"Роскошь(рассказы)" - читать интересную книгу автора (Ерофеев Виктор Владимирович)

Не мешайте словам

Если у мужчины есть будущее, спросите о нем у Павича — в свои семьдесят три года у живого классика сербской литературы розовые губки, красные щечки, горящие глаза и гладкий лобик юной девы. И отсутствие живота, как у нее же. Но стоит ему зажмурится, а он сладко жмурится, как Павич становится похож на холеного кота, съевшего много сметаны, Павич съел очень много сметаны: его книги читают во всем мире. Он одевается, как жмурится: с большим удовольствием, но во всем соблюдает меру; в ресторане выглядит французским экзистенциалистом в вишневом джемпере; на белградской улице в черной кожаной куртке с высоким воротом смахивает на пастора, благословившего не одну тысячу местных читателей своими автографами, а также по электронной почте. Он командует официантом, как маленький принц, с легкой капризностью взмахивая маленькой ручкой:

— Мини, что у вас сегодня самое вкусное?

Мини отбегает от него с лучшими манерами балканского полового, задницей вперед, но на лице у Мини сияет преданность как полового, так и читателя.

Мы сидим в эпицентре культурной жизни Белграда: под нами книжный магазин и интернет-кафе, с одной стороны — философский факультет, с другой — филологический.

— Я забывал русский язык три раза, — говорит Павич, мягко подбирая русские слова. — Я его выучил во время немецкой оккупации. Немцы не разрешали учить ни русского, ни английского. Захотелось выучить и тот, и другой.

Мне с Павичем просто: он явно гордится тем, что преодолел свою ученость, себя самого, занимавшегося десятилетиями и философией, и филологией, но, тем не менее, взявшего за основу своего писательства древнегреческую и византийскую риторику:

— Соседи по культуре научили меня звонкости слова, — в глазах Павича возникает легкая надменность. — Слово должно быть звонким.

— И как вы этого добиваетесь?

Павич умен. Он чувствует в моем вопросе отдаленную возможность ловушки. Надменность он сразу меняет на скромность:

— В литературе есть только одно правило: не мешайте словам.

С этим невозможно не согласиться. Мы чокаемся. Я знаю, что этот принцип трудно осознается, но еще труднее реализуется. На моей встрече с белградскими студентами мое упоминание о Павиче вызвало кислую реакцию. Судя по всему, принцип был внедрен в ранние рассказы, дальше пошла игра ума. Бог весть, я — не знаток Павича. Тем более, он начинает тонко делать мне комплименты, сравнивает с Михаилом Булгаковым и Гомбровичем. Я тихо погружаюсь в свой бифштекс. Я перевожу стрелки. Мы говорим о его огромном успехе в России. Ну, конечно, он счастлив. И какой серб не любит России? Я еще не встречал такого серба.

Не успел я приехать в Белград, как со всех сторон мне стали говорить, что они любят русских. После других европейских стран, где на тебя в ресторане смотрят с таким подозрением, будто ты немедленно украдешь салфетку, прибор и пепельницу, искупаться в бассейне сербской любви — это надо привыкнуть. Сначала думаешь, вполне по-русски: что им от тебя надо? Но видишь: им ничего не надо, они тебя любят и любят, помногу раз в день совершенно бескорыстно, к месту и не к месту вспоминая Достоевского и Красную Армию. Они все еще считают, что мы освободители, спасители, несмотря на грязные занавески, которые до сих пор развиваются на ветру, вывешиваясь из разбитых окон разбомбленного американцами здания Генштаба.

— Хорошо, когда не знаешь, как зовут президента твоей страны, — говорит Павич.

Похоже, его мечта сбывается. Сербы, почти как русские, с удивительным равнодушием относятся к реальности. Они рассказывают, как во время бомбежек сначала ходили в бомбоубежища, а потом обленились и перестали ходить, лежали в кроватях и слушали, как воют сирены. Я все допытывался, откуда эта сербохорватская жестокость, почему стольких перебили во время войны, и они начинали объяснять, окунались в историю, а потом отвлекались на какую-то ерунду и вернуть их на путь размышлений было невозможно. Одна из моих сербских переводчиц, особо пылко любящая русских, да и вообще дама, настроенная весьма эротически, ласково рассказывала мне, как любили сербы красноармейцев, но при этом все быстро-быстро летело в одну кучу: и как сербы их кормили, чем кормили, и как солдатики допытывали ее бабушку, есть ли девочки у нее дома.

