"Сахарный немец" - читать интересную книгу автора (Клычков Сергей Антонович)

Клычков Сергей Сахарный немец Роман

ГЛАВА ПЕРВАЯ ЗАЯЦ ИЗ ДВЕНАДЦАТОЙ РОТЫ

ЗАУРЯД

...Эх, рассказывать, так уж рассказывать... Простояли мы так, почитай, два года в этой самой Хинляндии, подушки на задней части отрастили - пили, ели, никому за хлеб-соль спасибочка не говорили и хозяину в пояс не кланялись: рад бы каждый от стола убежать, из лесной лужи пить, березовое полено вместе с зайцами грызть - лишь бы спать на своей печке!

Да куда тут с добром: посадили нас, в час неровён, в большое, длиной с наше Чертухино будет, корыто... Сидим мы в этом корыте и день, и два, все депеши какой-то приемной дожидаемся, а к этой поре навалило к нам баб из Чертухина видимо невидимо - прощаться с нами... Поглядишь за борт, так вот по берегу и ходят, только ни песен не поют, не смеются, смотрят, как поколоченые, и, что голосу, плачут...

Жалко нам было о-те-поры, что Зайчика, Миколая Митрича, зауряд-прапорщика Зайцева, с нами не было - вот бы спели тогда Зайчик да я с Пенкиным "Размалинушку"... Стоим так день, стоим так два: ни нам из корыта вылезть, ни самому корыту от берега уйти, так и кажется из-за Гельсинка: стоит это корыто у берега, а с берега нагнулась баба рябая гору мы так прибереж-ную прозвали, больно камниста да конопаста! нагнулась баба рябая и в засиненной крепкой синькой воде полощет наши штаны и рубахи, готовит в поход и складает в корыто, колотит валиком на спине у покатой скалы, с которой сбегает вниз мыльная пена.

Но как-то, спустя неделю иль две, с вечера нас никуда не пустили, бабы по берегу спали в повалку без нас, хватили мы на сон хинляндской сивухи, а утром, когда продрали глаза, так ни баб, ни бабы - рябой постирухи, ни самого берега было не видно, а кругом так синё, так синё, инда глазам неприятно...

Локнули мы опохмелки и, как дальше по морю ехали, как по суху шли, никто хорошо и не помнит, прочистились наши мозги только, когда первая пуля попала в окопный блиндаж и Пенкину трубку разбила...

- Немцы,- сказал Иван Палыч, как-будто того и не знал до сих пор, да и мы тоже не знали...

Но трубку Пенкин не очень жалел, начал у всех одолжаться, немцы стреляли один раз в неделю, а мы и еще того мене: с ружьем плохие балушки! - И время поплыло, поплыло, а с ним за окопом и чистые двинские воды...

Сколько тут времени прошло, уж не помню, может, неделя, а может, и год: у солдата часы смерть заводит, смерть переставляет в них стрелки и в негаданный час останавливает часики вовсе:

- Зайчик вернулся...

Зауряд-прапорщик Зайцев... Его благородие!..

На плече перекладина: - зауряд!..

* * *

Нашему брату эта перекладина не больно сперва приглянулась. Гляди, и руки не протянет, а Иван Палычу - фельдфебелю нашему - так тому рот клещами зажало, так и не ституловал Зайчика "вашим благородичком", а под козырек, да и ляпнул "ваше заурядичко". Ротный, Палон Палоныч, рядом стоял и в первую же встречу дал Зайчику за это хорошую встрепку:

- Вы, дескать, теперь знаете кто, ну, и должны об этом помнить и честь свою соблюдать больше родной матери...

Оно так и должно быть: когда еще Зайчик был у Иван Палыча в писарях под началом, все вставали в шесть, а Миколай Митрич в пять поднимался. Встанет и тут же разные хитрые списки состав-лять, и такие эти списки для Зайчика были натрутные, что, подчас, в десятый раз переписывает, а уж Иван Палыч где-нибудь найдет ошибку. Больше всего из-за почерка Зайчику перепадало.

