"Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца" - читать интересную книгу автора (Глинка Владислав)

О тех, кого Пушкин знал лично

Д. В. ДАВЫДОВ. Возможно, что еще в Москве, до поступления в Лицей, маленький Пушкин слышал имя поэта-офицера Дениса Васильевича Давыдова.

В доме Пушкиных часто бывали писатели, здесь толковали о новостях литературы и, вероятно, обсуждали перевод гвардейского поручика Давыдова в захолустный армейский полк за «возмутительные» стихи. Это были басни «Голова и Ноги», «Река и Зеркало» и другие, широко распространявшиеся в списках. Выраженное в них дворянское оппозиционное настроение, очень далекое от подлинной революционности, сыграло, однако, значительную роль в дальнейшей судьбе автора. Правящие круги никогда не простили Давыдову этих «грехов молодости», продолжая считать его «беспокойным».

Только благодаря выдающейся храбрости и несомненному военному дарованию, выказанному в целом ряде кампаний против французов, шведов и турок в 1806–1811 годах, Давыдов к началу Отечественной войны достиг чина армейского подполковника. Смелый проект создания партизанского отряда для действий в тылу и на сообщениях армии Наполеона, поданный М. И. Кутузову накануне Бородинского боя, и затем блестящие действия этого отряда прославили имя Давыдова в армии, в народе и выдвинули его в первые ряды героев Отечественной войны. Но с переходом армии за границу Давыдов попал под начальство генерала-немца Винценгероде, и здесь его инициатива и смелость были расценены как недостатки.

Войну Давыдов окончил генерал-майором, командуя гусарской бригадой. В этом чине он оставался более 18 лет, то выходя в отставку, то возвращаясь на службу во время войн 1826 и 1831 годов, давших ему возможность вновь и вновь проявить недюжинные способности кавалерийского начальника и наконец получить давно заслуженный чин генерал-лейтенанта.

Огромная популярность Дениса Давыдова была связана не только с блестящей партизанской деятельностью в 1812 году.

Не меньше он прославился как поэт, создавший особый жанр «гусарских» стихов, живо и ярко передававших настроения военной молодежи начала XIX века. Пламенный патриот, смелый рубака, отчаянный кутила и пылкий любовник – таков герой поэзии Давыдова, описанный с чисто кавалерийской стремительностью, чуждой чопорности и внешней, ложной красивости.

Стихи Давыдова переписывались, заучивались и расходились по русской армии. Вот отрывки наиболее типичных из них:

Ради бога трубку дай!Ставь бутылки перед нами,Всех наездников сзывай,С закрученными усами!Чтобы хором здесь гремелЭскадрон гусар летучих,Чтоб до неба возлетелЯ на их руках могучих…«Гусарский пир», 1804 г.За тебя на черта рад,Наша матушка Россия!Пусть французишки гнилыеК нам пожалуют назад!Станем, братцы, вечно житьВкруг огней, под шалашами,Днем – рубиться молодцами,Вечером – горелку пить!«Песня», 1815 г.Сегодня вечером увижусь я с тобою,Сегодня вечером решится жребий мой,Сегодня получу желаемое мною —Иль абшид на покой!..«Решительный вечер», 1818 г.

Уже в свои лицейские годы Пушкин хорошо знал своеобразные стихи Давыдова. В их исключительной популярности он мог убедиться в 1816–1817 годах, когда постоянно общался с кружком офицеров стоявшего в Царском Селе и Павловске гвардейского гусарского полка. В этой среде Давыдов был не только любимым поэтом, но и учителем лихой, молодецкой жизни. Вероятно, в эти же годы, может быть в литературном обществе «Арзамас», членами которого были и Пушкин и Давыдов, произошло их личное знакомство, завязались искренние приятельские отношения.

Пушкин высоко ценил оригинальное дарование поэта-партизана и не раз высказывал мысль, что поэзия Давыдова оказала значительное влияние на его собственное творчество. Так, сыну своего друга Вяземского Пушкин говорил, что «в молодости старался подражать Давыдову в кручении стиха и усвоил себе его манеру навсегда». А собеседник Пушкина во время пребывания его в армии Паскевича в 1829 году, офицер Юзефович, пишет: «В бывших у нас литературных беседах я раз сделал Пушкину вопрос, всегда меня занимавший: как он не поддался тогдашнему обаянию Жуковского и Батюшкова и даже в самых первых своих опытах не сделался подражателем ни того, ни другого. Пушкин мне ответил, что этим он обязан Денису Давыдову, который дал ему почувствовать еще в Лицее возможность быть оригинальным».

Наконец в 1838 году, отсылая Давыдову «Историю Пугачева», в стихах, обращенных к самому Давыдову, Пушкин писал:

Тебе, певцу, тебе, герою!Не удалось мне за тобою,При громе пушечном, в огнеСкакать на бешеном коне.Наездник смирного ПегасаНосил я старого ПарнасаИз моды вышедший мундир:Но и по этой службе трудной,И тут, о мой наездник чудный,Ты мой отец и командир…

Конечно, в этих оценках есть немалая доля дружеского преувеличения, но Давыдов действительно был исключительно одаренным, оригинальным поэтом. Верно понимавший огромное значение Пушкина и преклонявшийся перед его талантом, поэт-партизан высоко ценил отзывы Александра Сергеевича о своем творчестве, гордился ими и не раз говорил, что стихи «Тебе, певцу, тебе, герою…» являются для него «патентом на бессмертие».

Сохранилось много свидетельств чисто дружеского расположения Пушкина к Давыдову. Из южной ссылки великий поэт обращался к нему со стихами и не раз упоминал его в письмах. В 1825 году из Михайловского Пушкин писал Вяземскому: «Кланяйся Давыдову, который забыл меня. Сестра Ольга в него влюблена и поделом…» – после чего приводил критические замечания Давыдова о «Бахчисарайском фонтане». В конце 20-х годов в одно из стихотворений Давыдова, обращенных к «герою битв, биваков, трактиров», Пушкин вписывает целую строфу:

Киплю, любуясь на тебя,Глядя на прыть твою младую;Так старый хрыч, цыган Илья,Глядит на пляску удалую,Под лад плечами шевеля…

Зимой 1830/31 года, живя в Москве, Пушкин часто виделся с Давыдовым, они вместе гостили у Вяземского в имении Остафьево. Беседы с Давыдовым и Вяземским помогали Пушкину переживать утрату умершего друга, Дельвига. А в феврале Давыдов, в числе самых близких друзей, присутствовал на «мальчишнике» у Пушкина в канун его свадьбы. В 1832 году, в письме жене, Пушкин говорил по поводу лекции московского профессора Давыдова, что он «ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник». И в следующие годы во время своих наездов в Москву, где зимами жил состоявший в отставке Давыдов, Пушкин встречался с ним, читал ему свои новые творения. Виделись они также в Петербурге, куда по делам приезжал Давыдов.

Помимо стихов Д. В. Давыдов писал и прозу. Отстраненный от практической военной деятельности, он насмешливо отметил: «Не позволили драться, я стал описывать, как дрались». Уже вскоре после окончания войны 1812–1814 годов он пишет «Опыт теории партизанского действия» – сочинение, в котором систематизировал сведения об этом виде войны и излагал накопленный опыт. Несмотря на явные достоинства сочинения, «Опыт» долго не печатался из-за бюрократических проволочек высшего военного начальства, которому был представлен на отзыв. На появление в печати этого образца Давыдовской прозы Пушкин откликнулся сочувственно:

Недавно я в часы свободыУстав наездника читалИ даже ясно понималЕго искусные доводы;Узнал я резкие чертыНеподражаемого слога…

Привыкнув тщательно работать над стихами, Давыдов вносил в свои прозаические сочинения тот же лаконизм, строгий отбор выражений, экспрессию описаний. До сих пор отнюдь не утратили интереса написанные им в различные годы «Воспоминания о Кульневе в Финляндии», «Воспоминания о сражении при Прейсиш-Эйлау», «Тильзит в 1807 г.», «Занятие Дрездена в 1813 г.» и др. Все эти статьи имеют характер записок очевидца, одаренного верным глазом, острым языком и умением увлекательно рассказывать.

Будучи чрезвычайно образованным человеком, непрерывно пополнявшим свои знания систематическим чтением, внимательно следя за всем печатавшимся в России и за границей о войне 1812 года, Давыдов живо отзывался на то, что задевало честь русского имени. Так, им написаны две обстоятельные статьи против помещенных в записках Наполеона ложных сведений о событиях Отечественной войны. Он опровергал их цифрами и фактами. По поводу этих статей П. А. Вяземский писал в «Московском телеграфе»: «Образ изложения мыслей и чувств, свойственный автору нашему, носит отпечаток ума быстрого и светлого; живость мыслей и чувств пробивается сквозь сухость предмета и невольно увлекает читателя».

В 1831–1832 годах Давыдов вел переписку с Вальтером Скоттом и в одном из писем критически разбирал написанную английским романистом «Историю Наполеона», подробно указав на многие ошибки, допущенные в описании действий русской армии.

В прозаических сочинениях Давыдова встречается немало высказываний, характеризующих его отрицательное отношение к военным порядкам 1820–1830 годов, к парадомании, непрерывной муштровке солдат, к пруссачеству, пришедшему в русскую армию еще из Гатчинских полков Павла I. Осуждая все это, Давыдов писал: «Я не могу простить, что родные войска наши закованы в кандалы германизма». А в «Записках о польской войне 1831 г.» он так описывает свою встречу с гвардейским отрядом, доведенным до полного «строевого совершенства» братом Николая I, Константином: «И подлинно я увидел истинно неподвижную Гатчину. Все затянуто от глотки до пупа. Всякая пряжечка, всякая пуговица, всякий ремешок, всякий солдат, вахмистр, офицер и генерал на месте, уставом им определенном. Зато какое изнурение, какие лохмотья! Как все грустно, все скудно людьми и лошадьми, хотя сей отряд ни разу еще не нюхал пороху. Педантство начальников в военное время есть тягчайший ранец, тягчайший вьюк для подчиненных. Войску русскому необходима распашка, веселость и строгий порядок, без щепетильной взыскательности: тогда только оно здорово и бодро, и если к этому еще добрая пища и победы, тогда и конь топочет, и солдат хохочет, и нет для него недосягаемого и неодолимого». Следует ли удивляться, что писавший эти строки генерал, целиком принадлежавший к русской боевой школе Суворова и Кутузова, не находил себе постоянного места в бездарной военной системе николаевской России.

Впрочем, и в стихах Давыдова порой встречаются едкие осуждающие строфы. Так, в «Современной песне» он высмеивает напускной либерализм помещиков-крепостников, воспитанных на французской литературе:

Томы Тьера и РабоОн на память знаетИ как ярый МирабоВольность прославляет.А глядишь: наш МирабоСтарого ГаврилоЗа измятое жабоХлещет в ус да в рыло.А глядишь: наш Лафает,Брут или ФабрицийМужиков под пресс кладетВместе с свекловицей…

Как прозаик Давыдов активно сотрудничал в издававшемся Пушкиным журнале «Современник». Сохранилось несколько раздраженно-горестных писем Пушкина к Давыдову по поводу жестоких цензурных купюр в его военных статьях. А когда Сенковский в своем журнале «Библиотека для чтения», редактируя, «выправил» некоторые стихи Давыдова, Пушкин возмущенно восклицает: «Сенковскому учить Давыдова русскому языку, все равно, что евнуху учить Потемкина».

К творчеству своего гениального друга Давыдов относился с глубоким интересом и искренним восхищением. В письме поэту Языкову он высказал большую осведомленность о режиме работы Пушкина, отмечая, что «он запоем пишет осенью». В письмах Вяземскому постоянно шлет поклоны Пушкину, спрашивает о здоровье, поручает «взять за бакенбарды и поцеловать в ланиту», высказывает нетерпение по поводу затянувшегося выхода в свет «Истории Пугачева», спрашивает, что в это время пишет Пушкин, и одно из писем оканчивает так: «Да ради бога заставьте его продолжать „Онегина“: эта прелесть у меня вечно в руках, – тут все для сердца и для смеха».

И наконец в феврале 1837 года тому же, их общему с Пушкиным другу, Давыдов писал: «Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила, я по сию пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки. Ты, который должен все знать и который был при последних минутах его, скажи мне, ради бога, как это случилось, дабы я мог опровергнуть многое, разглашаемое бабами обоего пола. Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца и как можно скорее. Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России… Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертью на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность, тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это бог знает какое несчастие!..»

Месяц спустя, уже зная все подробности смерти Пушкина, о его мужестве на дуэли и предсмертных страданиях, Давыдов вновь писал: «Веришь ли, что я по сю пору не могу опомниться – так эта смерть поразила меня! Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою подобно смерти Пушкина. Грустно, что рано, но если уже умирать, то умирать так должно, а не так, как умирают те из знакомых нам с тобой литераторов, которые теперь втихомолку служат молебны и благодарят судьбу за счастливейшее для них происшествие. Как Пушкин-то и гением, и чувствами, и жизнью, и смертью парит над ними! И эти навозные жуки думали соперничать с этим громодержавным орлом».

Д. В. Давыдов пережил своего гениального друга всего на два с небольшим года. В 1839 году он начал хлопотать о перенесении на Бородинское поле праха Багратиона (при котором когда-то состоял адъютантом и память которого свято чтил) из села Симы Владимирской губернии, где тот был похоронен в 1812 году. Церемония эта была назначена на август 1889 года, когда под Бородином готовились большие маневры и открытие памятника павшим воинам. Давыдов был назначен командовать почетным конвоем при перевезении праха Багратиона. Но он не дожил до Бородинской годовщины, скоропостижно скончавшись 22 апреля за письменным столом, на 55 году жизни.

Разбирая творчество поэта-партизана, В. Г. Белинский писал: «Давыдов, как поэт, решительно принадлежал к самым ярким светилам второй величины на небосклоне русской поэзии… Талант Давыдова не великий, но удивительно самобытный и яркий».

Замечательная и оригинальная личность Дениса Давыдова, прямодушного, острого, талантливого, храбреца и пылкого патриота привлекала внимание современников. Достаточно напомнить, что ему, кроме Пушкина, посвятили свои стихи Жуковский, Баратынский, Языков, Вяземский, А. Бестужев, Ф. Глинка, Воейков, Ростопчина, Зайцевский и многие другие.

В романе «Война и мир» Л. Н. Толстой, создавая образ лихого гусара-партизана Васьки Денисова, придал ему многие черты биографии и характера Д. В. Давыдова, сохранив даже внешнее сходство – малый рост, курчавые волосы и т. п.

На портрете Доу Давыдов изображен в форме Ахтырского гусарского полка, в рядах которого он начал кампанию 1812 года и которым командовал в 1813 году. На груди Давыдова орден Георгия IV степени, полученный за партизанскую деятельность в Отечественную войну. Над лбом видна седая прядь, которая позволила одному из поэтов назвать Давыдова «бойцом чернокудрявым, с белым локоном на лбу». Несмотря на то что портрет галереи писан не с натуры, а с неизвестного нам изображения, присланного Давыдовым художнику, на нем хорошо видна и характерная особенность лица Давыдова – небольшой вздернутый нос. О нем в русской армии ходил анекдот, записанный Пушкиным в «Исторических записях» (Table-talk), возможно, со слов самого владельца:

«Денис Давыдов явился однажды в авангард к князю Багратиону и сказал: „Главнокомандующий приказал доложить вашему сиятельству, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить". Багратион отвечал: „„Неприятель у нас на носу? на чьем? если на вашем, так он близко; а коли на моем, так мы успеем еще отобедать"“.

В. В. ЛЕВАШОВ. Юный лицеист Пушкин, несомненно, не раз видел генерал-майора Василия Васильевича Левашова, который с 1815 года командовал лейб-гвардии гусарским полком, квартировавшим в Царском Селе и Павловске. А во время пребывания поэта в последнем классе Лицея произошло и более близкое знакомство. По приказу Александра I лицеистам, многие из которых собирались в военную службу, начали преподавать фортификацию, артиллерию и тактику, а также обучать их верховой езде. Один из товарищей Пушкина пишет:

«Мы ходили два раза в неделю в гусарский манеж, где на лошадях запасного эскадрона учились у полковника Кнабенау, под главным руководством генерала Левашова, который и прежде того, видя нас часто в галерее манежа, во время верховой езды своих гусар, обращался к нам с приветом и вопросом: когда мы начнем учиться ездить? Он даже попал по этому случаю в куплеты нашей лицейской песни. Вот ее куплет:

Bonjour, monsieur! Потише,Поводьем не играй —Вот я тебя потешу!..A quand t'equitation?[6]».

В этой не очень складной строфе, сочиненной насмешливыми и наблюдательными юношами, верно запечатлелся образ внешне лощеного, но по существу грубого человека. Французское приветствие, обращенное к лицеистам, прерывается угрожающим окриком по адресу обучаемых езде гусар, после чего, как ни в чем не бывало, генерал возвращается к любезным французским фразам.

Даже для того жестокого времени насаждаемой Александром I «фрунтомании» Левашов был редкостным истязателем солдат и беззастенчиво их обворовывал. Один из служивших под его командой офицеров пишет в своих воспоминаниях: «Он был своекорыстен и вытягивал из полка всевозможные доходы, в особенности от обмундирования и фуража. Левашов был очень жесток с нижними чинами: многих гусар и унтер-офицеров вогнал в чахотку, беспощадно наказывая фухтелями Ч.

Другой современник рассказывает, как по приказу Левашова гусар наказывали в его квартире. Сидя в соседней комнате и преспокойно завтракая, командир полка покрикивал между глотком вина и куском жаркого: «Громче! Удара не слышу! Крепче бей!»

Очень вероятно, что этот отвратительный образ генерала-живодера, характеристику которого поэт должен был знать от своих приятелей – гусарских офицеров, а может быть, и личные впечатления от какой-нибудь жестокой расправы Левашова с солдатами Пушкин имел в виду, когда в стихотворении «Орлову» писал:

О ты, который, с каждым днемВставая на военну муку,Усталым усачам верхомПреподаешь царей науку;Но не бесславишь сгорячаТо есть шомполами.Свою воинственную рукуПрезренной палкой палача…

Возможно, все увиденное в гусарском манеже, сама личность Левашова и другие впечатления от военной службы александровского времени сыграли свою роль в отказе Пушкина от избрания военной карьеры, к которой он так стремился в юношеские годы и для которой, по мнению некоторых современников, был как бы предназначен: он всегда живо интересовался военными науками и не раз проявлял редкую храбрость.

По свидетельству сослуживцев, Левашов был невеждой в области тактики, плохо знал управление строем полка в полевой обстановке, но тем яростнее допекал всех чинов своей части мелочными придирками. В то же время он мнил себя великим стратегом и даже у себя за столом не переставал нудно поучать приглашенных, выставляя свою военную «мудрость». Подчиненные не любили и не уважали Левашова, который и во время Отечественной войны ничем не отличился. Пушкин знал все это от своих приятелей-офицеров лейб-гусарского полка – Чаадаева, Каверина, Раевского и других.

Александр I неизменно благоволил к Левашову, а при Николае I он особенно быстро пошел в гору. Отправной точкой блестящей карьеры Левашова стало 14 декабря 1825 года, когда командир лейб-гусар безотлучно находился при царе на Сенатской площади, за что был награжден чином генерал-лейтенанта. В следующие дни в залах Эрмитажа Левашов вел первые допросы декабристов, содержавшихся на дворцовой гауптвахте. Здесь побывали многие друзья и знакомые Пушкина: Рылеев, А. Бестужев, Пущин, Якубович и др. Допрашивал декабристов Левашов и в Петропавловской крепости, был членом суда над ними, и петербургская молва называла его имя в числе лиц, «умолявших» царя не смягчать участи осужденных.

В 1832 году Левашов был назначен на важный пост киевского, подольского и волынского генерал-губернатора, а через год получил графский титул.

В Киеве он прославился бестактными и грубыми выходками по адресу 70-летнего фельдмаршала Сакена, командовавшего 1-й армией, штаб которой находился в том же городе, а также вандализмом по отношению к киевской старине. «Наводя порядки», генерал-губернатор срывал древние Киевские валы, рубил старые тополевые аллеи и т. д.

В 1838 году Левашов стал членом Государственного совета. Позже назначался членом различных комитетов и комиссий, вершивших судьбы империи, и вплоть до смерти оставался одним из наиболее приближенных и доверенных слуг Николая I.

В 30-х годах, когда Пушкин довольно часто бывал в Зимнем дворце, появлялся здесь и Левашов, ежегодно приезжавший в Петербург с докладами об управлении порученного ему края. Видимо, они встречались на парадных церемониях.

Доу изобразил Левашова в столь хорошо знакомой Пушкину парадной форме лейб-гвардии гусарского полка. Портрет прекрасно передает ординарную и тупую внешность истязателя солдат и следователя декабристов. Не случайно одного его из всех позировавших генералов художник показал горделиво подбоченившимся, в классической позе военного щеголя начала XIX века, очевидно свойственной Левашову.


П. М. ВОЛКОНСКИЙ. В последние годы пребывания в Лицее Пушкин мог часто видеть коренастую фигуру и брюзгливое выражение лица одного из наиболее близких Александру I людей – начальника Главного штаба, генерала от инфантерии князя Петра Михайловича Волконского.