Будущая мама моей переводчицы пряталась от освободителей в подвале, и солдаты не нашли ее, да не очень-то и искали, вместо чего подарили бабушке, просто так, из славянской щедрости, облачение православного священника вместе с прилипшими к одежде волосами попа.

— Значит, маму не изнасиловали, — порадовался я.

Она призадумалась.

— Нет. Зато изнасиловали папу.

— Как папу?

— Так.

— Как изнасиловали? — недоверчиво спросил я, не слишком веря в половую неортодоксальность Красной Армии.

— В задницу. Папе было восемнадцать лет.

Нет, все это не мешало любви к русским и не мешает и не будет мешать. Зато к американцам, которые затеяли с ними игру под названием SMART WAR, сербы относятся сдержанно: чужая культура.

— Мы — последние марксисты в мире, — сказала переводчица. — За что и расплачиваемся.

Теперь только в Венгрию им, марксистам, можно ездить без визы, и даже в Загреб нужно ждать визу пятнадцать дней. В Белграде шел дождь. Длинные очереди стояли перед посольствами.

Мы расстались с Павичем очень по-дружески. Несмотря на всю свою румяность, он все-таки не однажды благоразумно назвал себя стариком.

— Напрасно вы это делаете, — сказал я. Он насторожился; скорее, прислушался.

Все писатели страдают мнительностью — профессиональная болезнь.

— Почему?

— Определения убивают, — сказал я скорее французскую, чем славянскую фразу.

Он понимающе кивнул головой. Чем больше я смотрел на него, тем больше понимал, что Сербия относится к Европе, но стоило мне отвернутся от Павича, как все преображалось, и в глазах начинал прыгать балканский фантом Кустурицы. Скажу даже больше: здесь Кустурица отдыхает.

Белград обшарпан. Он обшарпан во всех мыслимых и немыслимых местах. На обшарпанных заборах написаны ругательства, которые поймет каждый русский, даже если он и не знает о существовании сербского языка. Обшарпаны такси с дверями, которые открываются и закрываются совершенно по-русски. Обшарпаны куртки и зонтики.

— Ты где купила эти клетчатые штаны? — с живым интересом спросил мой сопровождающий мою другую переводчицу.

— Мне знакомая прислала из Германии.

Как это близко. У нас так вчера или, может быть, завтра, у них — сегодня.

В гостиницах, представляющих собой руины социалистической «веселенькой» архитектуры, обшарпаны кровати, матрацы, лампы, коридоры, завтраки, полы и вечно курящие вонючие сигареты служащие. Тот самый Белград, который вставал в воображении советской либеральной интеллигенции свободным городом, похож на куклу с оторванной головой. Все началось еще в Шереметьеве, когда я увидел очередь в югославский самолет. Это были мешочники, как у Бабеля. В самолете все сидели на тюках. Колени держали на уровне зубов. Как только самолет приземлился, все вскочили и стали вытаскивать с полок пакеты и сумки, перевязанные веревками. Есть только две страны в мире, где стюардессам не удается победить этот «посадочный» вещевой бунт пассажиров — мы и они, родные души. Если Чечня от нас уйдет, ничего, позовем Сербию к себе в состав. По крайней мере, они нас любят.

— Не знаю, сможет ли вас принять директор нашего издательства, — сказала мне переводчица (в клетчатых штанах) еще на аэродроме. — Он очень занят. Но обещал принять на полчаса. Он — президент союза всех сербских издателей. А вы сами понимаете: книжная ярмарка.

«Понимаете»? Я снова почувствовал родное: понимаешь-понимаешь.

