не было опоры в Обитаемости, как не было под фирмаментом места человеку.

— Мы ждем распоряжений, Даме, — вот лучший выход из метафизики подлинных смыслов, пределов оперирования основами категорий в невообразимой сложности человечности. Ритуал всегда оказывался сильнее свежести внезапного взгляда на обыденность. Их ли вина в муравьиной ограниченности? Они слишком жестко привязаны к реальному ужасу полыхающей Трои, взбудораженного Япетуса, выплескивающего цунами на Побережье и Черный континент. Им видится еще одна неважная иллюзия втыкающихся в атмосферу огненных игл, каменных обломков парализованной Луны — жалкой пешки, возомнившей себя ферзем в уже проигранной партии.

Оставить в неведении? Объяснить чудо изменчивости жертвенным быкам Изиды? Указать на предзнаменования медленно, но уверенно и непреодолимо расширяющегося некрополя — концентрированной эссенции боли и страха, волшебного эликсира успешной войны? Не испугаться их веры в предательства и снизойти до Откровения величественного смысла звучащей гармонии Хрустальной Сферы?

Ключ постижения прятался в глубинах Оберона, она чуяла его приближение, заглушаемое вонью разложения и распада, зашумляемое молитвенными стонами миллионов адептов невыносимых культов, страждущих небесного пришествия концентрирующихся огней в еле заметном небе Громовой Луны. Как вечная змея, неумолимой силой изломанная в бесконечный, перетянутый замкнутый круг, в бессилии кусающая собственный хвост, впрыскивая яд в нечувствительное тело, след судьбы протягивался через грани могучих реальностей, не устоявших без таинственных сил, стертых в человеческих душах. Она вполне верила в частые мгновения внезапной отчужденности пепельной жизни, дарованного могущества, избравшего мистицизм ничтожной и презренной натуры в роли последней омеги обороны, за которой расширялась бездна. В нее верили, на нее надеялись. Извращенная Троя сгорала в пожарах и содрогалась от безумного воя небесных камней, величественно сгорающих в стигматах ада, выпадая черным пеплом и жидким огнем на веселые кварталы континента. Зуб за око, требовали великие, пора перестать бояться небесной механики и гармонии, следует переписать ноты и заменить инструменты.

Ничтожество сошлось с ничтожеством. Мелкая душа и несчетная сумма нулей недостойных духовной субстанции. Люди-машины, суетящиеся в глубине промороженных пород. Слишком просто залить кишение трупных червей раскаленным сургучом ядерного напалма, заклясть оживленный труп вековечными муками, взирая с высоты на расходящиеся круги магмы, извергаемой проснувшимся ядром. Это было бы эстетичнее и прекраснее, великие бы хлопали в ладоши и вгрызались стальными зубами в прелести своих рабынь. Но зов оказывался непреодолим за тем краем бесконечности.

— Я отменяю атаку, — можно с наслаждением вслушиваться в магизм изменчивой реальности и послушности опасной машины, распределенной в узком слое гравитационной шубы распластанного планетоида. — Приготовиться к высадке десанта. Выберите самый большой клоповник и очистите его к моему прибытию.

— Да, Даме.

— Мне понравилось, — внезапно развеселилась Одри. — Я кое-что придумала. Мне понравилось.

— Я повинуюсь, Даме.

Хамоватое ничтожество? Муравей-воин, неспособный к спариванию, зато удобный в боях, где пот и кровь смешиваются в возбуждающую смесь невероятного эликсира смертельного экстаза, той тайны врат, где самцы необдуманно и невинно владели отмычкой, грубым инструментом, впаянным в контекст вселенского апокрифа, прямо указующего на пришествие блудницы? Бессмысленно резонировать в напряженную пустоту, и Одри слегка склонила голову, поддаваясь соблазну мазнуть оформленное ничто застенчивостью и цинизмом. Обученность спасла безымянного на крохотный шаг, незаметный сдвиг, убирающий его со смертельной линии похотливой приязни, а во тьме все еще расцветали бутоны прибывающих рейдеров — хищных птиц мгновенной гибели. Граненые, кристаллические тела, наполненные злостью распада, протиснувшиеся сквозь ноль Хрустальной Сферы — издевательскую иронию конечного мира — в пустой комок первичного бульона квантовой экзотики, нащупывали прочную связь со своей королевой, выпадая из прагматизма боевых заданий, учебных тактик и опыта в непререкаемое повиновение тайной гармонии наплывающей смерти.

Кто еще не верит в могущество знаков? В непостижимый механизм трансляции воли, богоподобного творения отягощенной материи и боли, рождения и гибели, движения и пустоты, обиды и радости, всего континуума спрессованного спектра человеческих деяний и импульсов бессознательного духа, нежной улитки, приказывающей и распоряжающейся в духоте под расцвеченной глупо Крышкой? Одри страшно вклинилась в расчерченную пиктограмму, задохнулась, искупая и отражая рождение жестокости, не проложенной волшебством мертвых бомб, а — непосредственной, прямой, скрытой лишь за забралами масок и плюющейся сталью.

