"Постижение" - читать интересную книгу автора (Этвуд Маргарет)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Не верится, что я снова еду по этой дороге вдоль извилистого берега озера, где белые березы умирают от болезни, распространяющейся с юга. Вон оно что, теперь, оказывается, дают напрокат гидропланы. Это совсем недалеко от городской черты, мы ехали не через центр, город так разросся, что провели окружное шоссе — прогресс.

В моем представлении он так и остался не городом, а первым (или последним — смотря в какую сторону едешь) кордоном, скоплением домишек и сараев, между ними одна, главная, улица, а на ней кинотеатр и две гостиницы — «итц» и «ойял» (оба красных «Р» перегорели) — с двумя ресторанами, где подавали одинаковый рубленый бифштекс, политый густым, как замазка, соусом, и к нему гарнир из консервированного зеленого горошка, горошины водянистые и бледные, точно рыбий глаз, да горкой жареная картошка, белесая от свиного сала. Всегда лучше взять яйца-пашот, говорила мама, если они несвежие, сразу видно на срезе по темному ободку.

В одном из тех ресторанов, когда меня еще не было, мой брат, сидя под столиком, погладил ноги подошедшей официантке: дело происходило во время войны, на ней были блестящие нейлоновые оранжевые чулки, он таких никогда не видел, наша мама их не носила. А в другой раз, уже потом, мы из машины перебегали по заснеженному тротуару босиком, потому что у нас не было обуви, за лето все износили. В машине мы сидели с завернутыми в одеяла ногами, мы еще воображали себя ранеными, брат говорил, что нам ноги отстрелили немцы.

Но теперь я еду в другой машине, в машине Дэвида и Анны; у этой острые плавники и по всему корпусу — блестящие металлические полоски; ископаемое чудище десятилетней давности, чтобы включить фары, надо лезть куда-то под приборный щиток. Дэвид говорит, что более современные модели им не по карману. Наверное, неправда. Водит он хорошо, я это сознаю, но все-таки на всякий случай держу руку на дверце. Во-первых, опираюсь, а во-вторых, чтобы сразу выскочить, если что. Я и раньше ездила с ними в их машине, но к этой дороге она как-то не подходит: то ли они, все трое, не туда заехали, то ли я очутилась не на своем месте.

Я сижу на заднем сиденье, с вещами; этот, который со мной, Джо, сидит рядом, держит меня за руку и жует жевательную резинку — и то и другое от нечего делать. Разглядываю его руку: широкая ладонь, короткие пальцы нажимают и отпускают, трогают, поворачивают мое золотое кольцо — такая привычка. У Джо крестьянские руки, а у меня крестьянские ноги, так сказала Анна, Теперь все понемногу шаманят, Анна на вечеринках гадает по руке, она говорит, это замена светской беседы. Когда она гадала мне, то спросила, нет ли у меня близнеца. Я говорю: «Нет», А она: «Ты уверена? Потому что некоторые линии у тебя двойные. — И указательным пальцем прочертила мою жизнь: — У тебя было счастливое детство, но потом вот тут какой-то разрыв». Она наморщила брови, но я ей сказала, что хочу только знать, долго ли мне еще осталось жить, прочего она может не касаться. Потом она нам объявила, что у Джо руки надежные, но не чуткие, а я рассмеялась, и напрасно.

В профиль он напоминает бизона на американском пятаке, такой же гривастый и плосконосый, и глаза так же прищурены — норовистое и гордое существо, некогда царь природы, а теперь под угрозой вымирания. Сам себе он именно таким и представляется: несправедливо свергнутым. Втайне он хотел бы, чтобы для него учредили какой-нибудь национальный парк, нечто вроде птичьего заповедника. Красавец Джо. Он чувствует, что я его разглядываю, и выпускает мою руку. Потом вынимает жвачку изо рта, заворачивает в фольгу, придавливает ко дну пепельницы и складывает руки на груди. Это означает, что я не должна за ним подглядывать; я отворачиваюсь и смотрю прямо перед собой.

Первые несколько часов мы ехали по холмистой равнине в россыпях коровьих стад и через лиственные рощи, мимо засохших вязов, потом пошли хвойные леса и перевалы, пробитые динамитом в серо-розовом граните, и хижины для туристов, и надписи у дороги: «Ворота Севера», по крайней мере четыре города притязают на этот титул. Будущее — на Севере, такой был когда-то политический лозунг, а мой отец, когда это услышал, сказал, что на Севере нет ничего, кроме прошлого, да и того лишь скудные остатки. Где бы он сейчас ни находился, живой или мертвый — кто знает, — ему теперь уж не до острот.

