"Свет моих очей..." - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)Простая операция — продолжение (4)Слушаю спокойный, ненапряженный рассказ Марии Семеновны Кореняко… Это она не о себе одной повествует, — это жизнь целого куска нашей истории, это голос целого поколения женщин. И какой героический в своей будничности рассказ! Юной девушкой, только что окончившей восьмой — педагогический! — класс женской гимназии, пришла Мария Семеновна еще в царское время преподавать в земской школе села Ивановка. Школа называлась — «однокомплектная». Это торжественное и чудное слово расшифровывалось очень просто: комплект преподавателей состоял из одной семнадцатилетней учительницы Марии Семеновны, а вся школа, все три ее класса — младший, средний и старший, — помещались в одной комнате. Занятия всех трех классов происходили одновременно. Делом учительской изобретательности было так совмещать занятия всех трех групп, чтоб они не слишком мешали одна другой. Например, пока маленькие (20–25 человек) писали палочки, средние (12–15 человек) читали нараспев, а 7–8 старших решали задачи. Девочек было меньше, чем мальчиков, — ведь они очень рано нянчили младших и не имели времени для учения. А число учащихся мальчиков резко падало с наступлением весны, когда даже младшие должны были помогать взрослым, пасти овец, коров. Школа стояла у леса и была новостройка или, как тогда говорили, «недостройка». В ней, например, были окна, но дверь — входную — почему-то недоделали: вместо двери приходилось лезть тоже в окно! Спустя два года Мария Семеновна перешла преподавать в другую деревню — в так называемую «министерскую школу». Было в ней четыре-пять классов, но «комплект» учителей был все тот же: один учитель. Работа со взрослыми, к которой, как большинство учителей, тянулась Мария Семеновна, была почти невозможна: на пути к ней лежали две «необоримые» колоды — поп и староста. Однако всего их мрачного могущества было недостаточно для того, чтобы помешать бытию определять сознание и подводить экономический базис под поступки людей! Необходимость беречь индивидуальный керосин в каждой избе сгоняла по вечерам девушек с их прялками в помещение школы, к сторожихе Устинье, под одну общую лампу. Девушки пряли, учительница Мария Семеновна читала им вслух, рассказывала. Парни обижались, но тут уже учительница ничего поделать не могла. Дважды в неделю Мария Семеновна ходила в местечко — за литературой. Приносила газеты и книги — вполне легальные, но открыто раздавать нельзя было и этого. С 1914 года Мария Семеновна училась в Москве, на курсах Герье. Сегодняшний читатель пусть не подумает: «Вот посылали все-таки и в царское время учительниц для повышения квалификации! Наверное, и стипендии давали!» Нет, совсем не так. Учение осуществлялось частично на деньги, скопленные во время учительства (из жалованья в 28 рублей ежемесячно), а частично — при помощи родителей. Отец Марии Семеновны тоже был учителем, помогать дочери было ему ой как не легко! Жили студентки скудно, бедно, обедали в студенческой столовой за три—пять копеек в день (борщ, каша и хлеб с горчицей). Но Мария Семеновна вспоминает это время как «волшебное»: студенчество ее совпало с революцией 1917 года! С курсов Герье Мария Семеновна перешла в Институт народного хозяйства, по окончании его получила звание кандидата экономических наук и была оставлена на полтора года при институте. Дальше идет пестрый калейдоскоп самой разнообразной работы, самых неожиданных нагрузок, самых удивительных приключений, далеко не всегда смешных, а очень часто горестных, которые так памятны людям этого поколения… В Народном доме местечка Семеновка Мария Семеновна была и швец, и жнец, и в дуду игрец: она заведовала библиотекой, клубной работой, художественной самодеятельностью и участвовала во всем остальном. А «все