Товарищ детских игр Александра и его адъютант в царствование Павла, молчаливый свидетель, если не косвенный участник, заговора, закончившегося 11 марта 1801 года убийством Павла, Волконский неизменно сопровождал царя во время войн с Наполеоном, путешествий по России и разъездов на конгрессы «Священного союза». А когда Александр жил в своей излюбленной летней резиденции – Царском Селе, Волконский был его частым собеседником, спутником на прогулках и учениях гвардейских частей, а также ежедневным докладчиком по всем текущим военным вопросам, так как в эти годы начальнику Главного штаба был подчинен и военный министр.

В войнах 1805–1814 годов Волконский не раз проявлял выдающуюся храбрость. Так, например, под Аустерлицем он, спешившись, со знаменем в руках, трижды водил в штыковую атаку пехотную бригаду и отбил два французских орудия.

Но наибольшую известность Волконский заслужил как деятельный организатор русского Главного и Генерального штабов, руководивший составлением первой сводной карты России, создавший собрание карт иностранных государств, первую большую военную библиотеку, первую мастерскую астрономических и математических инструментов для военных съемок и, наконец, училище колонновожатых, т. е. офицеров Генерального штаба.

При дворе занимала видное положение и сестра П. М. Волконского, некрасивая старая дева. Она состояла фрейлиной царицы и летом жила в Царскосельском Екатерининском дворце, в помещениях, непосредственно прилегавших к зданию Лицея и сообщавшихся с ним крытым переходом, которым часто пользовались лицеисты. Однажды, проходя вечером по коридору близ дверей квартиры фрейлины, Пушкин услышал в темноте шелест женского платья. Решив, что это – хорошенькая горничная Волконской, Наташа, с которой он был близко знаком и которой посвятил стихи «Вянет, вянет лето красно», юный поэт устремился на шорох. Он едва успел обнять девушку, как отворилась ближняя дверь, и – о ужас! – Пушкин увидел перед собой княжну Волконскую. Он бросился бежать, а негодующая фрейлина, отыскав своего влиятельного брата, пожаловалась ему не неслыханную дерзость лицеиста. В тот же вечер Волконский доложил о случившемся Александру и выразил свое возмущение директору Лицея Энгельгардту. А на другой день и царь потребовал объяснений от Энгельгардта. Директор изобразил в ярких красках отчаяние Пушкина, сказал, что юноша просит позволения написать княжне письмо с извинениями, и сумел так объяснить дело, что Александр смягчился и сказал, посмеиваясь: «Между нами, старая дева, быть может, в восхищении от ошибки молодого человека…» Тем и кончилось происшествие, причинившее много волнений Энгельгардту, Пушкину и его товарищам. Памятником этому случаю остался следующий экспромт поэта:

On peut tres bien, mademoiselle,Vous prendre pour une maquerelle,Ou pour une vielle guenon,Mais pour une grace, – oh, mon Dieu, non!

Это четверостишие В. Я. Брюсов перевел так:

Сударыня, могу сказать,За сводню можно вас принять,И на мартышку вы похожи,На грацию ж… помилуй боже!

Благополучная карьера Волконского поколебалась только однажды, в 1823 году, когда у него произошла резкая размолвка с Аракчеевым из-за смет Военного министерства. Волконский много лет ненавидел своего соперника по близости к Александру и в письмах к друзьям называл всесильного графа не иначе, как «проклятым змием». В столкновении пересилил, конечно, Аракчеев, и Волконский, оставив место начальника Главного штаба, уехал «лечиться» в Карлсбад, а затем получил дипломатическое поручение в Париж. Однако в 1825 году он опять состоял при Александре и сопровождал его в последней поездке в Таганрог.

Летом 1824 года жена Волконского с дочерью приехала на морские купания в Одессу. Здесь они познакомились с Пушкиным, и при отъезде их в Петербург поэт отправил с ними А. И. Тургеневу письмо, содержавшее резкую характеристику неприязненных отношений с Воронцовым и извещение, что подал в отставку.

В первый год царствования Николая I П. М. Волконский был назначен министром двора и на этом посту оставался 26 лет, вплоть до смерти. Когда в конце февраля 1832 года Пушкин, собирая материалы для «Истории Петра Великого», захотел ознакомиться с библиотекой Вольтера, в которой находились ценные материалы, пересланные в свое время Вольтеру И. И. Шуваловым, он просил на это разрешения у шефа жандармов Бенкендорфа. Библиотека Вольтера хранилась в Эрмитаже и подлежала, как и весь Эрмитаж, ведению министра двора, Волконского. После доклада Николаю I Бенкендорф сообщил Волконскому о допуске Пушкина к занятиям, и в деле имеется пометка министра двора: «Допустить известного сочинителя Пушкина рассмотреть хранящуюся в Эрмитаже библиотеку Вольтера». Мы не знаем, к сожалению, сколько раз бывал в ней Пушкин. Сохранилась только одна запись поэта о посещении ее 10 марта 1832 года, а также сделанный им набросок со статуи Вольтера работы Гудона, стоявшей в библиотеке.

Может быть, в результате одесского знакомства с княгиней Пушкин бывал у Волконских в Петербурге. Так, 8 февраля 1833 года поэт, уже женатый, был с Натальей Николаевной на одном из блестящих балов-маскарадов, даваемых Волконскими. В письме Нащокину, написанном через несколько дней после этого, Пушкин сообщал: «…кет у меня досуга, вольной, холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь s свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения».

И как раз в эти самые дни от П. М. Волконского ждал поэт хоть временного облегчения своих материальных затруднений. За несколько месяцев до этого Пушкин, от имени своей жены, предложил министерству двора приобрести огромную бронзовую статую Екатерины II, купленную в конце XVIII века прадедом Пушкиной, Гончаровым. Еще летом 1832 года авторитетная комиссия из академиков-скульпторов по поручению Волконского осмотрела статую и дала заключение, что она стоит более 25 тысяч рублей – суммы, которую за нее просил Пушкин. 18 февраля 1833 года Пушкин от имени Натальи Николаевны написал письмо Волконскому с просьбой дать окончательный ответ по поводу покупки статуи. 25 февраля министр двора ответил изложенным в самых изысканных выражениях, но безоговорочным отказом, он ссылался на «весьма затруднительное положение, в котором находится Кабинет его величества, отчего не может делать никаких приобретений». Несомненно, такой ответ был тяжким ударом по денежным расчетам Пушкина, который предполагал, что часть этой суммы останется у него в уплату долга, данного теще, Н. И. Гончаровой, еще перед свадьбой.

Отказ Волконского не был, по всей вероятности, продиктован действительным положением финансовых дел министерства двора. Крайняя скупость Волконского была общеизвестна и вошла в поговорку. Среди придворных он носил прозвище «Le prince Non» («Князь Нет») за неизменные отрицательные ответы на все обращенные к нему просьбы. В то же время, по отзывам современников, сам Волконский отнюдь не был чужд любви к деньгам.

По поводу столь близко знакомой ему скупости министра двора и в то же время свидетельствуя о неотступно преследовавших его материальных затруднениях, Пушкин записал в своем дневнике 8 января 1835 года: «Бриллианты и дорогие каменья были еще недавно в низкой цене. Они никому не были нужны. Выкупив бриллианты Наталии Николаевны, заложенные в московском ломбарде, я принужден был их перезаложить в частные руки, не согласившись продать их за бесценок. Нынче узнаю, что бриллианты опять возвысились. Их требуют в кабинет, и вот по какому случаю.

Недавно государь приказал князю Волконскому принести ему из кабинета самую дорогую табакерку. Дороже не нашлось, как в 9000 руб. Князь Волконский принес табакерку. Государю показалась она довольно бедна. – «Дороже нет», – отвечал Волконский. – «Если так, делать нечего, – отвечал государь: – я хотел тебе сделать подарок, возьми ее себе». Вообразите себе рожу старого скряги. С этой поры начали требовать бриллианты. Теперь в кабинете табакерки завелись уже в 60 000 руб».

Волконский как министр двора являлся хотя и не прямым, но высшим начальством всех лиц, носивших придворные звания, и в их числе камер-юнкера Пушкина, с которым постоянно встречался во дворце.

Наконец, в доме жены Волконского, на Мойке, великий поэт жил с осени 1836 года и умер 29 января 1837 года.

Внешним обликом, так ярко воспроизведенным на портрете работы Доу, а также постоянным брюзжанием Волконский напоминал старую ворчливую женщину. Недаром в известной агитационной «Песне» Рылеева сказано:

Князь Волконский – баба,Начальником штаба…

АЛЕКСАНДР I. Отрицательное отношение Пушкина к Александру I как к человеку и государственному деятелю сформировалось еще в лицейские годы.

Подростком поэт пережил короткий период поклонения царю, который представал в 1813–1815 годах перед очень многими вполне зрелыми людьми не иначе, как в ореоле славы победителя Наполеона и умиротворителя Европы. О внедрении в сознание молодежи таких представлений пеклись окружавшие лицеистов наставники. Свидетельство этих настроений – написанное 15-летним поэтом стихотворение «Александру», связанное с возвращением царя из Парижа. Однако рассказы очевидцев о действительной роли царя в кампаниях 1807–1814 годов и на Венском конгрессе, известия о том, что происходило после войны за стенами Лицея в родной стране, чтение, встречи с критически мыслящими людьми, такими, как Чаадаев, Н. Тургенев и другие, помогли Пушкину очень быстро понять глубокую реакционность Александра I. Он увидел действительную политическую сущность этого организатора «Священного союза», душителя свободной мысли во всей Европе, а в России – создателя военных поселений и покровителя мракобесов (например, архимандрита Фотия и «гасителя просвещения» Магницкого), не забывавшего, однако, вовремя обронить звучную либеральную фразу.

В те же годы Пушкин невольно наблюдал повседневную жизнь Александра I, его страсть к показной муштре солдат – недавних победителей французов, – которых на смотрах, под личным руководством царя, заставляли мучительно «тянуть носки», «печатать» церемониальный шаг различной, строго установленной ширины и т. д. Недаром в стихотворении «Орлову» поэт назвал строевые учения этого времени «военной мукой» и «царей наукой». Несомненно, здесь же, в Царском Селе, поэт слышал о многочисленных любовных похождениях Александра I, проходивших почти на глазах лицеистов, в маленьком дворцовом мирке. И это тоже не возвышало авторитета самодержца.

В 1818 году появляются прославленные «Сказки» (Noël):

Ура! в Россию скачетКочующий деспот…

В ней с острой насмешкой показан Александр I, кичащийся влиянием на европейскую политику. Приехав с очередного конгресса «Священного союза», объединявшего реакционные силы России, Пруссии и Австрии, царь самодовольно «вещает»:

«Узнай, народ российский,Что знает целый мир;И прусский и австрийскийЯ сшил себе мундир.О радуйся, народ: я сыт, здоров и тучен;Меня газетчик прославлял;Я пил, и ел, и обещал —И делом не замучен».

И вслед за тем Пушкин пародирует либеральные речи, обещания Александра I:

«…Закон постановлю на место вам Горголи,[7]И людям я права людей,По царской милости моей,Отдам из доброй воли».

Далее в «Сказках», облеченных в форму народной старофранцузской святочной песни, раскрывается должное отношение подданных к лживым обещаниям царя. Многоопытная мать Мария говорит младенцу Христу, поверившему было словам Александра:

«…Пора уснуть уж наконец,Послушавши, как царь-отецРассказывает сказки».

Вслед за тем появилась эпиграмма:

Воспитанный под барабаном,Наш царь лихим был капитаном:Под Австерлицем он бежал,В Двенадцатом году дрожал,Зато был фрунтовой профессор!Но фрунт герою надоел —Теперь коллежский он асессорПо части иностранных дел!

В этих восьми строках изложена со свойственным Пушкину лаконизмом и остротой вся жизнь Александра – от гатчинской плац-парадной школы в юности до разъездов по конгрессам «Священного союза», созданного для подавления национально-освободительного и революционного движения в Европе.

Оба стихотворения пользовались исключительной популярностью, переписывались во множестве экземпляров, заучивались наизусть военной молодежью. Их, среди других «вольнолюбивых» стихов Пушкина, называли многие декабристы, перечисляя литературные произведения, сыгравшие роль в формировании политических убеждений членов тайных обществ.

После смерти Александра I Пушкин не раз возвращался к оценке его личности и деятельности. Так, сожженная в 1830 году X глава «Онегина» начиналась характеристикой царя:

Властитель слабый и лукавый,Плешивый щеголь, враг труда,Нечаянно пригретый славой,Над нами царствовал тогда…

Неоднократно, говоря о событиях 1812 года, великий поэт с трезвостью историка и художника неизменно относил победу над французами за счет подъема народных сил и искусства русских полководцев, ни когда не приписывая и доли ее царю. Но он не раз отмечал то ведущее положение, которое благодаря русским победам занял Александр I на Венском конгрессе и в последующие годы существования «Священного союза», использовав это положение в целях укрепления реакционной политики царизма.

Портрет Александра I работы Ф. Крюгера, находящийся теперь в галерее, не был известен Пушкину. Он, как мы уже говорили, был написан только в 1837 году. Но тогда это место занимал столь же крупный конный портрет Александра I работы Доу. Ни этого портрета, ни точного его воспроизведения мы не знаем и о его художественных качествах не можем судить. Но до нас дошла резкая критика П. П. Свиньина, очевидно сформулировавшего те недостатки, за которые портрет и был убран из галереи. Льстец Свиньин пишет: «Напрасно будете искать в лице великодушного победителя той ангельской улыбки, которая обвораживала парижан… Из сего мрачного взгляда на сем равнодушном челе – он (посетитель. – Авт.) ничего не откроет, ничего не прочтет…» Вероятно, Доу слишком реалистически передал облик Александра I.

Еще бабка царя, Екатерина II, называла его «великим актером», и таким он остался на всю жизнь. Мы знаем, что чаще всего, бывая на людях, Александр улыбался «ангельской» улыбкой, прославленной верноподданными современниками, в то же время сохраняя мрачную складку меж бровей, изобличавшую сущность его натуры. Именно таков канонический портрет Александра I в живописи и скульптуре.

Тот же отпечаток носит лицо царя и на портрете Ф. Крюгера. Этому странному контрасту верхней и нижней частей лица посвящена эпиграмма Пушкина, написанная в 1829 году. Вдохновил поэта на создание этой эпиграммы бюст Александра I работы Торвальдсена, стоявший в Публичной библиотеке:

Напрасно видишь тут ошибку:Рука искусства навелаНа мрамор этих уст улыбку,А гнев на хладный лоск чела.Недаром лик сей двуязычен.Таков и был сей властелин:К противочувствиям привычен,В лице и в жизни арлекин.

М. А. МИЛОРАДОВИЧ. В 1812–1820 годах популярность ненапечатанных «вольнолюбивых» стихов Пушкина была очень велика. Один из современников поэта свидетельствовал: «Везде ходили по рукам, переписывались и читались его „Деревня“, „Ода на свободу“, „Ура! в Россию скачет…“ и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов».

В столице и в провинции через самый краткий срок после написания читались смелые строки:

Пока свободою горим,Пока сердца для чести живы,Мой друг, отчизне посвятимДуши прекрасные порывы!Товарищ, верь: взойдет она,Звезда пленительного счастья,Россия вспрянет ото сна,И на обломках самовластьяНапишут наши имена!«К Чаадаеву», 1818 г.

Или:

Питомцы ветреной Судьбы,Тираны мира! трепещите!А вы, мужайтесь и внемлите,Восстаньте, падшие рабы!Увы! Куда ни брошу взор —Везде бичи, везде железы,Законов гибельный позор,Неволи немощные слезы:Везде неправедная Власть…«Вольность». 1817 г.

А написавший эти строки молодой поэт продолжал почти публично высказывать свой образ мыслей, ненависть к самодержавию, сыпал остротами и эпиграммами на высших чиновников, царя и политические события.

Благодаря огромной популярности Пушкину же приписывалось и все, что было тогда в обращении из противоправительственных стихов и острот, принадлежавших другим авторам.

В апреле 1820 года власти решили подвергнуть Пушкина строгому наказанию. В квартиру его подослали агента, который безуспешно пытался подкупить слугу поэта и получить рукописи его ненапечатанных сочинений. Узнав об этом, Пушкин приготовился к обыску и сжег все свои нелегальные стихи. Вскоре он был вызван к петербургскому генерал-губернатору графу Михаилу Андреевичу Милорадовичу.

Вот как описывает встречу Пушкина с Милорадовичем один из ближайших друзей поэта, собиравший сведения о ней менее чем через месяц после событий: «Узнаю, что в одно прекрасное утро пригласил его полицеймейстер к графу Милорадовичу, Петербургскому военному генерал-губернатору. Когда привезли Пушкина, Милорадович приказывает полицеймейстеру ехать в его квартиру и опечатать все бумаги. Пушкин, слыша это приказание, говорит ему: „Граф, вы напрасно это делаете. Там не найдете того, что ищете. Лучше велите дать мне перо и бумаги, я здесь же все вам напишу“. Милорадович, тронутый этой свободной откровенностью, торжественно воскликнул: „Ah, c'est chevaleresque!“[8] – и пожал ему руку. Пушкин сел, написал все контрабандные свои стихи и попросил дежурного адъютанта отнести графу в кабинет. После этого подвига Пушкина отпустили домой и велели ждать дальнейших приказаний».

Рассказ этот в общих чертах сходится и с другими свидетельствами. Существует, однако, ряд добавлений, наиболее существенное из которых говорит, что Пушкин в списке, составленном для Милорадовича, не указал эпиграммы на царя и Аракчеева, понимая, что за эти строки особенно пострадает.

На другой день генерал-губернатор представил Александру I все написанное поэтом. Между тем по городу разнеслись уже слухи, что Пушкина ссылают в далекие места с суровым климатом. Называли Сибирь и Соловецкие острова. Друзья поэта всполошились и стали деятельно хлопотать о смягчении его участи. Карамзин, Жуковский, Энгельгардт, Гнедич, Чаадаев, Оленин действовали различными путями на царя, его мать, Марию Федоровну, и графа Каподистрия, непосредственного начальника поэта (Пушкин числился на службе в Коллегии иностранных дел). В то же время служивший для особых поручений при Милорадовиче полковник Ф. Глинка, восторженный поклонник Пушкина, старался настроить в его пользу своего начальника, растолковывая весьма мало сведущему в литературе генералу значение великого таланта «крамольного» юноши.

Через несколько дней, благодаря всем этим хлопотам, участь Пушкина была решена сравнительно мягко – его выслали на службу в Екатеринослав (ныне Днепропетровск). Поэт выехал из Петербурга 6 мая 1820 года с казенной подорожной, подписанной, по всей вероятности, тем же генерал-губернатором Милорадовичем.

Сыгравший столь заметную роль в жизни Пушкина, генерал от инфантерии М. А. Милорадович начал боевую службу в войну со Швецией в 1788 году и почти непрерывно продолжал ее до взятия Парижа в 1814 году. Имя его приобрело известность во время Итальянского и Швейцарского походов Суворова 1799 года, когда он, 27-летний генерал-майор, не раз заслужил похвалы великого полководца быстротой действий и презрением к смерти. Теми же качествами отличался Милорадович и как сподвижник Кутузова в кампаниях 1805 и 1812 годов, в промежутке между которыми сражался с турками в Валахии и на Дунае, В 1813 году он успешно действовал под Бауценом и Кульмом, а начиная с Лейпцигского сражения командовал гвардейским корпусом.

Малообразованный, не обладавший глубоким умом и широким кругозором, Милорадович был только смелым исполнителем возлагаемых на него боевых заданий. В армии ходили десятки анекдотов о его грубых ошибках во французском языке, которым он любил, однако, блеснуть, о наивном хвастовстве своими боевыми делами и графским титулом, полученным за них в 1813 году, и, наконец, о его уверенности в собственной неотразимости для особ женского пола. Широко известна была его несколько безалаберная доброта и расточительность: он вечно был без денег, тратя их на различные прихоти или раздавая всем, кто просил.

Милорадович был щеголь, старался, но не всегда умел, сказать острое слово, очень дорожил своей популярностью и верил в нее, был несколько театрален, любил делать благородные жесты и говорить громкие слова, как и было в упомянутом случае с Пушкиным.

В качестве петербургского генерал-губернатора, которым он стал с 1818 года, продолжая в то же время командовать гвардейским корпусом, Милорадович проявил отсутствие деловых качеств и беспечность, соединенную с пристрастием к внешнему блеску. Он очень любил показываться с целым штабом на «народных» гуляньях и в местах летних прогулок петербуржцев. На устройство одного из последних, Екатерингофа, он затратил огромные городские средства, с которыми обращался столь же расточительно, как и со своими собственными. Здесь давал он праздники и балы в возведенных по его приказу павильонах и беседках.

Постоянный посетитель театрального училища и театров, генерал-губернатор был внимателен преимущественно к хорошеньким актрисам, разыгрывая роль покровителя и знатока искусств. С «непокорными» и «непочтительными» актрисами и актерами обращался порой круто, «по-военному», отправляя под арест в театральную контору и даже в Петропавловскую крепость. Известного поэта П. А. Катенина, приятеля Пушкина и Грибоедова, Милорадович выслал из Петербурга за то, что тот публично выражал недовольство игрой актрисы, которой покровительствовал генерал-губернатор.