Нечестно, что люди стареют. Я завидую тем, чьи родители умерли молодыми, их легче помнить, они не меняются. Я считала, что уж с моими-то ничего не сделается, что я могу уехать и вернуться когда угодно, а у них все останется как было. Они словно бы существовали в каком-то другом времени, за надежной прозрачной стеной, — мамонты, вмерзшие в ледяную глыбу. А от меня только требуется вернуться, когда я для этого созрею, но я все откладывала, слишком многое надо было бы объяснять.

Проезжаем поворот на шахту, которую вырыли американцы. Отсюда кажется: гора как гора, густо поросла ельником, только тянущиеся через лес провода высоковольтной линии выдают их присутствие. Говорят, они оттуда убрались, но это, возможно, хитрость, а они там как жили, так и живут, генералы в бетонных бункерах, солдаты в подземных многоэтажных домах, где круглые сутки горит электричество. Проверить невозможно, ведь для нас там запретная зона. Городские власти приглашали их остаться, от них польза для коммерции: много пьют.

— Вот там стоят ракеты, — говорю я. Вернее, стояли, но я не поправляюсь.

Дэвид произносит:

— Чертовы американские фашистские свиньи. Без эмоций, будто речь идет о погоде.

Анна молчит. Голова ее откинута на спинку переднего сиденья, светлые волосы треплет ветерок из бокового окна, оно доверху не закрывается. Перед этим она пела «Чертог зари» и «Лили Марлен», и то и другое по нескольку раз подряд, ей хочется петь низким гортанным голосом, а получается как у охрипшего ребенка. Дэвид попробовал было включить радио, только не смог ничего поймать, мы находились между станциями. Но когда она затянула «Сан-Луи», он стал насвистывать, и она замолчала. Анна — моя лучшая подруга, мы знакомы два месяца.

Я наклоняюсь вперед и говорю Дэвиду:

— К Бутылочному дому — следующий поворот налево.

Он кивает и сбавляет скорость. Про Бутылочный дом я им рассказала заранее, это их как раз должно было заинтересовать. Они снимают фильм, оператор — Джо, он, правда, никогда раньше не имел дела с кинокамерой, но, как говорит Дэвид, они люди Нового Ренессанса и что понадобится осваивают самоучкой. Замысел принадлежит в основном Дэвиду, он себя считает режиссером-постановщиком, у них уже и титры придуманы. Он хочет снимать все что ни подвернется, выборочные наблюдения, как он говорит, это будет и названием фильма: «Выборочные наблюдения». Когда выйдет вся пленка (купили, сколько хватило денег, а камеру взяли напрокат), они просмотрят материал, отберут и смонтируют фильм.

— Но как вы узнаете, что оставить, а что нет, если неизвестно, о чем будет кино? — спросила я, когда Дэвид в первый раз мне все объяснил.

Он угостил меня снисходительным взглядом посвященного.

— Нельзя преграждать свободный ход творческой мысли. Так только все погубишь.

Анна у плиты, засыпая кофе в кофеварку, заметила по этому поводу, что теперь все ее знакомые снимают фильмы, а Дэвид ругнулся и сказал, что это еще не резон отказываться от задуманного.

Она ответила:

— Ты прав, прости.

Но на самом деле у него за спиной она смеется, называет их картину «Вымороченные наблюдения».

Бутылочный дом построен из пустых лимонадных бутылок на цементном растворе, донцами наружу, зеленые и коричневые бутылки зигзагами, похоже на клетчатые вигвамчики, которые учат клеить в младших классах; и стена вокруг дома тоже из бутылок, по ней коричневыми донцами выложено: «Бутылочная вилла».

— Вот здорово, — говорит Дэвид, и они вытаскивают камеру из машины. Мы с Анной вылезаем следом, размяться; Анна закуривает сигарету. Она в лиловой свободной рубахе и белых брюках клеш, на них уже пятно машинного масла, я ей говорила, надела бы какие-нибудь джинсы, но она считает, что джинсы ее полнят.

— Кто же это построил, надо же, столько труда, — говорит Анна, но я не знаю, знаю только, что Бутылочный дом всегда здесь был, окруженный со всех сторон заболоченным ельником, — как чудо природы, эдакий несуразный памятник безвестному фантазеру, может быть, ссыльному, а может, добровольному затворнику, как мой отец; он, должно быть, и выбрал нарочно это болото, потому что больше нигде не мог бы осуществить мечту своей жизни: поселиться в доме из лимонадных бутылок. По ту сторону стены — нечто вроде газона с густым бордюром бархатцев.

— Классно, — говорит Дэвид. — Просто здорово. Одной рукой он обнимает за плечи Анну и на минутку одобрительно прижимает, будто Бутылочный дом — ее личная заслуга. Мы снова садимся в машину.

