"Свет моих очей..." - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)

Простая операция — продолжение (2)

И опять передо мной глаза. Две пары глаз, по очереди внимательно рассматривающих мои. Это — уже в Одессе — глаза врачей: Варвары Васильевны, глубокие, задумчивые, и Татьяны Павловны, добрые, чуть с грустинкой.

Сейчас врачи скажут мне… Нет, впрочем, сейчас они не вынесут окончательного приговора. «Скоро сказка сказывается», да и та не слишком скоро: она тоже требует времени. А уж решать чужую судьбу — жизнь или смерть — это надо делать и того медленнее, осторожнее.

Посмотрели. Заставили меня переводить взгляд и направлении их пальца: вверх! вниз! вправо! влево!..

— Ну что ж… — сказала Варвара Васильевна, словно резюмируя данные врачебного осмотра. — Будем лечить…

«Будем лечить»… Про операцию она тоже ничего не сказала.

Завтра утром начнутся ежедневные уколы «биогенных стимуляторов». Пока это все мое лечение.

Может быть, оно поможет…


В нашей палате я — четвертая.

Очень интересно прийти в комнату, где все тебе незнакомы. Между собой они уже успели сблизиться до твоего прихода. А для тебя они — новость, Америка! Ты еще с трудом отличаешь их друг от друга — ну, все равно как одинаковые яблоки на одной яблоне! Постепенно начинаешь видеть, что они совершенно разные, между собою несхожие. Чем ближе узнаешь их, тем все больше заинтересовываешься, — хочешь узнать подробнее, глубже… Кто сказал: «Люди похожи на книги, — у всякой свое содержание»? Нет, люди интереснее, чем книги! Ведь каждый человек — это возможная книга, хотя далеко не каждая книга — человек. Сколько есть книг, в которых не видишь ни автора, ни его героев! А ведь еще Жорж Санд говорила: «Книга — это человек. Или это — ничто!»

Войдя впервые в палату № 3, схватываю глазами яркое, вкусное пятно: красное платье молодой грузинской девушки, Тины Челидзе, студентки из Кутаиси. Девушка нравится мне сразу, и с каждым часом все больше. И лицом, и глазами, и движениями, и мелодичным голосом, а главное, ощутимой сразу доброй внимательностью к людям. Вторая в палате — пожилая учительница из Воронежа, Мария Семеновна Кореняко. Глаза ее скрыты за темными стеклами очков, но голос ласковый, от него сразу яснеет и успокаивается душа. Третья — потом оказывается, что ее зовут Мурой, — лежит неподвижно на своей койке: ее сегодня оперировали — удалили катаракту (ох, мне бы, мне бы!), лица ее не разглядеть из-за перевязки. Мария Семеновна и Тиночка поят Муру чем-то из поильника для лежачих больных — не то чаем, не то супом.

Шестым чувством схватываю: хорошие! С ними будет легко.

Хожу по институту и окружающей его территории. Почти ничего не узнаю! Двадцать лет назад пройти из института к морю было почти невозможно. Кругом были пустыри, пустыри, — хатки, хибарки, огороды, бахчи… Как-то я прорвалась к обрыву над морем, — окрестные собаки подняли такую панику! Одна из них, самая маленькая, самая ничтожненькая, прокусила полу моего пальто и порвала на мне чулок. Я не испугалась: мордочка у собаки была дружелюбная, даже улыбающаяся, — она набросилась на меня явно без злобы, просто так, «сострила», вот и все! Но к морю я тогда больше ходить не стала, а из окон института его не было видно, оно лежало слишком далеко.

Теперь вокруг института разбит красивый парк на берегу моря. Зима здешняя, южная, ощущается для нас, северян, как осень. Зелены не только кипарис и туя, но многие лиственные породы еще только начинают ронять седеющие листья. Солнце наведывается ежедневно. Только в иные дни оно кажется сконфуженным, потерявшим апломб, как обедневший родственник или состарившаяся красавица. Бывает и так, что солнце, стоя на краешке неба, стыдливо прикрывается обрывками бледных облачков, как Тень отца Гамлета среди бутафорских кустов в захолустном театре.

