"Свет моих очей..." - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)

Простая операция — продолжение (6)

Первая бессонная ночь…

О чем думают люди, когда они дорываются до этой возможности? «Кто я такой? Что я делаю? Так ли я это делаю, как надо бы? А если не так, то в чем моя ошибка?»

Почему так вышло, что я сорок лет писала главным образом для детей и юношества? На это я не нахожу ответа, — вероятно, это вопрос праздный и неумный. Почему, когда я бывала голодна, я с удовольствием ела хлеб? А когда мне хотелось пить, я с наслаждением пила воду? Очевидно, потому, что хлеб и вода были мне нужны для утоления голода и жажды. И писала я для детей и юношества оттого, что всю жизнь любила и люблю детей. Люблю их вопрошающие глаза, их доверчивое тепло. Люблю ощущать под пальцами мягкие, легкие волосы девочек или низко остриженные, плюшевые на ощупь головы мальчиков. И разговор с детьми мне всегда интересен и радостен.

Но я не помню, чтобы, когда я писала пьесу или повесть, я прикидывала в уме: «Это будет для детей. Это подойдет для среднего возраста, — нет, пожалуй, и для старшего тоже». Когда я писала, я делала это прежде всего для самой себя — для детей моего возраста: от 10 до 90 лет. Смешное я писала только такое, какое мне самой казалось смешным, и печальное — только такое, от какого мне самой хотелось плакать. Когда я писала что-нибудь для взрослых зрителей и читателей, то всегда потом это смотрели в театре и читали также и дети. А то, что ставили детские театры и печатали детские издательства, смотрели и читали также и взрослые.

Чему же я учила, или, вернее, хотела учить своих читателей? Что из того, чем жила я сама, пыталась я передать им?

Когда я в первый раз пришла поступать на курсы Лесгафга в Петербурге, мне было 19 лет. В канцелярии курсов на всех окнах было много зеленых растений в горшках, — мне даже почему-то помнится, что на окнах были и клетки с птицами, но это, может быть, моя память присочинила позднее. Пока секретарь курсов принимала мое прошение о приеме в число слушательниц и вносила меня в списки, в канцелярию, где мы находились, вошел невысокий сказочный старичок с бородой. Он был очень похож на Дарвина и вместе с тем на большую умную обезьяну. Вошел он не с улицы, а из соседней комнаты. Все встали и почтительно поклонились старичку, а он почему-то сконфузился, закивал всем головой и ушел обратно в комнаты.

— Это — профессор Лесгафт! — сказала нам секретарь курсов так радостно, словно и она в тот день увидела Петра Францевича в первый раз в жизни!

Через несколько дней начались занятия на курсах. Первая лекция происходила в так называемой «большой аудитории». Никогда в жизни ни до, ни после курсов Лесгафта (в старом помещении, на Торговой улице, 25) я не видала такой маленькой «большой аудитории»! Да и все помещение курсов было тесное, необычайно скромное. По сравнению с правительственными высшими учебными заведениями оно было просто бедное. Курсы Лесгафта — официально они назывались тогда «Курсами руководительниц физического воспитания» — были едва ли не самыми демократическими в России. Плата за учение была очень невысокая — рублей 30 в год (точно уже не помню). Сам Петр Францевич был совершенно бессребреник, никаких материальных выгод он от курсов не получал, да и существовали курсы не столько за счет платы, вносимой слушательницами, сколько за счет щедрых пожертвований крупного сибирского богача, почитателя профессора Лесгафта. Слушательниц привлекало то, что три основных предмета — очень нужных и важных — читали три профессора, по-разному выдающиеся: анатомию — П.Ф. Лесгафт, химию — П.Л. Мальчевский, математику — Долбня.

Революционная репутация курсов Лесгафта была установлена прочно. Сам Петр Францевич бывал неоднократно арестован и высылаем из Петербурга. Дух, веявший на его курсах, был, по выражению органов охранки, «неблагонадежный», то есть революционный.

Во время лекций маленькая «большая аудитория» бывала набита в полном смысле слова как бочка сельдями. Уже ко второй лекции стены аудитории начинали потеть и горько плакать, — на них осаждалось наше дыхание. Однако, несмотря на эту тесноту, в аудитории свято соблюдалась и не смещалась «дорожка Петра Францевича» — узенькая тропочка, по которой, читая лекцию, он шагал по аудитории. Говорил он не очень четко и ясно — звуки и слова терялись в бороде, к его говору надо было привыкнуть, тем более что он непрестанно пересыпал свою речь словесным шлаком, ненужными вводными словечками: «винтели» (видите ли), «то есть это» и т. п.