- Чтой-то у тебя, Зайцев, за руки такие,- каждый раз говорит, бывало, Иван Палыч, принимая от Зайчика список,- ну, и буковки!

И вправду, Зайчик не горазд был на эти списки,- посмотришь, и словно по белому снегу пьяные мужики у трактира в Чагодуе валяются. За то уж Иван Палыч его и строжил. Сапогом! Дошло у них дело до того даже, что Зайчик к Палон Палонычу - ротному - ходил жаловаться. Об этом потом Сенька Кашехлебов - Палонычев денщик - всем нам так рассказывал:

- Припетлял это к нам,- измывался Сенька,- серый наш заяц, да темной ночью. Стучит лапкой в дверь.

- Кто тут? - спрашиваю.

- Я, - говорит,- заяц из двенадцатой роты.

- Что тебе, зайчик серенький, надо?

- Мне, грит, их-высок надо!

Иду я к их-высок и говорю: там вас, ваш-высок, заяц из двенадцатой спрашивает.

- Какой-такой? - кричит их-высок, а сам хлоп стакан, а мне опивки в глотку льет...

- Какой-такой! - отвечаю,- ученый заяц: лапки чернилами вымазаны!

- А,- говорит их-высок,- пускай подождет - а сам к двери: - ты, говорит, что по ночам ходишь: волк с'ест!..

- Мне,- отвечает заяц,- от вас, ваш-высок, об этом-то волке ответ один получить надо.

- Говори! - кричит их-высок.

- Что мне,- спрашивает,- серому зайцу будет, если я того волка за ухо укушу?

- В арестантские рроты,- кричит их-высок,- сошлю!

Ну, заяц наш тут прыг-прыг-прыг, а их-высок вдогонку:

- Эй, косоухий! Таким косоухим во всяком лесу луна хорошо светит, куда хошь дорожку укажет: хошь в острог, хошь в церкву...

...Над Сенькиным этим причудливым рассказом мы поначалу смеялись, а потом как-то чуть не побили, да Палона побоялись, а кто похрабрее, стал дразнить Сеньку: их-висок, намекая этим, что Сенька доносит и кляузы строит про нас у Палона.

Может быть, это было и верно, а может, и нет: мужика в серой шинели можно принять и за арестанта!..

Ну, а тут, когда Зайчику целого зауряда нашили, так само собою, и от "заурядчика"-то у Иван Палыча язык во рту сдавило. Потом все обошлось по-хорошему.

- Вы, Иван Палыч, - сказал Зайчик фельдфебелю, когда ушел ротный,меня не бойтесь и как хотите зовите, а только, вот, при ротном-то уж как бы это так поскладнее...

А Иван Палычу только это было и нужно.

* * *

Зайчик сам очень сильно сперва волновался. Бывало так и зальет всего краской, когда пройдешь мимо да так это по-особенному козырнешь - с кандибобером! Хорошо понимал, значит, что положенье-то это его новое далеко уж не так завидно, как это кажется со стороны, что всего больше в этом его положении самой что ни на есть глупой случайности, и потому чином своим не задавался.

К тому же в окопах погонами очень не зафорсишь.

Вошь - она не разбирает, какого ты чину, а коли попался, так ест тебя и никакого чину не спрашивает. Зайчик все это хорошо раскусил, так как был хоть и чудной человек, но глупого в нем мы ничего не замечали. Как был он Миколай Митрич Зайцев, человек нашенский - с нашей, значит, с одной стороны, Чертухинского лавочника сын,- так и остался, и по-прежнему шло к нему это прозвище - Зайчик - как румянец к девушке.

Бывало, встанет ротный, с пьяных глаз всем недовольный да на все сердитый, и мерным долгом распекать Миколая Митрича: и дела-то всего,- ну, к примеру, пуговицу на штанах человек забыл застегнуть, а, бывало, взглянуть страшно на Палон Палоныча,- борода так и ходит по груди, как волна по берегу. Борода у Палона большенная, вся в завитушках, цыганская, усищи, как у сома какого, и фамилию ему такую попы подходящую дали: Тараканов, Палон Палоныч.