Внутри института я тоже ничего не узнаю. Здания, полуразрушенные войной, теперь отстроены, очень расширены. Не нахожу того отделения, где лежала 20 лет тому назад, а казалось, пройду к нему с завязанными глазами! Хожу — смотрю, что сохранилось из старого? Что родилось нового? Разговариваю с врачами, иные знакомы мне еще по прежним приездам в Одессу. Встретила Д.Г. Бушмича, — 20 лет назад он был молодой, обещающий врач, сегодня он сдержал все обещания: профессор, известный хирург — и все еще молодой!

Одно уже ясно мне из этих первых прогулок по этажам и отделениям: институт живет. Он не просто катится, как вагонетка по инерции толчка, полученного от могучей руки В.П. Филатова. Институт осваивает новое, он дерзает и растет, он идет дальше, — значит, живет!

Хочу нащупать то место, где смерть остановила Владимира Петровича, где пришелся «стык»: вот это делал еще он сам, а вот это делают уже другие, делают после него.

Необходимо оговориться: провести эту демаркационную линию чрезвычайно трудно. Ведь все новое вырастает из старого. Сам В.П. Филатов сделал замечательные открытия и находки, осваивая опыт врачей, живших и работавших как до него, так и в его время. Теперь в основе нового, открываемого учениками Филатова, лежат его мысли, его далеко шедшие предвидения.

Одно из первых впечатлений моих двадцать лет тому назад: девочка Галя с глазами, обваренными кипятком из опрокинувшегося на нее чайника. Тогда мать привезла Галю к Филатову — и увезла ее обратно ни с чем: лечение таких ожогов было в то время еще не освоено. Другое, такое же раннее и такое же сильное мое воспоминание той поры (1940 год) — женщина, которой ревнивый негодяй выжег глаза серной кислотой. Владимир Петрович Филатов положил много кропотливых усилий на то, чтобы «сделать ей лицо» и добраться до ее заросших глаз. Когда это было достигнуто, выяснилось, что эта слепая женщина отличает свет от тьмы. У В.П. Филатова возникла тогда надежда: может быть, глубоко лежащие слои глазной роговицы сохранили хоть какую-то долю прозрачности? Может быть, можно оперативным путем добиться хоть самого минимального зрения?

Дальнейшим исследованиям и попыткам лечить эту слепую с выжженными глазами помешала Великая Отечественная война.

Сегодня, приехав снова, через двадцать лет, в институт, вспоминаю это, глядя на мальчика Кешу, привезенного из Сибири. Весной, когда выставляли зимние рамы, соседка по ошибке, думая, что в стаканчике вода, плеснула в озорного Кешку серной кислотой! Мальчик ослеп, но теперь это уже не навечно: Кешка будет видеть. Ему сделают операцию, каких прежде не делали, и он прозреет так же, как прозрели и уже видят шахтер Алексеев — ему обожгло глаза при взрыве на шахте, и доменщик Гурамия, которому брызнуло в глаза раскаленным металлом. Этих двоих прозревших я видела сегодня — и они видели меня!

Работая в этом направлении, мысль Владимира Петровича Филатова нащупывала, искала до самой его смерти. Продолжают это дело его ученики — профессор Н.А. Пучковская и другие.


Каждый день начинается с неприятного! И, как это ни странно, неприятное исходит от милейшего Юрия Викторовича, которого мы все зовем ласково просто Юрой! Он студент-медик и несет в нашем отделении ночные дежурства. Юра — прелестная личность! Но когда вы только перед рассветом задремали после бессонной ночи, набитой черными мыслями, как шапка подсолнечника — зернами, а Юра будит вас, протягивая термометр для измерения утренней температуры, — вам, конечно, хочется рычать и кусаться.

— Юра! — убеждаю я его. — Для меня вы не медсестра и не медбрат, а медвнук. Вы даже похожи на моего внука! Неужели вам нисколечко не жалко бедную бабушку? Мне бы еще хоть полчасика подремать… А?

Мое «а?» повисает в воздухе без ответа: Юра — старательный и добросовестный работник. Сбить его с этой стези невозможно. Но все-таки Юра в самом деле прелестная личность! Назавтра он сам предлагает мне:

— Я придумал: я буду приносить вам термометр в последнюю очередь… Это и выйдет — еще полчаса… Идет?

Ну конечно, идет!

