"Весёлые и грустные истории из жизни Карамана Кантеладзе" - читать интересную книгу автора (Гецадзе Акакий Исмаилович)Постель, постланная мамой, и завещание отцаДомой, в Сакивару, мы пришли глубокой ночью, крались тихонько, как воры, — не хотелось привлекать внимания соседей. Дверь нашего дома была слегка приоткрыта. Это теперь каждую дверь на девять замков запирают, а тогда такого не было. Осторожно, чтобы не напугать спящих родителей, я легонько поскрёбся у порога. — Ц-ц, проклятая, т-с-с! — послышался мамин голос — Эй, мужик, проснись! Амброла, тебе говорю, проснись! — Ну, чего орёшь, женщина, житья от тебя нет! — Свинарник хорошо закрыл? — Да… — А кто же тогда там в дверь тыркается, спать не даёт? — Свинья, верно, чужая, или телёнок чей-то приблудился, да спи ты, бога ради, эк пристала… — Не бойтесь, это я, Караман, — сердце у меня застучало так громко, что самому слышно стало. — Ой, сыночек, ой, генацвале, воротился, воротился, родимый! Тусклый огонь лучинки осветил родительскую спальню. — Проходи, садись, садись, родной. Устал небось с дороги, — мама подставила треногий стул к самому очагу. Я сел. — Ну рассказывай про своё житьё-бытьё. Что город? — пристроился рядышком отец. — А что город. Город как город, для одних хорош, для других хуже злой мачехи… — Слушай, мужик, ты чего расселся, уши развесил, пойди-ка лучше хурджин в дом занеси! — прикрикнула на него мама. — Ой, правда! Чего это я, дурной! — спохватывается отец, — ты что его у амбара оставил, или?.. — И не спрашивай! Хорошо было бы, если бы до амбара донёс, да не вышло. На Накерале напали на нас с Кечо двое в бурках и говорят: «У вас хурджины тяжёлые, пока домой донесёте, спина надорвётся», — и отняли их, оставили лишь это, — я достал из-за пазухи «Карабадини» и положил его на скамью. — Не ведали разбойники, что цены ему нет, не то… — Это ещё что такое? — насупил брови отец. — Как что? Книга лекарей. В ней про лекарства от всех болезней написано. — Болезни пусть в семье у врага останутся, нам они ни к чему, разве я тебя за этим, парень, в город посылал? Плохо ты что-то шутишь. — Клянусь матерью, не шучу я, правду говорю. Тут мама побледнела как полотно и уставилась на меня широко раскрытыми глазами. — Удивительно, почему всё плохое только с тобой случается. Весь мир этой дорогой ходит, да и я сам не раз ходил, — ничего подобного ни с кем не приключалось, никогда никого не встречали, а тут… — не поверил мне отец. — Что поделаешь, всё против меня, всем я поперёк горла. — Не верю я тебе, врёшь ты всё! — Что ты, папа, у меня свидетель есть. — Хвост твой, что ли? — Нет, зубы Кечошкины. Как начали у нас отнимать хурджины, стал он сопротивляться, и тогда выбили ему сразу шесть здоровых зубов, завтра ты это своими глазами увидишь. Кровь изо рта у него, наверное, и посейчас ещё идёт… Тут мать наконец обрела дар речи и заголосила: — Ой, лопни мои глаза, ой, сынок, и что Мне сейчас о каком-то паршивом хурджине думать, когда дитятко моё из рук этих нехристей живым-невредимым воротилось! Хорошо ты сделал, сыночек, хорошо, что не противился да всё этим окаянным и отдал. Испугался небось, родимый, кровиночка моя! — Ещё бы не испугаться, когда сразу два пистолета ко лбу приставили… — Ничего, сыночек, — стала креститься мама, — сегодня же ночью заговорю твой испуг. Я это умею, всё как рукой снимет… — Тебе, мамочка, вёз я платье красное, платок ситцевый, аршин полотна; отцу — чоху с архалуком, сапоги и ещё кое-какие мелочи. А ещё в хурджине у меня бурка лежала, тоже ведь в хозяйстве вещь нужная… Да что поделаешь, не повезло, — развёл я руками. — Давай, давай, рассказывай, сыночек, хоть так сердце моё порадуй, — недоверчиво улыбнулся отец. — Ладно уж, не томи дитя, чего душу ему травить, — рассердилась мама. — Есть