"Метроланд" - читать интересную книгу автора (Барнс Джулиан)2. Demandez NutsИ все же тогда я еще не знал, насколько все это важно. Париж. 1968. Анник. Очаровательное бретонское имя, правда? Кстати, ударение на второй слог — Аннйк. Рифмуется с английским pique, хотя и не подходит по смыслу. Во всяком случае, поначалу не подходило. Я поехал в Париж, чтобы собрать материалы для диплома, который я затеял писать, чтобы получить стипендию и поехать в Париж. Вполне нормальная ситуация для аспиранта. К тому времени, как я собрался ехать, большинство моих друзей уже успели погулять — конструктивно или просто так — почти по всем более или менее значимым городам Европы, предварительно проявив неистовый интерес к предметам, которые можно как следует изучить исключительно в тех местах, где можно добыть материалы по теме, каковые можно добыть только во вполне определенных местах. Я себе выбрал тему «Влияние английского стиля актерской игры на парижский театр 1789–1850 годов». В названии работы обязательно нужно указывать какую-нибудь значимую дату (1789, 1848, 1914), чтобы все это выглядело солидно и эффектно и льстило всеобщему мнению, что, когда начинаются войны, в мире меняется все. Впрочем, я вскорости обнаружил, что что-то действительно меняется: так, например, после 1789-го английский стиль актерской игры не имел вообще никакого влияния на парижский театр по той простой причине, что ни один английский актер в здравом уме не рискнул бы задержаться в Париже в разгар Революции. Наверное, я мог бы подумать об этом раньше. Но если честно, единственное, что я знал об английских актерах во Франции, когда придумывал свою тему, так это то, что в 1827 году Берлиоз был влюблен в Харриет Смитсон. Разумеется, она оказалась ирландкой; но я тогда был озабочен лишь тем, как выбить денег на шестимесячную поездку в Париж, а люди, которые распоряжались финансами, были, понятное дело, не слишком искушены в истории театра. — Кейф. Гашиш. Лоуренс Аравийский. Финики. — Я не остался в долгу, хотя мне самому показалось, что мой ответ прозвучал не так едко, как мне бы хотелось. Но все обстояло совсем не так. Я и раньше бывал в Париже, причем не раз, и ехал туда без всяких наивных восторженных ожиданий, которые мне так упорно приписывал Тони. Щенячий восторг от Парижа я пережил еще в ранней юности: книжки «Олимпия-Пресс» в зеленых мягких обложках, праздное сидение в кафе на бульварах, мальчики в кожаных плавках на Монпарнасе. Будучи студентом, я познавал Париж исторический, бродил средь великих усопших на Пер-Лашез и ликовал по поводу неожиданных находок: например, катакомбы на Данфер-Рошро, где постреволюционная история так мило и органично сочеталась с твоим собственным мрачным настроением, когда ты ходил по угрюмым склепам среди скелетов, аккуратно рассортированным по костям; время от времени дрожащий свет твоей свечи выхватывал из темноты пирамиды бедренных костей или массивные кубы, сложенные из черепов. К тому времени я уже перестал насмехаться над своими измученными соотечественниками, которые не вылезали из кафе на площади перед Северным вокзалом и объяснялись с официантами на пальцах. Я снимал квартиру около станции метро Бютт-Шомон (гремящей и лязгающей линии Я разложил свои немногочисленные вещи, подмазался к консьержке, мадам Ют, в ее крошечной норке с цветами в горшках, поносными кошками и старыми номерами «France Dimanche» (она всегда предупреждала меня о каждом Ну, может быть, не все сразу. Но все равно надо настроиться, сесть спокойно и хотя бы попробовать разобраться со своей жизнью: но разве это не будет уступкой тому ограниченному способу мышления, поощряемому государственными службами, над которым я так героически насмехался? Так что первые пару недель я просто гулял без дела, не чувствуя ни вины, ни смущения. Ходил в кино — на фильмы Говарда Хоукса,[67] которые постоянно идут в парижских кинотеатрах, не в одном, так в другом. Часами сидел в маленьких скверах и садиках, неизвестных туристам. Я вспомнил старые метрошные трюки: к примеру, как ездить в вагоне первого класса по билету второго. Я прочел несколько отзывов о постановках «Катона» Джозефа Аддисона во времена Великой французской революции (любимой пьесы Марата, кстати), просмотрел публикации на тему «что значит быть творческой и артистической личностью в Париже». Я частенько наведывался в «Шекспир и Компанию».[68] Я читал парижские мемуары Хемингуэя, опубликованные посмертно, которые, по слухам, написала его жена. («Ни в коем случае, — как-то заявил мне Тони тоном, не терпящим возражений, — они так погано написаны, что просто не могут не быть подлинными».) Я делал эскизы-зарисовки — кстати, вполне изящные и утонченные, — согласно принципу случайного выбора. Наобум. Идея в том, что И еще я немного писал. По-дилетантски, но зато с упертым энтузиазмом. Например, испытательные зарисовки по памяти типа описания приказчика в мясной лавке, куда я наведывался раз в неделю (всегда по пятницам). И хотя я его видел каждую пятницу, по-настоящему я его не видел; причем понял я это только тогда, когда попытался составить его словесный портрет и обнаружил, как много я упустил. Или вот еще упражнение: сесть у окна и просто записывать все, что видишь, — а на следующий день проверить избирательность своего видения. Потом еще