Юра умиляет меня не только добросовестностью и добрым отношением к больным. Надо сказать правду: мы привыкли к тому, что у нас все учатся, и принимаем это как должное. Конечно, учатся, а как же иначе? Со времени Октябрьской революции прошло всего 43 года, — исторически это срок ничтожно малый, а между тем у нас прочно забыли, что такое, например, ликбез! Спросите, что это? Вам наскажут такого, что уши у вас завянут, как трава… Словно происходил этот ликбез не в советское время, а при Каппадокийском царе Ариобарзане Втором! Очень распространенное объяснение: ликбез — это было такое время, когда даже подростки-школьники учили неграмотных стариков и старушек читать и писать… Почему мы забываем, что царизм оставил нам в наследство армию в 100 миллионов безграмотных, — не старушек, а молодых, полных сил, здоровья людей, ставивших вместо подписи корявый крест? Ликбез был небывалое в истории культурное движение, когда в голоде, холоде, эпидемиях, разрухе, гражданской войне горсть людей обучала грамоте миллионы. Этим можно гордиться, но поскольку гордиться другими людьми умеет не всякая душа, то надо хотя бы не забывать этого! А старушек, кстати, и не учили: только людей до пятидесяти лет!

А мы и теперь не понимаем «до дна», что значит, когда вся страна, от мала до велика, учится. Думаете, Юре легко работать в Одесском офтальмологическом институте и одновременно учиться на медицинском факультете? Юре очень трудно — дважды в неделю он вынужден даже пропускать занятия из-за дежурств в институте. Хорошая вещь молодость, ах хорошая! По лицу Юры — юному, полудетскому — даже не видно, как много он трудится, как редко высыпается всласть.

Здесь, в институте, учится не только он один. Санитарки нашего отделения, Мотя и Соня, будущей весной кончают вечернюю среднюю школу. Им очень трудно, — до восьмого класса они учились не в Одессе, а где-то, в области, и там обучение велось на их родном языке, по-украински. Теперь, в последних классах, им приходится учиться на русском языке. В той украинской «глубинной» школе, где они учились раньше, преподавали французский язык, а здесь, в Одессе, учат английскому. Легко ли девчатам переучиваться? Конечно нет, но они не унывают, хотя так же, как и Юре, им приходится в иные дни пропускать занятия в школе из-за ночных дежурств.

Спят девчата, конечно, тоже не досыта. Утром, выходя в коридор, вижу фигурку Сони, прикорнувшую в полусидячей позе на деревянном диванчике. Сидит, подхватив себя, как старушка, под локти, а лицо веселое.

— Что, Сонечка, дежурила ночью?

— Ага…

— А спала?

Соня смущенно пожимает узенькими ребячьими плечами:

— Эге… Трошки…

Обеим девочкам, Моте и Соне, помогает Мария Семеновна Кореняко. Соне — по-английски, Моте — по предметам. До меня доносятся обрывки этих занятий. Вчера, готовясь к контрольной работе по истории, Мотя добросовестно докладывала Марии Семеновне, что «Рубуспюр (очевидно, Робеспьер) куда-то «прийшов», а вот «Напилиён» чего-то «не знайшов»…

Есть у Марии Семеновны еще одна ученица — медсестра, у которой неполадки с латинским языком…

Сосчитать все вообще нагрузки, добровольно взваленные на себя Марией Семеновной, невозможно! Все — словно бы само! — пристает к ее материнским рукам и, пристав, спорится в них. Да что руки? Материнские руки живут до тех пор, пока их не отрубят. А вот каким образом Мария Семеновна сохраняет материнский глаз уже и после того, как оба глаза ее почти совершенно ослепли?


Я устроила небольшую провокацию… Нехорошо, конечно, что и говорить, но уж очень тягостно ждать так, как жду я, в полной неизвестности, сдвинулось у меня хоть что-либо с места или нет. И вот я захотела узнать.

Конечно, это — пустяковое самооправдание. Все и так ясно, узнавать нечего. Если бы хоть что-либо стронулось с места, хоть на самую капельную крошку, разве не заметила бы я этого и сама? А врачи мои — Варвара Васильевна и Татьяна Павловна — неужели не обрадовались бы этому?

И все-таки я допустила небольшую «ложь во спасение»!