Масштабы времени пересекались, смешивались и примирялись в невозможности восприятия геологических эпох и досадных мгновений личной физиологии, химизма радости и тоскливой ностальгии. Причуды видений наступали тяжелым прибоем и неповоротливые тела грузовиков в окружении рейдеров, выжигающих огненные дыры партизанской обороны, срывались к воплощенной поверхности забытых драм, как переполненные яйцами муравьиные царицы припадая к разъемам грязных пещер и извергая внутрь нескончаемые волны голодной смерти.

Свинец заливался в промозглый холод душных лабиринтов, напичканных непреднамеренными ловушками рвущихся коммуникаций, выгорающих электростанций, испаряющихся озер жидкого кислорода — долгожданной пищи тлеющих пожаров. Распухали пятнистые облака взрывов, разлагая нищету в мелкий прах пустоты, без примет достоинства и памяти, анонимный песок под ногами десантников, теснящих убогость боевых машин и трескучих роботов в провалы титановых шахт, вбрасывая лохматую механику ржавой надежды на беззащитные головы слепых кротов, взывающих к апокалипсису внезапного света.

Все новые и новые титановые камни порождали медленно расступающиеся круги смерти, сметая грязь и слизь в каверны забытья. Острые ножи когерентного огня вскрывали мрачные задворки скопления продажных сил, новоделов ужасных монстров — жуткой явленности шизофрении Ойкумены, и все тот же ненавистный поток температур испарял крылатых людей, сонливых бабочек, многоголовых змей извращенной похоти бесцветного мира. Но где-то в рыхлой обороне растревоженного осиного гнезда, среди безглазых и неповоротливых личинок копился тайный узел сопротивления — случайный сбой узаконенной программы, озверевший страх индуцируемого безумия, налипающий ком прижатых к ледяной расщелине людей, вскочивших волей и насмешкой судьбы на мучительную иглу наркотика мысли, проснувшиеся под низкими сводами в очистительной купели горящих озер, выбитых из тисков толпы в одиночество скоротечного товарищества.

Так рождаются забываемые легенды и поддерживаются древние архетипы осажденной пещеры — вечный сюжет навязчивого повторения, слабое эхо стремления к чистоте и прекрасному, измятому идеалу эстетики разума и стойкости на закате мира, на пороге коллапса в подлинную точку невозмутимых эгрегоров. Словно бог очнулся в своем нежелании всемогущества, искалеченный и оскопленный творец тягостной слепоты образа и подобия, решив гасить звезды душ в странном плане таинственных преданий, легком намеке на значимость, на штрих движения к совершенству прочь от горечи разрушаемых эйдосов, забывших стремление к проявлению, беседе и становлению.

Давление силы формировало очаг температур, в котором безжалостно переплавлялся социальный кристалл древней иерархии и аморальности, где взрывная реакция сознания вывернула обман и старчество в обращенную подлинность истинных ценностей, воззвав под Крышку то редчайшее мгновение настоящего чуда — жалости и поддержки у животных, вырывающих собрата из пасти крокодила не ради стаи, равнодушной к потерям и обретениям, но ради самих себя, ради неподвластного движения вечности и спасения пусть изуродованных, но все-таки сердец и душ.

Одри слушала и чувствовала эту долгожданную легкость, облегчение взгромоздившейся на плечи Крышки, которую удерживали, вернее — пытались удержать энергия боли, взрывов, мучений, отчаяния, всех жутких эмоций разрезаемых тел, но которая, оказывается, подчинялась иным сторонам тьмы, которая превращалась в меон, границу движения — бесконечность свободы ждущей вселенной, света, готового проникнуть в запертую, полутемную и мрачную комнату.

— Кто они?

Офицер затих, сверяясь с записями:

— Точно не установлено, Даме. Отбросы. Мятежники. Сумасшедшие. Это не регулярные войска. Случайные партизаны…

— Готовьте посадку. Мятеж подавить.

Даме обязана быть грозной. Даме — это безжалостность, это личный вызов, кара, неотвратимость. Мгла, которая сильнее садящихся аккумуляторов искусственного света. Давление, в котором кристаллизуются алмазы редкой человечности. Она обязана снисходить и наказывать. Восстанавливать маразм уютной могилы грезящих великих под горами ледника, вгрызающегося в горячую волну сопротивляющейся Трои. Ничтожная Избранная, не склонная к лживым миражам собственного достоинства, с малости втоптанная в грязь будущего предназначения, непонятной случайности, открывшей единственный верный взгляд в мешанине теорем военного искусства. Это все она, Одри.

Поверхность планетоида расправлялась фрактальностью новых складок и кратеров, бьющими дымами выгорающих шахт и ПРО, где среди мертвых ландшафтов просвечивали ввергнутые в хаос островки упорядоченности космодромов и гравитационных лифтов, в лучах которых еще медленно кувыркались поднимающиеся к небу и опускающиеся вниз глыбы руды, крошки тел и обломки зубастых проходчиков, истекающих кровью смазки и горючего. Злобный лабиринт был разрушен, и сквозь изломанность Громовой Луны мрачные очертания грандиозного сооружения, веков вгрызания в льды и камень, проявлялись, как на старинной фотографии под слабой засветкой оранжевых дуг планеты-гиганта. Багровые гейзеры взрывов перфорировали горизонт и расплывались скоростными реками огня, вздувающихся, словно переполненные кровью старческие жилы, порождая новые язвы и фонтаны, и оставляя позади угольные отметины органического пепла.