несколько стилистических упражнений, на которые меня вдохновил Кено и которые изначально задумывались как разминка для пальцев. И, разумеется, письма. В одних (которые к родителям) я подробно описывал, что я делаю и чем занимаюсь; в письмах к Тони — более длинных и стилистически выверенных — я описывал свои ощущения и вообще все, что составляло мой внутренний мир. Мне очень нравилась такая жизнь. Вполне естественно, что Тони (который уже три недели прожил в Африке и устроился на работу лектором WЕА) писал мне пространные письма, в которых выговаривал за мою полную оторванность от экономической реальности. В ответ я приводил такой аргумент, что счастье основывается именно на оторванности от реальности хотя бы в чем-то одном; в твоей жизни обязательно должен быть какой-то аспект (эмоциональный, финансовый или профессиональный), который ты проживаешь явно не по средствам, расходуя себя без остатка. Разве мы с Тони не вывели это еще в школе? А потом, прожив месяц в Париже, я встретил Анник. И разве эта встреча не должна была привнести в мою жизнь еще больше оторванности от реальности, еще больше желания жить не по силам, еще больше счастья? Но привнесла ли она, вот вопрос. Как мы там говорили в школе? Плюс на плюс дают минус? Я всегда вспоминаю с улыбкой, как я с ней познакомился. Это было в тот день, когда я сподобился сходить в Национальную библиотеку, куда, надо признаться, заглядывал крайне редко. Я провел там около часа: просматривал письма Виктора Гюго периода работы над «Кромвелем» на предмет выяснить, нет ли там каких-то упоминаний об английском стиле актерской игры (если вам вдруг интересно, то — есть и в то же время как будто и нет, всего пара случайных и явно предвзятых фраз); очень скоро мне надоело наблюдать массовую тягу к знаниям в действии, и я ушел из читалки, не высидев там и часа, и отправился в один барчик на улице Ришелье, который неизменно выигрывал, когда я выбирал между ним и работой в библиотеке. Впрочем, это был вполне равноценный обмен: атмосфера в том заведении очень напоминала атмосферу Национальной библиотеки. То же сосредоточенное и сонно-деловитое внимание к тому, что лежит или стоит перед тобой на столе; тихий шелест газет вместо книжных страниц; глубокомысленно склоненные головы; профессиональные сони, которые дремлют тихонечко в уголке. И только кофейный автомат, пыхтевший, как паровоз, обозначал, что это все-таки кафе, а не читальный зал. Я рассеянно скользил взглядом по утешительно знакомым визуальным клише: постановление, запрещающее распивать крепкие спиртные напитки в общественном месте, в рамочке на стене; стойка из нержавеющей стали; меню, предлагавшее аскетический выбор между — «Маунтолив»! Да, именно «Маунтолив». Он лежал на плетеном сиденье пластикового стула за соседним столиком. Издание Когда я произнес название, она обернулась. Я вдруг подумал: «Господи Боже, обычно я так себя не веду», — и взгляд у меня стал рассеянным, как будто мои глаза поспешили отмежеваться от голоса. Теперь надо было сказать хоть что-нибудь. — Вы читаете «Маунтолив»? — выдавил я на местном — Как видите. (Ну давай же придумай что-нибудь. Быстрее.) — А вы читали другие книги из «Александрийского квартета»? Она была брюнеткой и… — Первые две. «Клеа» пока не читала, но еще прочитаю. Ну да, разумеется. Идиотский вопрос. У нее была желтоватая, даже землистая кожа, но зато чистая, без дефектов и пятен. Впрочем, это нормально; только очень бледная кожа… — Ну да, конечно. И как вам, нравится? — Очередной идиотский вопрос. Конечно, ей нравится, иначе она не прочла бы первые две книги, и не читала бы третью, и не собиралась бы читать последнюю. Почему я не сказал сразу, что тоже читал «Квартет», что обожаю эту тетралогию, что прочел всего Лоренса Даррела, которого сумел достать, что я даже знаю человека, который писал стихи про подателя милостыни. — Да, очень. Хотя я не совсем понимаю, почему эта книга написана проще, чем первые две. Она кажется более традиционной и в то же время более условной. — Она была одета в черное с серым. Вроде бы мрачные цвета, но серой мышкой она не смотрелась. Не сказать, чтобы она была очень изящной или утонченной… просто когда на нее смотришь, как-то не обращаешь внимания на то, как она одета… — Согласен. Я имею в виду, что тоже не понимаю. Можно я угощу вас кофе. Меня зовут Кристофер Ллойд. Что она скажет? Я как-то не обратил внимание, есть ли у нее обручальное кольцо? И очень ли я расстроюсь, если она скажет «нет»? И что означает — Да. Уф. Маленькая передышка. Две-три минуты у стойки. Нет, не торопись, Гаспар, или как там тебя зовут; сперва обслужи всех остальных. Здесь полно народу, кого нужно обслужить первыми. Хотя… по здравом размышлении… лучше обслужи меня, а то она еще подумает, что я из тех излишне робких и вежливых молодых людей, которые никогда не успевают купить попить в театральном буфете в антракте. Так, а что взять себе? Вина лучше не брать. Я и так уже выпил стакан, а сейчас всего половина шестого. А то она может подумать, что я потенциальный Когда я нес кофе обратно к столику, я был озабочен только одним: как бы его не пролить. И еще я был озабочен тем, чтобы не выглядеть озабоченным. Да, она сидела спиной к стойке, но там вполне могло быть какое-нибудь зеркало, которого я не заметил. В любом случае