Стоит перед ним Миколай Митрич, как и впрямь зайчик под осинкой - на задних лапках: одной рукой на кант штанной, а другой все под козырек, ровно сам себя за ухо дергает. Стоит Зайчик и только глазами моргает:

- Виноват, господин капитан,- непредвиденный случай-с!

Палон Палоныч вывалит глазищи, плюнет на обе стороны и Зайчику два пальца подаст. Тем обыкновенно и кончались утренние выходы капитана. Вскоре денщик,- Сенька Кашехлебов, - приносил заливухи, за которой в тыл обычно уходил с вечера. Палон Палоныч удалялся в свой блиндаж на покой, до следующего утра, а Миколай Митрич по окопному делу, хоть и не мудрое это дело: стой да винтовку держи - с нашим братом!

Мы были по сю сторону Двины, немцы - по ту. Стрелять и в заводу не было без толку, словно уговорились до время не беспокоить друг дружку, жили мирно: немцы шоколад жрали, а нас - вши. Окопы шли поймами, верховые, под ногами кладинки хлюпают, а по стенкам ползают гладкие, гладкие.

Как мы тут жили, теперь и вспомнить чудно, хотя человек ко всему привышен; а вот как помеща-лось это солдатское хозяйство - так не мало можно надивиться. И кусались-то ведь по-разному: одна куснет, словно тело в зубы натянет, вроде как в клещи такие, а другая только как пьявка: тюк! - и больше ничего: инда даже приятно. В первое же время это добро завелось и у Зайчика. О Зайчиковых вшах потом даже анекдоты среди штабных ходили - будто они величиной с галку, и что до того они кусакие, что у Зайчика, де, вся спина наскрозь об угол блиндажа протерта.

Зато уж вся рота при случае повторяла, что однажды Зайчик капитану сказал:

- Не убьют, так вши всё равно заедят!

И никто потому не стеснялся при нем поскрести под рубахой.

Миколай Митрич только и спросит:

- Едят, дружок?

- Заели, ваш-бродь!

- Керосином рубаху вымочи, от керосинного духу они шалеют и аппетит теряют!

А сам улыбнется и тоже почешется.

Солдату только ведь и одолжение, что ласковое слово. За ласковое слово наш брат жизни не пожалеет. Ну, за то Зайчика и любили. Хотя солдаты и Палон Палоныча уважали и даже, может, любили, что строг был, а солдат во время и строгость любит: Палон Палоныч больше над Зайчиком да над Иван Палычем измывался, а солдата чтобы тронуть, так ни-ни:

- Солдат,- он говорил, когда уж очень в сильном хмелю бывал,- солдат эт-то гордость нации!

Хлестал он водку, почитай, что каждый день. Не мало дивились: откуда берет, когда ее искать надо, что булавку в сене. Может за это удивленье и любили его, да за то еще, что борода большая да черная: четыре фунта черного хлеба завернешь,- солдатская душа - чудная штука!

Зайчика солдаты жалели, сами-то нигде и ни в чем жалости не видя, и к самим себе всякую жалость потерявши...

* * *

Очень даже вскоре после того, как к нам Зайчик приехал, случилась оказия, которая нам всем животы здорово подобрала. Ушли мы к тому времени в резерв, на отдыхи, верст за сорок от линии. Чинимся, моемся, скребки даже такие особые перед баней выдали.

Благодать по началу была, целым днем валяемся в сосновом бору и в козла режемся. Вдруг, как снег на голову,- депеша из ставки: приготовить полк к десанту, сам штаб-генерал приедет, смотр будет делать... Забегали командиры, лица у всех, как потерянные, глаза на вылуп, голова кругом. Спешка, торопка, с высунутым языком шушера полковая носится, как комарье, покою от них никакого, целыми днями муштра пошла - отдание чести, титулование начальства, офицеры в подтяжку, солдаты в струну...