После смерти Александра I, во время междуцарствия в ноябре – декабре 1825 года, Милорадович держал себя самоуверенным и хвастливым «хозяином столицы», утверждая, что у него «60 тысяч штыков в кармане», то есть что он вполне располагает гвардией, на безусловное повиновение которой рассчитывал. Отречение Константина, присяга Николаю I и события 14 декабря застали генерал-губернатора врасплох. Новое царствование не сулило ему прежнего высокого положения. Уверенный в воцарении Константина, он в предшествовавшие дни держал себя с Николаем независимо и даже несколько свысока, привыкнув видеть в нем прежде всего своего подчиненного, дивизионного генерала в гвардейском корпусе. Пораженный вестью о выходе на Сенатскую площадь восставших солдат, Милорадович прискакал к их строю и безуспешно пытался убедить вернуться в казармы. Здесь он и был смертельно ранен декабристом Каховским.


Н. Н. РАЕВСКИЙ и С. Г. ВОЛКОНСКИЙ. Приехав в Екатеринослав, Пушкин не успел еще оглядеться и устроиться, как заболел лихорадкой, простудившись во время купания. В это время через Екатеринослав проезжал следовавший из Киева на Кавказские Минеральные Воды генерал Николай Николаевич Раевский с двумя дочерьми – Марией и Софией и сыном, тоже Николаем Николаевичем.

Младший Раевский, офицер лейб-гвардии гусарского полка, подружился с Пушкиным еще в Царском Селе, там же поэт встречался и с самим знаменитым генералом. Зная, что в Екатеринославе находится его ссыльный приятель, младший Раевский, едва вылезши из дорожной коляски, бросился искать поэта. Он застал Пушкина в «гадкой избенке, на досчатом диване, небритого, худого и бледного», – как пишет врач, ехавший с генералом и в тот же день взявшийся за лечение больного. Узнав о положении Пушкина, генерал решил увезти его с собой на воды. Разрешение местного начальства было дано, и менее чем через месяц после своей высылки из Петербурга поэт уже ехал с Раевскими через Новочеркасск и Ставрополь в Горячеводск (ныне Пятигорск).

Генерал от кавалерии H. H. Раевский, с которым в это время близко общался Пушкин, был одним из замечательнейших военных деятелей своего времени. Прошедший боевую школу на турецкой, польской и кавказской войнах конца XVIII века, близкий друг и соратник П. И. Багратиона, под командой которого он сражался в 1806 году с французами, в 1808-м – со шведами и в 1810-м – с турками, Раевский особенно прославился в Отечественную войну. У деревни Салтаковки он героически атаковал корпус Даву, рвавшийся следом за уходившей армией Багратиона, у Смоленска сдерживал авангард Наполеона, обеспечивая соединение наших армий, а под Бородином защищал центр русской позиции, и главный ее редут вошел в военную историю с его именем. В 1813 году Раевский командовал гренадерским корпусом, во главе которого сражался при Бауцене и Кульме. При Лейпциге, раненный пулей в грудь, он остался в строю до конца сражения. В 1814 году участвовал в ряде боев, в штурме Парижа. После войны Раевский командовал корпусом, штаб которого стоял в Киеве.

Помимо выдающегося военного дарования и боевого опыта Раевский, по единодушным отзывам современников, обладал высокими человеческими достоинствами – редкой скромностью, равнодушием к почестям, независимостью мыслей и суждений, серьезным образованием, гуманностью и отзывчивостью к окружающим и подчиненным.

Все эти качества ярко выразились в отношениях Раевского с молодым Пушкиным. Характеризуя их, один из первых биографов великого поэта писал: «Несмотря на французское воспитание, Раевский был настоящий русский человек, любил русскую речь, по собственной охоте знаком был с нашей словесностью, знал и ценил простой народ, сближался с ним в военном быту и в своих поместьях, где, между прочим, любил заниматься садоводством и домашней медициной. В этих отношениях он далеко не походил на своих товарищей по оружию, русских знатных сановников, с которыми после случалось встречаться Пушкину и которым очень трудно было понять, что за существо поэт, да еще русский. Раевский как-то особенно умел сходиться с людьми, одаренными свыше. По отношению к Пушкину генерал Раевский важен еще для нас как человек с разнообразными и славными воспоминаниями и преданиями, которыми он охотно делился в разговорах».

Беседы такого рода, несомненно, происходили в течение всего времени, проведенного Пушкиным в кругу семьи Раевских, и начались именно в первые дни пути, когда, узнав, что поэт, ехавший в открытой коляске со своим приятелем, страдает от приступов лихорадки, генерал пересадил его в свою карету. В «Исторических записях» Пушкина в разделе «Table-talk» сохранился ряд рассказов Раевского, метко характеризовавших некоторых деятелей времени Екатерины II и знакомцев генерала по военному поприщу.

6 июня приехали в Горячеводск, где уже лечился старший сын Раевского, полковник Александр Николаевич. Путешественники прожили здесь, а также в Железноводске и Кисловодске около двух месяцев. Окончательно излеченный местными ваннами, Пушкин совершал прогулки по окрестностям с братьями Раевскими. Плененный величественной природой, здесь он задумал и начал писать «Кавказского пленника».

5 августа Раевские и Пушкин выехали в Крым и через крепость Кавказскую (ныне город Кропоткин), Тамань, Керчь и Феодосию прибыли к концу месяца в Гурзуф. Ночью, на корабле, при переезде из Феодосии, в то время как его спутники спали, Пушкин создал свою элегию «Погасло дневное светило».

В Гурзуфе ждали Раевских жена генерала (внучка великого Ломоносова) и две старшие дочери. Все разместились в одном предоставленном в распоряжение генерала Доме. Описывая осенью брату Льву свое путешествие, Пушкин восторженно сообщал о жизни в Крыму: «Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12-го года; человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери – прелесть, старшая – женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, – горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского».

В середине сентября, оставив в Гурзуфе жену и дочерей, генерал, вместе со своим младшим сыном и Пушкиным, выехал в обратный путь. Часть пути они ехали верхом и вместе посетили Георгиевский монастырь и Бахчисарай, где осматривали «в забвеньи дремлющий дворец» крымских ханов. В конце сентября поэт прибыл в Кишинев, куда за истекшее время была переведена из Екатеринослава канцелярия его начальника, генерала Инзова.

Общение с семейством Раевских оставило значительный след в творчестве Пушкина. Николаю Николаевичу – младшему, знатоку и тонкому ценителю литературы, до последних лет жизни оставшемуся его другом, поэт посвятил «Кавказского пленника», Александру Николаевичу, под глубоким и сложным влиянием которого он некоторое время находился, посвящены стихи «Демон» и «Коварность». Исследователи творчества Пушкина полагают, что несколько стихотворений, написанных в ближайшие годы после пребывания на Кавказе и в Гурзуфе, связаны с впечатлением, произведенным на него двумя старшими дочерьми генерала.

Наконец, Марии Николаевне, смуглой, черноглазой, живой и шаловливой девушке-подростку, с которой он виделся ежедневно во все три месяца своего путешествия, Пушкин через несколько лет посвятил поэму «Полтава». Существует предположение, что увлечение Марией Раевской было одним из наиболее серьезных в жизни поэта. С ее именем связывают не одну строфу в «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах», «Онегине» и других произведениях Пушкина. Сама Мария Николаевна рассказывает в своих записках:

«Мне вспоминается, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога, я ехала в карете с Софьей, нашей англичанкой, русской няней и компанионкой. Завидев море, мы приказали остановиться, вышли из кареты и всей гурьбой бросились любоваться морем. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала забавляться тем, что бегала за волной, а когда она настигала меня, я убегала от нее. Кончилось тем, что я промочила ноги. Понятно, я никому ничего об этом не сказала и вернулась в карету. Пушкин нашел, что эта картинка была очень грациозна, и, поэтизируя детскую шалость, написал прелестные стихи; мне было тогда лишь 15 лет:

Как я завидовал волнам,Бегущим резвой чередоюС любовью лечь к ее ногам.Как я желал тогда, с волнамиКоснуться милых ног устами.

Позже, в поэме «Бахчисарайский фонтан», он сказал:

…ее очиЯснее дня,Чернее ночи.

В сущности, он обожал только свою музу и поэтизировал все, что видел», – скромно заканчивает Раевская.

Несомненно, что с Марией Николаевной Пушкин еще не раз встречался в ближайшие годы в Киеве. Но чувство поэта осталось неразделенным.

Пленившей Пушкина девушке предстоял незаурядный жизненный путь, связанный с судьбой ее мужа. В январе 1825 года Мария Раевская вышла замуж за генерал-майора князя Сергея Григорьевича Волконского.

Волконский был на 17 лет старше своей жены. Он начал боевую службу в 1806 году, отличился в сражении при Прейсиш-Эйлау, а в 1810 году в войне с Турцией проявил особенную отвагу в бою при Ватине. В 1812 году командовал конным партизанским отрядом, год спустя за храбрость, проявленную при Калише, награжден орденом Георгия IV степени. Менее чем за 10 лет боевого пути он участвовал в 58 сражениях, в 1813 году был произведен в генерал-майоры. После войны Волконский служил на юге России, где с ним познакомился и сблизился Пушкин. Особенно часто они встречались весной 1824 года в Одессе.

Волконский, командовавший в это время пехотной бригадой, был одним из руководящих деятелей Южного тайного общества, и есть сведения, что именно ему было поручено завербовать Пушкина в число членов. Вероятно, он, как и другие будущие декабристы, не пытался этого сделать, боясь подвергнуть великого поэта опасностям, связанным с политической борьбой, а может быть понимая, что поэт своими вольнолюбивыми стихами, и не состоя в тайном обществе, приносит огромную пользу его делу. Сохранилось только одно письмо С. Г. Волконского Пушкину, написанное из Петербурга осенью 1824 года в село Михайловское. В нем Волконский выражает сожаление, что ссыльный поэт подвергся «новым гонениям» правительства, и надежду, что Пушкин изберет темой своих творений историю древних русских республик – Новгорода и Пскова. Переходя к событиям собственной жизни, Волконский сообщает, что женится на Марии Николаевне Раевской, и высказывает уверенность, что «всякое доброе известие» о нем будет приятно Пушкину. Письмо проникнуто доброжелательным, дружественным чувством.

Когда в январе 1826 года Волконский был арестован в городке Умань и отправлен в Петербург, где заключен в Петропавловскую крепость, Мария Николаевна, едва оправившись после родов, несмотря на резкое противодействие семьи, особенно брата Александра, поехала в Петербург. Здесь она добилась свидания с мужем и ожидала решения его участи с твердым желанием разделить ее до конца. Когда Волконский был приговорен к 20 годам каторги, Мария Николаевна решила последовать за ним в Сибирь. Ей пришлось выдержать длительную борьбу и со своими близкими, которые отговаривали ее от этого шага, и с правительством, делавшим все, чтобы запугать жен декабристов, заставить их отказаться от намерений ехать за мужьями. Оставив сына в семье родителей – его не позволили взять с собой, – Мария Николаевна тронулась в дальний путь.

В Москве, проездом, она виделась с Пушкиным, который через нее хотел передать в Сибирь свое стихотворение «Во глубине сибирских руд»:

Во глубине сибирских рудХраните гордое терпенье,Не пропадет ваш скорбный трудИ дум высокое стремленье…

Но поэт не поспел доставить Волконской стихотворения: торопясь к цели путешествия, она уехала в ночь после их разговора.

При этом свидании Пушкин говорил Марии Николаевне, что собирается писать книгу о Пугачеве и надеется с ней увидеться в поездке на Урал, на места действия знаменитого восстания. А через год, узнав о смерти маленького сына Волконских, оставленного в европейской России, поэт послал Марии Николаевне следующую эпитафию:

В сиянье, в радостном покое,У трона вечного творца,С улыбкой он глядит в изгнание земное,Благословляет мать и молит за отца.

Образ Марии Николаевны вдохновил много позже Н. А. Некрасова на создание поэмы «Русские женщины».

Гроза 1825 года тяжело отозвалась на семье Раевских. Кроме С. Г. Волконского был арестован генерал-майор М. Ф. Орлов, муж старшей из сестер Раевских – Екатерины, хоть и не приговоренный к каторге, но навсегда исключенный из службы и обреченный на жизнь под полицейским надзором. Были привлечены к следствию и арестованы оба сына генерала, правда, вскоре их освободили. Помимо этого, сослан в каторгу один из ближайших его родственников, отставной полковник В. Л. Давыдов. Наконец, добровольно уехала навсегда в Сибирь Мария Николаевна.

H. H. Раевский мужественно принял все удары судьбы, но, несомненно, тяжкие волнения 1825–1826 годов поколебали и ранее расстроенное ранами и военными трудами его здоровье. А в следующие годы последовали еще два неожиданных удара – исключение со службы обоих его сыновей, Николая и Александра.

Генерал H. H. Раевский умер 16 сентября 1829 года в возрасте 58 лет. В последние минуты, смотря на портрет дочери Марии, он сказал: «Это – самая удивительная женщина, которую я знал».

Пушкин был верным другом семьи Раевских. Когда в начале 1830 года вдова генерала обратилась к нему с просьбой походатайствовать о ее материальных делах, он, не задумываясь, написал об этом шефу жандармов Бенкендорфу, хотя отношения их в тот момент были весьма натянуты – поэту было только что отказано в разрешении отправиться путешествовать за границу.

Вот это письмо Пушкина: «Весьма не вовремя приходится мне прибегнуть к благосклонности вашего превосходительства, но меня обязывает к тому священный долг. Узами дружбы и благодарности связан я с семейством, которое ныне находится в очень несчастном положении: вдова генерала Раевского обратилась ко мне с просьбой замолвить за нее слово перед теми, кто может довести ее голос до царского престола. То, что выбор ее пал на меня, само по себе уже свидетельствует, до какой степени она лишена друзей, всяких надежд и помощи. Половина семейства находится в изгнании, другая – накануне полного разорения. Доходов едва хватает на уплату процентов по громадному долгу. Г-жа Раевская ходатайствует о назначении ей пенсии в размере полного жалованья покойного мужа, с тем, чтобы пенсия эта перешла дочерям в случае ее смерти. Этого будет достаточно, чтобы спасти ее от нищеты. Прибегая к вашему превосходительству, я надеюсь судьбой вдовы героя 1812 года – великого человека, жизнь которого была столь блестяща, а кончина так печальна, – заинтересовать скорее воина, чем министра, и доброго и отзывчивого человека скорее, чем государственного мужа».

Просьба Раевской была удовлетворена. Явно преувеличивая роль своего друга в этом эпизоде, П. В. Нащокин сообщал, что «Пушкин выпросил вдове Раевского пенсию: государь ей назначил 12 тысяч пенсиону». Мало вероятно, чтобы на Николая I или Бенкендорфа подействовало красноречивое и полное благородства письмо Пушкина. Но роль Раевского в 1812 году, его место среди русских полководцев были так значительны и почетны, что, очевидно, требовали этой пенсии, отнюдь не такой большой по сравнению с арендами, пенсиями и единовременными подачками, постоянно дававшимися многим «верноподданным» слугам царя.

Портрет H. H. Раевского, несомненно, принадлежит к числу наиболее выразительных произведений Доу, исполненных с натуры, как свидетельствует надпись в левом нижнем его углу. Энергичное, мужественное лицо, со сдвинутыми бровями и прямым, твердым взглядом, передает сильный характер героя. Простой вицмундир без шитья, звезды высших орденов, полуприкрытые походной шинелью, подчеркивают суровый облик и скромность Раевского.

К удачным и остро схожим с оригиналом относится и портрет С. Г. Волконского. Он написан в 1823 году, но в связи с восстанием 1825 года не был помещен в галерею при ее открытии. Пролежав в кладовой дворца более 80 лет, портрет этот после революционных событий 1905–1906 годов наконец занял свое законное место в Военной галерее 1812 года.


И. Н. ИНЗОВ. По возвращении из поездки на Кавказ и в Крым для Пушкина начался новый, кишиневский, период жизни, охвативший почти три года, с сентября 1820-го по июль 1823 года. Видную роль в нем играл непосредственный начальник поэта генерал-лейтенант Иван Никитич Инзов, состоявший в должности попечителя колонистов юга России, а с июля 1820 года исполнявший также обязанности наместника Бессарабии. Этим и был вызван переезд его канцелярии из Екатеринослава в Кишинев.

Немногие дошедшие до нас сведения о жизни И. Н. Инзова до назначения его на юг России рисуют служебный путь исправного и доблестного офицера. Начав службу 17-летним юношей, Инзов получил боевое крещение в 1789–1791 годах во время турецкой войны, после которой несколько лет он состоял ординарцем и адъютантом фельдмаршала Репнина. В 1799 году Инзов командовал на знойных полях Италии и в снежных ущельях Альп прославившимся доблестью Апшеронским пехотным полком, не раз заслужив похвалы великого Суворова, и в 1804 году, на 20-м году службы, произведен в генерал-майоры. В 1805 году по желанию Кутузова Инзов был назначен дежурным генералом его армии и стал бессменным помощником славного полководца в этой трудной кампании. Потом командовал бригадой и дивизией, участвуя в боевых действиях в Галиции и на Дунае. С начала Отечественной войны состоял начальником штаба 3-й армии (Тормасова), прикрывавшей Киев и не принимавшей значительного участия в боевых действиях лета и осени 1812 года вплоть до разгрома французов на Березине. Зато в 1813 году Инзов, перешедший опять в строй, участвовал в целом ряде сражений и особенно отличился при Бауцене, где со своей дивизией оказал упорное сопротивление корпусу Нея и не раз лично водил полки в штыковую атаку. Вслед за тем он участвовал в трехдневной «битве народов» под Лейпцигом, в осаде Магдебурга и Гамбурга.

Через четыре года после окончания войны состоялось назначение Инзова в Екатеринослав, а еще через два года переехал он в Кишинев. Старый холостяк – ему в 1820 году было 52 года, – генерал Инзов зажил здесь, отдавая много времени обязанностям по управлению краем и посвящая досуг чтению и занятиям естественными науками, которые он очень любил. Двухэтажный каменный дом наместника, стоявший на пригорке над Кишиневом, и прилегавшие к нему большой двор и сад полны были разнообразных птиц, и в клетках и на свободе, а также всевозможных, порой редких, растений.

В этом-то доме, в двух комнатах нижнего этажа, Инзов вскоре поселил Пушкина, за которым высшее петербургское начальство поручило ему наблюдать. В столице, конечно, не думали, что этот начальник окажется до такой степени мягким, заботливым и снисходительным.

Добрый и просвещенный Инзов, в молодости близкий к московскому кружку прогрессивного общественного деятеля писателя Н. И. Новикова, убежденный противник крепостного права и телесных наказаний, был проникнут искренней гуманностью и терпимостью. Он начал свои отношения со ссыльным поэтом с того, что, едва узнав его, отпустил на Кавказ и в Крым. По этому поводу Инзов писал начальству в Петербург: «Расстроенное его здоровье в столь молодые лета и неприятное положение, в коем он, по молодости, находится, требовали, с одной стороны, помощи, а с другой – безвредной рассеянности, а потому отпустил я его с генералом Раевским…»

Как видно из этого письма, приказ «наблюдать» за поэтом Инзов понимал по-своему. Он вкладывал в эти слова самый высокий смысл, он относился к поэту по-отечески. Инзов сумел с первых дней примениться к характеру одинокого юноши, оценить его прямодушие и великий талант. Поселив Пушкина в своем доме, Инзов постоянно приглашал его к своему столу, вел с поэтом серьезные беседы, снабжал его книгами из своей библиотеки, наблюдал за его поведением в обществе. И делал все это со свойственной ему мягкостью и в самой деликатной форме.

Не стесненный систематическим исполнением служебных обязанностей, Пушкин в Кишиневе вел жизнь подвижную, пеструю и разнообразную. В то же время он много и плодотворно работал. Недаром весной 1821 года в стихотворении «Чаадаеву» поэт писал:

В уединении мой своенравный генийПознал и тихий труд, и жажду размышлений.Владею днем моим; с порядком дружен ум;Учусь удерживать вниманье долгих дум;Ищу вознаградить в объятиях свободыМятежной младостью утраченные годыИ в просвещении стать с веком наравне.

В Кишиневе Пушкин часто бывал у командовавшего 16-й пехотной дивизией генерала М. Ф. Орлова, женившегося в 1821 году на знакомой поэта по Гурзуфу старшей дочери H. H. Раевского, Екатерине Николаевне. Здесь собирался кружок передовых военных, велись серьезные политические беседы, часто продолжавшиеся в более горячей и откровенной форме на квартире майора В. Ф. Раевского (однофамильца генерала Николая Николаевича), блестяще образованного, революционно настроенного офицера, с которым Пушкин находился в дружеских отношениях. Поэт много читал, беря книги у Инзова, Орлова, Раевского и других, проявлял особый интерес к вопросам общественной мысли, философии, истории и географии.

Кишиневские годы отмечены работой над «Кавказским пленником», «Бахчисарайским фонтаном», «Гаврилиадой», «Братьями-разбойниками». В Кишиневе написаны «Песнь о вещем Олеге», «Черная шаль», «Кинжал» и многие другие стихотворения. Здесь начат «Евгений Онегин» и задуманы «Цыганы». Кроме того, Пушкин находил время учиться молдавскому языку у эконома инзовской усадьбы, пытливо изучал жизнь местного населения, охотно посещал балы молдавских «бояр» и русских чиновников, с увлечением танцевал на них, ночи напролет играл в карты и увлекался тамошними красавицами.

Известен целый ряд столкновений вспыльчивого и самолюбивого поэта с представителями кишиневского общества, в нескольких случаях окончившихся дуэлями, по счастью обошедшимися без пролития крови, но показавшими замечательное бесстрашие Пушкина.