хочешь? — обратилась она ко мне. — Очень… Два дня во рту куска не держал. Она тотчас же принесла откуда-то столик и покрыла его скатертью. Отец налил мне и себе по стаканчику. Выпив, он поиграл пустым стаканом и произнёс важно: — Мир возвращению твоему, да здравствует наша добрая встреча! Мать снова перекрестилась. Отец обернулся ко мне: — Чёрт с ним, с хурджином, сынок, ты лучше мне вот что скажи, обучился ли ты хоть ремеслу какому-нибудь? Я притворился, что не слышу вопроса, а в рот на всякий случай положил огромный кусище, подумал, может, ещё о чём-нибудь другом спросит. — Ты что, онемел, парень? Выходит, пустой ушёл — пустой пришёл, да? Я тебя ремеслу послал обучаться, а ты, что же, что ты там делал, в городе? Ежели человек ремесло знает — у него ни разбойник, ни сам царь ничего не отнимет, и не трудно ему будет ни денег достать, ни хурджин купить. Говори же, научился ты чему-нибудь или нет? Тут я перешёл к осаде: — Конечно, даром времени не терял: научился немного пекарскому делу, немного цирюльничеству, даже венки умею немного делать и так ещё кое-что. — Про стихи я почему-то упомянуть постеснялся. — Если всему понемногу, значит, толком ничему не научился. А это ещё что за чёрт такой венки? — Чёрт или не чёрт, а люди этим живут. От вина меня разобрало и стало клонить ко сну так, что я чуть не стукнулся носом об стол. К счастью, это спасло меня от бесконечных отцовских вопросов, которые ничего хорошего не предвещали, — в конце концов, и это вероятней всего, родитель угостил бы меня затрещиной и, наверное, был бы прав. Мама постелила мне, и я сразу улёгся, забыв все неприятности. Благословенна постель, постланная матерью! Одеяло её словно из солнечных лучей! Последнее, что я услышал, была её молитва: Боже, исцели раба твоего Карамана от боязни… — шептала она. Что было дальше, уже не помню, потому что уснул я без задних ног. Пасху мы встретили с миром, но… Вскоре после моего возвращения на нашу Сакивару напала страшная иноземная болезнь и отняла у меня маму. Долго листал я свой «Карабадини», однако лекарства от этой болезни в нём так и не нашёл. Не буду описывать вам, как оплакивала мою маму Царо, как безутешно горевал Кечо. Не хочется мне длинно рассказывать о смерти, не в моей это привычке, да и кому интересно — человеку и своё горе быстро надоедает, а чужие-то причитания и вовсе ни к чему. Лучше давайте уж о жизни потолкуем… Так вот, не успел я, как говорится, предать земле тело матери, как страшная болезнь свалила в постель и отца. — Сынок, Караман, плохи мои дела, кажется, и за мною Микел-Габриел пришёл, стучится. — Полно, папа, что ты придумал, не может бог сразу всех к себе прибрать! — Может, может, — он замахал руками, — не зови только, родимый, священника, — всё равно не придёт. Забывает он о боге и о душе, когда зовут его к чумному больному… Все за себя боятся, а священник — больше всех… ему-то что, он и ест хорошо, и пьёт, покачивает знай себе кадило и живёт припеваючи. Что ему до такого человека, как я? Не станет он беспокоиться, да и мне исповедь ни к чему. Не крал я, не грабил и человека не убивал, и вообще не верю я ни священнику, ни иконе святой. Что есть икона? Сделана она таким же человеком, как я, и всё тут. Бог он не на дереве каком-то там должен быть нарисован, а в душе человека, понял? Только тогда и станут люди добро творить! Священника же на шаг близко подпускать не следует, чёрт его знает, что у него под рясой кроется. — Ах, и всыплю я этому подлецу так, что жизнь ему горше лука покажется… — загорячился я. — Это ты хорошо мне напомнил! Ешь чеснок, парень! Налегай на чеснок, понял? Слышал я, что головка чеснока помогает от сорока разных болезней… Может, минует тогда тебя лихоманка проклятая, пронесёт, не то — потухнет наш очаг… Там в