Вспомнили мы тогда нашего Фоку Родионыча и его рассказы о николаевских временах: крепок был старый народ! Тут вот так ноги все измусолил за две недели, что, кажется, лучше бы смерть поскорее пришла, чем это хождение крепкой ногой, бег на месте,- бежишь, а на самом-то деле никуда не бежишь, да и бежать-то не надо,- а Фока Родионыч оттяпал двадцать пять лет, три раза ему всыпали по большому возу березовых палок в сиденье, ногу в турецкой войне оторвало, и ничего, воротился Фока к своей Акулине и прожил до девяносто трех лет, в последний год перед смертью косил вместе со всеми и, может быть, еще двадцать бы лет проканючил, если бы смерть, проводя брод по траве к его покачнувшейся хате, не задела по дороге тупою косой и не уложила Фоку вместе с травою.

Крепок был русский мужик... Эх, вынослив!..

* * *

В неделю нас совсем уходили - стали, как тени в плетне!..

Зайчик на роте был, Палон Палоныч в отпуск уехал...

Раз, часа в четыре поутру, ждали мы полкового командира, ждем час, ждем другой, ноги у всех устамели, все на шнурке, да на шнурке, долго не выстоишь. Миколай Митрич с натуги да со страху лицо потерял. Оглянется, слова не скажет, только на Иван Палыча глазом покосит, как на спасителя.

- Будьте без всякого сумленичка, ваш-бродь, - подбежит к Зайчику Иван Палыч, - не подкачаем!

А сам про себя думает:

- Слава те, осподи, что Палона-то нашего чорт унес, вот бы греху не обобраться!

Часам к восьми, вдруг слышим махальники машут:

- Едет, едет!..

Не успел Зайчик шнурок из-под ног выдернуть, как батальонный кричит, как зарезаннный:

- Смирно-о-о!..

Кажется, все бы ничего, рота стоит, что лес тебе сеяный, солдаты смотрят - вот тебя сейчас слопают, пуговицы в порядке, головные уборы, как и надо быть,- ан, командир весь полк объехал, никакого замечания не сделал: все "спасибо" да "рады стараться", а тут как подъехал к двенадцатой, так весь сразу и посинел.

- Прапорщик Зайцев!..- словно труба трубит.

Зайчик моментально под-козырь...

- Непорядок... Четвертый взвод!..

И сам так рукой,- как Суворов.

Зайчик на каблучках, как по ветру, повернулся, да с под-козырьком к взводу. Глазам не верит: всё, будто, в наилучшем порядке и на своем месте.

Командир следом.

- Этто что такое!..- тычет пальцем на взводного.- Портить роту?!.

Тут только Зайчик и вспомнил.

- В шею гнать... в шею со взвода!..

Вспомнил Зайчик, что настоящий-то взводный с ротным в отпуск уехал, а этот - рыжий, как деревенский мерин - ефрейтор Пенкин, Прохор Акимыч,- и рябой-рябой: курочке клюнуть негде,- не всамделишный взводный, а только как бы заместитель на время отлучки.

- Виноват-с, господин полковник!

- Что это вы со мной делаете? А? - петухом кричит командир,- А? Вместо приказов романы, что ли, читаете?.. В шею!..

Зайчик так и затрясся весь, как осиновый лист, и не своим голосом на весь полк скомандовал:

- Три шага вперед, маррш!..

Что тут случилось, мы и сами сначала не расчухали.

После Зайчик Иван Палычу объяснял, что привиделся ему вдруг не Пенкин - ефрейтор Прохор Акимыч, а наш рыжий дьякон с Николы-на-Ходче.

Дьякон этот, пьяница и озорник, еще когда за бутылку у Чагодуйского корчемника водосвят-ный крест пропил, и как это пришел тут в голову Зайчику, сам Бог не ведает: должно с перепугу, что таким петухом хриплым на него кричал командир.