Такова была дуэль поэта с подполковником С. Н. Старовым, происшедшая в январе 1822 года при следующих обстоятельствах. Во время бала в кишиневском казино Пушкин велел оркестру играть мазурку. Вслед за ним один из офицеров крикнул, чтобы играли кадриль. Пушкин вновь повторил: «Мазурку!» – и музыканты послушались его. Присутствовавший Старов решил вступиться за «честь» своего подчиненного и потребовал, чтобы поэт извинился перед ним. Пушкин отказался и получил вызов на поединок. Противники встретились на другое утро в окрестностях Кишинева во время сильной метели, мешавшей им хорошо видеть друг друга. Сделав каждый по два выстрела, они разъехались, решив возобновить дуэль на следующее утро. Но в тот же день секунданты помирили Пушкина и Старова; при этом, по свидетельству современника, известный своей храбростью в 1812–1814 годах подполковник сказал: «Вы, Александр Сергеевич, так же хорошо стоите под пулями, как пишете стихи».

Иногда Инзову удавалось вовремя узнать о готовившемся поединке, например с ревнивым богачом Инглези. Тогда генерал принимал решительные меры: сажал Пушкина под домашний арест, приставив к дверям его комнаты часового и в то же время стараясь уладить возникший конфликт. Такое же наказание применял Инзов к поэту и в тех случаях, когда от горожан поступали жалобы на уж очень нашумевшие «шалости» его питомца. Так было, когда, едучи верхом по одной из главных улиц Кишинева и увидев в окне дома хорошенькую девушку, Пушкин, пришпорив коня, въехал прямо на крыльцо и до обморока напугал приглянувшуюся ему особу. Но и в этих случаях добряк Инзов посылал арестованному для развлечения новые журналы и сам приходил к нему побеседовать на различные интересовавшие их обоих темы, вплоть до революционных событий в Испании 1820–1822 годов.

Во все время службы в канцелярии Инзова Пушкин широко пользовался правом отлучек из Кишинева То он кочевал где-то с цыганским табором, то уезжал к Раевским в Киев, то целый месяц жил в Одессе и, наконец, дважды подолгу гостил в имении Каменка, принадлежавшем братьям Давыдовым, близким родственникам Раевских и Д. В. Давыдова, где собирались члены Южного тайного общества и время делилось, по словам поэта, между «аристократическими обедами и демократическими спорами». И когда во время одного из этих пребываний в Каменке Инзов получил письмо отставного генерала А. Л. Давыдова с извещением, что Пушкин заболел и потому не может к сроку возвратиться в Кишинев, он ответил следующим письмом; «До сего времени я был в опасении о г-не Пушкине, боясь, чтобы он, невзирая на жестокость бывших морозов с ветром и метелями, не отправился в путь и где-нибудь, при неудобствах степных дорог, не получил несчастья. Но, получив почтеннейшее письмо ваше от 15 сего месяца, я спокоен и надеюсь, что ваше превосходительство не позволите ему предпринять путь, поколе не получит укрепления в силах».

Весной 1821 года граф Каподистрия по приказу Александра I запросил Инзова о поведении Пушкина. 28 апреля генерал отвечал секретным письмом, в котором читаем: «Пушкин, живя в одном со мною доме, ведет себя хорошо и при настоящих смутных обстоятельствах[9] не оказывает никакого участия в сих делах. Я занял его переводом на российский язык составленных на французском молдавских законов и тем, равно другими упражнениями по службе, отнимаю способы к праздности… В бытность его в столице он пользовался от казны 700 рублей в год; но теперь не получает сего содержания и, не имея пособия от родителя, при всем возможном от меня вспомоществовании терпит, однако же, иногда некоторый недостаток в приличном одеянии. Посему я долгом считаю покорнейше просить распоряжения вашего о назначении ему отпуска здесь того же жалованья, какое он получал в С.-Петербурге». Как видим, помимо самых благоприятных отзывов о поведении ссыльного поэта Инзов ходатайствовал еще о его материальных делах. И ходатайствовал успешно – просимое им жалованье выплачивалось с этого времени Пушкину вплоть до высылки его из Одессы в село Михайловское. Отметим, что положительные отзывы о поведении поэта генерал давал правительству не один раз.

Пушкин отвечал Инзову глубоким уважением и любовью. За глаза он часто ласкательно называл своего начальника: «Мой Инзушко». Один из знакомцев поэта, наблюдавший его жизнь в Кишиневе и Одессе в 1823–1824 годах, писал: «Иван Никитич привязал к себе Пушкина, снискал доверенность его и ни разу не раздражал его самолюбия. Впоследствии Пушкин, переселясь в Одессу, при каждом случае говорил об Иване Никитиче с чувством сыновнего умиления. Этому я сам был свидетель».

В «Воображаемом разговоре с Александром I» Пушкин в следующих выражениях противопоставлял Инзова графу Воронцову, под начальство которого он попал в Одессе: «…генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам… Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив…»

В 1823 году Пушкин был переведен в Одессу. Он сам хотел перевода и хлопотал о нем через своих столичных друзей. Ему было душно в надоевшем захолустном Кишиневе; казалось, что богатая приморская Одесса, с ее пестрым населением, оперным театром и новыми знакомствами, даст богатую пищу для наблюдений и станет местом нового творческого подъема. При этом Пушкин надеялся, что пребывание в Одессе будет шагом к столь желанному возвращению из ссылки. Особенно опостылел ему Кишинев после ареста В. Ф. Раевского, обвиненного в революционной агитации среди солдат, и отъезда генерала М. Ф. Орлова, отстраненного от должности в связи с этим делом.

Не мешая поэту поступать сообразно его желанию, Инзов, оставшись в Кишиневе, скучал и беспокоился о его судьбе. Чиновник Вигель, часто видевший генерала в это время, писал в своих записках: «Нередко, разговаривая со мной, вздыхал он о Пушкине, любезном чаде своем. Судьба свела сих людей, между коими великая разница в летах была малейшим препятствием к искренней взаимной любви. Сношения их сделались столь же странными, сколько трогательными и забавными. С первой минуты прибывшего совсем без денег молодого человека Инзов поместил у себя жительством, поил, кормил, оказывал ласки, и так осталось до самой минуты последней их разлуки. Никто так глубоко не умел чувствовать оказываемых ему одолжений, как Пушкин… Его веселый, острый ум оживлял, освещал пустынное уединение старца. С попечителем своим, более чем с начальником, сделался он смел и шутлив, никогда дерзок; а тот готов был ему все простить… Надобно было послушать, с каким нежным участием и Пушкин отзывался о нем. „Зачем он меня оставил? – говорил мне Инзов. – Конечно, иногда в Кишиневе бывало ему скучно, но разве я мешал его отлучкам, его путешествиям по Кавказу, в Крым, в Киев, продолжавшимся несколько месяцев, иногда более полугода. Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел, и жить в ней сколько угодно. А с Воронцовым, право, несдобровать ему“.

Близко узнавший великого поэта и полюбивший его Инзов верно предвидел будущее. Впрочем, можно предположить, что в годы долгой военной службы, не раз встречаясь с графом Воронцовым, он составил о его характере определенное, трезвое представление.

Портрет И. Н. Инзова, по всей вероятности, относится к числу заочно исполненных в мастерской Доу; мы не располагаем сведениями, чтобы генерал отлучался с юга России в период создания галереи, в 1819–1828 годах. Но и на этом портрете, написанном с неизвестного нам изображения, лицо Инзова носит печать спокойствия, ума и доброты, проявленных им в отношениях с Пушкиным.


И. В. САБАНЕЕВ. В Кишиневе Пушкин не раз встречался с генерал-лейтенантом Иваном Васильевичем Сабанеевым, командиром 6-го пехотного корпуса, в состав которого входила пехотная дивизия генерал-майора М. Ф. Орлова. Бывая в Кишиневе, Сабанеев обязательно посещал Инзова как старшего из местных военных чинов, управляющего краем и к тому же знакомого ему по прошлой боевой службе. Во время одного из таких посещений, 5 февраля 1822 года, Пушкин, находясь в соседней комнате, услышал, как Сабанеев говорил Инзову о намеченном назавтра аресте майора В. Ф. Раевского, обвинявшегося в революционной пропаганде среди солдат и в принадлежности к тайному политическому обществу «Союз благоденствия». Инзов горячо отстаивал невиновность Раевского. Убедившись, что Сабанеев имеет предписание об аресте его друга, Пушкин побежал к Раевскому и предупредил его о грозящей опасности. Майор поспешил уничтожить компрометировавшие его и других членов общества бумаги, что, впрочем, не помешало властям после ареста продержать его в заключении более 5 лет и затем сослать в Сибирь.

Следующая известная нам встреча Пушкина с Сабанеевым относится к январю 1824 года, когда поэт уже из Одессы ездил для исторических разысканий в Бендеры и Каушаны. Находясь проездом в Тирасполе, где квартировал штаб 6-го корпуса, Пушкин был приглашен обедать к Сабанееву. По свидетельству его спутника, поэт был остроумен и разговорчив, очень понравился хлебосольной жене генерала и сам нашел занимательной беседу хозяина. Среди потомков Сабанеева сохранилось предание, что от него Пушкин услышал рассказ автобиографического характера, послуживший позже сюжетом для повести «Метель».

Несомненно, Пушкин многократно видел генерала Сабанеева и в Одессе, куда тот часто приезжал по служебным делам. Так, ранней весной 1824 года оба они были на маскараде у генерал-губернатора. Уступая просьбам Воронцовых, Сабанеев согласился участвовать в этом увеселении, придумав себе весьма оригинальный костюм. Он облекся в статскую одежду и нацепил на фрак многочисленные имевшиеся у него иностранные ордена, не надев при этом ни одного русского. Эта остроумная насмешка над характерным для русского высшего общества преклонением перед всем чужеземным привела Пушкина в восторг: «англомания» Воронцова, столь ненавистная поэту, была в Одессе известна всем.

И. В. Сабанеев принадлежал к числу наиболее видных боевых генералов своего времени. Окончив Московский университет, он 19-летним юношей начал службу в турецкую войну 1790–1791 годов, во время которой отличился храбростью и был отмечен Кутузовым. В суворовском походе 1799 года Сабанеев неизменно командовал передовыми цепями одной из колонн, был дважды ранен в боях при Чертовом мосте и Муттентале, среди тяжелораненых оставлен в Гларисе и взят в плен французами. Выздоровев, Сабанеев возвратился в Россию, привезя проект нового обучения пехоты рассыпному строю, разработанный им на основании опыта последней войны. Проект оказался так хорош и нужен, что вскоре был принят во всей русской армии. Слабость здоровья в результате ранений заставила Сабанеева выйти в отставку, но ненадолго. В 1805–1807 годах, командуя полком в авангарде Багратиона, он вновь зарекомендовал себя бесстрашным и предприимчивым офицером, а в одной из рукопашных стычек был снова ранен (на этот раз штыком в лицо). Участвуя в войне со шведами, Сабанеев находился в составе отряда, перешедшего по льду Ботнический залив, был еще раз ранен и участвовал в целом ряде удачных боев, за что был награжден чином генерал-майора и орденом Георгия III степени. В 1810–1811 годах он участвовал в турецкой войне и особенно прославился в сражении при Батике, командуя левым крылом русской армии. Блестящие действия Сабанеева при Рущуке и Слабодзее отмечены особыми похвалами Кутузова. При заключении Бухарестского мира он состоял вторым русским уполномоченным. В войну 1812–1814 годов был начальником штаба армии Чичагова и позже Барклая-де-Толли, высоко его ценивших.

Сабанеев отличался гуманностью по отношению к солдатам и исключительной честностью. По фигуре и движениям, маленький, сухой, чрезвычайно живой и деятельный Сабанеев, как пишут современники, несколько напоминал великого Суворова, перед памятью которого он благоговел.


А. Ф. ЛАНЖЕРОН. Вероятно, еще весной 1821 года, приехав на месяц в Одессу из Кишинева, Пушкин познакомился с херсонским военным губернатором и одесским градоначальником, генералом от инфантерии графом Александром Федоровичем Ланжероном, болтливым и общительным 60-летним французом.

Начав службу в королевских французских войсках, 19-летний Ланжерон принял участие в войне за освобождение Северной Америки от владычества Англии и проявил выдающуюся храбрость в сражениях с англичанами. Возвратясь во Францию и эмигрировав во время революции, он поступил в русскую армию, с которой участвовал почти во всех войнах, с 1790 по 1814 год, против шведов, турок и французов. Храбрый генерал и ловкий царедворец, пользовавшийся милостями Екатерины II, Павла и Александра I, Ланжерон в 1811 году был произведен в генералы от инфантерии и в Отечественную войну командовал корпусом. В течение долгой военной карьеры Ланжерон знал и неудачи (при Аустерлице его колонна была почти уничтожена), и победы, не раз проявлял он недюжинное военное дарование и достигал значительных успехов. Так, в 1811 году временно, перед назначением Кутузова, командуя Дунайской армией, он взял крепость Рущук и был ближайшим помощником великого полководца в операциях по блокаде и пленению турецкой армии. В 1813 году под Лейпцигом корпус Ланжерона, единственный из всех союзных войск, прорвал фронт армии Наполеона и заставил противника начать отступление. За взятие в 1814 году штурмом господствующих над Парижем Монмартрских высот он получил высший русский орден Андрея Первозванного.

В 1815 году Ланжерон был назначен в Новороссию в качестве преемника своего земляка и друга герцога Ришелье, навсегда уехавшего во Францию. Проведший всю жизнь на войне, Ланжерон не имел ни малейшего представления о гражданских делах, об управлении й устройстве подчиненного ему края, но со свойственным ему легкомыслием нимало этим не смущался и даже не пытался вникнуть в новое для него дело. Один из современников и свидетелей его деятельности характеризует ее так: «С тех пор как свет стоит, неосновательнее графа Ланжерона еще ничего видано не было… Он создан был, чтобы находиться посланником при каком-нибудь немецком или итальянском двора или управлять где-нибудь придворным театром… Нашли, что он не годится командовать корпусом, и дали ему в управление целый край… Как шли при нем дела, этого не нужно уж спрашивать». По словам другого очевидца последних лет деятельности Ланжерона в Новороссии, его «едва терпели на месте, где он не принес ни малейшего блага и где, потеряв всякое значение, сделался игрушкой в руках всех, кому выгодно было им вертеть».

Граф Ланжерон был известен как увлекательный собеседник и острослов. Однажды после боя он сказал храброму, но не проявившему должной предприимчивости полковнику: «Вы пороху не боитесь, но вы его и не выдумаете». Будучи исключительно хладнокровен и распорядителен в сражениях, Ланжерон как в делах управления краем, так и в домашнем быту был донельзя забывчив, бездеятелен и анекдотически рассеян. Рассказывали, что, принимая Александра I в своем доме и предоставив царю для занятий свой кабинет, он откланялся и, уходя, по привычке запер дверь на ключ, а сам ушел на далекую прогулку, унеся ключ в кармане. Привыкнув громко беседовать со своей любимой собакой, Ланжерон часто высказывал ей самые сокровенные мысли и замечания по поводу окружающих, забывая о присутствии лиц, которым отнюдь не следовало знать сказанного.

Частые встречи Пушкина с Ланжероном относятся к 1823–1824 годам, когда поэт переехал в Одессу. В это время Ланжерон уже не играл в крае никакой роли (его заменил Воронцов), но продолжал жить в Одессе. Обиженный на царя за свою отставку, Ланжерон не скрывал своих чувств перед Пушкиным и, показывая дружеские письма Александра I, написанные еще в царствование Павла I, жаловался поэту на несправедливость.

Еще в молодости, связанный с литературными кружками Парижа, сочинив и напечатав там комедию, Ланжерон, оказавшийся не у дел в Одессе, вновь принялся писать пьесы, которые отдавал на суд опальному поэту. «Однажды, – рассказывает свидетель их отношений, – сработав трагедию, Ланжерон дал ее Пушкину, чтобы он прочитал и сказал ему свое мнение. Александр Сергеевич продержал тетрадь несколько дней и, как нелюбитель галиматьи, не читал ее. Через несколько времени при встрече с поэтом граф спросил: „Какова моя трагедия?“ Пушкин был в большом затруднении и старался отделаться общими выражениями; но Ланжерон входил в подробности, требуя особенно сказать мнение о двух главных героях драмы. Поэт разными изворотами заставил генерала назвать по имени героев и наугад отвечал, что такой-то ему больше нравится. „Так, – воскликнул восхищенный генерал, – я узнаю в тебе республиканца; я предчувствовал, что этот герой тебе более по душе"».

В те же месяцы Пушкин вел с Ланжероном разговоры о различных политических событиях, например о восстании греков, на это есть указание в письме поэта Вяземскому от 14 апреля 1823 года.

Командуя русскими войсками в 16 кампаниях, Ланжерон так и не научился как следует говорить по-русски. В своей деловой переписке, желая сообщить указ Екатерины II, по которому владельцы соляных разработок могли продавать соль кому угодно и по любой цене, он писал: «Владельцев земли, указуйт Эмператрис Экатерин, продоит своим соли по вольным цена». Эту смешную особенность, так же как привычку вмешивать во французскую речь русские слова, знал за Ланжероном Пушкин. В одном из писем Е. М, Хитрово поэт приводит выражение Ланжерона – «des boumagui» («бумаги»). Прожив почти всю жизнь в России, Ланжерон не стал русским человеком не только по языку. Будучи профессиональным военным и храбро сражаясь под русскими знаменами, в мирное время он совершенно не интересовался жизнью приютившей его страны, не знал и не понимал ее.

Весной 1824 года Ланжерон уехал во Францию, но, утративший всякие связи с родиной, не остался там и возвратился в Россию. В июне 1826 года Николай I назначил его членом суда над декабристами, но сколько-нибудь заметной роли в нем Ланжерон не играл. В 1828–1829 годах он участвовал в турецкой войне, после которой окончательно вышел в отставку. В 1831 году Ланжерон приехал в Петербург, где, вероятно, вновь встречался с Пушкиным. 4 июля 1831 года он умер от холеры, 68 лет от роду.

Ланжерон оставил записки о войнах, в которых участвовал, представляющие значительный интерес и живо рисующие личность автора, полного едкой критики современников, но не щадившего порой и себя.

Написанный с натуры портрет А. Ф. Ланжерона прекрасно передает его типичную французскую наружность и щеголеватость придворного любезника, прославленного острослова светских салонов.


И. О. ВИТТ. В Одессе же поэт встречался и с генерал-лейтенантом графом Иваном Осиповичем Виттом, начальником военных поселений кавалерии в Новороссийском крае.

С именем Витта связана относящаяся к весне и лету 1824 года попытка Пушкина и его друзей Вяземских устроить на службу в Одессу близкого товарища поэта по Лицею, также поэта и будущего декабриста, В. К. Кюхельбекера. В это время Кюхельбекер, испытавший уже неудачу на нескольких служебных поприщах, жил в Москве, сильно нуждался, давал уроки и подготовлял к изданию альманах «Мнемозина», в котором Пушкин предполагал напечатать поэму «Братья-разбойники». Вместе с приехавшей на лето в Одессу В. Ф. Вяземской Пушкин хлопотал об устройстве Кюхельбекера па службу в канцелярию генерал-губернатора Воронцова, потом к одесскому градоначальнику Гурьеву и, наконец, к Витту. Для представления последнему поэт взялся составить особую записку о Кюхельбекере. По-видимому, дело казалось уже совершенно решенным, так как е своем последнем письме Вяземскому из Одессы, от 15 июля, Пушкин писал: «Кюхельбекер едет сюда – жду его с нетерпеньем». Однако дело почему-то расстроилось. Может быть, из-за неладов Пушкина с Воронцовым и скорого отъезда поэта из Одессы, а может быть, здесь сказалось отмеченное одним из лиц, хорошо знавших Витта, правило последнего: «Ни в чем не отказывать, но никогда не сдерживать обещанного».

Граф И. О. Витт принадлежал к числу генералов, наименее популярных в обществе и в военной среде. Полуполяк-полугрек, он начал службу в русских войсках, но в 1809–1811 годах находился волонтером в армии Наполеона. Летом 1812 года Витту было поручено сформировать казачью дивизию, с которой он принял участие в военных действиях, не выказав, по показаниям очевидцев, ни военного дарования, ни храбрости. Особую известность Витт приобрел в 1818 году, когда был поставлен во главе создававшихся на юге России военных поселений кавалерии. Он проявил в выполнении этого любимого начинания Александра I рвение, быстроту, а по отношению к солдатам и казакам – жестокость. Он прекрасно умел ладить со своим прямым начальником Аракчеевым, по представлению которого был произведен в генерал-лейтенанты. Именно к этому времени относится замечание одного из боевых генералов, говорившего Д. В. Давыдову: «Нам нужна война, мой любезный Денис! В мирное время, посмотрите, и Витт становится „колоссальным"».

В 1824–1825 годах Витт вел слежку за членами Южного тайного общества, провокационно действуя сам или через своего доверенного агента, Бошняка. Доносил Александру I о составе общества и его целях. Именно по ложному доносу Витта в конце 1825 года были арестованы сыновья героя 1812 года А. Н. и H. H. Раевские, освобожденные через месяц, как не причастные к делу.

Летом 1826 года по приказу Витта в Псковскую губернию был командирован тот же Бошняк с заданием выяснить поведение Пушкина, подозреваемого во «вредной» агитации среди местного населения. С Бошняком ехал и фельдъегерь для препровождения поэта после предполагавшегося ареста в столицу. Однако отзывы окрестных крестьян, содержателей постоялых дворов и других лиц оказались в пользу поэта, и Бошняк уехал ни с чем.