Посадочный купол вспыхнул радужной пленкой, впуская шипастое тело флагмана, и в колоссальном колодце стали пучиться сопроводительные огни, вписывающие рейдер во все новые круги ада, разгоняя смог пожаров, сочащийся из бесчисленных сот жилых и рабочих уровней, бельмастыми глазами мертво таращившихся на сердце сошедшей с небе гибели. Серая долина в бездне Коцит впитывала яркие краски, набухая расходящимися валами уничтоженных первой волной транспортников и челноков — бесполезных груд мешанины железа и пластика, раздавленных насекомых с вытекающей жижей ракетного топлива. Угрюмые жуки отгребали мусор к далеким стенам космодрома, а позади громоздились желтые пакеты останков — будущей пищи вечно голодных утилизаторов.

Теперь уже далеко вверху все еще вырывались плазменные струи расчищаемых лабиринтов, и в ослепительном клублении спеклов проглядывала мозаичная увертюра карающего спасения, растянутые и уродливые лица, впитавшиеся в хаос разогнанных частиц и внезапной тьмой мистически оседлавшие равнодушие природы, пустыми ртами и эхом страха выкрикивая вслед Одри неразличимые проклятия. И странным, успокаивающим отзвуком в воображаемой шири медленной воды и зелени далеких африканских берегов возникала медитативная музыка, странное и забытое знакомство печали, древняя умудренность женского начала, войной вплавленного в распадающийся механизм смысла Ойкумены, ее двигателя, бурой и грязной основы примитивных страстей, как вечно не сбывающегося намека на Золотой век окончательного заката Обитаемости. Волны оплетали тело, в ужасе волшебной жестокости, отъявленного равнодушия и скрываемого наслаждения проступал фон величия, грандиозности содеянного, и каждая жизнь, отданная на заклание традиции, возносилась, воспарялась в тайные эмпиреи. Кто-то щедро пролил контрастность в растерзанный коннект умирающего планетоида, оживив его макияжем посмертного существования, извращенной красоты лакированных мазков и удачных ракурсов, аранжировки гибели богов.

Новые властители бездны рельефом искусственных тел и белой брони проступали сквозь пугливый сумрак догорающих машин и затухающих очагов закаливания податливой массы ничтожества, которые обрели требуемую твердость, и Одри даже здесь чувствовала упрямые узлы сопротивления, но напалм с неукротимостью законов физики вгрызался в кимберлитовый новодел, выжигая алмаз человеческих душ. Повод для грусти, но под Крышкой нет восходящего прогресса мудрой эволюции, ничто не сдвигается в кодах тела и духа, лишь вот такие организованные случайности синергетики морали возбуждают редкий феномен уважения, интереса, скрываемых в исцарапанных ладонях злости и ярости.

Плащ мешался тяжестью целомудренной ослепительности в мещанине мелких осколков космодромной бесконечности. Колоссальные трубы гофрированных переходов и погрузчиков мертвыми хоботами провисли на границе натяжения света и силы, покачиваясь в такт взрывов и окутываясь огоньками шаровых молний. В распятых пастях виделась торопливость эвакуационной паники, захлебнувшаяся горами нищенского скарба, полосами радиационной защиты, алыми флагами реющих в выхлопах запущенной вентиляции.

Одри расстегнула застежку и выскользнула на обманчивую твердь негостеприимного космического берега в раскинутый узор тупого совершенства мощи и внезапности, ударного кулака космического флота, с упрямством крушащего последние устои хаотического равновесия в Системе. Эфемерность подиума, нетерпимого Даме, заменялась эрзацем неудобного стула — пластиковой убогости казенного содержания где-то на дне гравитационных колодцев, но в недрах сожженного муравейника выглядевшего чужеродным свидетельством фальшивой символики безжизненности и жестокости.

Завораживающий живой кристалл ровных и совершенных построений безликих тел, утомительно-однообразных под жутью масок, но обращенных к инстинкту властного ритуала, неосознанно порождавшего величавое сопровождение грустной медитации забытой мелодии сказочных островов и цивилизаций, ностальгической дымкой прикрывало обезображенное черными и бугристыми язвами неуютность Коцит, заставляя с легкостью преодолеть пугающие метры концентрированной смерти, в которой угадывались собственные черты, и сесть на шаткий пластик раскрытой ладони все такой же вызывающей белизны.

Вот в чем было дело. Здесь не только не помнили Солнца, здесь еще не переносили яркой точки континуума спектра, заменяя режущую невинность и чистоту всеми оттенками тьмы, грязными мазками естественной гнили металлов и тел, прагматикой экономии и равнодушия к своему гнезду. Уже с самого исхода в цветовой унылости Громовой Луны читалась вечная обреченность ищущих пристанище в неприкаянной бездне невозможной тесноты Хрустальной Сферы. Тьма нор изгоняла время и изменчивость, втискивая в пустоту глаз фанатичность и одержимость неукротимого металлического и химического голода Внешних Спутников, не в силах переварить потенцию боевой мощи и ссужающих своих врагов зародышами собственного тупика, мрачной безвыходности массовых жертв во славу задумчивой вселенной, равнодушно перебирающей оборванные нити космологической судьбы.