остальное» было: перепись населения, сбор продналога, размещение облигаций крестьянского займа и т. п. и т. д. Всю эту работу, огромную, требовавшую массы сил, к тому же небезопасную, выносили на своей надежной спине учителя и комсомольцы, — Мария Семеновна была и то и другое. Вместе с учителями и комсомольцами она возила по району самодеятельные «постановки», выполняя при этом труднейшие задания партии. Никого не удивляло, что деревенский зритель принимал на полном серьезе, без смеха или улыбки, самые наивные, примитивные политагитпостановки. Но никого не удивляло и то, что порой по окончании спектаклей в спины участников и устроителей летели выкрики многоэтажной ругани, смерзшиеся комья грязи и оледенелого навоза. Однажды даже кто-то стрелял и ранил в ногу директора школы! Нет такого разбушевавшегося моря, которое после шторма не возвращалось бы в свои берега. Во второй половине тридцатых годов в жизни Марии Семеновны Кореняко наступила пора зрелости и успокоения. В эти годы мы видим ее сперва в Курске, потом в Воронеже, замужней, счастливой матерью. Она работает завучем в школе на громадной новостройке, одновременно читает лекции по политической экономии в Воронежском финансово-экономическом институте. Что же — конец истории? Точка? «И я там был, мед-пиво пил»? Но ведь я предупреждала, что расскажу историю нашей современницы, советской женщины старшего поколения, а оно, это поколение, почти не знало покоя, да и не искало успокоенности! В 1937 году в школу, где работала Мария Семеновна, прибежали ее дети, испуганные, в слезах. Что случилось? Случилось то, что стало в то время будничным и уже никого не удивляло. Пришли какие-то люди, увели отца — мужа Марии Семеновны, — опечатали квартиру… Наступило время дежурств у ворот городской тюрьмы: днем — с передачами, по ночам — чтоб не прозевать момента отправки арестованных в далекую ссылку. За что арестовали, за что ссылают — об этом никто не спрашивал, это было известно: ни за что! Момент отправки не прозевали. На дальних железнодорожных путях стоял вагон с арестованными. Вагон облепили жены, дети, матери, отцы. Подойти к отъезжавшим не разрешалось, но продовольствие и теплые вещи им передавали — конвоиры делали вид, будто не замечают. Через год Мария Семеновна поехала к мужу на побывку — в далекую тайгу. Поезд остановился за 200 километров от лагеря, — дальше пути не было, пошли пешком. Последние двадцать километров из этих двухсот были завалены бревнами, — пришлось прыгать с бревна на бревно. Ничего, добрались, допрыгали. Муж вернулся домой через пять лет, в нерадостный час. Шла война с фашизмом, сын был на фронте, враг подступал к Воронежу. Главной заботой мужа и жены — он тоже был учителем — стало спасение школьников. Организовали кормление детей в школах, непрерывную эвакуацию детского населения, бомбоубежища. В последние удавалось переводить ребят не всегда: стоило показаться на улице хотя бы маленькой цепочке ребят, держащих друг друга за платье, как их начинали методически бить с воздуха. Был такой день непрерывного массированного налета, когда воспитатели просто уложили детей под стенами школьных зданий — и они пролежали неподвижно, не поднимая голов, с утра до темноты. Но уцелели все. В этот день — 1 июля 1942 года — Мария Семеновна, еще и раньше начавшая терять зрение, почти совсем ослепла. В Воронеж уже входили фашисты. Мария Семеновна с мужем ушли из города пешком. В этом трудном походе их ждало ослепительное счастье: на какой-то станции они встретили своего сына. Больше шести месяцев они ничего о нем не знали, считали погибшим. Это было почти правда. Сын и в самом деле был тяжело ранен на фронте, выжил чудом. Когда Мария Семеновна рассказывала об этой нечаянной встрече с сыном, о нескольких часах, проведенных вместе с ним на какой-то станции, откуда их пути вновь