Позже, осыпанный милостями Николая I, Витт был произведен в генералы от кавалерии, награжден высшими орденами и назначен инспектором всей резервной конницы.

Прямодушный П. И. Багратион называл Витта «лжецом и двуличкой», а один из чиновников, наблюдавших его в Одессе, пишет, что «всякого рода интриги были стихией этого человека».

Возможно, что Витта Пушкин встречал и в 30-х годах в Петербурге, в частности в Зимнем дворце, где бывал, приезжая в столицу, этот видный военный сановник николаевской России.


М. С. ВОРОНЦОВ. Когда весной 1823 года в Петербурге стало известно о назначении графа Михаила Семеновича Воронцова новороссийским генерал-губернатором и бессарабским наместником, друзья Пушкина начали хлопотать о переводе его в Одессу. Помимо того, что сам поэт рвался из опостылевшего ему Кишинева, всем заботившимся о его судьбе казалось, что Воронцов – именно тот начальник, который облегчит положение ссыльного поэта и, может быть, через некоторое время исходатайствует ему разрешение вернуться в столицу. В петербургских чиновничье-дворянских кругах у Воронцова была репутация человека хорошо образованного и либерального, созданная его прежней служебной деятельностью.

Сын дипломата, долголетнего русского посла в Лондоне, граф М. С. Воронцов воспитывался в Англии, но в 19 лет поступил на военную службу и вскоре начал боевую деятельность на Кавказе, где за храбрость получил орден Георгия IV степени, вынеся из-под ружейного огня раненого товарища. В 1805–1807 годах Воронцов сражался с французами, в 1809–1811 – с турками, отличился под Рущуком, что было отмечено Кутузовым, ходатайствовавшим о награждении его орденом Георгия III степени. С началом Отечественной войны Воронцов получил в командование гренадерскую дивизию, во главе которой бился под Дашковкой и Смоленском.

В Бородинском сражении он оборонял левый фланг русской позиции – Багратионовы флеши – с таким упорством, что к полудню из 4000 гренадер его дивизии в строю осталось 400 человек, большинство офицеров было также перебито, и сам Воронцов серьезно ранен в рукопашной схватке. Привезенный в Москву в один из своих домов, Воронцов увидел большое количество крестьянских подвод, нагруженных имуществом, подготовленным к вывозу. Он приказал оставить все в городе, грузить на подводы раненых (300 солдат и 50 офицеров) и увозить их в его имение во Владимирской губернии. Здесь на протяжении всей войны они жили, здесь их лечили за счет хозяина.

Участвуя в различных боях последующих кампаний, Воронцов особенно отличился в 1814 году в сражении при Краоне, когда в течение целого дня выдерживал натиск превосходящих сил французов, руководимых самим Наполеоном. В тот день, служа примером редкого хладнокровия, Воронцов лично командовал огнем пехоты и артиллерии, бивших с самой близкой дистанции, в 200–400 шагов, по наступавшему врагу. За этот бой он был награжден орденом Георгия II степени.

После окончания войны 32-летний генерал-лейтенант Воронцов получил в командование русский корпус, остававшийся во Франции в составе оккупационных союзных войск. В это время в основном он и приобрел репутацию гуманного и либерального генерала, введя исключительную для своего времени мягкость в обращении с солдатами, которых особым приказом запретил бить на учениях, устроил для них школы грамоты и т. д. Это вызвало неудовольствие Александра I, и по возвращении в Россию корпус Воронцова был признан «распущенным», части его были поручены особо строгим генералам с приказом «подтянуть» их, а сам Воронцов два года пробыл без назначения. Только в 1820 году он получил в командование 3-й пехотный корпус. Уже на высоком посту новороссийского генерал-губернатора он два раза был обойден производством в генералы от инфантерии, чем Александр I выказал ему свое давнее неудовольствие.

Непосредственные переговоры с графом Нессельроде, от которого зависел перевод Пушкина в Одессу, вел А. И. Тургенев, доверенный друг семьи поэта и его самого. По странному стечению обстоятельств Тургеневу довелось сыграть видную роль в некоторых событиях из жизни Пушкина. В 1811 году он отвозил мальчика в Лицей, 12 лет спустя хлопотал о переводе опального поэта в Одессу и в 1837 году сопровождал прах Пушкина в Святогорский монастырь.

9 мая 1823 года Тургенев писал Вяземскому, сообщая о назначении Воронцова: «Не знаю еще, отойдет ли к нему и бес арабский.[10] Кажется, он прикомандирован был к лицу Инзова». 31 мая Вяземский спрашивает Тургенева: «Говорили ли вы Воронцову о Пушкине? Непременно надобно бы ему взять его к себе. Похлопочите, добрые люди. Тем более что Пушкин точно хочет остепениться, а скука и досада – плохие советчики». 3 июня Вяземский вновь спрашивал о том же, и 15 июня Тургенев сообщил: «О Пушкине вот как было. Зная политику и опасения сильных сего мира, следовательно и Воронцова, я не хотел говорить ему, а сказал Нессельроде в виде сомнения, у кого он должен быть: у Воронцова или Инзова? Граф Нессельроде утвердил первого, а я присоветовал ему сказать о сем Воронцову. Сказано – сделано. Я после и сам два раза говорил Воронцову, истолковал ему Пушкина и что нужно для его спасения. Кажется, это пойдет на лад. Меценат, климат, море, исторические воспоминания – все есть: за талантом дело не станет, лишь бы не захлебнулся».

И поначалу все шло превосходно. Приехав в Одессу в начале июля, Пушкин с головой окунулся в столь непохожую на захолустный Кишинев кипучую жизнь большого приморского города, с многолюдным военным и чиновничьим обществом, кружком образованных коммерсантов, с пестрой разноязычной толпой, оперой и ресторациями – со всем, чего он так долго был лишен. Радовало поэта и море, которое он так любил и которое теперь было всегда у него перед глазами.

Первая встреча с Воронцовым прошла вполне благополучно. В письме брату Льву от 25 августа, рассказав о первых одесских впечатлениях, поэт писал: «Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе…» Но в том же письме, обрисовав свое трудное материальное положение и прося подействовать на отца, который ему ничего не посылает, Пушкин добавлял; «На хлебах у Воронцова я не стану жить – не хочу и полно – крайность может довести до крайности…» Очевидно, уже в это время поэт чувствовал резкую разницу между холодным, чопорным Воронцовым и отечески простым, добрым, заботливым Инзовым.

В течение следующих месяцев Пушкин вращался в одесском обществе, часто бывая во дворце Воронцова или в кругу лиц из ближайшего окружения графа. В числе последних находился давний приятель поэта А. Н. Раевский, состоявший «для поручений» при генерал-губернаторе. Именно к этому периоду относится создание посвященного Раевскому стихотворения «Демон», которое рисует характер его влияния на Пушкина.

Трудно сказать, когда именно начали изменяться к худшему отношения поэта с Воронцовым. По-видимому, это происходило постепенно, но неуклонно в течение целого года. Основной причиной была полная независимость, с которой держался Пушкин, выражавшаяся прежде всего в отсутствии того внешне сдержанного, но безусловного преклонения перед личностью и положением графа, которым были проникнуты все служившие при генерал-губернаторе.

Воронцов, во время Отечественной войны проявивший себя доблестным патриотом, через десять лет, в Одессе, предстал совсем в ином свете. Теперь – это только царский наместник, управляющий обширной областью, не сумевший в своих отношениях к Пушкину подняться выше уровня среднего царского сановника. Генерал-губернатора раздражали едкие эпиграммы на близких ему чиновников и одесское общество, часто рождавшиеся у поэта в виде блестящих экспромтов, которые окружающие тотчас запоминали и передавали графу. Вельможа Воронцов рассматривал Пушкина только как прикомандированного к его канцелярии «неудобного», слишком гордого и независимого чиновника, находившегося к тому же на очень дурном счету у правительства за известное всем свободомыслие. Сам Пушкин летом 1824 года в одном из писем так определил отношение к нему генерал-губернатора: «Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаться, думал о себе что-то другое».

Занятия поэтическим творчеством не возвышали Пушкина в глазах аристократа Воронцова, а скорее, наоборот, принижали его. Однако генерал-губернатор мог бы, пожалуй, предложить покровительство этому «коллежскому секретарю» при условии, что он будет податлив и почтителен, станет «его поэтом». Но именно покровительства, чуть презрительного меценатства, и не желал Пушкин. Он не хотел и не мог воспевать личность Воронцова и его таланты, он требовал к себе должного уважения и как человек, и как поэт. В июне 1824 года, отвечая на письмо Вяземского, решившего организовать журнал, в котором они могли бы сплотить своих единомышленников, и, по-видимому, выяснявшего у поэта возможность создания такого журнала в Одессе, Пушкин писал: «…на Воронцова нечего надеяться. Он холоден ко всему, что не он; а меценатство вышло из моды. Никто из нас не захочет великодушного покровительства просвещенного вельможи, это обветшало вместе с Ломоносовым. Нынешняя наша словесность есть и должна быть благородно-независима».

В те же дни в письме к правителю графской канцелярии Казначееву, искренне расположенному к поэту, Пушкин, с трудом сдерживая накипевшее раздражение, писал: «Вы говорите мне о покровительстве и о дружбе. Это две вещи несовместимые. Я не могу, да и не хочу претендовать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему, ничто так не бесчестит, как покровительство, а я слишком уважаю этого человека, чтобы желать унизиться перед ним… Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу-англичанину…»

Но существовала и другая причина взаимного нерасположения Пушкина и Воронцова. Она заключалась в отношениях поэта к жене генерал-губернатора Елизавете Ксаверьевне (урожденной графине Браницкой). Ей посвящены стихи: «Сожженное письмо», «Талисман», «Ангел» и «В последний раз твой образ милый…». Некоторые черты Воронцовой поэт придал Татьяне Лариной. Сведениями о ней живо интересовался он в годы, последовавшие за жизнью в Одессе. Воронцова подарила Пушкину перстень с восточной надписью, с которым он никогда не расставался (после смерти Пушкина он принадлежал В. А. Жуковскому, потом И. С. Тургеневу). Есть сведения, что Воронцова была готова содействовать Пушкину в задуманном им бегстве из Одессы. Наконец, она писала ссыльному поэту в село Михайловское, но эти письма (кроме одного) не дошли до нас.

Наружность Воронцовой и то впечатление, которое она производила, описывает в следующих словах постоянно видевший ее в Одессе чиновник: «Ей было уже за 30 лет, а она имела все право казаться молоденькою. Долго, когда другим мог бы надоесть свет, жила она девочкой при строгой матери в деревне; во время первого путешествия за границу вышла она за Воронцова, и все удовольствия жизни разом предстали ел и окружили ее. Со врожденным легкомыслием и кокетством желала она нравиться, и никто лучше ее в том не успевал. Молода она была душой, молода и наружностью. В ней не было того, что называется красотою; но быстрый, нежный взгляд ее миленьких небольших глаз пронзал насквозь; улыбка ее уст, которой подобной я не видел, казалось, так и призывает поцелуй».

Портрет Воронцовой, исполненный Хатером в 1832 году, выставлен в залах английской живописи Эрмитажа. На нем графиня изображена в малиновом берете, столь тесно связанном с обликом Татьяны Лариной.

О подлинном характере отношений Воронцовой к Пушкину судить очень трудно. Существуют веские основания думать, что графиня отдавала свое расположение не поэту, а его другу, А. Н. Раевскому, уже давно в нее влюбленному, и что Пушкин был для этой четы как бы ширмой, отвлекавшей подозрения ревнивого Воронцова. Косвенным указанием, что Пушкину стало известно вероломство Раевского, служит стихотворение «Коварность».

Между тем резкие высказывания поэта по адресу правительства и царя доходили и до Воронцова и до Петербурга, подготовляя новую ссылку Пушкина. В марте 1824 года Вяземский писал своему другу: «Сделай милость, будь осторожен на язык и перо. Не играй своим будущим. В случае какой-нибудь непогоды, Всронцов не отстоит тебя и не защитит…» При этом Вяземский, конечно, не знал о всех оттенках отношений поэта с генерал-губернатором и того, что Воронцов уже не раз представлял в Петербург записки о переводе Пушкина из Одессы, мотивируя свое предложение дурным влиянием на поэта окружающей среды и маскируя свое личное отрицательное к нему отношение заверениями о пользе такого перевода для его таланта.

Но предостерегать Пушкина было поздно. Именно в середине марта он отправил в Москву неосторожное письмо, в котором сообщал, что берет у одного из одесских знакомых «уроки чистого атеизма», и насмешливо отзывался о догматах христианства. Это письмо, полное остроумной насмешки над религией, было легкомысленно оглашено петербургскими приятелями поэта и послужило в скором времени при решении его судьбы крайне важным материалом для обвинения.

А в конце мая в Одессе разыгралась история, явившаяся актом своеобразной мести Воронцова: Пушкина послали на борьбу с опустошавшей Новороссию саранчой. Вот как, в общем верно, рассказывает об этом один из свидетелей, уже упоминавшийся нами Вигель: «Через несколько дней по приезде моем в Одессу встревоженный Пушкин вбежал ко мне и сказал, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем ходатайствовал об отменении приговора. Я также заикнулся на этот счет: куда там! Он (т. е. Воронцов. – Авт.) побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: «Любезнейший Филипп Филиппович, если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, никогда не упоминайте об этом мерзавце», – а через минуту прибавил: «…также и о достойном друге его Раевском». Последнее меня удивило и породило во мне много догадок».

Получив приказание отправиться в командировку, Пушкин письменно обратился к Казначееву, прося освободить его от поездки, ссылаясь на неспособность к службе и нездоровье. Однако после личного объяснения с Воронцовым и по совету А. Н. Раевского все же поехал. Но, возвратясь, написал Воронцову резкое письмо, по некоторым сведениям продиктованное тем же Раевским, требуя немедленной отставки. Поэту дано было знать, что отставка зависит от министра иностранных дел Нессельроде, в подчинении у которого он продолжал числиться. А между тем Воронцов писал в Петербург, уже прямо требуя удаления из Одессы Пушкина, как человека беспокойного и «неблагонамеренного». Мы знаем, что почва для приговора была подготовлена и неосторожностью поэта, и более ранними представлениями генерал-губернатора.

Очень возможно, что Воронцову была в это время уже известна эпиграмма Пушкина, основанная на случае, происшедшем в октябре 1823 года. Во время царского смотра в Тульчине, когда Александр I сообщил собравшимся на обед генералам об аресте вождя испанской революции Риэго, позже казненного, и все встретили эту весть молча, один Воронцов воскликнул: «Какое счастливое известие, государь!»

Пушкин описал это так:

Сказали раз царю, что наконецМятежный вождь, Риэго, был удавлен.«Я очень рад, – сказал усердный льстец, —От одного мерзавца мир избавлен».Все смолкнули, все потупили взор,Всех рассмешил проворный приговор.Риэго был пред Фердинандом грешен,Согласен я. Но он за то повешен.Пристойно ли, скажите, сгорячаРугаться нам над жертвой палача?Сам государь такого доброхотстваНе захотел улыбкой наградить:Льстецы, льстецы! старайтесь сохранитьИ в подлости осанку благородства.

14 июля, сообщая А. И. Тургеневу о последних событиях своей жизни, Пушкин писал: «Вы уже узнали, думаю, о просьбе моей в отставку; с нетерпеньем ожидаю решения своей участи и с надеждой поглядываю на ваш север. Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым; дело в том, что он начал вдруг обходиться со мной с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей и своей просьбой предупредил его желания. Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист».

В это время Пушкин еще надеялся, что его отпустят в отставку и, получив свободу, он сможет уехать, куда захочет. Поэт не знал, что 8 июля уже состоялось решение его участи. По докладу Нессельроде, получившего последнее письмо Воронцова, Александр I приказал исключить Пушкина из службы и сослать в псковскую деревню его отца, под надзор полиции.

1 июля Пушкин выехал из Одессы, дав градоначальнику подписку, что обязуется ехать вплоть до Пскова по указанному маршруту. Очевидно, в последние дни пребывания в Одессе, когда негодование против Воронцова достигло высшей точки, поэт заклеймил графа известкой эпиграммой:

Полу-милорд, полу-купец,Полу-мудрец, полу-невежда,Полу-подлец, но есть надежда,Что будет полным наконец.

Воронцов долго злобился на Пушкина. Когда уже в апреле следующего, 1825 года В. Ф. Вяземская просила графа о приеме на службу одного из своих знакомых, Воронцов, зная дружбу Вяземских с великим поэтом, прежде всего осведомился, не связан ли как-нибудь рекомендуемый ему человек с Пушкиным.

Добавим еще, что и с А. Н. Раевским Воронцов разделался примерно тем же методом, как с Пушкиным. Летом 1828 года, желая прекратить продолжавшееся увлечение Раевского графиней, принявшее, по-видимому, скандальный характер, генерал-губернатор сообщил в Петербург, что Раевский дурно отзывается о правительстве и злобно критикует ведение военных операций шедшей в это время турецкой войны. Результатом был приказ выслать Раевского из Одессы в Полтаву к отцу, под надзор полиции, с запрещением въезда в обе столицы. Письмо старого генерала Н. Н. Раевского Николаю I, в котором он горячо оспаривал «неблагонадежность» сына, но не отрицал его «несчастной страсти» к Воронцовой, результата не имело.

Портрет Воронцова, представленный в галерее, передает благообразный облик этого вельможи, «внешне утонченно вежливого, но внутренне надменного», по свидетельству хорошо знавшего его современника. Вероятно, к этому англоману Доу чувствовал особенную симпатию. Другой портрет Воронцова, исполненный известным английским художником Лоуренсом, можно видеть в зале английской живописи Эрмитажа. Он написан в 1821 году в Лондоне.

Но и позже Воронцов часто бывал в Англии, с английской аристократией его соединяли крепкие родственные связи – единственная сестра графа была замужем за лордом Пемброком.


Е. Ф. КЕРН. В июне 1825 года поэт, уже около года томившийся в глуши Псковской губернии, встретил у своих соседей Осиповых, в имении Тригорском, приехавшую погостить их родственницу, 25-летнюю красавицу Анну Петровну Керн.

Сильное чувство к Анне Петровне, охватившее Пушкина, заставило его на время забыть все прежние увлечения. Памятником этого чувства является прославленное стихотворение «Я помню чудное мгновенье…» и ряд писем к Керн, написанных в августе – декабре 1825 года.

История жизни А. П. Керн характерна для ее времени и среды. Семнадцатилетней девушкой она была выдана самодуром-отцом, помещиком Полторацким, за 52-летнего генерал-майора Ермолая Федоровича Керна. Полторацкому такой брак казался «прекрасной партией», но, естественно, он не мог быть счастливым. Не только разница в возрасте разделяла супругов – они не имели ничего общего ни в интересах, ни во вкусах. Молодая женщина была начитанна, сентиментальна, мечтательна и простодушна. Ей трудно было ужиться с годившимся ей почти что в деды малообразованным и грубым человеком. Все мысли и разговоры сводились у него к строевой, плац-парадной службе, отношению к нему начальства, с которым по своему заносчивому и строптивому характеру генерал плохо ладил.

Потомок выходцев из Англии, Е. Ф. Керн начал службу в 16 лет, участвовал в ряде войн, начиная с 1790 года, отличался храбростью, был три раза ранен; более четверти века тянул лямку пехотного офицера и наконец в 1813 году получил чин генерал-майора. После Отечественной войны командовал бригадой и дивизией, а с 1823 года состоял рижским комендантом.

Первое знакомство Пушкина с Анной Петровной относится к 1819 году. Генерал с молодой женой приезжал в Петербург хлопотать о новом назначении после столкновения с командиром корпуса, которое привело к отстранению Керна от командования дивизией. На вечере в литературном салоне Олениных поэт встретил юную А. П. Керн, и она запечатлелась в его памяти «как мимолетное виденье, как гений чистой красоты».

Вторая встреча произошла в Тригорском. Целый месяц гостила Анна Петровна у Осиповых, виделась с поэтом очень часто, побывала со своими родственниками у него в Михайловском. Она слушала чтение Пушкиным только что законченных «Цыган» и других стихов и сама пела поэту. В это время их взаимное увлечение достигло такой силы, что П. А. Осипова нашла нужным увезти свою молодую племянницу в Ригу, к мужу. О том, каким всепоглощающим чувством был охвачен в то время Пушкин, свидетельствуют письма поэта, посылаемые из Михайловского.

Через два дня после отъезда Керн поэт писал уехавшей вместе с нею ее двоюродной сестре: «Каждую ночь гуляю я по саду и говорю себе: она была здесь – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа… Мысль, что я для нее ничего не значу, что пробудив и заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее ни более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали… нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, – нет, лучше не говорите, она только посмеется надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее, слышите? да, презираю, несмотря на все удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для нее чувство…»

В первом письме, адресованном самой Анне Петровне, Пушкин писал: «Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня встреча наша у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, – стараться не думать больше о вас…»

В следующих письмах к А. П. Керн преобладает шутливый тон, за которым кроется, однако, все то же чувство. Так, 28 августа, прося Анну Петровну вновь приехать в Тригорское, Пушкин писал: «…если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до черезвычайности – в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю – у ног ваших».