Вечером выяснилось, что моя книга, ради которой я и приехал, еще в типографии, и непонятно, когда будет готова. Можно было сразу улететь в Москву, но я вместо скандала решил поужинать. Я ужинал, среди прочих, в компании того самого Мики, технического редактора, который все еще не напечатал мою книгу. Он с самого начал был пьяный, но за ужином сначала протрезвел, а потом быстро напился и запел какие-то сербские песни, положив голову на стол. Другие деятели издательства не обращали на него внимания. Они сами пили немало и чем больше пили, тем больше интересовались нашей официанткой, которую нежно называли «душкой» и хватали за талию, как русские командировочные. В разгар хватания официантки за талию пришел директор. Он был очень пьяный, мы обнялись, как родные, и уже через пять минут говорили о вечном. Мы говорили о том, что лучше, водка или сливовица. Речь зашла о карамазовских вопросах. Директор, выпивая вино, пиво и сливовицу сначала раздельно, потом все более одновременно, сказал мне, что каждому в мире Бог указал на его место. Бандит по заданию Бога — бандит. Таково его назначение. Вот он — директор, причем красивый мужчина. Правда? И пригладил всклокоченные волосы. Ну да, согласился я. А назначение кукурузы — быть кукурузой. Мики пел сербские песни. Я сказал:

— А как же свободная воля?

— Какая у кукурузы свободная воля? — поднял меня на смех директор.

— Ну, может быть, есть разница между человеком и кукурузой? — глубокомысленно заметил я.

Директор принялся возражать. Он не видел разницы между человеком и кукурузой, и, глядя на президента союза сербских издателей, мне было трудно спорить с ним. Мы, тем не менее, проспорили три часа, и три часа «душка» метала на стол бутылки и еду, за что получала легкие пошлепывания по заду. Ей было приятно: сам директор трогал ей зад. Она была красивая. Все веселились. Мики вдруг перестал петь песни и подозрительно умолк. Директор потащил его в туалет, и что они там делали целый час, я не знаю. Когда они вернулись, директор сказал, что я могу пить столько, сколько в меня влезет. Я попросился домой. Мы вышли на улицу. К моему удивлению директор сел за руль. Он был такой пьяный, что долго присматривался к рулю, чтобы понять его назначение. Я знаю немало издателей, но ни один из них ни в какой стране не возил меня в таком виде. Мики запел песню, и мы поехали по ночному Белграду. Я на всякий случай спросил, а что, если нас остановит полицейский.

— Он меня расстреляет, — убежденно сказал директор.

В Белграде улицы не такие широкие, как в Москве. Мы ехали и по правой стороне, и по левой, и скорее всего напоминали тот аттракцион с машинками, когда можно сталкиваться, смеяться и ехать дальше. Наконец, мы приехали на круглую площадь рядом с моим «хотелем», и директор объявил, что он приглашает меня и Мики, и еще одного парня быть гостем его и его жены. Короче, ехать к нему домой и спорить о кукурузе. Я задумался над предложением, в то время, как машина кружила без остановки по площади, набирая обороты. Наконец, мы въехали на клумбу с гладиолусами, подавили немного красных цветов, остановились, слегка побившись головами о ветровое стекло, и я пошел в гостиницу спать.

На следующий день я познакомился с директором издательства на ярмарочном стенде. Он был рад, что я приехал из Москвы и радушно расспрашивал, как я провел вчерашний вечер. К моей радости Мики с красными, как гладиолусы, глазами, принес пачку отпечатанных книг. Мой сопровождающий, Зоран, сказавшийся трезвенником, обещал мне контролировать ситуацию. Дав всем желающим газетчикам интервью, я был приглашен издательством ужинать в ресторане на воде. Присутствовали: Мики с женой, трезвенник Зоран, два окололитературных француза из Лиона (в таких строгих костюмах, в которые могут одеваться только графоманы), норвежский спонсор ярмарки и я. Ресторан был дорогой, кормили вкусно. Я боялся беседы с французами на литературные темы, но пронесло: на кораблик явился фольклорный оркестр. Поскольку мы были единственными гостями, они запели для нас. Сначала откуда-то из угла раздавались их звуки, потом они приблизились к нам, с аккордеоном, скрипкой, контрабасом и гитарой: пожилые музыканты, которые запели и заиграли так, как будто им это запрещали делать в течение последних десяти лет. Они пели замечательные сербские народные песни, и все сербы, сидящие за столом тоже пели, и норвежский спонсор пел, и даже французы отбивали такт тарелками и качали в знак удовольствия головами. Официанты тоже пели. Все пели и пили всё подряд. Праздник стоял по всей реке, и звук музыки был такой сильный, что мне почему-то казалось, что мы давно отчалили, плывем по Дунаю и к утру выплывем к Черному морю. Может, так оно и было. В разгар праздника откуда-то явился директор, уже совсем пьяный, и тоже запел. В песнях пелось про душу, про сердце, и мне чудилось, что я все понимаю, и очень захотелось поехать в сербскую деревню. Трезвенник Зоран дирижировал двумя руками, приглашая стариков-музыкантов то петь почти шепотом, то во все горло. Вдруг они запели по-русски, глядя мне в глаза. Ну, я тоже немножко попел в полной уверенности, что в таком славянском гаме меня не слышно. Пили, братались, смеялись и пили. Директор предложил выпить со мной на брудершафт из одного стакана. Я выпил. Зоран, абсолютно пьяный, пообещал наутро отвести меня в деревню пить козье молоко.