сарае в углу чеснок валяется… Пойди, сюда принесу, здесь у постели моей набросай, у изголовья самого, слышишь? А сам близко ко мне не подходи! Я повиновался его велению. Он удовлетворённо закивал головой и сказал: — А теперь садись и слушай. Только, пожалуйста, подальше сядь. Ох, ох, ох! Жарко-то как. Чувствую, приближается мой конец, только прошу тебя, не лей слёз понапрасну, не нужно мне ни причитаний, ни слёз, знаю ведь, частенько падают они прямо в очаг и тушат его… Коли сможешь, положи в изголовье моей могилы камень гладкий, чтобы с чужой не спутать, а не сможешь, тоже не беда, в обиде не буду, лишь бы ты у меня был здоров. Не предавайся горю, правда, тяжело жить без родителей, но и с этим нужно примириться… Богатство я тебе оставляю небольшое, но то, что сейчас скажу, может даже больше богатства пригодится… Хорошее слово иногда дороже золота… Гони тоску и печаль, пока ты молод, успеешь ещё в старости стонать да охать. У-у-у! — холодно! Помни, что самые заветные человеческие желания исполняются редко. Пусть это тебя не разочаровывает в жизни. — Уф уф, уф! Жарко. — Хватит, папа, тебе вредно разговаривать! — Зато тебе это полезно, сынок. Сам я знаю, что мне полезно, а что вредно! Вот так-то — тогда говорил и теперь повторяю: какого я богатства хозяин, ты видишь… с собою ничего не беру, всё тебе оставляю, да и то, что в голове у меня, и то с собой уносить мне ни к чему, оно тебе поможет в жизни, больше, чем богатство. — Довольно, папа, не несмышлёныш же я какой! — Для меня ты всегда несмышлёныш. Дай-ка мне два слова напоследок сказать, а уж как смерть мне глаза закроет, тогда и замолчу. Так что слушай: старец, говорят, любит двор, а юноша дорогу. Пока молод, ходи, сколько сил хватит, в дороге ума наберёшься, это я тебе, кажется, ещё тогда, когда ты в город уходил, говорил. Не удивляйся в этом мире двум вещам: живой мёртвого всегда хвалит, а живой живого ненавидит. Частенько люди друг другу завидуют. А с мёртвого что взять? Покойнику завидовать нечего. Не знаю, конечно, может, когда-нибудь другое время настанет, но спокон веку так было, понял? — Конечно, понял, об этом я от тебя и раньше слышал. — Мудрость, говорят, дороже золота, сколько её ты в руках не верти, не сотрётся она, не полиняет… Сказывают, если червяка разрезать, станет два, и оба живут. Простая, стало быть, у червяка жизнь, а человеческая жизнь — сложная. Никогда не уподобляйся червяку. Не бойся жизни. В молодости все смелы и дерзки, а в старости — предусмотрительны. Однако предусмотрительность и в молодости не помешает. Ух, ух, ух! — жарко как, прямо пожар в груди горит! Всё это я тебе говорил, красного словца ради, а теперь главное скажу. — Мужайся, Караман, дай тебе бог терпенья, — сказал я самому себе и присел поодаль. — Устал? — спросил отец. — Да чего там, мудрое слово говорить трудно, а уж слушать, какая в том трудность? Мои слова ободрили больного. Он приподнялся на постели и продолжал: — Так вот что, слушай меня внимательно. Не жить мужчине одному без пары, как быку одинокому не впрячься в ярмо, не покатить арбы и не вспахать плугом поле. Главное для мужчины — женщина, а для женщины — мужчина. Всякое там толкуют о земле, опирается, мол, она на бычьи рога, на спину драконью да ещё на что-то там… не знаю так ли это, но вот что на этих двух столпах, мужчине и женщине, мир стоит, это — я утверждаю — святая истина. Знаешь почему я так быстро смерти подался? Исчез мой второй столп, Елисабед моя ненаглядная. Только тебя мне жалко, один ведь на свете остаёшься, сиротинушка, а смерти я не страшусь, знаю, Елисабед, моя бесценная, и так уж заждалась меня. Ух, ух, ух! А если и случится, что выздоровею, всё равно без Елисабед мне жизни не будет. Словом, женись, сын. Негоже молодцу долго без жены