Ну, Зайчик и расхрабрился да и хлопни, дьякона, то бишь, Пенкина, - в самое рыжее хайло. Вся рота так и замерла на месте: больно уж непредвиденный случай! Про Пенкина тут, конечно, речь молчит, жалеть такую занозу никому нужды не было, жалко было Зайчика: хотел он по военному повернуться к командиру или ветром его сдуло в таком смятении, только не удержался Зайчик на ногах, хлоп с катушек долой да прямо под ноги командирской лошади.

Командир со стыда едва ноги унес: говорили, что во время парада все усы себе искусал!

* * *

Вечером поймал Зайчик рыжего Пенкина в ельнике, куда тот оправляться ходил, и прямо ему в ноги: прости, да прости,- не по своей, дескать, воле! Пенкин был мужик карахтерный. Был у нас этот Пенкин первый в роте песенник, рассказник, задира и балагур. Когда же нападала на него, как он говорил, "мрачность чувства", обычно веселое его лицо съезжало в сторону и закрывалось серой дерюгой: в такие минуты, казалось нам, Прохор мог зарезать. В этот раз несмотря на подскулину Пенкин был в добром духе.

Высвободил Пенкин ногу легонько, чтобы носу Зайчику не поцарапать, да в сторону. А Зайчик все на земле лежит, и фуражка на затылке.

- Не обмарайтесь, ваш-бродь, говорит Пенкин,- тут солдаты на двор ходють!..

- Пенкин,- шепчет Зайчик,- не говори, пожалуйста, никому: мне и так смерть как тяжело!

Известно: у солдата язык бабий! Вся рота в ту же ночь узнала. Только, еще крепче пожалела Зайчика, а Пенкина почла все-таки за молодца: какая же вина на человеке в том, что рыжим родился? Это всякий солдат хорошо понимает. Ну, вот стоять ли рыжему, как Пенкин, на взводе - это особая статья, тут командиру больше видно: на то и на лошади сидит, чтобы всю роту по головам сосчитать!


СЧАСТЛИВОЕ ОЗЕРО

...Через неделю приехал генерал из ставки. Какой-то де-Гурни, из французов, должно быть. Нашему полку был назначен смотр. С девяти часов до самых-то четырех гоняли нашего брата по полю, инда совсем ноги обломали, а в четыре подъехал генерал, седенький, маленький, пузатенький, катушок такой - на плечах серебряные погоны в четверть ширины,- две минуты пощурился, поморщился, всех солдат похвалил, а прапорщику Зайцеву даже в особицу ручку почему-то с лошади подал. Издали даже было глядеть смешно: наклонился Зайчик низко, принимая такую высокую честь, и словно к генеральской ручке приложился. Уехал генерал, будто на крылышках улетел. Зайчик только и успел Иван Палычу шепнуть:

- Вот это люди!

Вечером позвал к себе Зайчик фельдфебеля и протянул ему листок,- а у самого глаза красные, и и руках дрожь ходит, как украл что.

- Инструкция. Я так полагаю, что роту надо под причастие. Я завтра непременно батюшке скажу.

Иван Палыч читарь был хороший, прочитал он эту инструкцию да рот и разинул.

- Так точно, ваш-бродь,- говорит,- верная погибель! Может прикажете у сапогов подметки отодрать?

- Я думаю лучше дырки в ходу навертеть. Без подметок на берегу ноги исколешь о гальку, а самое главное: - батюшке!.. Сбегай-ка, Иван Палыч, счас!..

- Преупрежу, ваш-бродь, как же можно иначе,- ткнул Иван Палыч под козырек.

* * *

Утром читали всей роте инструкцию. Читал Зайчик, как дьячек, мямлил и слова путал, на лице было такое смятение, такая тоска и скорбь! В инструкции сказано было, что от успеха этого дела зависит исход всей войны и слава и благополучие будущее государства. А дело это хоть и трудное, и трудности этой начальство не прячет, но за то уж верное, потому что, если вот так мы из моря в тылу у немцев вылезем да сонному ему руки свяжем, так тогда немец очень испугается и у нашего царя пощады просить будет... А потому, дескать, твердо все это помни, и когда тебя будут вроде как на отмель ссаживать, за полверсты от берега, куда пароходы потащут особые баржи-плоску-ши, так слезай прямо в воду и по воде иди молча, утопнуть не бойся, от воды криком не заходись, а как вылезешь на берег, так сапог не сымай, штанов не выжимай, а в боевой порядок и приступом в полной готовности на немецкие береговые батареи да немцев в плен и забирай. Слушали мы эту инструкцию, а у самих сердце так на другой бок и перевалилось. Главное лататы-то дать некуда: впереди немцы, а на затылке вода.