На следующее утро директор в черных очках вновь официально познакомился со мной, объяснив невозможность познакомиться со мной раньше важными делами, которые ему пришлось решать в эти дни. Пришел Зоран и, отводя глаза в сторону, сказал, что он с утра был в гостинице, чтобы поехать со мной пить козье молоко и знакомить меня с сербской деревней, но не нашел меня. Я понял, что вранье — славянская добродетель и что мне надо бежать.

Я сбежал в другое издательство, которое тоже издало меня. Оно считалось самым элитным. Вот тут-то я встретился с моей пожилой переводчицей, у папы которой как раз и возникли проблемы с Красной Армией. Она мне долго рассказывала о том, как один писатель из России, которого она тоже перевела, никак не мог понять, что именно она от него хочет. — Но вас я люблю больше, чем его, — сказала она совершенно искренне. — Он — полукровка, а вы — настоящий русский. Или я ошибаюсь?

Я честно признался, что я — русский на все 100 %. В ее глазах засверкало нечто такое и так сильно, что я подумал: лучше мне было бы сказаться евреем или американцем. Но подоспел директор, нет, не тот, а новый, сам — писатель. Соскучившись по интеллигенции, я с удовольствием пошел с ним ужинать, чтобы наконец понять, как развивается в Югославии демократия и что они думают о жестокости, Милошевиче и американской SMART WAR. Чтобы удовлетворить мои интеллектуальные аппетиты, на ужин были приглашены достойные люди: историк и философ, а также активная любительница 100 %-ных русских писателей. Вместо безумного ресторана на воде выл выбран супер-клуб в подвале, где отдыхают только умные люди. Клуб оказался на редкость необшарпанным. И столы были необшарпанными, и стены, на которых были нарисованы разные картины городской жизни, тоже были совсем как новые. Мы сели и заказали сербскую закуску. Ничто не предвещало беды. Появился скромный оркестр, обещавший тихое времяпрепровождение. Я уже задал свой первый вопрос о жестокости.

— Это вы говорите о жестокости, вы, который знает человеческую природу изнутри, вы, который написал рассказ «Попугайчик»! — воскликнула переводчица.

«Ну, вот сейчас и поговорим,» — подумал я.

Но тут случилось непредвиденное. Совершенно трезвый философ с нашего стола вдруг запел. То есть он так громко и красиво запел под оркестр, что сразу было видно: профессионал. Он спел один городской романс и взялся за другой. За соседними столиками произошло оживление, кто-то стал подпевать, кто-то хлопать философу. В городских романсах, которые пел философ, меньше было про душу и сердце, чем в цыганщине накануне, но все равно все было про любовь.

— Правда, у него не поповский голос?! — прокричала мне в ухо переводчица, наезжая на меня всем своим телом.

Я не понял, причем тут поповский голос, но ответил, что, по-моему, нет.

— А верно, что у вас теперь в русской литературе текут целые реки спермы? — вновь прокричала переводчица.

— Да вроде они уже обмелели, — не соврал я.

Она хотела еще что-то спросить, но я сказал, что надо послушать пение философа. Философ пел полчаса, час, полтора часа. Время шло, а он все пел и пел.

— Сербы не знают никакой меры, — сказала после трех часов пения моя переводчица.

— Не мешайте словам, — сказал я цитатой из Павича.

Мы расходились под утро, но философ остался еще немножко попеть. Когда, невыспавшийся, я взлетал с утра в Москву, он несомненно еще продолжал петь.

Наверное, он поет и сейчас.


Белград—Москва, 2002 год

Виктор Владимирович Ерофеев