В ответных письмах А. П. Керн, переживавшей очень трудный период отношений с ненавистным мужем, а также и в письмах Пушкина постоянно упоминается имя генерала. В большинстве случаев поэт пишет в том же полушутливом токе, именуя его то «бедным мужем», то «проклятым Керном». В письме от 14 августа читаем: «Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку. Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ подагры… Это моя единственная надежда!» И дальше: «Достойнейший человек этот г-н Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток – то, что он ваш муж…»

А в другом письме: «Если ваш супруг очень вам надоел, бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там все семейство, берете почтовых лошадей на Остров и приезжаете… куда? в Тригорское? вовсе нет; в Михайловское! Вот великолепный проект, который уж с четверть часа дразнит мое воображение. Вы представляете себе, как я был бы счастлив?… Представляете себе удивление вашей тетушки? Последует разрыв. Вы будете видеться с вашей кузиной тайком, это хороший способ сделать дружбу менее пресной, а когда Керн умрет – вы будете свободны как воздух…»

В начале октября Анна Петровна вновь приехала в Тригорское, на этот раз с мужем, который здесь познакомился с Пушкиным. В письме от 10 октября своему приятелю А. Н. Вульфу (сыну П. А. Осиповой от первого брака) поэт писал: «Вы, конечно, уже знаете все, что касается до приезда Анны Петровны. Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились». Но в действительности было иначе. Сама А. П. Керн кратко сообщала, что Пушкин «очень не поладил с мужем».

Вскоре по возвращении супругов в Ригу Анна Петровна решила навсегда оставить мужа и переехать в Петербург. Перед отъездом она послала поэту сочинения Байрона, которые он давно хотел иметь. Отвечая, Пушкин писал 8 декабря: «Вас, именно вас, посылает мне всякий раз судьба, дабы усладить мое уединение. Вы – ангел-утешитель, а я – неблагодарный, потому что смею еще роптать. Вы едетев Петербург, и мое изгнание тяготит меня более, чем когда-либо». И через несколько строк: «Скова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я по-прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки и снова перецеловываю их, в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны…»

Это – последнее из семи дошедших до нас писем поэта А. П. Керн, замечательных писем, о которых один из исследователей жизни и творчества Пушкина говорит: «Прочитав эти письма, каждый скажет, что их пишет не только влюбленный до безумия человек, но и человек необыкновенный. Тут раскрывается вся душа его, как у всякого в порыве страсти. Все вообще его приятельские письма отличаются необыкновенным остроумием, неожиданными оборотами речи, шутливым тоном, даже и тогда, когда, кажется, совсем бы не до шутки; но в письмах к любимой женщине все это еще усиливается, а между тем здесь слышится и бешеная любовь, и нежность, и опасения, и подозрения, и ревность, – и ничего нет натянутого, фальшивого, принужденного».

В Петербурге Анна Петровна очень подружилась с сестрой поэта Ольгой Сергеевной, братом Львом, а также с ближайшим другом Пушкина – А. А. Дельвигом и его женой. Возвратясь из ссылки, Пушкин часто бывал у А. П. Керн. В 1829 году, однажды приехав к ней, он написал, сидя на низкой скамеечке, стихотворение «Приметы»:

Я ехал к вам: живые сныЗа мной вились толпой игривой…

Генерал Керн неоднократно пытался вернуть свою жену к «супружескому долгу» и решительно отказывал ей в материальной помощи. Не имея никаких средств к жизни, Анна Петровна писала высшему военному начальству, прося воздействовать на скупого старика, но он в свою очередь отвечал длинными прошениями, обвиняя во всем жену.

Генерал Керн пережил Пушкина. Уволенный в отставку в конце 1837 года, он умер в 1841 году в возрасте 75 лет.

Дожив до глубокой старости, А. П. Керн оставила записки о своем знакомстве с поэтом. Они отличаются точностью, правдивостью и скромностью в оценке своей роли в этот период жизни Пушкина.

Портрет Е. Ф. Керна хорошо передает нерусский тип его характерного, немолодого лица. Видя этот портрет в галерее, поэт, вероятно, вспоминал свою встречу с генералом в Тригорском и те чувства, которые он тогда к нему испытывал.


И. И. ДИБИЧ. Осенью 1826 года окончилась наконец ссылка Пушкина. Новый царь, только что расправившийся с декабристами, захотел с ним увидеться, чтобы попытаться «приручить» поэта. «Железная рука Николая облекалась порой в бархатную перчатку», – пишет один из исследователей жизни Пушкина.

К псковскому губернатору был послан фельдъегерь с секретным приказом немедленно отправить поэта в Москву, где после коронации находился Николай I. В приказе, подписанном начальником Главного штаба генералом от инфантерии бароном Иваном Ивановичем Дибичем, говорилось, что везти Пушкина надо «в своем экипаже, свободно, не в виде арестанта, в сопровождении только фельдъегеря».

Извещенный губернатором поэт выехал из села Михайловского утром 4 сентября и в тот же день, уже вместе со своим неизбежным спутником, отправился дальше в родной город, в котором не бывал столько лет. Проскакав свыше 700 верст в четверо суток, утром 8 сентября Пушкин прибыл в Москву и явился, как было приказано, вместе с фельдъегерем к дежур-ноглу генералу, который немедленно известил о том Дибича. Начальник Главного штаба ответил распоряжением доставить Пушкина к 4 часам того же дня в его, Дибича, комнаты в Чудовом дворце, в котором жил Николай I и ближайшие лица его свиты.

Вероятно, именно Дибич ввел усталого с дороги и встревоженного поэта в кабинет царя. По свидетельству самого Николая I, на его первый вопрос, заданный при этом свидании: «Что бы ты сделал, если бы 14 декабря был в Петербурге?» – Пушкин не задумываясь ответил: «Стал бы в ряды восставших, – все мои друзья были там». Этим начался двухчасовой разговор царя с поэтом, в котором, между прочим, на замечание Пушкина о нелепых строгостях цензуры Николай I приказал присылать все, что будет написано, к нему лично, «милостиво» пообещав «сам быть цензором» поэта и тем установив новую форму царского контроля над его творчеством.

Генерал Дибич с 1823 года состоял начальником Главного штаба и уже не в первый раз «принял участие» в судьбе Пушкина. Летом 1825 года в ответ на ходатайство матери и друзей поэта о разрешении ему приехать для лечения в одну из столиц Дибич по приказу Александра I сообщил им, что Пушкину позволяется лечиться… в Пскове. Решение это для поэта было крайне тягостным.

В первые месяцы 1826 года во время следствия по делу декабристов выяснилось, какое большое влияние имели сочинения Пушкина на многих из арестованных, и это вызвало особый интерес к великому поэту со стороны Николая I, решавшего, следует ли привлечь Пушкина к ответственности или выгоднее попытаться сделать его «своим». Будучи одним из наиболее доверенных слуг царя, Дибич в это время являлся тем лицом, которому доставлялись сведения о Пушкине для ознакомления с ними Николая I. Он докладывал царю весной 1826 года сообщение петербургского генерал-губернатора о ставшем известным нежелании Пушкина печатать законченного им «Бориса Годунова» до разрешения приехать в Петербург или Москву. Дибич лее следил за выходом в свет сочинений поэта, ему доносили о передаче П. А. Плетневу для печатания в Москве поэмы «Цыганы». Через Дибича были представлены Николаю I написанные Ф. Булгариным доклады-доносы о Царскосельском лицее и обществе «Арзамас», где видное место уделялось Пушкину и его «крамольному духу». Дибичу, уже после приезда поэта в Москву, доставлялись выписки из перлюстрированных писем, в которых говорилось о Пушкине. На них сохранились надписи начальника Главного штаба: «Для объяснений с генералом Бенкендорфом». Эти пометки определяют время, когда Дибич стал передавать материалы по наблюдению за великим поэтом в руки нового лица – Бенкендорфа.

Нам неизвестно, встречался ли Пушкин с Дибичем до осени 1826 года, но, вероятно, поэт слышал о нем хотя бы от H. H. Раевского-младшего, состоявшего одно время адъютантом Дибича.

Сын прусского генерала, принятого на русскую службу при Павле I, И. И. Дибич, окончив Берлинский кадетский корпус, начал службу в русских войсках в 1801 году. Пробыв несколько лет в строю, он перешел на штабную работу и выдвинулся на ней энергией и смелостью во время войн 1807–1814 годов, быстро пройдя служебный путь до чина генерал-лейтенанта включительно. В 1823 году Дибич заменил начальника Главного штаба П. М. Волконского, не ужившегося с Аракчеевым, и прекрасно поладил с этим неизменным любимцем Александра I. К Дибичу в 1825 году поступали доносы о тайных политических обществах, и в декабре этого года по его приказу произведены аресты на юге России. В 1829 году, командуя русской армией в войне с Турцией, Дибич перешел Балканы и под Адрианополем заключил выгодный для России мир. Среди милостей, которыми он был за это осыпан, был и титул графа Дибича-Забалканского. Назначенный главнокомандующим при подавлении Николаем I польского восстания 1830–1831 годов, Дибич не оправдал надежд, возлагавшихся на него царем. Проявленные им нерешительность и вялость привели Николая I в бешенство. Отставка Дибича была решена, но он не дожил до нее: Дибич умер от холеры в мае 1831 года.

В письмах Пушкина этого времени мы находим много упоминаний о полководческих неудачах Дибича и о его смерти, занимавших тогдашнее столичное общество.

Портрет Дибича в галерее передает его наружность в крайне смягченном и приукрашенном виде. Маленький, кривобокий, неуклюжий, с короткой шеей и огромной головой, багрово-красным лицом и длинными ярко-рыжими волосами, чрезвычайно неряшливый, с неясной, отрывистой речью, вспыльчивый и крикливый, часто нетрезвый, пруссак Дибич был крайне непопулярен в армии. В войсках передавали характернее замечание Павла I, который будто бы сказал: «Фигура поручика Дибича наводит уныние на целую роту».


А. X. БЕНКЕНДОРФ. С осени 1826 года постоянным посредником в сношениях Николая I с Пушкиным стал генерал-лейтенант Бенкендорф, незадолго до этого возглавивший вновь созданную политическую полицию – III отделение царской канцелярии и корпус жандармов. По выражению одного из историков жизни и творчества Пушкина, «с этого времени фигура Бенкендорфа становится рядом с поэтом и неотступно сопровождает его уже до самой могилы».

Не понимая исключительного национального значения Пушкина, Николай I и Бенкендорф видели в нем только пользующегося огромным влиянием опасного вольнодумца, за которым нужно было неотступно следить. Выполняя волю царя, Бенкендорф через своих агентов осуществлял систематическую слежку за всеми действиями Пушкина, а в частых письмах и при встречах не забывал напоминать поэту об «особом внимании» к нему Николая I и том поведении, которого от него требовали.

Первым и очень типичным образцом долголетних отношений шефа жандармов с поэтом явилось письменное замечание Пушкину за то, что он читал в дружеском кругу «Бориса Годунова», еще неизвестного высочайшему цензору. А по ознакомлении Николая I с этим гениальным произведением, Бенкендорф сообщил поэту, что царь советует переделать его «в историческую повесть или роман, наподобие Вальтер-Скотта». Вот каковы были художественные вкусы этих «высоких» ценителей!

Одновременно Бенкендорф известил поэта о прочтении царем записки Пушкина «О народном воспитании», составление которой явилось для Пушкина как бы политическим экзаменом. Шеф жандармов язвительно писал другу и единомышленнику недавно сосланных декабристов: «Его величество при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то основаниях должно быть основано благонравственнсе воспитание».

Вскоре Бенкендорф получил от редактора альманаха «Северные цветы» Дельвига для представления Николаю I поэму Пушкина «Цыганы», часть III главы «Евгения Онегина» и стихотворение «19 октября» 1825 года. Бенкендорф письменно выразил великому поэту «крайнее удивление», что он не сам доставил свои стихи, а «избрал посредника в сношениях, основанных на высочайшем соизволении».

История отношения Бенкендорфа к Пушкину, длившаяся более десяти лет, – это длинная цепь придирок, замечаний и выговоров. К шефу жандармов, и только к нему, должен был обращаться поэт по поводу напечатания своих произведений, да и других дел, требовавших разрешения властей. Так, весной 1828 года именно через Бенкендорфа Пушкин просил царя о зачислении его волонтером в армию, действовавшую против турок, и от него же получил отказ с мотивировкой, что «все места уже заняты». Это не помешало Бенкендорфу тогда же предложить Пушкину службу в своей личной походной канцелярии, от которой он, конечно, отказался.

Считалось, что поэт «прощен» и свободен, но когда летом следующего года он, не спросясь Бенкендорфа, поехал в Тифлис и оттуда в армию Паскевича, где служил его брат, шеф жандармов по возвращении грозно запросил: «По чьему позволению предприняли вы сие путешествие?» Пушкину приходилось оправдываться и извиняться. При этом Бенкендорф, сообщавший, что Николай I будто бы только из газет узнал о поездке поэта, безбожно лгал. Об отъезде Пушкина шеф жандармов (а за ним, конечно, и царь) был осведомлен своими агентами вполне своевременно и тотчас отдал распоряжение о строжайшем тайном надзоре за Пушкиным в Москве, по дороге, в Тифлисе и в армии.

В начале 1830 года Пушкин просил Бенкендорфа разрешить ему путешествие в Италию или Францию, а в случае отказа в этой просьбе прикомандировать к посольству, отправлявшемуся в Китай. Ответ шефа жандармов гласил, что Николай I не согласился на поездку поэта за границу, «полагая, что это очень расстроит его денежные дела и в то же время отвлечет от занятий». Отказано было и в прикомандировании к посольству. А когда в марте того же года поэт, предупредив о своем намерении Бенкендорфа, встретившегося на улице, уехал из Петербурга в Москву, он тотчас получил строгий запрос о причине поездки с требованием объяснений, почему она не была письменно согласована с шефом жандармов.

Придя в отчаяние от такой «заботливости», Пушкин писал Бенкендорфу 24 марта: «Несмотря на четыре года поведения безупречного, я не смог приобрести доверия власти! С огорчением вижу я, что всякий шаг мой возбуждает подозрение и недоброжелательство… Удостойте хоть на минуту войти в мое положение и посмотрите, как оно затруднительно. Оно так непрочно, что каждую минуту я чувствую себя накануне несчастия, которого не могу ни предвидеть, ни избежать». В этом же письме Пушкин сообщал Бенкендорфу об оскорбительных нападках на него пресловутого журналиста Ф. Булгарина, хвалившегося близостью к шефу жандармов, и в заключение просил разрешения поехать в Полтаву для свидания со своим другом генералом H. H. Раевским-младшим. В ответе шефа жандармов сообщалось, что он отнюдь не считает положение поэта непрочным, что от него самого зависит сделать его еще более устойчивым, что никто не оказывает на него, Бенкендорфа, влияния во вред Пушкину и т. д. Что же касается поездки в Полтаву, то царь безусловно запрещает ее, так как «имеет основания быть недовольным поведением» Раевского. При этом Бенкендорф опять писал заведомую ложь: Булгарин, давний и постоянный сотрудник III отделения, наушничал своему патрону на ненавистного ему поэта, и как раз в это время Бенкендорф в своих докладах Николаю I всячески оправдывал Булгарина и чернил Пушкина.

Через месяц, в связи со своей помолвкой, поэт обратился к шефу жандармов с новым письмом. Он сообщал о затруднительном положении по отношению к родным своей невесты H. H. Гончаровой, которым известно недоверие к нему правительства, и писал, что мать невесты «боится отдать ее за человека, который на дурном счету» у царя. Бенкендорф отвечал полным лицемерия письмом, начав его сообщением об удовлетворении, испытанном Николаем I при известии о предстоящей женитьбе поэта. Далее читаем: «Что же касается вашего положения по отношению к правительству, то я могу только повторить то, что я говорил вам уже столько раз: я нахожу, что оно вполне согласуется с вашими интересами, в нем не может быть ничего ни фальшивого, ни сомнительного, если, конечно, вы сами не захотите сделать его таковым. Его величество император, с истинно отеческим благоволением к вам, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, – не как шефу жандармов, но как человеку, которому он изволит оказывать доверие, – наблюдать за вами и руководствовать вас советами. Никогда никакая полиция не получала приказаний следить за вами. Советы, которые я время от времени давал вам как друг, могли быть вам только полезны, и я надеюсь, что вы убедитесь в этом со временем еще больше. Какие же теневые стороны молено найти в вашем положении в этом отношении?…»

Ничто не изменилось и после женитьбы Пушкина – по-прежнему поэт должен был при каждом сколько-нибудь значительном шаге в своей жизни обращаться за разрешением к Бенкендорфу. Именно ему писал Пушкин в 1831 году по поводу поступления своего на государственную службу, и от Бенкендорфа (после доклада царю) исходило распоряжение об определении жалованья нового чиновника. К нему же в июне 1834 года обращается поэт, уже носящий звание камер-юнкера царского двора и тем обязанный участвовать в дорогостоящей придворной и светской жизни, с просьбой исходатайствовать ему отставку. И того же шефа жандармов просит он не давать хода отставке после грозного уведомления, что его не будут «удерживать против воли», но воспретят доступ в государственные архивы, столь нужные Пушкину для работы; Бенкендорфа через год просит поэт, задыхаясь в тисках материальных затруднений, о длительном отпуске, и от него же получает холодный ответ, что без отставки такой отпуск невозможен.

От усмотрения Бенкендорфа продолжало зависеть опубликование произведений Пушкина, удовлетворение его просьб о ссудах на их напечатание, разрешение участвовать в журналах и т. д. Больно и горько читать просьбы величайшего русского поэта, обращенные к бездушному и надменному чиновнику, и еще тяжелее знакомиться с ответами шефа жандармов, полными придирчивой взыскательности и оскорбительно высокомерной вежливости. Мы знаем теперь, с каким недоброжелательством и неизменно холодным пренебрежением перетолковывал Бенкендорф в своих докладах царю каждую просьбу, каждый шаг Пушкина, рисуя его легкомысленным, расточительным и неблагодарным.

Не прекращалась и слежка за поэтом. Стоило ему уехать из Петербурга, как тотчас вслед летели распоряжения о «строжайшем секретном надзоре». Так было, например, в 1833 году во время поездки Пушкина через Москву и Нижний Новгород в Оренбург для сбора материалов к «Истории Пугачева», позже по приказу Николая I, сообщенному поэту тем же Бенкендорфом, переименованной в «Историю Пугачевского бунта». Самые интимные письма Пушкина к друзьям и жене, так же, как и обращенные к нему, тщательно перлюстрировались и не раз попадали Бенкендорфу, а через него – Николаю I.

Пушкин хорошо понимал роль Бенкендорфа, ненавидел и презирал его, но, несмотря на это, до последних дней жизни должен был пользоваться посредничеством шефа жандармов в сношениях с царем, который через того же Бенкендорфа не выпускал поэта ни на шаг из поля своего наблюдения. Бенкендорфу писал Пушкин в ноябре 1836 года о первом своем столкновении с Дантесом.

Бенкендорф, едва ли не самая враждебная Пушкину личность царского окружения, не прекращал своих преследований и после трагической гибели великого поэта. Именно по мысли Бенкендорфа Николай I приказал начальнику штаба корпуса жандармов генералу Дубельту участвовать в разборке бумаг покойного поэта, помимо первоначально назначенного для этого В. А. Жуковского. И Дубельт тщательно перечитывал рукописное наследие Пушкина, докладывая обо всем подозрительном своему начальнику. Агенты III отделения и жандармы наполняли квартиру Пушкина и Конюшенную церковь во время панихид и отпевания его тела. А прах поэта до погребения в Святогорском монастыре сопровождал вместе с А. И. Тургеневым жандармский офицер.

Истинное отношение Бенкендорфа и других подобных ему «верных царских слуг» к великому поэту с большой точностью раскрыто в поданном Николаю I почти через год после смерти Пушкина «Отчете о деятельности корпуса жандармов за 1837 год»:

«В начале сего года умер от полученной на поединке раны знаменитый наш стихотворец Пушкин. Пушкин соединял в себе два единых существа; он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина, собрание посетителей при теле было необыкновенное; отпевание намеревались делать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии; наконец дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относятся ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сем недоумении и имея в виду отзывы некоторых благомыслящих людей, что подобное, как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, – высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено».

Эти казенные строки, представленные царю за подписью Бенкендорфа, как бы подводили итог отношения их обоих к Пушкину.

В трагической судьбе Пушкина мрачная фигура Бенкендорфа стоит рядом с Николаем I, и едва ли не в равной мере на них обоих падает вечная ответственность за безвременную гибель великого поэта.

Служебная карьера А. X. Бенкендорфа в значительной степени объясняется близостью к царской семье его матери, урожденной баронессы Шиллинг фон Канштадт. Она была подругой юности матери Александра и Николая, царицы Марии Федоровны, и вместе с нею приехала из Вюртемберга в Россию, где вышла замуж за рижского военного губернатора генерала X. И. Бенкендорфа. С детства будущий шеф жандармов был «своим человеком» для семьи Романовых. 15 лет от роду Бенкендорф произведен в прапорщики и назначен флигель-адъютантом Павла I. Позже участвовал в войнах с французами и турками и летом 1812 года произведен в генерал-майоры. В кампаниях 1812–1814 годов показал себя предприимчивым кавалерийским генералом. В 1819 году назначен начальником штаба гвардии и генерал-адъютантом Александра I. С 1822 года, уже командуя кавалерийской дивизией, по собственному почину и склонности собирал сведения о тайных политических обществах в армии, письменно докладывал о них Александру I. Новый царь также обратил внимание на Бенкендорфа. Николай I назначил его членом суда над декабристами, заседая в котором Бенкендорф ознакомился с тем влиянием, которое имела поэзия Пушкина на молодое поколение.