Я смотрю в боковое окно, как на экран телевизора. Но больше до самой границы ничего не узнаю. Граница обозначена щитом с надписью; «Добро пожаловать!», на одной стороне по-английски, на обратной — по-французски. В щите светятся дырочки от пуль, ржавые по краешкам. Так всегда было, осенью щит служит мишенью проезжим охотникам, сколько раз его ни заменяли и ни закрашивали, дырки появляются все равно, можно подумать, что они не пулями пробиты, а образовались сами собой, по своей внутренней логике, или же это болезнь, вроде плесени или чирьев. Джо хочет снимать щит, но Дэвид говорит:

— Да ну, на кой черт.

Теперь мы на моей родной земле, за границей. У меня сжимается горло, как когда-то, когда я убедилась, что люди могут произносить слова, и я их слышу, но они ничего не значат. Глухонемым проще. Они, когда просят милостыню, протягивают карточки с рисованным алфавитом. Правда, все равно надо знать правописание.

Первый знакомый запах — это от лесопилки, там во дворе между штабелями досок целые опилочные горы. Мелочь, балансовая древесина идут дальше, на бумажную фабрику, а крупные бревна связывают на реке в плот, в большое кольцо, внутри его заперты несвязанные бревна, они пихают, подталкивают друг друга, а потом по подвесному желобу с грохотом подаются на распиловку, это все осталось как было, Наша машина проезжает под желобом, и, преодолев подъем, мы сворачиваем в крохотный поселок лесозаготовителей. Он весь такой аккуратненький; чистый цветник на площади, а посредине — старинный каменный фонтан: дельфины и херувим, у которого нет половины лица, похоже на подделку, но вполне может быть настоящий XVIII век.

Анна говорит:

— Ух ты, какой фонтанчик классный.

— Все построила компания, — объясняю я. Дэвид сразу же произносит:

— Прогнившие капиталистические ублюдки, — и снова принимается насвистывать.

Я показываю, где свернуть направо, мы сворачиваем. Дорога должна быть где-то здесь, но перед нами — облупленный, в шашечку, щит: проезда нет.

— Дальше что? — смотрит на меня Дэвид.

Карту мы не захватили, я думала, что она нам не понадобится.

— Придется спросить, — говорю я, он подает машину назад, и мы снова едем по центральной улице.

Останавливаемся возле углового магазина — «Журналы и сладости».

— Это вы про старую дорогу? — переспрашивает женщина за прилавком. Она говорит почти без акцента. — Старая дорога уже много лет как закрыта. Вам нужно ехать по новой.

Я прошу четыре порции ванильного мороженого, потому что неудобно наводить справки и ничего не покупать. Она черпает металлической ложечкой из картонной коробки. Раньше мороженое завозили кругляшками, завернутыми в бумагу, ее сдирали, как кору, а кругляшок прямо пальцами заталкивали в вафельный фунтик. Устарела, должно быть, эта технология.

Все переменилось, я ничего не узнаю. Облизываю мороженое кругом и стараюсь ни о чем больше не думать, в него теперь добавляют водоросли… но меня уже начинает бить дрожь: почему новая дорога, как он мог это позволить, я хочу, чтобы машина развернулась и отвезла меня обратно в город, тут я никогда не узнаю, что с ним случилось. Сейчас я заплачу, получится ужасно, они не будут знать, что делать, и я сама тоже. Откусываю большой кусок мороженого и целую минуту не ощущаю ничего, кроме острой, как шило, боли в челюсти. Способ анестезии: если где-то болит, найти другую боль. Все прошло.

Дэвид доел свою порцию, выбросил безвкусный, как картон, вафельный кончик в окно и включил мотор. Мы едем через новый квартал, он вырос здесь уже после меня, прямоугольные свежевыкрашенные домики вполне городского типа, если не считать ярких розово-голубых наличников, а на самой окраине несколько длинных бараков — голые доски и крыши из толя. Повсюду стайки детишек, играющих в жидкой грязи, которая здесь заменяет травку; почти все в одежде на вырост и от этого кажутся недомерками.

— Видно, здесь мужья в постели ретивы, — говорит Анна. — Католические нравы. — А потом добавляет: — Ужас, что я говорю, да?

Дэвид произносит:

— Здоровый свободный дух Севера.

За последними домами двое темнолицых детей постарше протягивают навстречу машине жестяные кружки. С малиной, должно быть.

Вот и бензоколонка, где женщина из магазина велела свернуть влево. Дэвид радостно стонет:

— М-м-м, Бог ты мой, вы только посмотрите!