следует произвести хорошее впечатление уже с первых минут знакомства. Показать стиль, как я любил говорить: быть уверенным и спокойным, но без буржуазной самоуверенности, компанейским и беззаботным, но отнюдь не небрежным. Я все-таки расплескал один кофе. Так, быстро, что делать: отдать его ей из соображений равенства полов и посмотреть, как она отреагирует, или взять его себе из соображений рыцарства, рискуя все испортить? Пытаясь решить эту дилемму, я умудрился пролить и второй кофе. — Прошу прощения, они были налиты доверху. — Ничего страшного. — Сахар? — Нет, спасибо. Я смотрю, вы переиграли напитки? — А, да. Я не хотел, чтобы вы подумали, будто я Она улыбнулась. Я тоже чуть было не улыбнулся. Сленг — лучший способ развеять сомнения и разрядить обстановку. Если ты к месту и вовремя применяешь сленг, это говорит: (а) о наличии у тебя чувства юмора, (b) о твоем искреннем интересе к чужому языку, (с) о твоем дружелюбном настрое и уверенности, что можно достичь некоей вербальной близости в общении с бретонкой и что тебе не придется обсуждать особенности национального характера и Мы болтали о всяких пустяках, улыбались, пили кофе, пытались развлечь друг друга по мере сил и совершали осторожные «разведывательные вылазки». Я сказал, что мне было бы интересно почитать «Квартет» в переводе на французский, и мысленно похвалил себя за утонченную хитрость. Она спросила, сколько я еще пробуду в Париже, а я подумал: знаешь, милая, мы пока что с тобой не женаты. Мы задавали друг другу вопросы, которые не значили ничего; или значили очень многое — как посмотреть. Мне не терпелось понять, нравится она мне или нет; я то нервничал, то впадал в безразличие, причем без всяких разумных причин. Например, я совершенно по-идиотски спросил, как ее зовут: вопрос буквально вывалился у меня изо рта, как кусок пищи — как бывает, если вдруг поперхнешься за столом, — причем совершенно не к месту; мы как раз обсуждали отношение французов к Грэму Грину. Но с другой стороны, фрагмент «а когда мы опять увидимся» мне вполне удался — прозвучало все это искренне, без самодовольного Мы с Анник познакомились во вторник и договорились встретиться в этой же кафешке в пятницу. Если она не придет (у нее могли быть какие-то дела с кузиной — почему у французов всегда находятся какие-то кузины-кузены? У англичан нет никаких кузин и кузенов, вернее, есть, но не На самом деле я так много думал об Анник, что уже не мог вспомнить, как она выглядит. Все равно как оклеиваешь какую-то вещь слоями папье-маше и видишь, как она постепенно теряет первоначальную форму. Какой это будет ужас, если я не узнаю женщину, на которой был женат уже три дня. Один мой университетский друг, который развлекался похожими фантазиями и мучился теми же комплексами, придумал весьма остроумный способ, как преодолеть эту трудность: он раздобыл себе треснутые очки и нарочито вертел их в руках, пока дожидался девушку. Эта «военная хитрость» ни разу его не подвела — во всяком случае, по его словам; и даже более того — когда он потом признавался в этом невинном обмане, девушки не сердились, а, наоборот, умилялись. Всегда. Главное, не признаваться слишком рано, объяснял мне приятель; никогда не следует начинать с того, чтобы показывать свои слабости и недостатки, но зато потом они становятся очень хорошим резервом для развития отношений, поскольку наличие слабостей и недостатков говорит о мягком и человечном характере. Но поскольку у меня было нормальное зрение, этот способ мне не подходил. Пришлось воспользоваться другим: прийти значительно раньше и сделать вид, что я полностью поглощен чтением и ничего вокруг не замечаю. В назначенный день — то есть в пятницу — я начал трястись чуть ли не с самого утра. Сломал два ногтя и постоянно бегал в туалет — такое впечатление, что мой мочевой пузырь наполнялся со скоростью стиральной машины в общественной прачечной. Я тщательно причесался; после мучительных споров с собой выбрал наконец, что надеть; в последний момент поменял белье (второй раз за день) и взял книгу, с которой я хотел, чтобы меня застали. Вилье де Лиль-Адан «Жестокие рассказы». Я их уже читал, то есть подстраховал себя на тот случай, если она вдруг читала тоже. Может быть, это звучит расчетливо и цинично и характеризует меня отнюдь не с лучшей стороны, но это не так. Тогда мне казалось (и, наверное, кажется до сих пор), что мне просто хотелось понравиться ей. Собираясь на то свидание, я думал вовсе не о том, какое впечатление Я резко оторвался от книги и поднял голову. Может быть, от рывка, а может, и от возбуждения, но у меня снова рассеялся взгляд. Как тогда, в первый раз. Так что проблем с узнаванием у меня не возникло. — А, э… Мы говорили о самых что ни на есть очевидных вещах: о моем дипломе, о ее работе в библиотеке микрофильмов, о Даррелле, о кино, о Париже. И мне всегда было радостно, когда наши мнения совпадали. Мы все мечтаем о том, чтобы найти человека, с которым было бы интересно поговорить и который понимал бы тебя с полуслова. Кажется, здесь было что-то похожее. Мы соглашались во многом — но так, наверное, и должно было быть, учитывая мои робкие побуждения получить удовольствие. Это не значит, что я перед ней «прогибался»; кое в чем я с ней решительно не соглашался, например, насчет чувства юмора Бергмана (я