В 1826 году Бенкендорф стал во главе жандармерии и III отделения и в течение всей последующей деятельности тщательно следил за судьбой сосланных декабристов, их перепиской и иными сношениями с внешним миром, беспощадно отклоняя все, что могло служить к облегчению их участи. Пушкин имел случай лично убедиться в этой стороне деятельности Бенкендорфа. 27 апреля 1836 года агенты шефа жандармов выследили передачу Пушкину письма от томившегося в ссылке его друга В. К. Кюхельбекера, и это письмо немедленно было затребовано от поэта, так же как и объяснение, через кого оно было получено.

Бенкендорф, как и Дибич, был типичным представителем столь многочисленной тогда при дворе и в армии группы служилых немцев, чуждых интересам России, но лакейски преданных своим господам – Романовым.

Сохранилось немало характеристик Бенкендорфа как человека и государственного деятеля. Одну из наиболее беспощадных дает граф М. А. Корф, ярый монархист и крупный чиновник николаевской империи. Он пишет: «Без знания дела, без охоты к занятиям, отличавшийся особенным беспамятством и вечной рассеянностью, наконец без меры преданный женщинам, он никогда не был ни деловым, ни дельным человеком и вечно являлся орудием лиц, его окружавших. Сидев с ним в Комитете министров и в Государственном совете, я ни однажды не слышал его голоса ни по одному делу, хотя многие приходили от него самого, а другие должны были интересовать его лично Часто случалось, что он, после заседания, на котором присутствовал с начала до конца, спрашивал меня, чем решено такое-то из внесенных им представлений. Должен еще прибавить, что при очень приятных формах, при чем-то рыцарском в тоне и словах, при довольно живом светском разговоре, он имел лишь самое поверхностное образование, ничему не учился, ничего не читал и даже никакой грамоты не знал порядочно».

Приятельница Пушкина А. О. Россет-Смирнова писала о Бенкендорфе: «Он обладает педантическим упрямством немецкого советника, он совершенно лишен идеала, воображения и был бы превосходным чиновником в Гессен-Касселе и всякой другой трущобе; он действует в стране, которой не знает, он исполнен тайного презрения немцев к die Russen, он не любит России…»

Близко наблюдавший Бенкендорфа А. И. Герцен, лично побывавший в его лапах, отмечал: «Наружность шефа жандармов не имела в себе ничего дурного; вид его был довольно общий остзейским дворянам и вообще немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он имел обманчиво-добрый взгляд…»

Это выражение фальшивой благостности хранит лицо Бенкендорфа и на портрете, находящемся в галерее. Он написан в 1822 году – за четыре года до «знакомства» шефа жандармов с великим поэтом.

Именно здесь, рядом с невыразительным и «обманчиво-добрым» лицом Бенкендорфа, мы, думая о судьбе Пушкина, должны представить себе почти классически правильный, но холодный и надменный облик императора Николая I, который в сознании поэта был неотделим от его верного слуги Бенкендорфа.


П. В. ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ. Летом 1828 года над Пушкиным нависла неожиданная гроза. До петербургского митрополита дошла антирелигиозная поэма «Гавриилиада», и по его жалобе была создана комиссия для разыскания автора. Вскоре поэт был вызван на допрос к петербургскому генерал-губернатору, генералу от кавалерии Павлу Васильевичу Голенищеву-Кутузову. Отказавшись первоначально от авторства, Пушкин вскоре был по приказу царя вновь допрошен Голенищевым-Кутузовым. Поэту не верили, от него требовали указания, кто автор «Гавриилиады». На третьем допросе Пушкин написал письмо Николаю I, которое передал для доставления в запечатанном виде. В этом не дошедшем до нас письме он, вероятно, признал себя автором поэмы. Дело было прекращено. Поэтическим памятником волнений этих дней осталось стихотворение «Предчувствие», датированное августом 1828 года:

Снова тучи надо мноюСобралися в тишине;Рок завистливый бедоюУгрожает снова мне…Сохраню ль к судьбе презренье?Понесу ль навстречу ейНепреклонность и терпеньеГордой юности моей?…

Петербургским генерал-губернатором Голенищев Кутузов, дальний родственник знаменитого фельдмаршала, был назначен вместо убитого 14 декабря 1825 года Милорадовича. 13 июня 1826 года он лично руководил казнью декабристов.

Голенищев-Кутузов был опытным «градоправителем». В 1810–1812 годах он состоял петербургским обер-полицеймейстером, и молва связывала с его именем происхождение слова «кутузка», которым обозначался холодный полицейский карцер.

В 1812 году Голенищев-Кутузов в первую половину кампании «состоял» при Александре I, а с октября командовал кавалерийским отрядом, принявшим участие в преследовании отступавшего врага.


А. А. ЗАКРЕВСКИЙ. В те же месяцы, когда происходило расследование по делу «Гавриилиады», то есть летом и осенью 1828 года, Пушкин часто посещал дом незадолго до этого назначенного министром внутренних дел генерал-лейтенанта Арсения Андреевича Закревского. Но не общение с высокопоставленным генералом привлекало сюда поэта. В октябре этого года П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу: «Пушкин, сказывают, поехал в деревню…, Целое лето кружился он в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую». И действительно, мы знаем ряд стихотворений великого поэта, посвященных этой оригинальной и привлекательной женщине, прославившейся красотой и многочисленными романтическими приключениями. В первом из них – «Портрет» – Пушкин рисует такой образ А. Ф. Закревской:

С своей пылающей душой,С своими бурными страстями,О жены севера, меж вамиОна является поройИ мимо всех условий светаСтремится до утраты сил,Как беззаконная кометаВ кругу расчисленном светил.

Комментируя это стихотворение, один из исследователей говорит: «Яркой, беззаконной кометой проносилась она в 20-х годах по небосклону чиновного и лицемерно-добродетельного большого света».

В другом посвященном Закревской стихотворении Пушкина, «Наперсник», читаем:

Твоих признаний, жалоб нежныхЛовлю я жадно каждый крик:Страстей безумных и мятежныхКак упоителен язык!Но прекрати свои рассказы,Таи, таи свои мечты:Боюсь их пламенной заразы,Боюсь узнать, что знала ты!

В письме Вяземскому от 1 сентября 1828 года, рассказывая о своей петербургской жизни, поэт сообщал: «Я пустился в свет потому, что бесприютен. Если б не Закревская, твоя медная Венера, то я бы с тоски умер».

Прозвище «медная Венера», данное А. Ф. Закревской Вяземским, объяснялось монументальной фигурой рослой красавицы, как бы отлитой из бронзы. Может быть, именно эта особенность внешности Закревской, напоминавшей ожившую статую, отмечена и Пушкиным в строфе «Онегина», где он описывает встречу Татьяны с Закревской, выведенной под именем Нины Воронской:[11]

Беспечной прелестью мила,Она сидела у столаС блестящей Ниной Воронскою,Сей Клеопатрою Невы;И верно б согласились вы,Что Нина мраморной красоюЗатмить соседку не могла,Хоть ослепительна была!

Не случайно и наименование – «Клеопатра Невы»: из всех близких поэту женщин Закревская по своему характеру и темпераменту более всех походила на героиню «Египетских ночей» Пушкина.

Наконец, по мнению некоторых исследователей, именно Закревская описана Пушкиным под именем Зинаиды Вольской в неоконченном наброске 1828 года, начинающемся словами: «Гости съезжались на дачу». В уста одного из действующих в нем лиц поэт вложил буквально то, что сам говорил и писал друзьям о Закревской в это время.

Аграфена Федоровна Закревская, урожденная графиня Толстая, двоюродная сестра знаменитого скульптора и медальера Ф. П. Толстого, 19 лет вышла замуж за 35-летнего генерала А. А. Закревского, и уже очень скоро петербургский «свет» говорил и писал о ее эксцентричности и любовных приключениях. В 1825 году ею был сильно увлечен приятель Пушкина, известный поэт Е. А. Баратынский, воспевший ее в ряде стихотворений под именем «княгини Нины», заимствованным Пушкиным в приведенной выше строфе из «Евгения Онегина».

Существуют указания, что и в последние годы жизни великий поэт относился к А. Ф. Закревской с неизменной симпатией, любил ее живой и занимательный разговор, читал ей при встречах свои новые стихи. Племянница Закревской рассказывает в своих воспоминаниях, что, когда тело Пушкина после отпевания было поставлено в склеп Конюшенной церкви и друзья поэта приходили с ним прощаться, ее тетка была в числе лиц, оставшихся здесь на всю последнюю ночь. Она вплоть до утра то обливалась слезами, то повествовала окружавшим ее барыням, что Пушкин был в нее влюблен, и рассказывала эпизоды из их отношений.

Генерал А. А. Закревский принадлежал к числу видных военно-административных деятелей царствований Александра I и Николая I. Сын мелкопоместного дворянина, он начал службу в одном из армейских пехотных полков, которым командовал талантливый молодой генерал H. M. Каменский. Став его адъютантом, Закревский участвовал вместе со своим начальником в ряде войн 1805–1810 годов против французов, шведов и турок, отличаясь при этом распорядительностью и храбростью. После смерти Каменского Закревский был назначен адъютантом к М. Б. Барк-лаю-де-Толли, в штабе которого прослужил кампанию 1812 года. Проявил особенную храбрость при Бородине, где под жестоким вражеским огнем развозил по полю битвы приказы Барклая и сопутствовал ему во время атак.

В 1813–1814 годах, произведенный в генерал-майоры, Закревский стал лично известен Александру I как опытный штабной работник, и в 1815 году, при формировании Главного штаба, был назначен дежурным генералом, которому подчинялся инспекторский департамент, то есть в его распоряжение поступили все дела по личному составу армии.

Непосредственным начальником Закревского являлся известный уже нам П. М. Волконский. С этого года Закревский постоянно сопровождал царя и летом жил в Царском Селе, где его мог видеть лицеист Пушкин.

После увольнения Волконского в 1823 году Закревский был назначен генерал-губернатором в Великое княжество Финляндское, а в 1828 году стал министром внутренних дел. Переехав из Гельсингфорса в Петербург, Закревские жили в своем доме на Исаакиевской площади. Здесь-то и бывал Пушкин, вероятно именно в это время познакомившийся с семьей генерала.

Как министр Закревский вскоре стал известен введенным им педантизмом и формализмом в делопроизводстве, а также необычайной строгостью не только по отношению к петербургским чиновникам своего министерства, но и к губернаторам.

Возведенный в 1830 году в графское достоинство, Закревский заслужил печальную известность «крутыми» мерами по борьбе с холерой. Получив от Николая I самые широкие полномочия, он выехал на места, где свирепствовала эпидемия, с целым военным штабом и многочисленными врачами. По его приказу оцеплялись города, на больших дорогах учреждались карантины и заставы; по тем, кто старался пробраться мимо, приказано было стрелять.

Тысячи людей и лошадей с товарными обозами задерживались у застав. А холера, как бы издеваясь над всеми приказаниями Закревского, чудовищными шагами шла все дальше, докатившись наконец до Петербурга. Только тогда меры, принимаемые генералом Закревским, были признаны бесполезными, и вскоре, в конце 1831 года, сам министр был по прошению уволен в отставку.

К «холерному» 1830 году относится следующий эпизод из жизни Пушкина. Той осенью поэт уехал в деревню Болдино, принадлежавшую его отцу в Нижегородской губернии, предполагая пробыть там недолго, но вскоре оказался запертым в этой глуши карантинами, учрежденными по приказу Закревского. Две попытки Пушкина прорваться в Москву, где жила его невеста, Н. Н. Гончарова, были безуспешны, – приходилось возвращаться в Болдино.

Почти три месяца пребывания поэта в Болдине отмечены изумительной творческой продуктивностью. За этот срок им были закончены начатые ранее произведения: «Гробовщик», «Сказка о попе и работнике его Балде», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка», VIII и IX главы «Евгения Онегина», «Скупой рыцарь», «Метель», «Каменный гость», «Моцарт и Сальери», написаны целиком «Домик в Коломне» и «Выстрел».

В это именно время местный предводитель дворянства письменно потребовал, чтобы поэт взял на себя обязанности по надзору за холерными карантинами ближайшего округа. Не веря в пользу предпринимаемых мер, Пушкин отказался. Вскоре в ближайший городок Лукоянов прибыл сам грозный министр Закревский. На вопрос его, все ли местные дворяне приняли участие в борьбе с холерой, предводитель дворянства Ульянин пожаловался на отказ Пушкина. «Как он смел это сделать? Покажите мне всю вашу переписку!» – загремел Закревский. Пушкину было послано строжайшее предписание министра, и, как пишет в своих воспоминаниях Ульянин, поэт, несмотря на то что он не был местным помещиком, «принял должность». Об этом эпизоде Пушкин писал из Болдина Наталье Николаевне, объясняя свое положение и полную невозможность приехать в Москву до снятия карантинов.


А. П. ЕРМОЛОВ. Богато одаренная, оригинальная личность генерала от артиллерии Алексея Петровича Ермолова многократно привлекала внимание Пушкина. Рассказы о блестящих боевых подвигах Ермолова в кампаниях 1805–1814 годов поэт, несомненно, слышал от участников этих войн. Отзывы о его человеческих и деловых качествах передавали Пушкину служившие при Ермолове на Кавказе Кюхельбекер, Грибоедов и А. Н. Раевский. В эпилоге «Кавказского пленника» поэт упомянул Ермолова в числе других «покорителей» Кавказа, а о его административной деятельности писал брату Льву осенью 1820 года, после поездки в Горячеводск и в Крым: «Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением». И когда весной 1829 года Пушкин отправился в Тифлис, он нарочно заехал в Орел, чтобы лично познакомиться с уже удаленным со службы опальным генералом, место которого занял бездарный Паскевич. Вот как описывает поэт эту встречу в «Путешествии в Арзрум» (приводим полный текст, не печатавшийся при жизни Пушкина):

«Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие. Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче, и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. „Пускай нападет он, – говорил Ермолов, – на пашу не умного, не искусного, но только упрямого, например на пашу, начальствовавшего в Шумле, – и Паскевич пропал“. Я передал Ермолову слова графа Толстого, что Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтобы отличиться от него. Ермолов засмеялся, но не согласился. „Можно было бы сберечь людей и издержки“, – сказал он. Думаю, что он пишет или хочет писать свои записки. Он недоволен Историей Карамзина; он желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу… Немцам досталось. «Лет через пятьдесят, – сказал он, – подумают, что в нынешнем походе была вспомогательная прусская или австрийская армия, предводительствованная такими-то немецкими генералами[12]». Я побыл у него часа два. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени… Разговор несколько раз касался литературы».

Встреча с поэтом произвела на Ермолова большое впечатление. Вскоре он писал Д. В. Давыдову: «Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я не нашел в себе чувства, кроме невольного уважения». Через несколько строк Ермолов давал восторженный отзыв о творчестве своего недавнего собеседника: «Вот это поэзия! Это не стихи нашего знакомого Грибоедова, от жевания которых скулы болят. К счастью моему, Пушкин, как кажется, не написал ни одного экзаметра – род стиха, который может быть и хорош, но в мой рот не умещается».

В конце 1831 года, будучи в Петербурге, Ермолов виделся с поэтом и его молодой женой, 31 декабря он писал одному из своих знакомых: «Гончаровой-Пушкиной не может быть женщины прелестней».

Сохранился черновик письма Пушкина Ермолову, относящийся к апрелю 1833 года, в котором великий поэт убеждал генерала писать записки о войнах, в которых он участвовал, и предлагал быть их издателем. А в том случае, если Ермолов сам «не соберется взяться за перо», Пушкин изъявлял желание «быть его историком» и просил у генерала «хотя краткого описания, кратких необходимых сведений», нужных ему для такой работы.

Вероятно, Ермолов особенно занимал великого поэта как виднейший военный и административный деятель недавнего прошлого, который, несмотря на полный расцвет сил и способностей, при Николае I неизменно находился в опале и не пользовался доверием правительства, так же как и сам Пушкин.

А. П. Ермолов начал боевую службу в 1794 году, когда за проявленную храбрость получил орден Георгия IV степени из рук самого Суворова, чем гордился всю жизнь. При Павле I, сначала по ошибке, а затем за резкие ответы одному из генералов-немцев, Ермолов был арестован, отсидел некоторое время в Петропавловской крепости и, наконец, сослан в Кострому. Освобожденный по вступлении на престол Александра! Ермолов с трудом добился назначения командиром конно-артиллерийской роты, с которой участвовал в кампании 1805 года, вновь прославился редкой храбростью. Однако, несмотря на представление Кутузова, не был награжден. «Позаботился» об этом Аракчеев, злобившийся на молодого офицера за смелые ответы на придирчивые замечания, сделанные во время смотра его роты.

В 1806–1807 годах Ермолов прославился в армии постоянной боевой инициативой, умением быстро учесть создавшуюся обстановку и смело взять на свою ответственность нужную операцию. Так, например, он едва не был отдан под суд за то, что по собственному решению зажег два квартала местечка Маков, чтобы осветить приближение неприятеля к единственному мосту через реку Иарев, по которому переходили наши обозы и части. Встретив здесь врага огнем своих сорока орудий, Ермолов удерживал его несколько часов и обеспечил благополучную переправу. В одном из сражений на замечание адъютанта, присланного к нему великим князем Константином, что французы слишком близко подходят к его батарее, Ермолов отвечал: «Я буду стрелять, когда различу белокурых от черноволосых». И, подпустив врага на пятьдесят шагов, ударил картечью и обратил его в бегство.

Боевую деятельность Ермолова высоко ценили Багратион, Раевский и другие передовые генералы русской армии, по настоянию которых он был произведен в полковники. Ценили Ермолова и солдаты – во время одного из сражений, увидев его батареи, выезжавшие на позицию, пехотинцы кричали: «Зря француз горячку порет, Ермолов за нас постоит!» Однако неоднократные представления храброго артиллериста к чину генерал-майора оставались без утверждениями на одном из смотров, вскоре после окончания войны, произошло новое столкновение с Аракчеевым, наговорившим Ермолову таких несправедливых замечаний и грубостей, что полковник решил подать в отставку. Но оказалось, что, наслышавшийся о подвигах Ермолова, Александр I пожелал удержать его на службе. Вслед за императором Аракчеев, переменив свое отношение, сам ходатайствовал о производстве Ермолова в генералы.

В начале войны 1812 года он был назначен начальником штаба 1-й армии Барклая-де-Толли. Несмотря на то что с этим генералом у него были холодные, чисто служебные отношения, а с командовавшим 2-й армией Багратионом – самые дружеские, Ермолов делал все возможное, чтобы сгладить постоянные взаимные неудовольствия неладивших между собою командующих, смягчать шероховатости в переписке и т. п. В докладах Барклаю он передавал резкие и дерзкие отзывы Багратиона в «выражениях самых обязательных», а в письмах Багратиону холодность и грубость Барклая представлял в «видах приятных». В результате Багратион писал Ермолову, что он не ожидал найти в Барклае столько хорошего, как нашел, а Барклай говорил, что он «не думал, чтобы с Багратионом можно было так легко служить».

В Бородинском сражении, посланный Кутузовым после ранения Багратиона на левый фланг, Ермолов по своей инициативе организовал блестящую контратаку русской пехоты и артиллерии на занятый было французами редут Раевского. Ермолов отбил этот редут и оборонял вплоть до момента, когда был тяжело контужен.

В 1813 году Ермолов прославился в сражении под Кульмом: приняв командование от раненого генерала Остерман-Толстого, он одержал победу и решил исход всей кампании. В 1814 году получил командование гвардейским корпусом, с ним участвовал во взятии Парижа, за что был награжден орденом Георгия II степени.

После войны Аракчеев рекомендовал Александру I назначить Ермолова на должность военного министра, но в 1816 году генерал получил иной пост – главнокомандующего в Грузии. На Кавказе Ермолов проявил в войне с горцами холодный и точный расчет, порой – жестокость, но выгодно отличался от своих предшественников и последующих командующих на Кавказе неизменной подлинной заботой о солдатах своего корпуса. Ермолов запретил изнурять войска фронтовыми учениями, улучшил питание, разрешил носить полушубки вместо шинелей, папахи вместо неудобных тяжелых киверов, а вместо громоздких ранцев – холщовые мешки и т. п. Деятельно занимался устройством удобных штаб-квартир, госпиталей и лечебных заведений в Кисловодске и Железноводске, посещавшихся тогда преимущественно лицами, служившими на Кавказе. При нем же начаты систематические работы по прокладке дорог (Военно-Грузинской и других) и разработка полезных ископаемых.

Ермолов, несомненно, обладал административным талантом, умением подбирать людей, пользовался огромной популярностью среди подчиненных, был чрезвычайно экономен в расходовании казенных средств, совершенно чужд корыстолюбию. И, несмотря на все это, он был смещен в 1826 году новым царем – Николаем I, не доверявшим генералу, которого подозревали в связях с декабристами и даже в том, что на Кавказе существовало с его ведома тайное политическое общество. Первое подозрение имело некоторые основания. Преувеличивая оппозиционные настроения Ермолова, члены Северного тайного общества назначили Алексея Петровича в состав временного правительства, которое собирались создать после свержения самодержавия.