— Знаете… — сказала я при сегодняшнем осмотре в кабинете Варвары Васильевны. — Кажется… Ка-а-ажется, — поправилась я (все-таки во мне «не все же спит мертвецки совесть»!), — я как будто чу-у-у-точку лучше вижу…

— Сейчас посмотрим! — бодро сказала Татьяна Павловна и, приведя меня в процедурную, усадила перед таблицей для чтения. — Что вы видите?

Варвара Васильевна стояла рядом и смотрела на меня с надеждой.

Таблицу эту — со все уменьшающимися строчками букв — я в Москве еще недавно знала наизусть:

Ш Б

м н к

и т. д.

Увы! Если бы здесь была эта таблица! Я сразу прочитала бы две верхних строки, хотя второй из них — м н к — я уже давно не различаю, да и Ш Б, верхнюю, самую крупную, в сущности, уже не столько вижу в самых сильных очках, сколько угадываю по памяти. Но здесь, в Одессе, висит не эта повсеместно принятая таблица «ШАКАМБЫ», как ее называют среди больных, а другая.

В углу процедурной стоял Петя, молодой шофер из Николаева, внезапно после гриппа ослепший на один глаз. Петя смотрел на меня с сочувствием. Без тени осуждения, — чего там? Мы все здесь друг друга хорошо понимаем!

— Ее обманешь! — сказал он со вздохом, выйдя вместе со мной из процедурной. Имел он в виду при этом, конечно, «ее», Варвару Васильевну. — Она под каждым на два метра в землю видит!

Не принесло мне пользы мое вранье! Когда-то, в царское время, острили, пародируя Положение капитула об орденах российских, что какой-то малозначительный орденок даруется «за маленький, но полезный донос». Моя сегодняшняя ложь просто маленький, но бесполезный донос на самое себя — без всякой пользы для кого бы то ни было!

Обидно одно: столько тревог, волнений, столько микроскопических надежд, мгновенно рушащихся а пропасть отчаяния, — и все из-за простейшей операции! Живя здесь, в институте, приучаешься смотреть на катаракту, как на самое будничное дело. Удаляли катаракту еще в глубокой древности — примитивно, но удаляли. А серьезно, научно обоснованно это делают уже целых 200 лет! Считается, что на каждые 100 случаев удаления катаракты приходится успешных — 98. Итого 98 процентов успеха! Надо же мне было подхватить то, не такое уж частое сочетание катаракты с очень высокой близорукостью, при котором легко угодить именно в эту тесную загородочку 2 процентов неудачи!

Пете-шоферу не весело. Он — молодой, красавец, веселый, удачливый. Такому ходить с веточкой сирени или черемухи за ухом, песни петь! Носит с собой и охотно показывает фото — молодая, хорошенькая, видимо, милая жена, отличные ребятишки. И вдруг один глаз ослеп, как не из тучи гром! Петя и не заметил, что у него грипп, — «так просто чего-то приболел на ногах». Лег с вечера зрячий, проснулся слепой: пропало зрение в одном глазу! Врачи говорят, что это может пройти так же, как пришло: глаз начнет проясняться и совсем выздоровеет. За то время, что Петя здесь, в институте, у него однажды началось было такое прояснение. Он надеяться боялся, — по его выражению, «дышать боялся». Но прояснение через некоторое время остановилось, и зрение снова пошло на убыль.

Вскоре к нам в палату пришла Варвара Васильевна. Посидела около Муры. Поговорила со всеми. Потом подошла ко мне.

— Мы с Татьяной Павловной сделаем вам на днях «подсадку». Это иногда отлично помогает…

Я посмотрела в ее глубокие, задумчивые глаза — и поняла: она для того и приходила к нам в палату, чтобы сказать это мне. Милая Варвара Васильевна, ей горько, что у меня, нескладехи, все идет так коряво… Хороша я с моей сегодняшней «провокацией»! Зачем я тороплю врачей, приближая тот момент, когда они скажут, что исчерпали все средства — все «подсадки» и «пересадки» — и больше ничего для меня сделать не могут!

Познакомилась с одним из пяти оставшихся в живых участников Ленских событий 1912 года. Это — Григорий Васильевич Черепахин, он приехал сюда, в Одессу, лечиться. Самое удивительное в нем то, что он и сегодня необыкновенно ярко доносит атмосферу всего, что пережил за долгую жизнь! Это осталось его атмосферой, той, которую каждый человек носит с собой и излучает в общении с людьми.