с пеной у рта доказывал, что у него оно есть). Тут дело скорее во внешних приличиях. Мы «прощупывали» друг друга, но вежливо и осторожно. Похоже, мы оба пришли на свидание, заранее настроившись на то, что мы друг другу понравимся. После пары бокалов вина мы решили сходить в кино. Нельзя же все время только говорить и говорить; важно как можно скорее предпринять что-нибудь совместно. Мы быстро сошлись на новой картине Брессона «Случайно, Бальтазар». С Брессоном всегда знаешь, чего ожидать — во всяком случае, можешь с уверенностью предположить. Независимые, свободомыслящие, едкие, интеллектуальные и стильные черно-белые — вот что говорили о его фильмах. Кинотеатр был рядом, причем для студентов там были скидки даже на вечерних сеансах. Как обычно, перед фильмом давали рекламу: блок идиотских мультиков, где действовали зверюшки неизвестной породы. Во время моей любимой — в которой писклявая матрона рекламировала «Demandez Nuts»[78] — мне пришлось подавить обычный понимающе-похотливый англосаксонский смешок. Я попытался придумать какое-нибудь остроумное замечание на тему сравнения английской и французской рекламы, но не сумел подобрать нужных слов и поэтому промолчал. Еще одно из преимуществ походов в кино: не надо поддерживать разговор. Когда мы вышли из кинотеатра, я выждал положенные минут пять, чтобы мы оба «переварили увиденное», а потом задал вопрос: — Ну и как тебе? — Очень грустно. И очень жизненно. И еще… — Честно и искренне? — Да, правильно. Честно и искренне. И смешно тоже. Но это такой… грустный смех. Как тема для разговора с девушкой честность и искренность — беспроигрышный вариант. Честность — хорошая штука, чтобы ею восторгаться. Брессон был предельно честным, Настолько честным, что однажды, когда ему нужно было снять тишину печального леса, он велел перестрелять всех не в меру веселых птиц. Я рассказал Анник эту историю, и мы согласились, что оба не понимаем, почему он это сделал. Потому что считал невозможным сымитировать безмолвный лес, просто прогнав чистую пленку без записи звука? Или исходя из некоей принципиальной глубинной честности? — Может, он просто не любил птиц? — усмехнулся я, готовый немедленно обратить все в шутку, если ей не понравится такое предположение. А если понравится… На этой стадии знакомства любая удачная шутка, которая вызовет смех, идет тебе в зачет. И даже улыбка считается поводом для того, чтобы мысленно поздравить себя пусть с небольшим, но успехом. Мы неторопливо прошлись обратно до бара, выпили по стакану вина, а потом я проводил Анник до автобусной остановки. Мы болтали почти без умолку, а в редкие паузы в разговоре я лихорадочно соображал, как соблюсти приличия. Мы легко перешли с Но мы сочиняли это, не имея вообще никакого опыта. Хотя, разумеется, мнили себя знатоками. Впрочем, даже если бы мы угадали, может быть, за пределами «домашних графств» все было совсем по-другому. В общем, я весь извелся. А потом до меня дошло: нужно действовать исходя из местных обычаев. Извлечь все возможное из банального Подъехал ее автобус. Я робко протянул руку, она быстро ее схватила, ткнулась губами мне в щеку еще прежде, чем я сообразил, что она собирается меня чмокнуть, потом отпустила мою вдруг обмякшую руку, достала из кармана Она меня поцеловала! Я поцеловался с французской девушкой! Я ей понравился! И больше того: это случилось буквально на первом свидании, мне не пришлось добиваться ее благосклонности в течение нескольких недель. Я провожал взглядом ее автобус, пока он не скрылся из виду. Если бы это был старомодный автобус с открытой задней площадкой, Анник могла бы выйти туда и помахать мне рукой — такой бледной и хрупкой в размытом свете уличных фонарей; я мог бы представить ее печальной, готовой расплакаться эмигранткой на корме корабля, отходящего от причала. Но это был современный автобус, и пневматические двери просто закрылись за ней, и все. Я прогулялся до Пале-Рояля, очень довольный собой. Там я уселся на лавочку во внутреннем дворе и долго сидел, наслаждаясь теплым весенним вечером. Вокруг меня было прошлое; а я был настоящим. Вокруг меня были история и искусство и теперь еще — обещание чего-то типа любви и секса. Вон там, на углу, когда-то работал Мольер; вон там — Кокто, а потом — Колетт; вон там Блюхер проиграл в рулетку шесть миллионов и потом до конца дней впадал в ярость при одном только упоминании о Париже; вон там открыли первое Нужно написать Тони. И я написал. И он мне ответил. Но если он и испытал какое-то добродушное покровительственное удовольствие от моего письма, он этого не показал. Дорогой Крис, C'est magnifique, mais ce n'est pas la chair.