Отметим, что Ермолов, получив в декабре 1825 года приказ об аресте служившего при нем А. С. Грибоедова, предупредил знаменитого драматурга о готовящейся грозе, что дало ему возможность уничтожить компрометирующие документы. Иначе Грибоедов, вероятно, был бы осужден по делу декабристов, так как с некоторыми из них был тесно связан.

Николай I не мог простить Ермолову самостоятельности суждений, постоянных критических замечаний о любимой им, царем, прусской военной системе и язвительных острот по адресу многих видных деятелей его империи.

Рассказывая о зарождении антипатии Николая I к Ермолову, Д. В. Давыдов приводит следующий эпизод: «Ермолов никогда не пользовался благоволением императора Николая Павловича, почитавшего его человеком опасным по либеральному образу мыслей. Он возымел это мнение с самого 1815 г. При вступлении в Париж одной дивизии корпуса, которым командовал Ермолов, император Александр остался недоволен фронтовым образованием одного из полков, вследствие чего последовало повеление посадить трех штаб-офицеров на гауптвахту, занятую в тот день английскими войсками. Ермолов горячо заступился за них, говоря, что если они заслуживают наказания, то их приличнее арестовать в собственных казармах, но не следует срамить трех храбрых штаб-офицеров в глазах чужеземцев; „таким образом нельзя приобрести любви и расположения войск“, – сказал он. Государь остался непреклонен. Ермолов, не исполнив высочайшего повеления, отправился в театр, куда прибыл адъютант кн. П. М. Волконского, Чебышев, – с приказом тотчас арестовать виновных. Встретив там вел. кн. Николая Павловича, Ермолов сказал ему: „Я имел несчастье подвергнуться гневу его величества. Государь властен посадить нас в крепость, сослать в Сибирь, но он не должен ронять храбрую армию в глазах чужеземцев. Гренадеры прибыли сюда не для парадов, но для спасения Отечества и Европы“. Слова эти, столь неблагоприятно отразившиеся для Ермолова через 10 лет, были, вероятно, переданы государю, потому что он приказал приготовить в занимаемом им дворце Elysйe Bouzbon три кровати для арестованных. Вел. кн. Николай Павлович сказал однажды покойному императору, что этот самостоятельный и энергичный наместник на границе государства весьма неблагонадежен…»

Удаление с Кавказа Ермолова, достигшего всего 49 лет и бывшего в полном расцвете своих способностей, произвело большое впечатление на русское общество, в котором он был очень популярен. Даже осторожный И. А. Крылов отозвался на это событие баснями «Конь» и «Булат». В первой из них он рассказывал о прекрасном, испытанном боевом коне, который достался

Наезднику, да на беду – плохому.Тот приказал его в конюшню свесть,И там, на привязи, давать и пить и есть…

А во второй басне повествовал о булатном клинке, заброшенном под лавку крестьянской избы, где с ним заговаривает сосед-еж:

«В руках бы воина врагам я был ужасен, —Булат ответствует, – а здесь мой дар напрасен;Так, низким лишь трудом я занят здесь в дому:Но разве я свободен? Нет, стыдно-то не мне, а стыдно лишь тому,Кто не умел понять, к чему я годен».

Ермолов, уволенный в отставку, прожил в вынужденном бездействии 35 лет. Единственный раз ему предложили вновь поступить на службу – возглавить военный аудиториат, то есть военно-судебную часть армии. На это предложение Ермолов ответил: «Единым своим утешением считаю любовь войск и наказителем их быть не могу».

Ермолов был известен своими остротами. Рассказывали, что на вопрос Александра I, чем можно его наградить, он ответил просьбой «произвести в немцы», намекая на множество бездарных генералов немецкого происхождения, занимавших видные должности в армии. На вопрос о том, каков в бою некий генерал, Ермолов ответил одним словом: «Застенчив».

Решительно осуждая фронтовую муштру, введенную в армии после войны 1812–1814 годов, Ермолов постоянно ее высмеивал. Однажды в Варшаве великий князь Константин показывал Ермолову батальон гвардейской пехоты, обмундированный по новому образцу. Люди замерли в строю, туго затянутые в узкие мундиры с высочайшими воротниками, накрепко перетянутые перевязями и кушаками, в обтяжных узких панталонах. При вопросе Константина, как нравится генералу новое обмундирование, Ермолов уронил перчатку и приказал ближайшему солдату поднять ее. Как ни силился несчастный гренадер нагнуться к земле, он не смог сделать этого, так был стеснен в движениях одеждой и амуницией. «Не беспокойся, голубчик», – сказал Ермолов, сам подымая перчатку. И обратился к Константину: «Отменно красивая и удобная форма, ваше высочество».

Портрет Ермолова, находящийся в галерее, не требует сценки после слов, сказанных Пушкиным в «Путешествии в Арзрум».


И. Ф. ПАСКЕВИЧ. Приехав 26 мая 1829 года в Тифлис, Пушкин узнал, что Нижегородский драгунский полк, которым командовал его друг H. H. Раевский-младший и в котором служил его брат, Лев Сергеевич, незадолго до этого выступил в поход против турок. Для поездки в армию нужно было разрешение командовавшего ею генерала от инфантерии Ивана Федоровича Паскевича. Пушкин, получив позволение, 10 июня выехал из Тифлиса к Карсу. 13 июня поэт догнал войска на берегу Карсчая, был любезно принят Паскевичем и двинулся далее с армией. Естественно, Пушкина мало интересовало общество главнокомандующего и ближайших чинов его штаба, поэта влекло к общению с подлинно близкими ему людьми: H. H. Раевским, товарищем по Лицею полковником В. Д. Вольховским и со ссыльными декабристами, М. И. Пущиным и 3. Г. Чернышевым, разжалованными в солдаты и служившими в войсках Паскевича. С ними, с их боевыми товарищами Пушкин проводил вечера на стоянках, в политических и литературных разговорах, непринужденной, дружеской болтовне и шутках. При всяком удобном случае он ввязывался в стычку с врагом, испытывая свою храбрость и неведомые доселе ощущения боя. Не раз Раевский посылал вдогонку за поэтом опытных офицеров, с трудом настигавших Пушкина в передовой цепи казаков и драгун, готового к сшибке с турецкими наездниками.

В «Путешествии в Арзрум», рассказывая о лагерной жизни и дав живую и яркую картину кавалерийских атак, поэт скромно умалчивает о своем в них участии и о том, как один раз скакал с донесением Раевского к главнокомандующему.

Под впечатлением виденного в стычке 14 июня Пушкин еще до отъезда с Кавказа написал стихотворение «Делибаш»:[13]

Перестрелка за холмами;Смотрит лагерь их и наш;На холме пред казакамиВьется красный делибаш.Делибаш! не суйся к лаве [14],Пожалей свое житье;Вмиг аминь лихой забаве:Попадешься на копье…

Давая Пушкину разрешение прибыть в армию, Паскевич, несомненно, надеялся, что поэт войдет в число его приближенных и впоследствии прославит его подвиги в своих стихах. Первые дни Паскевич был с Пушкиным весьма любезен и всячески привлекал его в кружок своего штаба, приглашал обедать, советовал находиться при нем во время боя и т. д. Но поэт явно предпочитал общество, окружавшее Раевского. Это и послужило вскоре причиной охлаждения Паскевича к поэту, за которым к тому же и здесь был установлен, по приказу Бенкендорфа, секретный надзор, о чем прежде всех узнал, конечно, главнокомандующий. 21 июля по прямому указанию Паскевича Пушкин покинул его армию, пробыв в ней всего около пяти недель.

Вот как рассказывает об этом один из офицеров, участник похода 1828 года: «Главнокомандующий, видя, что Пушкин явно удаляется от него, призвал его к себе в палатку (во время доклада бумаг Вольховским) и резко объявил: „Господин Пушкин! Мне вас жаль, жизнь ваша дорога для России; вам здесь делать нечего, а потому я советую немедленно уехать из армии обратно, и я уже велел приготовить для вас благонадежный конвой“. Вольховскии передавал мне, что Пушкин порывисто поклонился Паскевичу и выбежал из палатки, немедленно собрался в путь, попрощавшись со знакомыми и друзьями, и в тот же день уехал. Вольховский передавал мне под секретом еще то, что одной из главных причин неудовольствия главнокомандующего были нередкие свидания Пушкина с некоторыми из декабристов, находившихся в армии рядовыми. Говорили потом, что некоторые личности шпионили за поведением Пушкина и передавали свои наблюдения Паскевичу, разумеется, с прибавлениями, желая тем выслужиться».

Отношения между главнокомандующим и поэтом остались внешне приязненными. На прощание Паскевич подарил Пушкину турецкую саблю. Эту любезность, по всей вероятности, следовало воспринимать как некий «аванс» за предполагаемые хвалебные строки.

Хвалебных стихов ожидали и многие другие современники. Об этом извещалось в «Тифлисских ведомостях» при отъезде Пушкина в армию, а по возвращении поэта в Петербург Ф. Булгарин писал в своей «Северной пчеле»: «Александр Сергеевич Пушкин возвратился в здешнюю столицу из Арзрума. Он был на блестящем поприще побед и торжеств русского воинства, наслаждался зрелищем, любопытным для каждого, особенно для русского. Многие почитатели его музы надеются, что он обогатит нашу словесность каким-нибудь произведением, вдохновенным под тенью шатров, в виду неприступных гор и твердынь, на которых могучая рука Эриванского героя водрузила русские знамена».

Но эти надежды были напрасны. Пушкин не вдохновился военной славой Паскевича. В напечатанном лишь в 1836 году «Путешествии в Арзрум» он весьма сдержанно говорит об этом полководце. А в предисловии дает резкую отповедь Булгарину в следующих словах: «Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта. Приехать на войну с тем, чтобы воспевать будущие подвиги, было бы для меня, с одной стороны, слишком самолюбиво, а с другой – слишком непристойно. Я не вмешиваюсь в военные суждения. Это не мое дело…»

Чрезвычайно сдержанно отозвался Пушкин на «победы» Паскевича и в 1831 году. Тогда же, оценивая его действия в сложных условиях европейской политики, поэт в одном из писем отметил, что «граф Паскевич удивительно счастлив».

Паскевич не простил поэту этой холодности и после его смерти. 19 февраля 1837 года он писал Николаю I: «Жаль Пушкина как литератора, в то время когда талант его созревал, но человек он был дурной».

Паскевич принадлежал к числу молодых генералов времени Отечественной войны 1812 года. В юности был пажем Павла I и флигель-адъютантом Александра I. Боевую службу начал в турецкую войну 1807–1811 годов участием в ряде сражений, за которые произведен в полковники и в генерал-майоры и награжден орденом Георгия IV степени. В начале войны 1812 года командовал 26-й пехотной дивизией, входившей в состав корпуса Раевского, во главе которой мужественно сражался при Салтановке, Смоленске, Бородине, Малоярославце и Вязьме. Участвовал в ряде боев кампании 1813 года и отличился под Лейпцигом, за что произведен в генерал-лейтенанты, всего на 32-м году жизни. В 1814 году в Париже Александр I представил Паскевича своему брату Николаю, как одного из «лучших генералов русской армии». В 1817 году он сопровождал в заграничном путешествии другого брата царя, Михаила, а четыре года спустя его назначили командовать гвардейской пехотной дивизией, в которой бригадными командирами состояли великие князья Николай и Михаил. Поэтому, уже будучи царем, Николай I постоянно именовал Паскевича своим «отцом-командиром».

Проявлением особого доверия к Паскевичу было назначение его в 1826 году на пост командующего армией, действовавшей против персов, с формальным подчинением Ермолову. Поручение, данное Паскевичу, руководить войсками при наличии на Кавказе до того долго командовавшего ими Ермолова, несомненно более опытного, талантливого и старшего в чине, ставило последнего перед очевидной необходимостью уйти с дороги царского любимца.

В конце 1826 года Ермолов просил об отставке, «не имев счастья заслужить доверенность» Николая I и конечно был уволен.

Для улаживания недоразумений между командующими Николай I послал на Кавказ Дибича, который, возвратясь, рассказывал встреченному в Пятигорске генералу Сабанееву: «Я нашел край в блистательном порядке и войско, одушевленное духом Суворова. Паскевичу будет легко одерживать победы». Действительно, кампания 1827 года велась Паскевичем по плану, выработанному Ермоловым, и во главе войск, им подготовленных в течение девяти лет командования. Военные действия были успешны, но в них не проявилось особого дарования Паскевича. Однако за победу над персами он получил титул графа Эриванского и миллион рублей.

В войне 1829 года с Турцией Паскевич прославился быстротой и решительностью. Эта кампания – наиболее удачное из всех боевых его дел. Успех принес Паскевичу чин генерал-фельдмаршала и другие щедрые награды.

Административное дарование нового наместника было весьма скромным.

Паскевич не обладал широким кругозором политического и государственного деятеля. По свидетельству современников, он был малообразован, не любил и не умел систематически выражать свои мысли – все донесения в Петербург с Кавказа в 1826 году писал состоявший при главнокомандующем А. С. Грибоедов. В обращении с подчиненными отличался грубостью. В записках известного в свое время хирурга Д. К. Тарасова говорится, что он отказался от заманчивого места штаб-доктора отдельного Кавказского корпуса «ввиду особого рода обхождения генерала Паскевича с подчиненными». Ближайшее окружение Паскевича составляли льстецы, наушники и ничтожества. Это объяснялось прежде всего мелочностью и завистливостью натуры самого главнокомандующего, не переносившего рядом с собой людей способных и самостоятельных, которым, он знал, могут приписать часть его полководческой славы. Именно таковы были его отношения к товарищу Пушкина по Лицею В. Д. Вольховскому, талантливому и образованному офицеру, состоявшему обер-квартирмейстером Кавказской армии и, несомненно, во многом содействовавшему победам 1826–1828 годов, но затем подвергшемуся настойчивым преследованиям Паскевича. Уйдя с Кавказа, Вольховский за отличие был произведен в генерал-майоры, но в 1831 году вновь попал под начальство мстительного Паскевича. Главнокомандующий продолжал преследовать Вольховского и тот должен был перевестись обратно на Кавказ, где в течение ряда лет состоял начальником штаба корпуса.

Таковы же в общих чертах отношения Паскевича с H. H. Раевским-младшим, командовавшим во время войны 1828 года отрядом кавалерии и ярко выделившимся среди других генералов своим военным дарованием и самостоятельностью. Это вызвало зависть и недоверие главнокомандующего, и вскоре Раевский был обвинен в «предосудительных» сношениях с сосланными на Кавказ декабристами, отстранен от должности и, по желанию всесильного Паскевича, уволен в отставку.

Число лиц, к которым Паскевич проявил мелочную зависть и мстительность, отнюдь не ограничивалось этими двумя примерами. Так же обошелся он со своим начальником штаба, молодым генералом Д. Е. Остен-Сакеном, и с декабристом М. И. Пущиным, сосланным на Кавказ солдатом, быстро выдвинувшимся здесь своими военными знаниями и инициативой, произведенным в офицеры и занявшим видное место в штабе Паскевича. По окончании военных действий Пущин, уезжал на Кавказские Минеральные Воды лечиться поело ранений, зашел в палатку преследуемого Паскевичем Остен-Сакена, чтобы с ним попрощаться. Такого проявления простой вежливости было достаточно, чтобы узнавший об этом Паскевич забыл все сделанное Пущиным и откомандировал его от своего штаба, подвергнув ряду незаслуженных обид.


Д. В. ГОЛИЦЫН. В 1820 году московским генерал-губернатором был назначен генерал от кавалерии князь Дмитрий Владимирович Голицын. Постоянно бывая в Москве с осени 1826 года, Пушкин, несомненно, был знаком с Голициным и не раз посещал блестящие балы, дававшиеся в его дворце. На одном из праздников, устроенных генерал-губернатором 30 декабря 1829 года, во время живых картин присутствовавших особенно поразила красотой юная H. H. Гончарова, изображавшая Дидону. Пушкина в это время не было в Москве, и Вяземский писал ему 2 января 1830 года: «Что за картина была в картинах Гончарова!» Вероятно, в это же время впервые отметил редкую красоту будущей жены поэта и находившийся в Москве Николай I.

Вяземский знал о чувстве своего друга к Гончаровой и вскоре на балу у того же Голицына поручил общему их с Пушкиным знакомому, Лужину, танцевавшему с красавицей, мимоходом заговорить с нею и ее матерью об отсутствующем влюбленном, чтобы узнать, как относятся к нему Гончаровы. Ответом были несколько вопросов о Пушкине и поручение Натальи Николаевны и ее матери передать поэту поклон. Тот же Лужин, отправившись через несколько дней в Петербург и встретясь у Карамзиных с Пушкиным, пересказал ему слова Гончаровых. Приехав вслед за этим в Москву, поэт возобновил свои искания, закончившиеся женитьбой.

Об этом, столь знаменательном для него, эпизоде, происшедшем на балу у Голицына, Пушкин упоминал в письме от 5 апреля будущей теще, написанном накануне его помолвки.

Оказавшись осенью 1830 года запертым в Болдине холерными карантинами, Пушкин неоднократно пытался проехать оттуда в Москву и при третьей попытке был задержан в селе Платава, всего в 72 верстах от Москвы, откуда писал своей невесте 2 декабря: «Умоляю вас сообщить князю Дмитрию Голицыну о случившемся со мною несчастном происшествии, упросив его употребить все свое влияние для моего въезда в Москву». Через три дня Пушкин был уже в Москве, может быть, не без участия Голицына.

Наконец 22 февраля 1831 года, вскоре после свадьбы, Пушкин с молодой женой присутствовал на благотворительном маскараде в Большом театре. Во время ужина Голицын подходил к столику, за которым сидели Пушкины, Долгорукие и Булгаковы, и беседовал с ними об удачном вечере.

Д. В. Голицын интересен для нас и как сын «Пиковой дамы». Его мать, княгиня Наталия Петровна, послужила Пушкину прототипом старой графини Анны Федотовны в гениальной повести, написанной в 1833 году. В записи дневника Пушкина от 7 апреля 1834 года читаем: «Моя Пиковая Дама в большой моде – игроки понтируют с тройки, семерки и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и княгиней Наталией Петровной и кажется не сердятся».

Н. П. Голицына – одна из самых примечательных фигур великосветского Петербурга времени Пушкина. В молодости она много путешествовала, долго жила в Париже, принятая при дворе Людовика XVI, и выехала из Франции незадолго до революции. В Петербурге Голицыной принадлежал доныне сохранившийся дом на углу Гороховой и Малой Морской (ул. Гоголя), так живо и точно описанный Пушкиным в «Пиковой даме». Умная, энергичная и властная, в старости – очень некрасивая (за бороду и усы ее прозвали «Princesse-Moustache»[15]), Голицына создала себе такое исключительно почетное положение, что ей оказывали особое внимание цари Павел I, Александр I и Николай I. По словам ее биографа, «ее уважало и с нею считалось все высшее общество обеих столиц, считавшее за честь бывать у нее в доме. В высшей степени своенравная, она властвовала в свете, всеми признанная; к ней везли на поклон каждую молодую девушку, начинавшую выезжать; гвардейский офицер, только что надевший эполеты, являлся к ней как по начальству. Будучи очень преклонных лет, она считала всех молодежью, – поэтому все высоко ценили малейшее ее внимание, но зато мало кто ее не боялся. Семья вся трепетала перед княгиней, с детьми она была очень строга – даже тогда, когда они уже давно пережили свою молодость». Пятидесятилетний сын ее, московский генерал-губернатор, один из первых сановников империи, не смел садиться при матери без особого ее приглашения.

Умерла Наталия Петровна Голицына в возрасте 97 лет, 20 декабря 1837 года, почти на год пережив Пушкина.

Д. В. Голицын получил образование в Страсбургской военной академии, после чего провел несколько лет в Париже, где «блистала» в это время его мать.

Среди вечно праздничной жизни версальского двора Голицын не прекращал занятий по военному искусству и напечатал в Париже пространные замечания на сочинение римского военного писателя Вегеция. Возвратясь в Россию, Голицын деятельно участвовал в ряде войн, начиная с 1794 года, быстро двигаясь по службе как благодаря своим личным качествам, так, не менее, благодаря родовитости и связям. В 1800 году, 29 лет, он был уже генерал-лейтенантом.

Почетную известность заслужил Голицын в бою под Голымином 14 декабря 1806 года, когда, командуя отрядом из 8 пехотных и 3 кавалерийских полков с 18 орудиями, выдерживал в течение целого дня упорную атаку войск маршалов Мюрата, Даву и Ожеро, руководимых самим Наполеоном. В сражениях при Прейсиш-Эйлау, Фридланде и других много раз водил в атаку свои части. С отличием участвовал в войне против шведов в 1808 году и задумал по собственной инициативе переход по льду через Ботнический залив в Швецию. Обиженный тем, что не ему, а Барклаю-де-Толли доверили руководство этой одновременно разработанной и в Петербурге операцией, Голицын вышел в отставку весной 1809 года. Вновь вступил на службу только в августе 1812 года, после назначения главнокомандующим Кутузова, который поставил его во главе кирасирского корпуса из двух дивизий. Предводительствуя ими, бился при Шевардине и под Бородином. Участвовал в кампаниях 1813–1814 годов, а после войны командовал крупными соединениями войск, вплоть до 1820 года, когда был назначен московским генерал-губернатором. Москва после пожара 1812 года лежала еще в развалинах, и Голицын проявил много энергии при восстановлении древней столицы России.