Бравурность докладов не имела смысла в сколке тайной грани набирающей вероятности ветви, холодном страхе и любопытстве — до каких бездн в мире и себе можно добраться на лезвии силы, вскрывающей твердую скорлупу прогнивших планетоидов? Есть ли дно, еще фантом адского ледяного озера, в неразъяснимом апофатизме, онтологии растерзанных творений, порождений загадки обретшего голос бытия, проклятья шизофренической сущности, самораскрывающейся и самоговорящей в жадно ждущем смраде вечно иного?

Одри сложила ладони на коленях, отвлекаясь легким холодом гладкой кожи и вглядываясь в преодоленную бездну, нависающую над ней, прикрытую эфемерной пленкой охранных машин, как огромные мухи барражирующих над несвежим трупом, бросая тонкие яйцеводы слепящего света на выгнившие стенки провала, выискивая случайную жертву, чтобы отсадить зудящее потомство личинок-ракет.

Сопротивление подавлено.

Враг уничтожен.

Коммуникации взяты под контроль.

Что там еще требуется по правилам военного конструктора? Что еще не хватает в каллиграфии смертей и взрывов, в непроницаемой сетке антимоскитной защиты, в подушке горячего и неподвижного воздуха, вытягивающего жар и влагу тела на поверхность кожи, облекая выродков противоестественной связи дня и ночи, реальности и сна в неожиданность похотливых видений, эвфемизм слияния и растворения изнасилованной природы и цивилизации? Вопрошать о жертвах? Убогий ритуал заботливой Даме, волшебством приказа уничтожившей бессмысленное существование и бесчисленное количество ледяных крыс, проваливался в бездну смутных желаний и порывов, индуцированной печали меланхолических таблеток и отзвуков прибывающего потока, заливающего выставленные вешки судьбы и настроения.

— Я хочу сама взглянуть, — сказала Одри.

— Там опасно, Даме… — даже заботливое возражение пригибало статую к обнаженным ногам в разрезе платья. — Пожары и ловушки еще не обезврежены…

— Мой флот меня защитит, и довольно, — Одри встала, черно-белый калейдоскоп расступился, треснул по шву расходящихся зеркал, просыпая камешки в заботливо подставленные руки величественного жеста. Они плачут о смерти и опасности, как будто не представляют скоротечности представленной вероятности, сближающейся пары симметрии грядущей аннигиляции, упрямо стягивающей миры и частицы в танец фотонов восстановленного сохранения украденной энергии.

Навязчивое ощущение требовало снятия эстетской отстраненности от уничтоженной реальности, избавления от расцвеченной пневмы псевдобожественного, уничтожения и выкорчевывания из себя гордыни презрения к поверженным малым силам, к неразборчивой толпе уже умерших созданий, к равнодушию миллионов трупов, превосходящих любые архетипы победоносной войны. Даме победила, как того от нее требовали великие, спящие в своих гробницах или скитающиеся по Ойкумене внезапными богами мщения и милости. Договор исполнен по всем статьям и никто не будет против в пустоте случившихся событий, в пустыне жизни обездоленной луны совершить духовный хадж, паломничество, поднявшись из бездны ада в еще более страшные своей обреченностью искусственные круги опрокинутой агонии. Той самой подруги смерти, садистки и свирепой предательницы, которой равно приятны и сопротивление, и смирение на черном пороге меона, ибо она всегда возьмет свою долю в разграблении истерзанной души.

В скованном условностями пространстве военной стратегии чувства могли лишь канализироваться в химизм лекарств забывчивости, равнодушия, условности изображений и светящихся шариков, но за гранью исполненного долга Одри внезапно получала короткую свободу, провисший виток привязи, дающий право выйти из убийственного узора и опрокинуться в подлинный ужас раздавленных судеб. Самоистязание вело не к извращенному наслаждению, еще большей гордыни раскаяния о сотворенном, о еще одном мире отягощенного зла в вакханалии демиургических терзаний безбожного света под черной Крышкой. Скорее, это была тень ощущения стоящего где-то за поворотом прозрения, прочувствования неясных нитей фундаментальных закономерностей в страдающей простотой Ойкумене, как будто еще раз космическая тарота астральной метафизики выстроилась в символику личного пророчества, вольного пути в поток очищения, возврата из изменчивости к оставленному берегу, которого уже не будет никогда под этим или иным солнцем.

— Там неизрасходованный материал, — пояснил коммандер.

Откаченная в сторону гигантская крышка, прикрывавшая вход в лабиринт, толстенный и когда-то блестящий диск, теперь покрытый коростой черной чумы и проеденный комком кумулятивных взрывателей, — разделяла сомнительное царство дня и ночи, победы и поражения, одновременно сливая воедино падение машин и людей в запруженную мешанину расплавленных проходчиков, переделанных в неумелые и неповоротливые башни защиты, переваренные в первые же мгновения профессиональной атаки, сметенные валы баррикад бронированных плит поверхностных куполов — дурацкой и бесполезной копии древних сражений в ломком пространстве земных городов, и множественную россыпь человеческих тел — необходимых жертв гарнизонной обороны ополченцев — грязных подонков наследственной имбецильности, плохой пищи, генетических экспериментов и экскрементов, недоделанных уродов цивилизационной метастазы.