[83] Найди еще одну пару губ и еще одну… и тогда, может быть, ты возбудишь во мне интерес. Что ты читал, что видел и что — а не кого — ты делал? Я надеюсь, ты понимаешь, что формально Весна еще не закончилась, что ты не где-нибудь, а в Париже, и что если я вдруг поймаю тебя на шаблонных, избитых фразах и таком же поведении, можешь не сомневаться, что мое искреннее презрение тебе обеспечено надолго. Что там насчет забастовок? Я так думаю, он был прав; в любом случае по ответу Тони можно составить себе представление, каким было мое письмо — сентиментальное излияние чувств, замешенное на розовых соплях. Но к тому времени, когда пришел этот ответ, все давно изменилось. Я потерял девственность 25 мая 1968 года (правда странно, что я запомнил точную дату? Обычно мужчины не помнят таких пустяков. Обычно их запоминают женщины). Хотите подробности? Черт возьми, Это случилось в наш третий вечер. Мне кажется, это само по себе заслуживает упоминания. Тогда для меня это был очень даже весомый повод для гордости — переспать с девушкой уже на третьем свидании, — как будто я планировал это заранее. Разумеется, я ничего подобного не планировал. Все, что было до постели, было почти полностью невербально. Хотя, вероятно, у каждого из нас были на это свои причины. Мы снова ходили в кино. На этот раз — на старый фильм Когда мы вышли из кинотеатра, я как бы между прочим упомянул о запасах кальвадоса у меня дома. Это здесь, совсем рядом. В квартире все было так, как я оставил, выходя из дома, — то есть так, как и было задумано. Относительный порядок, но сразу понятно, что хозяин квартиры не зацикливается на чистоте. Книги лежат раскрытыми, как будто я их читаю (и некоторые я действительно читал — в каждой хорошей лжи обязательно должна быть доля правды). Свет приглушен, горят только бра в углах — по вполне очевидным причинам, но еще и на тот случай, если, пока меня не было дома, наружу вдруг вылезло какое-нибудь особенно вредное предательское пятно. Бокалы убраны в шкафчик, но предварительно тщательно вымыты и даже высушены, а не вытерты полотенцем, чтобы на стекле не осталось разводов. Когда мы вошли, я как бы мимоходом бросил пиджак на кресло, чтобы — когда я предложу Анник сесть — она бы села на диван (вряд ли она бы села на кровать, хотя днем я ее застилал индийским покрывалом, а сверху бросал декоративные подушки). Мне совсем не хотелось напороться самым интересным местом на ручку кресла, если вдруг так получится, что я наброшусь на Анник и буду ее соблазнять. На самом деле мои размышления были совсем не столь грубыми, как это может показаться; на самом деле я ужасно робел, и мне самому было стыдно за такие вот мысли. Хотя я думал об умозрительном, Вот так мы и расселись. Я — в кресле, она — на диване. Мы сидели, попивали кальвадос и смотрели друг на друга. У меня не было проигрывателя. «Может быть, поиграем на игровом автомате?» — подобное предложение казалось не вполне уместным. Так что мы просто сидели и смотрели. Я из последних сил заставлял себя не выдумывать темы для разговоров. В какой-то момент я задумался, как правильно перевести на французский «свободная любовь» Мне почему-то казалось, что Анник чувствует себя гораздо спокойнее, чем я. Интересно, так бывает всегда? Ну, когда тебе кажется, что второму легче? В конце концов, французский был для нее родным языком, и если бы ей было что сказать, она бы наверняка сказала. Но она молчала; я тоже молчал. И в целом все это складывалось в нечто большее, чем обычное неловкое молчание — затянувшуюся паузу в разговоре. Это было молчание по обоюдному согласию в сочетании с предельной сосредоточенностью на другом человеке; я даже не подозревал, что молчание может быть таким чувственным. Сила этого молчания исходила из его непосредственности. Всякий раз, когда я впоследствии пытался воссоздать эту почти эротическую тишину, у меня ничего не получалось. Мы сидели футах в шести друг от друга, полностью одетые, но тот эротический накал, что был между нами, был гораздо сильнее и тоньше, чем те яростные и торопливые битвы в постели, которые я узнал впоследствии. Мы отнюдь не таращились друг на друга выпученными глазами, как это бывает в кино в преддверии постельных сцен. Мы смотрели друг другу в глаза с искренним восхищением и восторгом, время от времени отводя глаза, но потом снова сцепляясь взглядами. Каждое новое открытие — куда бы ни падал взгляд — несло с собой новый прилив восторга; каждое подергивание мышцы, легкое дрожание губ, прикосновение рукой к лицу — все несло в себе скрытый смысл, исполненный тихой нежности и недвусмысленный, как казалось тогда. Мы сидели так почти час, а потом как-то так получилось, что мы оказались в постели. Это было неожиданно. Я не скажу, что был разочарован. Все это было так интересно; но все равно — неожиданно. То, чего я с таким вожделением ждал столько лет, почти ничего собой не представляло; то, о чем я вообще не знал, оказалось забавным. В смысле пенисуального удовольствия я не узнал практически ничего нового. И наше недолгое «упражнение» прошло под знаком неловкости и любопытства. Но зато все остальное… то, о чем не пишут в книгах и что не показывают в кино… эта восхитительная смесь силы, нежности и чистой и дерзкой радости, когда ты полностью овладеваешь податливым женским телом — почему я об этом не знал? Почему в книгах не пишут о том футбольном фанате, который беснуется у тебя в сознании: трещит трещоткой, и размахивает шарфом, и орет «Вперед!», и топочет ногами? И еще было прикольное чувство, что с плеч упал некий груз; что ты наконец сделался полноправным членом громадного общества под названием «человечество» и что теперь ты не умрешь полным профаном. Когда все закончилось (эта фраза так много значила для меня в ранней юности; фраза, которая, заставая тебя врасплох, вырывала тебя из монотонного течения будней и вызывала мгновенную эрекцию; фраза, которую мне больше всех других фраз хотелось скорей написать о себе); когда все