Быстро шагая по своей «дорожке», профессор Лесгафт сразу же стал задавать нам вопросы:

— Зачем вы пришли сюда? Вот вы, например, зачем?

— Учиться, — ответила спрошенная курсистка.

— А вы?

— За знаниями, — сказала другая.

— Гм… Учиться… Это как же вы себе представляете? Кто-то будет откуда-то перекладывать знания в ваши головы? Нет, так люди не учатся! Конечно, мы будем помогать вам в этом, но самое главное не это: самое главное — научить вас думать! Думать вы не умеете, — средняя школа этому не учит. А без этого никакие знания невозможны… Ведь, например, чувство истины у человека врожденное? — с этим вопросом Петр Францевич внезапно обратился ко мне. — Чувство истины ведь у человека врожденное? — кивал он мне утвердительно и тряс бородой.

Конечно, я серьезно поддакнула:

— Да. Врожденное.

Ох, что тут поднялось! Профессор Лесгафт превратился в разгневанную Немезиду! Немезида яростно трясла бородой, грозила указательным пальцем перед моим носом и кричала:

— Ничего подобного! Ничего подобного, говорю я вам! Никакого врожденного чувства истины у человека нет! Просто вы не умеете думать! Профессор говорит вам явную неправду, а вы бездумно подтверждаете: да, да, врожденное! Еще бы — сам профессор так говорит, спорить с ним, что ли? А конечно, спорить! Непременно спорить! Спорить со всяким, кто говорит неправду!.. А для этого надо уметь думать…

С тех пор прошло 59 лет. В тридцатых годах мы, группа работников детского театра, пришли к Надежде Константиновне Крупской и задали ей вопрос: в чем, по ее мнению, заключается главная задача детского театра?

Надежда Константиновна подумала, посмотрела на нас, чуть откинув голову (у нее, видимо, были ослаблены мускулы, управляющие движением глазных век), и негромко, раздумчиво переспросила:

— В чем главная задача детского театра? — И тут же ответила: — Да в том же, в чем главная задача воспитания: учить думать.

Да, конечно, мысленно повторяю я себе сегодня. Думать. Думать самостоятельно и свободно, смело, страстно отстаивать свою мысль.


Вторая бессонная ночь — и снова я думаю, вспоминаю…

На первую встречу с ними — комсомольцами, молодыми рабочими большого оборонного сибирского завода (я была прикреплена к ним горкомом партии) — я шла, очень волнуясь. Кто его знает, как мы примем друг друга: я — их, они — меня?

Когда я вошла в то помещение, где они меня ждали, я сразу ослепла! Что-то мягкое, теплое, темное шмякнулось мне в лицо и заслонило весь мир. Это была шапка, обыкновенная зимняя шапка: в ожидании моего прихода ребята затеяли баталию шапками, и один метательный снаряд попал в лицо мне, входящей!

Эта шапка сразу разбила всякую возможность «льда» между мной и ребятами. Мне даже показалось на миг, что прилетела шапка из далекого прошлого, с репетиции какой-то «агитпостановки» в одном из первых ленинградских молодежных домов культуры! По ходу пьесы кто-то из исполнителей тогда требовал:

— Коня! Приведите мне коня!

И кто-то из ребят мечтательно произнес:

— Эх, живую бы лошадь… А?

Эту мысль мгновенно подхватили все! И через короткое время в репетиционный зал (на 4-м или 5-м этаже дома!) была торжественно введена живая лошадь!

Конь выглядел в этой обстановке несколько растерянно и даже глуповато. Конечно, он не мог знать, что он уже не первооткрыватель, что за много веков до этого дня один из венецианских дожей въехал верхом по парадной лестнице (всего только на 2-й этаж — экая малость!) прославленного в Венеции «Ка д'Оро» — «Золотого Дома». Но наш советский конь вел себя в зале довольно прилично, — может быть, оттого, что, поднимаясь по этажам, он успел уже чудовищно загадить всю парадную лестницу. Все смотрели на неожиданного гостя со все нараставшим сомнением. Всем становилось ясно, что конь, живой, натуралистический, ржущий и извергающий навоз, — не к шубе рукав в клубной агитпостановке, где все условно!

Коня увели с таким же веселым ором, как привели.

Случай этот остался в моей памяти. Как это было характерно для раннего комсомола! Задумали почти невыполнимое, тут же с немалым трудом и усилиями выполнили, а когда выяснилось, что это ни к чему, немедленно ликвидировали всю затею. Ах, комсомол, ранний комсомол! Сколько было в тебе этой веселой жадности — все охватить, все осуществить! И всякий, кто приходил в соприкосновение с тобой, невольно тоже заражался этой счастливой верой: все, чего сильно захочешь, возможно!