И все второпях вываливаются из машины, словно дивный сюжет ускользнет, если промедлить хоть долю секунды. На этот раз их привлекли три лося на постаменте рядом с бензоколонкой; чучела одеты в человеческую одежду и установлены стоймя, на задних ногах: папаша-лось в короткой шинели, с трубкой в зубах, мамаша-лосиха в пестром платье и в шляпе с цветами и лосенок-мальчик в шортиках, полосатом джемпере и спортивной шапочке, держит американский флаг.

Мы с Анной выходим следом. Я подхожу к Дэвиду и говорю:

— А бензин тебе разве не нужен?

Потому что неудобно снимать лосей и ничего не купить, они, как и теплые туалеты, установлены здесь для того, чтобы привлекать покупателей.

— Ой, взгляните-ка, — говорит Анна и прижимает ладонь к губам. — Вон еще один, на крыше.

Там и вправду стоит девочка-лосенок в оборчатой юбочке и белокуром парике с косичкой, в правом копытце у нее красный зонтик от солнца. Сняли и ее. За прозрачной стеной заправочной станции хозяин в нижней рубахе неприветливо смотрит на нас сквозь пыльное стекло.

Когда мы снова усаживаемся в машину, я говорю, оправдываясь:

— Тогда их здесь не было.

Должно быть, голос мой звучит странно, потому что Анна оборачивается и спрашивает:

— Когда это — тогда?

Новая дорога — гудронированное шоссе, в два полотна, с полосой посредине. Вдоль него уже выросли обычные вехи: несколько рекламных щитов, придорожное распятие — деревянный Христос с торчащими ребрами, чужое божество, непостижимое для меня, как и прежде. У его подножия — в стеклянных банках цветы: ромашки, красная ястребинка и белые сухие бессмертники, индейские букетики по-нашему, верно, тут произошла автомобильная катастрофа.

По временам шоссе пересекает старую дорогу, она была грунтовая, вся в ухабах и рытвинах, проложенная так, как велел рельеф: с подъемами и спусками, в обход каменных глыб и скалистых круч; они ездили на полной скорости, их отец знал наизусть каждый поворот и мог, как он говорил, вести машину с закрытыми глазами — что он, похоже, нередко и делал, со скрежетом проносясь мимо указателей, гласивших: petite vitesse,[1] спрямляя петли серпантина, выныривая из-под скалистых обрывов gardez le droit,[2] беспрерывно сигналя; остальные цеплялись за стенки машины и чувствовали приближающуюся дурноту, несмотря на спасительные таблетки, которые давала перед выездом мама, и в конце кондов их, обессиленных, рвало у обочины, на голубенькие полевые астры и розовые огневки, если он успевал остановиться, или же через боковое окно, если не успевал, а бывало, что в бумажные пакеты — он предусматривал все, когда ему было некогда или не хотелось понапрасну терять время.

Нет, так не годится, я не могу звать их «они», словно это чья-то чужая семья, надо как-то обойтись без такого рассказа. Но все-таки, когда я вижу, как вихляет в отдалении за деревьями старая дорога (колеи уже поросли травой и кустарником, скоро она бесследно исчезнет), рука сама тянется к пакетику таблеток в сумке, я купила их в дорогу. Но таблетки больше не нужны, даже несмотря на то, что гудрон на новом шоссе уступил место гравию («Сразу видно, не того провели в муниципалитет на последних выборах», — острит Дэвид) и знакомый запах дорожной пыли клубится вокруг нас, смешиваясь с бензиново-кожаным запахом автомобиля.

— Ты вроде говорила, что здесь проезд плохой, — говорит Дэвид, оборачиваясь через плечо. — Нормальный.

Мы уже почти добрались до места, здесь дороги сливаются и образуют одно широкое шоссе — взорвана гора, деревья выкорчеваны и лежат корнями кверху, хвоя давно побурела; проезжаем под отвесной скалой, на которой всегда малевались, закрашивались и наносились снова разные надписи и предвыборные лозунги, вон они видны, одни поблекшие, стертые, другие свежие, белые и желтые: votez Godet, votez Obrien,[3] и тут же сердца с вензелями, и какие-то слова, и стрелки, и рекламные надписи: The Salada,[4] «Пансионат „Голубая луна" — 1/2 мили», Quebec libre,[5] «сволочи», Buvez Coca-Cola glace,[6] «Иисус-Спаситель» — смесь языков и нужд, если сделать рентгенограмму, получится исчерпывающая история района.

Но это обман, мы слишком быстро приехали, у меня такое чувство, будто меня обобрали, будто на самом деле я могла сюда приехать, только пройдя через страдания, и в первый раз увидеть озеро, уже встающее между домами, такое искупительно прохладное и голубое, должна не иначе как сквозь пелену тошноты и слез.