закончилось, когда трибуны умолкли и опустели, а оголтелый фанат у меня в сознании убрал трещотку и заправил под куртку шарф; итак, когда все закончилось, я задремал, тихо мурлыча себе под нос: — Когда все закончилось… когда все закончилось… Письмо, которое я написал Тони на следующий день, не сохранилось (во всяком случае, по его словам). Может быть, он из дружеских чувств просто не хочет мне напоминать о непомерной восторженности моей ранней эпистолярной прозы. Но зато у меня сохранился его ответ. Дорогой Крис, я выгладил и поднял флаги и заказал фейерверк над Темзой и праздничные транспаранты. Стало быть, ты наконец стащил с девушки трусики и стал мужчиной. Позволю себе позаимствовать или, вернее, украсть (поскольку вряд ли она потребует ее обратно) фразу из письма одной моей подруги. В общем, ты «снял с себя груз невинности». Народ ликует. Гип-гип-ура. Теперь тебе можно читать «Les Fleurs du Mal»[85] в полном издании для взрослых, и я могу сказать тебе каламбур, который сочинил буквально на днях: «Elle m'a dit des maux d'amour».[86] Как оно с точки зрения грамматики, нормально? Я уже стал забывать. Высказав это — или, вернее, cela dit, — я должен заметить из дружеских чувств (не говоря уж о долге перед истиной), что хотя содержание твоего письма принесло мне несказанное облегчение, за что я искренне тебе благодарен, тон его оставляет желать лучшего. Мне понравились фрагменты с наблюдениями и впечатлениями, но знаешь ли… в общем, чтобы долго не распространяться: тебе вовсе не обязательно в нее влюбляться. Совершенно не обязательно. Сейчас из тебя хлещут эмоции, я понимаю, но переспать с девушкой — еще не значит, что надо терять голову. Также я понимаю, что тебе неприятно все это выслушивать и что я скорее всего напрасно трачу время — ты все равно не проникнешься, если вообще станешь слушать. Но если даже ты не будешь слушать меня, то вспомни хотя бы старую французскую пословицу (которую я перевожу на английский специально для твоего ослепленного любовью рассудка). «В любви один всегда целует, а второй лишь подставляет щеку для поцелуя». Кстати, может, прислать тебе Durex'a?[87] Будь плохим мальчиком и оставь мне хотя бы одну резинку. Это было письмо из тех, которые ты читаешь по диагонали, улыбаешься про себя и больше ни разу не перечитываешь. Есть смысл давать советы людям неискушенным и неопытным; но советовать тем, кто уже узнал жизнь, ее горькие и до абсурда сладостные аспекты, — только зря тратить почтовые марки. К тому же мы с Тони начали отдаляться друг от друга. Наших общих врагов больше не было рядом; а наши взрослые увлечения и восторги оказались не столь созвучны, как наши юношеские объекты для ненависти и насмешек. Так что единственный совет, который я был готов воспринять в то время, звучал примерно: — Нет. Только не так. — Извини. А так? — Ну, почти… — Ага, если мне повезет, у меня, может быть, и получится. — Вот так уже лучше. — Ага, понимаю. Ты хочешь сказать… — Ммммм. Вначале мне пришлось немало поммммэкать и поахать. Как выяснилось, на практике все происходит совсем не так, как пишут в книгах. Разумеется, в школе мы прочли все, что положено. Мы штудировали «Леди Чаттерлей» и мечтали о женских грудях, которые будут раскачиваться у тебя перед лицом, как два живых колокола, и о капельках пота, которые будут блестеть на коже, когда наши тела сплетутся в первобытном любовном действе. Мы зачитывались классической индийской литературой (в результате чего в течение нескольких месяцев мастурбировали куда более энергично, чем раньше, предвкушая, как это будет по-настоящему). Мы размышляли — в таком сладостном полуиспуге — о всяких специальных мазях и притираниях. Я не скажу, что книги, которые мы читали, принесли нам какой-то вред; я упрекаю их только за то, что они создают неверное представление о расположении и действии мышц и сухожилий. В первый раз, когда я попробовал поэкспериментировать с Анник в плане поз и техники (на самом деле мне не очень-то и хотелось, просто я боялся, что, если не попробую чего-нибудь этакого, меня сочтут скучным и неинтересным), я пережил настоящее потрясение. Я лежал на Анник в позе, которую я презрительно называл «позой миссионера» (теперь-то я понимаю, что и миссионеры тоже кое-что знают об этом деле), и решил этак небрежно и как бы в порыве страсти сесть на нее верхом. Я закинул правую ногу на левую ногу Анник, согнул ее и улыбнулся. Потом я попробовал сдвинуть левую ногу. Когда я уже укладывал ее на правую ногу Анник, я вдруг потерял равновесие и упал лицом вперед, впечатавшись носом ей в ухо. Хорошо, что она успела отвернуться, иначе я бы врезался лбом ей в нос. Из-за резкого рывка у меня что-то оборвалось в левом яичке — мне показалось, что оно вообще сейчас оторвется, — мой член оказался зажатым и тоже, казалось, сейчас оторвется, правую ногу свело. Анник убрала голову, и я зарылся лицом в подушку. Руки были свободны, но толку от этого было мало. — Прости, я сделал тебе больно, — пробормотал я, когда мне удалось наконец повернуть голову и глотнуть воздуха. — Ты мне чуть нос не сломал. — Извини. — Что ты пытался изобразить? — Я хотел сесть вот так… ой… Мне опять свело ногу, но зато мой обмякший член выскользнул из Анник, и мне удалось перевалиться на бок. — Ага, понятно. Она притянула меня к себе, слегка