И вот озорная шапка, случайно угодившая в мою физиономию, словно прилетела из тех, незабываемых лет! Это были уже другие комсомольцы — с тех пор прошло много лет, а кругом была Отечественная война — 1942 год. Большинство ребят были беженцы из мест, занятых фашистами (Поволжье и др.). Средний возраст их был 15–16 лет, но много было и четырнадцатилетних, даже порой еще юнее. Они с гордостью называли себя — «мы, молодые рабочие» — и работали часто превосходно, а иногда поражали своим неизвестно откуда берущимся новаторским духом. Вот, скажем, две девочки, самые обыкновенные девочки, делают они простейшую операцию: сбрасывают в процессе работы детали в виде маленьких колпачков. И вдруг они легко, без всякой натуги, придумывают: собирать эти детали не руками, а поддевать их небольшим крючком! Ну и что? — спросите вы. А то, что от этого происходит убыстрение производства в несколько раз! А юноша токарь придумывает к своему станку шпенек самого непритязательного вида, отчего процесс ускоряется в 17 раз! Почему на этом же деле сидели прежде взрослые и ничего такого не придумывали?

На все мои «почему» старик мастер, редкий умница, однажды с досадой ответил мне:

— «Почему»… «почему»… Мозоли — вот почему!

— Какие мозоли? — удивилась я. — Где мозоли?

— На мозгах! — отрезал старик. — Смозоленными мозгами не много придумаешь… А ребята — это ж зелень, шкеты, им все легко!

И вот в зиму 1942/43 года в Новосибирске происходил Всесибирский съезд молодых рабочих. Мне никогда — ни до, ни после этого — не доводилось присутствовать на таком съезде! Взрослыми гостями были прославленнейшие сибирские производственники, — они сидели в президиуме. А участники съезда — молодые рабочие, — как они были великолепны! Как они пели в перерывах, как плясали! А ведь время еще было грозное, черное!

Единственное, что они делали беспомощно и плохо, просто до слез, — были их выступления… Я слушала — и не узнавала тех ребят, которых слышала каждый день, когда они говорили бойко, толково, интересно!

— Слово имеет товарищ такой-то, — объявлял председатель.

«Товарищ такой-то» — парнишка с умным, живым лицом — выходил на трибуну. Все предвкушающе смотрели на него, ожидая его речи. «Этот скажет! Этот обрадует!» Но парнишка разворачивал бумажку и начинал вяло бубнить:

— Товарищи! От имени молодых рабочих Н-ского оборонного завода передаю вам пламенный комсомольский привет!..

Зал отвечал громом аплодисментов.

Дальше парнишка продолжал читать по шпаргалке:

— Мы — то… Мы — это… У нас на заводе…

Как много интересного, живого, волнующего мог бы рассказать каждый из них о своем заводе, о товарищах, о работе! Мог бы, если бы ему дали рассказывать не по бумажке, написанной кем-то другим, равнодушным и скучным!

Дальше шло заключение — у всех одинаковое:

— Да здравствует… Да здравствует… Да здравствует наша доблестная армия! Да здравствует наш великий маршал (с ударением на втором слоге) — Сталин!

Снова аплодисменты — и конец выступления. И — начало нового выступления, как две капли воды похожего на предыдущее.

Было несколько выступавших ребят, особенно ярких, живых, — они пренебрегали рыбьим клеем шпаргалок, говорили горячо, образно. Таких было не много. Но как взволнованно-радостно принимал их зал! Такая же реакция неизменно встречала всякое отступление от трафарета чтения по бумажке и проявление самостоятельной мысли. Помню, вышел на трибуну мальчик-татарин, по фамилии Губайдуллин, лет 13–14. В руках он нес громадный сверток, который с трудом запихал в трибуну. Сперва он передал съезду пламенный привет, потом довольно малокровно доложил по бумажке, что их завод работает на армию. Тут он вынул из своего свертка образцы их продукции — пару громадных солдатских сапог, — поставил их перед собой на трибуне и, улыбаясь во весь рот, заявил уже не по шпаргалке, а веселым мальчишеским голосом: «Вот — в этих сапогах пусть наши отцы бьют врагов!» Затем рядом с сапогами он поставил маленькие детские башмачки: «А это — нашим братишкам и сестренкам. Пусть топают!»

Ему аплодировали от души, с любовью и уважением. Да, вот именно — с тем уважением, в котором отказали ему организаторы этого съезда. В черный, опасный час страна доверила подросткам, почти детям, величайшую ответственность: ковать оружие. Но близорукие, равнодушные люди не доверили им самостоятельно и свободно рассказать о своей работе.