Масштаб и грандиозность побоищу придавали только механизмы искусственного продления впавшей в смертельную кому жизни, еще как-то копошащейся под ударами электрических разрядов и наркотических шокеров в судорожных глубинах Громовой Луны — проклятого места воображения и реальности. Переходная зона между сопротивлением и бегством, между бесполезной и достойной гибелью, равнодушным желанием улитки спрятаться в эфемерную скорлупу обреченного дома корчилась в сжимающиеся ветвления подземных «спагетти», узкими норами разводящих желание дальнейшего спуска в каменные и металлические внутренности или подъема в сонливые соты бессмысленного увядания в наведенной партитуре медиа-бреда.

Удары силовых хлыстов шагающего впереди колченогого охранника, с натужным скрипом несмазанной механики поворачивающим лобастую башку из стороны в сторону в тщетных поисках засад, разбрызгивали синеватыми искрами крупную металлическую труху — следы прокатившейся далеко вперед волны, вздыбившей с боковых стен и пола пену накопившейся за века гниения покорности, усталости, равнодушия, сумасшествия, страха, материализованной пустоты скотства, бессильной не только родиться в экстазе древнего слияния, но и пережить очищающий катарсис гибели всех основ, костылей и подпорок неуверенности, пускания слюней и мычания, сдирающего оковы огня, того долготерпимого прозрения стерильного мира, в коем уничтоженный основной инстинкт размножения выцвел, как узор всего самостоятельного, персонального, распустился, как слабые зацепы непредсказуемости и торжества в заведомой проигранности любого становления и пребывания.

Одри переступала мелкую шелуху и не ощущала в бездне проявляющегося во тьме отражения заглубленного в бездну города ни одной точки человечности. Миллионы, сотни тысяч загубленных тел и ни проблеска сотворенной аномалии дираковского монополя, экзотического уродства легендарных эпох, предшествующих торжествующему мифу машин, крошечного катализатора чудовищных сил, пассионарного толчка растущей кристалличности расы господ, расплывающейся в вечной неправде генетических экспериментов во вседозволенность городского упадка новых поколений беспамятных феллахов.

Она не чувствовала этого привкуса вечного страха, зародыша стоицизма и времени, смысла и судьбы. В настоящем ощущается протекание; на прошедшем лежит бренность. Здесь коренится извечный страх перед непререкаемым, достигнутым, окончательным, перед проходящим, перед самим миром как осуществленностью, где вместе с границей рождения положена одновременно граница смерти, страх перед мгновением, когда осуществлено возможное, и жизнь внутренне исполнена и завершена, когда сознание стоит у цели. Это тот глубокий мировой страх души, который никогда не покидает высшего человека в его безграничном уединении, страх перед чуждыми силами, великими и угрожающими, облаченными в чувственные явления, вторгающимися в светающий мир. Даже направление во всяком становлении при всей своей неумолимости необратимости — подвергается человеческой пытливостью освидетельствованию в слове, как нечто чуждое и враждебное, с целью заклятия вечно непонятного. Чем-то совершенно непостижимым предстает то, что превращает будущее в прошедшее, и что сообщает времени — в противоположность пространству — ту полную противоречий зловещность и гнетущую двусмысленность, от которой не в силах полностью отделаться ни один значительный человек.

Здесь же копился, растекался, выплескивался не мировой страх, но тот примитивный ужас рефлекторного пожирания и пожираемости — готовности смиренно исчезнуть в пасти невидимого хищника, таинственной мелодией перемалывающего в скоротечный шум любые попытки на подпорках пространства вознестись к эмпиреям подлинного смысла, а не к скотской оправданности массового заклания. Всей крови было с избытком, и тяжелый запах выпаренного железа чрезмерностью не вплетался в скорбь ищущей человека Одри…

— Здесь пленные, Даме, — тихо пояснил коммандер.

Даме покачала головой.

— Пейзаж. Требуха. Тут нет пленных, как нет и громовержцев в непредсказуемой стихии атмосферных осадков.

Их можно было принять за людей — простирающиеся до темно-ржавого горизонта идеальной перспективы сходящихся труб однообразные в своем равнодушии и отстраненности скрюченные и сгорбленные фигуры, тысячи и тысячи несостоявшихся зародышей человечности, потухших искр, обгорелых светочей, безликого быдла, брошенного войной на грязные подстилки в жесткие объятия материализовавшихся рабских цепей, в которых они появились в просвете под Крышкой, чтобы также молчаливо сгинуть в извечной тьме растительного существования. Стертые складки усредненного пола, пребывающего в сумраке смутного сожаления, куда не дотягивались белизна и нагота страждущей бури, брезгливо созерцающей сложившийся шедевр безапелляционного приговора любым усилиям расшевелить, раздуть, оживить. Она была готова здесь же отдаться со страстью изголодавшейся проститутки за единственный блеск прозревших глаз, но отчаяние и сожаление скользили по плотной пленке исковерканных генов и опустошенным вместилищам духа.