приподняла бедра, чтобы мне было удобней в нее войти, я передвинул ноги, и вдруг у нас все получилось. У нас получилось! Та самая поза! Верхом на женщине на коленях… у нас получилось! Футбольный фанат с трещоткой захлебнулся восторгом. Раз, два, три, четыре, пять — кому «спасибо» надо сказать? — А почему ты решил поменять позу? — спросила Анник с улыбкой, когда я сел на нее, тоже весь расплываясь в улыбке. (О Господи, может быть, так заниматься любовыо нельзя, пусть даже и с девушкой, которая не озабочена католическими приличиями.) Но нет; ее улыбка была чуть озадаченной, но терпимой. — Я подумал, что так будет хорошо, — сказал я и добавил уже честнее: — Я читал про такую позу. Она опять улыбнулась и убрала с лица волосы. — И как оно, хорошо? (Ну, больно не было; но и особенно хорошо тоже не было. Согнутые в коленях ноги быстро затекли, во всем теле чувствовалось напряжение. И вообще я себя чувствовал как культурист на соревнованиях, застывший в натужной позе перед судейской коллегией. Тем более вскоре я выяснил, что не могу сдвинуться ни на дюйм. Все делала только партнерша.) — Даже не знаю. — А там, в книжке, было написано, что будет хорошо? — Я не помню. Там было сказано, что так можно. Но если бы было нехорошо, они бы не стали ее описывать, эту позу, — правильно? Про себя я подумал, что, может быть, если использовать смазку, то заниматься любовью в таком положении будет легче. Анник все же не выдержала моего серьезного тона и рассмеялась. Я тоже расхохотался, из-за спазмов внизу живота моя мужская принадлежность опала и выскользнула из Анник, и мы еще долго смеялись, обнявшись. Уже потом, вспоминая об этой поразительной откровенности, я понял, что именно из-за нее я стал задумываться о серьезных вещах. Это были такие мысли, которые ни к чему не приводят и скорее порождают вопросы, нежели дают ответы. В те ночи, когда я спал один, я копался в себе, выискивая какие-то знаки, которые намекнули бы мне, влюблен я все-таки или нет. Я не спал почти до утра, мучаясь вопросами о любви, и в конце концов заключал, что раз я не сплю всю ночь, значит, я определенно влюблен. Но когда я был с ней, все было по-другому. Легче и проще. Ее честность была заразной; хотя, как мне кажется, в моем случае дело было не только в желании быть искренним, но и в чисто нервной реакции. Анник была первой, с кем я полностью расслаблялся. Раньше — даже с Тони — я старался быть честным как бы с позиций беспристрастного наблюдателя. Это была умозрительная, сознательно декларируемая честность, рассчитанная на эффект. Теперь же, хотя внешне все это смотрелось как раньше, внутри я ощущал себя по-другому. Вскоре я обнаружил, что очень легко впадаю в это новое настроение, хотя для этого мне нужен какой-то толчок. В нашу третью ночь, которую мы провели вместе, Анник спросила, когда мы уже раздевались: — А что ты делал наутро после того, как я в первый раз у тебя осталась? Я смутился и сделал вид, что полностью поглощен процессом стаскивания с себя брюк. Пока я мучительно соображал, что ответить, она продолжала: — И что ты чувствовал? Это было еще сложнее. Не сообщать же ей, что я испытывал странную смесь благодарности и самодовольства. В таком обычно не признаются. — Я хотел, чтобы ты ушла, чтобы скорее записать, что было, — сказал я осторожно. — А можно мне почитать? — О Господи, нет. То есть, может быть, потом. Попозже. — Ладно. А что ты чувствовал? — Самодовольство и благодарность. Нет, наоборот. Благодарность сначала. — А мне было забавно, что я переспала с англичанином, и еще я была довольна, что ты говоришь по-французски, и еще я чувствовала себя чуть виноватой, что не ночевала дома и мама будет сердиться, и еще мне хотелось скорей рассказать подругам о том, что было… и еще мне было интересно. Я смутился и что-то такое пробормотал, восхваляя ее откровенность, и спросил, как она этому научилась. — Научилась? Что ты имеешь в виду? Этому нельзя научиться. Либо ты говоришь то, что думаешь, либо нет. Вот и все. Ничего себе «вот и все»; но постепенно я стал понимать. Разгадка тайны искренности и прямоты Анник заключалась в том, что никакой тайны не было. Это как с атомной бомбой: секрет в том, что секрета нет. До встречи с Анник я был убежден, что едкий цинизм и недоверчивость, которые я исповедовал, и непоколебимая вера в слова любого писателя, одаренного богатым воображением, являются единственными инструментами для болезненного извлечения истины из руды повсеместного лицемерия и обмана. Поиски истины всегда представлялись мне процессом воинственным и агрессивным. Но теперь — это произошло не вдруг, как какое-то озарение, а постепенно, на протяжении нескольких недель, — я стал задумываться: может быть, поиски истины — это нечто более высокое, в смысле — стоящее выше любого воображаемого, надуманного конфликта, и одновременно — более простое, нечто такое, чего можно достичь не интенсивными поисками вовне, а простым взглядом внутрь — в себя. Анник научила меня честности (во всяком случае, принципам честности); она помогала мне познавать секс; а я в свою очередь научил ее… ну, я не знаю… я точно не научил ее ничему такому, что можно выразить существительным, обозначающим абстрактное понятие. Через какое-то время это подтверждение национальных особенностей стало нашей любимой шуткой: французы оперируют абстрактными, теоретическими, общими понятиями; англичане склоняются к конкретике, определенности, мелким деталям. Может быть, в широком масштабе это было не совсем верно, но в нашем конкретном случае — верно на сто процентов. — Что ты думаешь о Руссо? — спрашивал я. Или об экзистенциализме; или о роли кинематографа в обществе; или о теории комического; или о процессе деколонизации; или о мифе де Голля; или о долге гражданина во время войны; или о принципах неоклассического искусства; или о теории Гегеля? Поначалу она показалась мне обескураживающе хорошо образованной девушкой — на французский манер. Она оперировала различными теориями с такой же непринужденной легкостью, с какой накручивала на вилку спагетти, подкрепляла свои высказывания многочисленными цитатами, уверенно переходила с предмета на предмет из самых разных областей. Но по прошествии нескольких недель я все-таки понял, что все ее обширные познания не более чем защитная реакция, и понял, как ее обходить. К тому времени моя вера в британскую систему случайных озарений — в конструктивные прогулки en gros[88] — существенно пошатнулась. Мы обсуждали Рембо, и тут я вдруг заметил, что все цитаты, которыми она аргументирует свое мнение о Рембо как о саморазрушительном романтике (я в том споре держался мнения, что Рембо был вторым современным поэтом после Бодлера), взяты только из трех стихотворений: «Пьяный корабль», «Гласные» и «Офелия». А читала она «Озарения»? — Нет. А «Письма»? — Нет. А другие его стихи? — Нет. Все лучше и лучше. Я постарался упрочить свое преимущество. Она не читала «Что говорят поэту о цветах»; она не читала «Пустыни любви»; она не читала даже «Одно лето в аду». И уж конечно, она не понимала «Я — другой». Когда я закончил, Анник спросила: — Ну что, тебе лучше? — Какое громадное облегчение. Я думал, ты знаешь все. — Нет. Просто я говорю о том, что знаю. Не больше и не меньше. — А я… — А ты знаешь, но не говоришь. — И говорю о том, чего не знаю. — Ну да. Это и так понятно. Урок номер два. После честного отклика — честное выражение мысли. Но обратите внимание, как повернулся разговор. Я уже считал себя победителем, как вдруг меня положили на обе лопатки и норовят выковырять мне глаз изящным наманикюренным пальчиком. — Почему ты всегда берешь верх? — Вовсе нет. Просто я учусь тихо и молча. А ты учишься аффектированно-театрально, по инструкциям, а не по собственным наблюдениям. И тебе нравится, когда тебе говорят, как ты замечательно учишься. — Почему ты такая самоуверенная? — Потому что ты думаешь, будто я такая. — А почему я так думаю? — Потому что я не задаю вопросов. «Есть только две категории людей: те, кто задает вопросы, и те, кто на них отвечает». — Кто это сказал? — И он еще спрашивает. Догадайся. — Делать мне нечего. — Ну хорошо. Оскар Уайльд… в переводе, конечно? Виктор Гюго? Д'Аламбер? — Вообще-то мне это неинтересно. — Нет, тебе интересно. Всем интересно. — По мне, так это дрянная цитата. Наверняка ты сама это придумала. — Ага, придумала. — Я так и думал. Мы сверлили друг друга глазами, слегка возбужденные нашей первой ссорой. Анник убрала волосы с правой щеки, потом приоткрыла рот, провела языком по верхней губе, пародируя чувственных героинь из плохих фильмов, и тихо сказала: — Вовенарг. — Вовенарг, Господи Боже! Я ничего у него не читал. Я только слышал о нем. Анник провела языком и по нижней губе. — Ах ты, стерва! Наверняка это единственная строка из Вовенарга, которую ты знаешь. Наверняка ты ее вычитала в словаре цитат. — Ладно, ладно, сдаюсь. Не хочу больше ничего слушать. Ты — гений. Ты — ходячая Национальная библиотека. Когда-то я плакал, если проигрывал. Теперь я бесился — делался раздражительным и агрессивным. Я смотрел на Анник и думал: я бы мог тебя возненавидеть. Волосы снова упали ей на лицо. Она убрала их и вновь приоткрыла губы. Это опять могла быть пародия — но даже если это была пародия, ее можно было попять как призыв. Именно так я и понял. Когда мы закончили заниматься любовью, она оторвалась от меня и легла на левый бок. Я приподнялся, чтобы ей не было тяжело, и лег рядом, чувствуя себя постаревшим на несколько недель. Странно, какие скачки совершает Время; такими темпами я уже очень скоро повзрослею до своего настоящего возраста. Я смотрел на ее веснушчатое лицо и вспоминал наши с Тони изощренные и отчаянные фантазии. Теперь вероятность кастрации посредством нацистского рентгеновского облучения казалась весьма отдаленной, а теория ДСС — скучной и излишне академичной. Секс до свадьбы — трижды эпатаж и дважды скандал в школе — вдруг перестал восприниматься как буржуазное обывательство. А как насчет схемы разделения десятилетий? Если она верна, то у меня остается всего год Секса, а потом — тридцать лет то войны, то затишья. Сейчас это казалось маловероятным. Рядом со мной спала Анник. Ей, наверное, что-то снилось; она тихонько вздохнула — и это был вздох озадаченной боли. Вот она, жизнь, думал я: спор о Рембо (который я выиграл… ну, более или менее), секс после обеда, девушка, которая спит рядом, и я — бодрствую, сторожу, наблюдаю. Я выбрался из постели, нашел свой альбом для эскизов и нарисовал вымученный портрет Анник. Потом вздохнул и поставил под рисунком дату. |
||
|
© 2025 Библиотека RealLib.org
(support [a t] reallib.org) |