Не то чтобы он сегодня говорил лишь о том прошлом, участником которого ему пришлось быть. Конечно, он рассказывает и об этом, — вокруг него здесь всегда толпятся люди, расспрашивают. Но сам он говорит, что ему «поднадоело» отвечать все на одни и те же вопросы: о Ленском расстреле, о гражданской войне и пр. Григорий Васильевич весь, целиком, не во вчерашнем, а в нынешнем дне: все ему интересно, обо всем расспрашивает, и не просто из вежливости, а с дотошностью! А к своему сегодняшнему делу — он видный партийный работник — относится просто со страстью и ревнивой исключительностью.

Сюда он приехал по настоянию жены и товарищей. Зрения у него, в сущности, уже нет. Только в одном глазу сохранилось бокового зрения столько, что он видит — и то смутно! — палец, приставленный к самому глазу. Но, узнав здесь, что лечение потребует порядочно времени, Григорий Васильевич «заскандалил» и объявил, что уезжает! Некогда ему здесь прохлаждаться, работа не ждет. Он-то ведь думал, что ему сделают какую-нибудь операцию, — ну, ненадолго, несколько дней, неделя, это бы еще куда ни шло. А ему предлагают лечиться, «лезть, понимаете, в Сакко и Ванцетти», — так он называет клетку для лечения токами Д'Арсанваля (куда его, кстати сказать, никто не предполагает загонять!).

Г.В. Черепахин очень интересуется литературой, постоянно покупает все новые книги (жена шутливо ворчит: «Опять принес связку дров?»). Очень высоко ценит книги М.А. Шолохова, но второй книгой «Поднятой целины» недоволен: «Что же это? Показал хороших людей, рассказал, как они боролись, — и нате: обоих убил! Это к чему же?»

Григорий Васильевич хорошо знал того человека, который послужил для Шолохова прообразом Давыдова в «Поднятой целине». По его словам, это был парттысячник, кузнец. В том колхозе, куда его, парттысячника, послали работать, орудовал раскулаченный казак, «очень вредный». Однажды, в разгар уборки урожая, кулак нарочно устроил у себя дома пьянку и созвал всех, кого можно, чтобы отвлечь рабочие руки от уборки. «Давыдов» пришел к дому кулака и стал вызывать на улицу по одному всех пирующих! Они выходят, а Давыдов их срамит: «Сукины вы дети! Как вам не стыдно!» Ну, им и становится стыдно, — так, по одному, по одному, и вернулись все к работе.

Оставшись с Давыдовым один на один, кулак стал ругать его и полез драться. Давыдов был сильный — кузнец же! — он сшиб кулака с ног и избил его. За драку Давыдова судили, дали ему отсидку. М.А. Шолохов поехал, куда следует, и добился там освобождения Давыдова.

После этого Г.В. Черепахин взял Давыдова к себе в район — директором фабрики. Давыдов работал хорошо… Ну, а потом Давыдова сняли. И перевели куда-то… Было это после 1937 года… Об этом Черепахин рассказывает так глухо, что все понятно без слов.

Кто-то из окруживших Черепахина больных говорит, что ему следовало бы написать свои воспоминания, — ведь он столько несет в себе ценных впечатлений! Григорий Васильевич отвечает медленно, словно раздумывая:

— Да ведь, милый! Как напишешь? Книгу написать — это нужно ме-ся-цы-ы-ы! (Он произнес это так, как другой сказал бы: «Го-ды-ы-ы!»).

И вдруг, оживившись и даже подмигивая слепым глазом:

— А я одну книжку все-таки написал! Конечно, трудно было, пришлось схитрить: посадил стенографисток и диктовал им! Это быстрее вышло — за один месяц все написали.

Сегодня Г.В. Черепахин уехал.

Вот оно опять, сегодня, через столько лет, великолепное «некогда, некогда!» старых революционеров-подпольщиков! Рождается оно все из той же несокрушимой навечной преданности делу своей жизни, делу революции. И перед этим невольно склоняешь голову.

Доброго тебе пути, Григорий Васильевич Черепахин, удивительный человек, счастливый человек! Над тобой и слепота не властна.