Словно предугаданная ирония случайных приказов в тяжелую массу упадка и вырождения вклинивались бесполезные теперь пирамиды громоздких конулярий, обвешенных боевой сбруей ракетниц и огнеметов, инстинктивно поводящих механику самонаведения на жалкое шевелений еще живых трупов. Скользкие щупальца бестолково пытались уловить в разряженной ментальности комки возможного будущего, но лишь ледяное ничто опаляло вялые клетки голодных полуполипов, порождая недовольные волны под раздвигающимися накладками естественной брони. Появление Даме внесло долгожданный привкус в пустой бульон рассыпавшегося разума, но предупреждающие свисты наездников охладили накатанное падение в гармонию невообразимых инстинктов невозможной охоты, и напряженные венчики разочарованно опали связками ленивых змей.

Они шли по грязному мелководью брошенных узелков, глупых пожиток смутного представления о бегстве, символического отступления перед невменяемой силой космической непогоды, грозного катаклизма попадания случайного камешка в затхлое болото лягушачьего рая. Сбитый тысячами ногами в неразличимую, отвратно-рвотную массу скарб, скользкое и пружинистое покрытие, настолько плотное, что заливаемый напалм лишь бесполезно выгорал на обильно потеющей подушке барахла, оставляя такие же неряшливые, черные поля с торчащими странной порослью то ли закаменевшего в огне белья, то ли прихваченных на всякий случай металлических палок, чтобы во тьме эвакуационного толкача отбиваться от голодных крыс и скорпионов. Ветер из вентиляционных шахт подцеплял все новые порции поспевавшего пепла, подхватывал его дырявой рукой, бросая в глаза и посыпая склоненные головы. Чешуйки оседали на белизне тела и плаща, расплываясь в преобладающей духоте и жаре близких шахт в неряшливые мазки грязных языков. Коридор стелился все дальше, но угрюмые цепи поверженных врагов тянулись и тянулись в нарастающую усталость, в сердце проклятого города, в узкий и изнуряющий сумрак оглушающего стука ядерных сердец и несокрушимых челюстей титанических машин, безостановочно вгрызающихся в промороженный труп Оберона, выковыривая из мертвечины крупицы надежды на следующий день, на поддержание тонких нитей воображаемой связи с Ойкуменой.

— Сколько их здесь?

— Не могу сказать точно, Даме… Сотни тысяч…

— Впрочем, это не имеет значения, — вздохнула Одри.

— Я сожалею, Даме, что вы не нашли того, что искали. Осмелюсь напомнить…

Вспышка раздражения — обезличенной и неразборчивой эмоции, скоротечного укола, за которым могли скрываться и ярость, и одобрение, и злоба, эмоциональный всплеск в ритмическом промежутке неважного, игнорируемого, ментального отражения терракотовых манекенов сумасшедшей инсталляции в честь человеческого ничтожества, колоссальная гробница, которая столетиями готовилась к принятию дремлющей личинки, имаго сверхчеловека, уродливого божества, в чьей возможной власти окажется разрушение во имя возвышенных целей, а не убогой тоски по симулякру господства и совершенства.

— Мы только в начале наших поисков, мы еще в пути за тот край ночи, сказала Одри себе. Громко и настойчиво, убивая эхо говорящей марионетки, вообразившей собственную разумность и волю под слоем клонированного мяса и насекомоподобной брони. Сколько их? Легион, только не все осведомлены о жестокой правде эволюции, разочарованной в камерности своих творений, обманутой подделкой неподвижных звезд в своем порыве оплодотворить вселенную летучим семенем грядущего совершенства. Партеногенез зла — вот имя, найденное под бременем памяти и разумности, под растяжками автоматики оживления глупых кукол, не умеющих думать, но страдающих в тягостном молчании столь натурально, что поневоле отрава милосердия готова погубить отвоеванный мир.

И словно в ответ на душевный порыв безразличное море расступилось, поблекло в совершенно уж необязательный паттерн, выпуская сверкающую точку на конце вьющегося шнура куда-то ввысь, под обезображенный потолок привычно аварийного освещения, растопыривающую в полете цепкие паучьи ухваты и начинающую завывать кошачьим визгом охранных механизмов. Путанная траектория разгоралась щедрыми мазками яркой краски — блестящего, веселого, но неразборчивого в сломанном духе разграбленного города оттенка, чужеродного вкрапления в угрюмую грандиозность тяжеловесной и тяжеловечной сентиментальности дикой наивностью гениального сумасшествия.

Штыри и шестеренки тщетно выискивали в яркой гирлянде, прорастающей среди бахромы тлеющих проводов, позывы к опасности, сытую набитость каким-нибудь пластидом — органической дрянью индуцированного объемного взрыва, но шутовская инфернальная выходка слишком уж выпячивала себя в общем абсцессе умирающего организма, чтобы быть аккордной метастазой скоротечной саркомы. Одна Одри осталась спокойной в колыхнувшейся устойчивости возможного разрушения — словно платформа джампера подалась, вогнулась под неукротимым напором тахионного шторма, затуманилась миллионом микротрещин, заслоняя хрусталь прозрачности дымкой потенциальных мечтаний в возрождении иного мира, пугая тем, что уже отболело и лишилось своей остроты, что было уже за гранью герменевтики последних секунд посмертного существования, когда затихающий метаболизм коченеющего тела растягивает в невообразимую бесконечность сладость зомбированной культурой и религией агонии райских кущей и адских трещин.