надолго разошлись, — все женщины в палате плакали… Да и был ли в рассказе Марии Семеновны хоть один эпизод, один штрих, который бы не звучал для всех нас как общий, свой, кровно родной? В 110 километрах от Ташкента Мария Семеновна работала директором школы, представлявшей собой в полном смысле трагический курьез военного времени. И преподаватели, и учащиеся были самых неожиданных национальностей. Немецкий язык преподавал скрипач, профессор Литовской консерватории; он, может быть, и знал немецкий язык, но не знал русского. Русскую историю преподавал кореец. Ничего, все осилили, все пережили и перебороли. В Ташкенте, куда был эвакуирован Одесский офтальмологический институт имени академика В.П. Филатова, Мария Семеновна сблизилась с В.П. Филатовым и с его женой Варварой Васильевной. Они жили там непривычно тяжелой жизнью. После Одессы, где Владимиру Петровичу был построен великолепный институт-дворец, научно-лечебное учреждение исключительного размаха, на которое и в тягчайшие годы ничего не жалели, обставляя его в полном смысле роскошно, Владимир Петрович очутился в Ташкенте в трудных условиях. Врачей было мало, — многие ушли на фронт. В Одессе все было налажено, привычно, пригнано одно к другому, все делалось словно бы само, — в Ташкенте в военное лихолетье приходилось все создавать и делать самим. Для того чтобы обеспечить институт биогенными стимуляторами — алоэ и другими растениями, Варвара Васильевна, погрузившись в огромные сапоги, вышагивала десятки километров по окрестным совхозам и колхозам, где надо было организовать разведение алоэ. Еще труднее приходилось ей налаживать бесперебойную доставку и хранение трупных глаз, необходимых для операций пересадки роговицы. Вдали от дома, от налаженной жизни и работы, всякая мелочь, всякий пустяк превращались в проблему, не всегда сразу разрешимую. Когда я двадцать лет тому назад была здесь, в филатовском институте, детей, слепых и больных глазами, было немного, и они были вместе с нами, взрослыми. Сейчас дети выделены в особое детское отделение. — Пойдем к детям! — сказала мне в один из первых дней Дарья Рихардовна. Теперь она сестра-хозяйка другого отделения, не того, в котором нахожусь я, но мы разыскали друг друга и встретились радостно, как старые друзья. И вот сейчас она пришла звать меня «к детям» — в детское отделение. Она предложила мне это как нечто естественное для меня, человека, любящего детей превыше всего. — Пойдем к детям! Посидите с ними, расскажете им что-нибудь. Помните Сашка? И Нюрочку с Аветиком? Да, я помню их. Всегда буду помнить. Не знаю, получили ли они что-нибудь от меня, но для меня общение с ними было очень большой радостью. А сейчас я к детям не хожу… В парке я каждый день вижу издали детей, — их вывели на прогулку. Вижу издали их забинтованные головы, слышу их громкие, счастливые окрики. Они собирают опавшие желто-красные листья кленов и платанов и перекликаются, как птицы на заре. Кто еще умеет вносить во всякий пустяк такой восторженный азарт, как дети? В жизни я сознательно уклоняюсь от общения с детьми, не подхожу к ним, не рассказываю им ничего, — вообще, не «дружу» с ними… Нельзя идти к детям — к слепым детям! — с невеселой, смятенной душой. Много лет назад на спектакль «Дон-Кихот» в ленинградском ТЮЗе привезли ребят из училища для слепых. Они вошли в зрительный зал цепочкой — впереди шла зрячая учительница, а за нею гуськом, по одному, положив руки на плечи идущему впереди, шли слепые дети 10–13 лет. Возникшее в первые минуты после их появления чувство жалости и печали исчезло необычайно быстро: слепые ребята так восторженно принимали спектакль, так хохотали и веселились! Они не видели ни лиц актеров, ни костюмов, ни веселых декораций покойного Моисея Левина, но они понимали все! Всех нас поразило, что они сразу стали называть Дон-Кихота (его играл очень высокий ростом Николай Черкасов) — «тот долговязый». Мы не знали, что слепые очень чутко и точно определяют рост людей по той высоте, с которой раздается их голос. В общем, все прошло отлично. Но через некоторое время этих детей снова привезли в ТЮЗ — на спектакль «Хижина дяди Тома». Боже мой, что это было! Слепые так горестно переживали судьбу черных невольников, они так плакали, когда дядю Тома разлучили с семьей и продали с аукциона! Самое ужасное было в том, что, несмотря на все наши мольбы, никто из них не соглашался уйти раньше окончания спектакля! Я и сегодня помню, как они уходили домой после финала — той же трагической цепочкой, с распухшими от слез слепыми глазами. Нет, сегодня для них мое общество — это вроде «Хижины дяди Тома», я не смею навязывать его больным детям. Я не иду к детям не только оттого, что жалею их: я и себя жалею. Сейчас есть в лечении слепых детей много нового, такого, что мне, вероятно, было бы тяжело видеть. Двадцать лет тому назад детей с глазами, затянутыми бельмами, не оперировали. Взрослым делали пересадку роговицы, а детям — нет. Потому что эта операция требовала длительной — до года и даже больше — полной неподвижности. А как добиться этого у детей? Ребенок, если он в остальном здоров, непременно будет шевелиться, вертеться — и эффект операции пропадет. Поэтому бельма у детей оперировали позднее, когда дети входили в юношеский возраст. Однако наблюдения показали, что слепое детство, в котором отсутствуют зрительные впечатления, отражается на детях неблагоприятно — такие дети отстают в своем развитии. И теперь пересадку роговицы делают и маленьким детям тоже. Недавно здесь, в институте, оперировали грудного ребенка, моложе одного года! Каким же способом достигается у таких оперированных детей неподвижность? Подробно не знаю, но, по-видимому, это насильственная иммобилизация при помощи особых приспособлений. Однажды я пришла в один из московских детских театров. Пришла с опозданием: уже звонили к началу спектакля, и дети-зрители со всех сторон мчались вверх по лестнице в зрительный зал. Только внизу, около контроля, стояла девочка лет 10–11 и ох как она плакала! К ней жалась малышка, наверное сестренка, и тоже плакала, — так сказать, за компанию. Контролерша не пропускала их наверх, в зрительный зал, — у них был только один билет на двоих. — Я ее… к себе… на колени посажу… — плакала старшая девочка. «Я заплачу за второй билет!» — придумала я. Но ни того, ни другого контролерша тоже не смела допустить: таких крохотных детей в театр не пускают, чтобы они не мешали остальным зрителям. — Зинка будет тихенько-тихенько… — умоляла старшая. Положение было безвыходное. Уходить из театра? И не увидеть спектакля? И деньги за билет пропадут, — ведь сейчас его уже никто не купит! Я положила руку на головку старшей девочки, — чистенький, беленький пробор среди русых волос весь взмок от горя! — Анна Ивановна! — взмолилась я к контролерше. — Ну, давайте на мою ответственность? Я их посажу около себя. — Зинка будет тихенько-тихенько… Контролерша разрешила. Мы помчались наверх — как раз вовремя: двери в зрительный зал уже закрывали. Зинка не подвела! Как часто бывает с совсем маленькими детьми, спектакль оглушил, ослепил, подавил ее красками, музыкой. Зинка в самом деле сидела «тихенько-тихенько». А весь последний акт она крепко спала, привалившись к старшей сестре. Это было лет двадцать назад. А я и сейчас помню эту девочку с ее смешной бедой, с ее вспотевшим от горя проборчиком посреди головы! Каково же было бы мне теперь смотреть на иммобилизованных детей, хотя я знаю и понимаю, что эта неподвижность для них благодетельна, что благодаря ей слепые глаза просветлеют, станут живыми, зрячими. Вот если бы мне стало лучше, я бы повеселела и первым делом побежала к детям!.. А пока нет. |
||
|