оставаться. Того и гляди порченным тебя посчитают и прославят сумасшедшим, как Алексуну нашего. Так уж заведено, женишься — пожалеешь, не женишься — тоже пожалеешь. А раз так, лучше уж жениться. Лучше привести жену и жалеть. Не встречал я в жизни бобыля, который бы судьбу свою благодарил, а женатых много встречал довольных. Один мужчина, знаешь, что мне сказал? Долго, говорит, я с женщиной быть не могу, но и без женщины тоже не могу долго! А почему, знаешь? Говорят, когда бог сотворил мир, он сначала вдохнул душу в мужчину, а затем уже решил создать женщину, огляделся вокруг да видит, что материал весь израсходован на мужчину. Что ему, бедненькому, оставалось делать? Не растерялся всемогущий. Взял он округлость луны, гибкость лозы, тонкость тростника, бархатистость цветка, лёгкость листка, взор лани, веселье солнышка, непостоянство ветра, трусливость зайца, отвагу льва, тщеславие павлина, голос соловья, мягкость пуха, твёрдость алмаза, сладость мёда, горечь желчи, беспощадность огня, холод льда, карканье вороны и нежность голубя, смешал всё это и создал женщину, предоставив её мужчине. Поэтому так изменчива женщина: сегодня она одна, а назавтра другая, и мужчина не может долго подле и врозь с нею быть, далека она, он всё лучше о ней вспоминает, рядом — все недостатки её в глаза лезут! Характер мужчины в две недели узнать можно, а женщину понять… Не зря ведь говорят, что родилась она на две недели раньше чёрта. А знаешь, почему я тебе эту притчу рассказал? Не опаздывай с женитьбой, но и в выборе не спеши. Пойдёшь невесту смотреть — вина ни капли не пей. С пьяных глаз даже жаба красавицей может показаться. Ошибку, спьяна совершённую, трезвым не исправишь. Эх, сыночек, это я тебе всё так говорю, сам развлекаюсь да о болезни своей забываю. А что о смерти думать! Охами да вздохами тут не поможешь! Слушай меня внимательней! Знаешь, что я тебе скажу: женщина, брат, это и чёрт и ангел. Думаешь, голубь она, а неожиданно вороной закаркает, думаешь, ворона, — а вдруг оказывается — сердце у неё золотое. Женщина, как цветок, один цветок красивый да ядовитый, а другой, смотришь, некрасивый, но медвяный. Не полагайся на внешность. Порасспроси, кто отец с матерью у твоей избранницы, какого она роду-племени, не было ли среди родни её сумасшедших, уродов, иль без костей не родился ли кто из родичей. Да, да, чего удивляешься, у некоторых дети без костей рождаются. Не было ли в роду у них чахотки, падучей или лунатиков? А знаешь ли ты, что это такое? — Да, слышал. Человек говорят, спит, а сам, как муха, по стене ходит. — Верно. Ну, в общем, человек всё должен знать, и плохое и хорошее… Узнай, не было ли в роду у неё ведьм, не тяготеет ли над ними, храни бог, проклятие, да переспроси, кого у её матери больше, мальчиков или девочек. Попадёшь на смотрины, станут тебя угощать, избегай гусятины. Гусиное, говорят, мясо мужчину возбуждает, а возбуждённый мужчина, известное дело, даже бревно за женщину принимает. Знай, родители девушек частенько специально гусиной ветчиной потчуют и таким манером молодцов окручивают. Запомни это хорошенько! — Угу! — Бывает, что в деревню городские девушки наезжают. Кривляться да глазки строить, это они мастерицы. Не смей ты на них глядеть и о них думать. Раскрашенные они, размалёванные, а смой с них краску — и останется рядом с тобою страшилище. Ни к чему тебе городская женщина! Легкомысленные они, бездельницы и обидчивы к тому ж. Девять раз тебя расстроят, а сделают по-своему. Ни поля вспахать не помогут, ни лозы не посадят, ни лобио не посеют… — В общем, папа, всем, что есть на свете дурного, господь наградил городскую женщину, понял я! — А что ты думаешь? Разве сравниться ей с нашей деревенской? Будь она благословенна, плечом к плечу с тобой пройдёт и