Она оказалась в том редком одиночестве просветления под бьющими лучами глупой игрушки невообразимой прекрасности, как будто это и был гениальный вклад в унылость пейзажа, оживляющий всю гармонию намалеванной учеником картины, символ бесконечности в дважды конечной вселенной Громовой Луны, артефакт массовой поделки, внесенной в переохлажденный или перегретый раствор победившего хаоса. Мир остановился для Одри, назойливо толкая ее в ритм бормотания строгих заклятий и послушных фигурок, которые смотрелись уже не столь отвратно и чужеродно, но одобрительно и смиренно, что-то зная об этом мире, страшную тайну ничтожества и смирения, ради которой стоило заживо гнить в раскаленном холоде тающих шахт, пластаясь по грубым насечкам двигающегося во тьму проходчика к неожиданной свободе и искуплению.

Ей было важно удержаться на мчащемся острие безвременья, но даже в вечности есть собственный ритм.

Радостное наслаждение сонных видений иссякало, и под мощным потоком жизненности сверкающего мира снов просвечивало, просачивалось и чаялось острое ощущение их иллюзорности. Свет забытого божества играл в примитивной трещотке холодных спален и инкубаторов малых сил — непонятая мощь скрытой символики ощущения, что и под этой действительностью за гранью снов, в которой только и возможно существование, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная, что, следовательно, первая только майя; заброшенный и презренный дар, по которому человеку по временам и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами… И не одни только приятные, ласкающие образы являются в такой ясной простоте и понятности: все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания — рай и ад проходят перед взором не только, как игра теней, — ибо сам живешь и страдаешь как действующее лицо этих сцен.

Логика сна выпячивала предопределенность извращенной случайности, сконцентрировавшей в неравновесии прыгающих зайчиков исходящий свет на стертом лице, вырвавшемся из неразборчивой массы закрытых глаз и тяжелых подбородков патологии отчаянием разбуженного взора, оформленного пепельной кожей истощенности. Словно умелая рука вытягивала сопротивляющуюся маску из неподатливого гипса и придавала эвклидовость мосластым сочленениям извивающейся проволоки, упаковывая в смысл миллионы черточек, трепетно склоняющиеся во прахе. Презренность и ничтожество суммировались в исчезающей неопределенности дифференциалов и интегралов, чтобы вырваться в напускном смирении единственного человека в бездонном море разбитых и враждебных границ.

Благая весть о гармонии мира снисходила в стихию безумия и каждый теперь чувствовал себя не только соединенным, слитым со своим ближним, но и единым с ним; как будто разорвано покрывало Майи, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Первоединым. В неподвижности и молчании рождались слабые отзвуки пляски и пения, ритмика склоняющегося под ударами ветра тростника, природная печаль стонущей души, превратившейся в художественное произведение, художественную мощь целой природы. Благороднейшая глина, драгоценнейший мрамор — человек — здесь лепится и вырубается, и, вместе с ударами резца миросоздателя, звучит зов:

— Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?

Порыв погасил движение, но послушные приказу корды протянулись в обрюзгший пруд, выхватывая цепкостью взгляда пытающийся утонуть в равнодушии и серости характер, спрессованный протест против собственной участи, ужасающей готовности лечь на заклание, пребывая в слюнявой невменяемости массового возбуждения, но в гордом безумстве в условиях мерности военного времени, превращаясь из героя в титана, на котором лежит обреченность к трагической вине.

Хламида скрадывала подробности пола, но в испачканном лице странного переизбытка жизни, парящей сладкой чувственности проявлялось с медленностью холодного раствора неотъемлемое родство, жар во всем теле, порочная волна плодотворящего возбуждения в отсутствие гарантированного химизма эмоциональной контрацепции. Одри улавливала тягучие флюиды, манящее притяжение монополя, не нуждающегося в своей противоположности, но реликтовой основательностью выдавливающего все прочие наслоения разделенного андрогина. Хлестнула струна, разрывая маскировку ничтожества и высвобождая из лепестков вони и грязи нежданную белизну женского тела — искомое отражение запредельных сил, тайный импульс примитивных войн, несведущих в истинном предназначенье этической геометрии.

Телохранители шагнули вперед, а громоздкая машинерия стального уродца, возвышающегося под самый потолок, подогнула колченогие упоры, как будто и вправду пытаясь рассмотреть, постичь отверстиями массированной смерти неловкую, высокую фигуру исхудавшей женщины. Неясные силы морали скрючивали руки пленницы в невозможной попытки прикрыться от стерильных взглядов равнодушных варваров, давно забывших, что жалкая изуродованность может вызывать или просто намекать на традицию похоти и насилия. А может, эта была гордыня? Остроумный намек на старость мира, где даже уродство не способно предохранить тягу полов, явленость гравитационных сил, неизбывную метрику релятивизма, единство листа, где одна стороны необходимо полагает другую, где на каждую силу окажется выход стратегии непрямых действий?

— Это опасно, Даме, — каркнул за плечом коммандер, отказываясь преодолеть категорический запрет касания страшным напором рубленных слов.

Одри подошла к своему отражению в неисполнившихся мирах погибших вселенных и, положив ладони на ее голые плечи, спросила:

— Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего?

Женщина молчала. Ее глаза были закрыты, но Одри чувствовала упорную недвижимость копящейся силы, пока еще сдерживаемый напор истины, оставляющей призрачный шанс забыть и уйти, оттолкнуть найденное богатство, непонятый смысл вселенских мук в блаженство тьмы и пустоты.

— Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего? повторила Одри, с силой надавливая на хрупкие ключицы, вминая внутрь бесстыдство жуткой наготы ходячего скелета — муза концентрационных лагерей смерти, предвестник, ангел гибели, выпавшего из провидческого бреда кротов, нашедших путь к богам.

— Она вам ничего не скажет, Даме, — спокойно сказал коммандер. — Они марионетки, куклы…

Дурацкая игрушка под потолком замедляла вращение, тонкий визг расплывался в печальный иссякающий вой, а блеск выцветал в черную ржавчину запекшейся крови.

Она действительно ничего не скажет. Боль осталась по другую грань мира, поняла Одри.

— Лекаря, быстро, — кинула Даме в пространство тишины и непреодолимость приказа вытянула из однообразия рельефной белизны такую же безличность с саквояжем в руке.

— Мне от нее нужно пятьдесят секунд вменяемости. Пусть это будет наслаждение, пусть это будет боль, но она должна заговорить. Несколько фраз, все остальное — не имеет значение.

— Рекомендую сыворотку правды, Даме, — ответил лекарь. — Она вызывает необратимое поражение головного мозга, но растормаживает блокированные участки памяти и речи. Но мне нужны будут помощники…

— Она не собирается сопротивляться.

— Инъекцию надо делать в основание черепа, Даме.

Одри отступила. Напружинившаяся марионетка еще больше опала, обвисла, врастая во враждебную реальность, истончаясь в ее неприкаянной среде, как крупинка соли. Что-то еще держалось в необязательном теле, в этом неопределенном пристанище даже не старости, а той древности, где утрачен счет физических времен, условный оборот вечного пребывания на одном месте, где уже нечему гнить и разлагаться в окаменевшем теле, а придавленная испытаниями душа растеряла мудрость, которая есть просто усталость.

Послушные рабы все еще окаймляли грязным океаном узкую полоску ритуального творения, придавая специфическую величественность примитивному насилию. Одри с какой-то иной стороны взглянула на запущенный ею чудовищный механизм, в своем упорстве и равнодушии идущем до самого конца, до запретных пределов заклятых королевств, обнаруживая за приемлемой бездушностью, автоматизмом неожиданный эстетизм оформления смерти, архаические отсылки к укорененным символическим структурам, насилием сохраняющим равновесие между подающимся разумом и тяжелевшей, набирающей ненависть, горе, беду Крышкой, теряющей призрачность и прозрачность Хрустальной Сферой.

Наслаждение готово было проникнуть в приближавшееся предвкушение, как неожиданный пейзаж или уродство привязывают скучающий взгляд, цепляются крохотными крючками свежей топологии и цветовой гаммы за серую поверхность усталых будней, сдирая поджившую корку устоявшихся мнений и движений, останавливая в ударе наивной красоты. Но для этого нужно было полностью отодвинуться от настоящего, сгинуть хоть на мгновение в тайное укрытие сентиментальности, отгораживаясь от грубости и неэстетичности пытки, позволяя надутому манекену хоть в чем-то проявить свободу воли. Однако сопротивление среды не выпускало из жестких тисков плотно подогнанных шестеренок. Наслаждение лишь смутной тенью коснулось глаз и выродилось в санкционированный ужас.

Ломкие руки задирались вверх за спиной, пригибая лысую голову под хромированные пластины инъектора. Сила всегда в неравенстве — слабость против пружинящего напора боевых коктейлей и брони, грязная кожа против жадного жала интеллектуальной отравы. Ребристые фиксаторы впились в униженную голову страшными лепестками хищной орхидеи, втискивая в глубину ядовитый хоботок, щелчки линейки отсчитывали дозу, и бесцветие обманчивой воды уходило, впитывалось в иссушенную губку человечности. Одри казалось, что сейчас должен быть ответ изнасилованного тела — корежащая пляска, судороги, рвота, но в дистрофии межкостных промежутков уже не оставалось взведенных пружин сопротивляющегося метаболизма. Тишина и покой. Покой и тишина. Слабое дыхание. Отпущенное тело даже как-то мягко опустилось на грязную подушку прессованного скарба, не распадаясь в безжизненную позу, а складываясь в молитвенную пародию жестоким богам.

— Сыворотка сейчас подействует, Даме.

— Поднимите ее, — приказала Одри. Осторожно, хотела добавить она, но это уже не имело смысла. Тело осталось лишь чистой видимостью, воплощенным миражом, вместилищем, еще более временным и бренным, чем их упакованные в силу мясо и кости.

Она обвисла в цепкости белизны, раскачивая головой в неслышимом пении или жутких муках. Одри склонилась к ее губам и с изумлением поняла, что это был смех, безумный, истеричный.

— Злополучный однодневный род, дитя случая и нужды, что вынуждаешь ты меня сказать тебе то, чего полезнее было бы тебе не слышать? Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. А второе по достоинству для тебя — скоро умереть.

— Все уничтожить, — сказала Одри.