голая и босая, не попрекнет и не оскорбит тебя недостойным поступком, и детей тебе народит и вырастит их настоящими людьми. Городская же больше двух детей не родит. А тебе, сынок, побольше детей иметь следует. Один сын — не сын, да и двое — не дело, трое это уже кое-что… Но, главное, завещаю я тебе — трудиться, трудиться и трудиться. Это самый важный мой завет, не посрами моего имени, не дай Амбролу Кантеладзе народу на поругание! Не страшись сиротства. Мир велик, не пропадёшь. Если и найдётся у тебя один враг, то друзей вокруг — сотни. А какая цена человеку, если у него врагов нет? У-у-у! — словно в жилы мне ледяной воды налил кто-то, руки-ноги стынут, а голова огнём горит… — Положу-ка я, папа, к ногам тебе жаровню. — Ни к чему, сыночек. Больше этой жаровни меня твои слова согрели, полегчало мне даже… Да, вспомнил, плетень у нас в винограднике проломился. Не дай бог, свиньи сквозь него пролезут, всё перепортят. Эх, не успел я огородить. Будет время, сынок, обязательно брешь заделай, не то скажут на деревне — хозяин, мол, у плетня помер. Может, пройдёшься, посмотришь, а? Я покорно поднялся и вышел во двор. Поглядел на небо, оно казалось усыпанным белыми розами. Зелено улыбалась земля. Мне же хотелось, чтобы налетел ураган, возмутил царящее вокруг спокойствие и унёс всё с собою. Но в жизни всё происходит не так, как хотелось бы Караману Кантеладзе. Дома я слушал советы и наставления отца, и мне было спокойно, но когда я вышел во двор, то вдруг почувствовал, что остался один-одинёшенек на всей земле, и я вдруг испугался этого одиночества, и страстно захотелось мне услышать снова отцовский голос. Я с тоской поглядел вокруг. Почему всё так спокойно и весело, когда сердце моё разрывается от горя? Навсегда уходит самый близкий, самый родной человек, а я не в силах помочь, помешать ему уйти! Я повернулся спиной к белым розам неба и зелёной Улыбке гор и рывком открыл дверь. Отец молчал и теперь уже навеки. Глаза его были закрыты, а рот полуоткрыт, словно он что-то шептал. Я долго не отрывал взгляда от его лица, а в ушах моих всё ещё звучал его дорогой голос. Смерть отняла у меня отца, но не смогла отнять отцовского голоса. Он и теперь ещё слышится мне. Ночь мы с отцом провели наедине. Рты у нас обоих были сомкнуты, но несмотря на это, мы всю ночь проговорили. Я поведал ему всё самое сокровенное, что таилось у меня в душе, потому что ночь эта была нашей последней ночью. А утром горестный крик мой возвестил о постигшем меня несчастье. Лукия стал бить себя руками по голове, а Царо распустила волосы в знак скорби. Кечо чмокнул меня в щёку и молча встал рядом. В те дни все вокруг пытались поддержать и ободрить меня, клялись в дружбе и братстве. Я и не предполагал, что вся деревня братья мои и сёстры. И слова эти не расходились с делом. Люди заботились обо мне так, словно я и впрямь был им самым родным и близким. Однако прошло недельки две, и вдруг я услышал такое, отчего сердце моё преисполнилось жесточайшей обиды и гнева: — Каким человеком был Амброла! Разве могла бы болезнь его убить?! Сын, непутёвый, раньше времени в могилу свёл. Видел он, что прахом идёт от Карамашкиного расточительства всё их добро, да и не смог, бедняга, такого пережить, вот и отдал богу душу, — злословили одни. — Несчастье иметь такого сына! — вторили им другие. О том, что я был далеко не таким сыном, каким хотели бы видеть меня родители, я и сам хорошо знал. Но вот то, что я был виновником их смерти, показалось мне невероятным. Неужто я хуже болезни? Подумать только, болезнь не могла бы сломить отца, а я ей помог?! Но болезнь унесла и других людей, а у них-то были хорошие дети. Чем же это объясняется? Ну, а если бы я последовал за отцом-матерью? Интересно, кого бы тогда обвинили в их смерти?! |
||||
|