Мысль о причастии пришлась солдатам очень по-сердцу - как-никак, а сух из воды теперь уж не вылезешь! Пришел батюшка в одном набедренике, наложил угольков из костра в кадило, и по всему сосновому бору поплыл вместе с плаксивым поповским голоском тонкий, как ниточка, ладанный дымок.

- Пошли, осподи, одоление на всяка врага и супостата...

Все мы, может, никогда так не молились, как под этими высокими соснами, стоявшими словно большие свечи с зеленым пламенем, которое, кажется, так и колыбалось в подернутых влагой глазах от набегавшего с озера ветерка. Такая тишина и ясность была разлита вокруг, и так это шло к тому, что было у всех нас на душе. Стоит Зайчик на коленях впереди всех, крестится своим староверским крестом, а в голове вот так кто-то и выстукивает:

- Дырка... дырка... дырка...

Эх, убежать бы да забыть обо всем... Сидеть вон там, на пригорке, откуда смотрит на Зайчика синим глазом "Счастливое Озеро".

- Отчего-й-то это озеро счастливым названо,- пришло в голову Зайчику, когда отец Никодим приклеил к ротной иконе тонкую свечку и начал службу: должно быть, счастливые люди на этом озере живут?!.

- Пошли, осподи, одоление на... всяка...

- Пошли мир в мою душу,- шепчет Зайчик и стукается лбом в корявые сосновые корни...

Оглянулся Зайчик: вся рота, как подкошена, стоит на коленках, глаза словно спрятались в брови, а по желто-загорелым лбам тяжелая безысходная тревога собрала набухшие складки. Показались тогда Зайчику эти солдатские, натруженные одной и той же думой морщины похожими на строки старой в кожаном осохлом переплете книги "Златые Уста", о которой в кои-то веки говорил ему Андрей Емельяныч, староверский поп: счастлив человек, прочитавший эту книгу от страницы до страницы, все в этой книге сказано, обо всем в этой книге написано, и радужные врата открыты душе, а душа как слепец идет по дороге, и посох в руке у слепца больше видит дорогу, чем закрытые пеленою черной, навсегда ослепшие человечьи очи!

- Нет,- думает Зайчик,- нет, не надо, некуда бежать, и не имею я на это ни воли, ни права...

Оглянулся Зайчик еще раз на солдат: переодетые Чертухинские мужики!

Три брата Морковкиных, все как один, словно одним плотником три крепко срубленных избы, а не мужики: на спине выспаться можно, жилы на руках, словно руки ужищами вкось и вкривь перевязаны, только глаза у всех маленькие и под лоб спрятались, как воробьи под застреху!

За ними Голубковы, вся родня тут: шурьё да деверьё, у каждого по охапке ребят дома осталось, род голубиный плодливый, плодоросливый, твердый, как сохлый дуб, семя староверс-кое крепко, как жолудь: упадет, не загниет, и какую хочешь землю корешки пустит. Смотрят под ноги себе Голубки голубыми глазами, мотают белобрысыми затылками, чудится в них хитрища да силища несусветимая, крепкорукая, до земли жадная да охочая; - за Голубками - Каблуко-вы, Абысы, чуть тоже не по пяти человек, со всех домов по мужику пошло, всех братьев уповади-ло,- Каблуки да Абысы пожиже да победнее, зато смирнее их никого не сыщешь, хлопотливей в работе да заботливей не найти. За ними мужики безыменные, схоронившие свое имя в полковых списках, в солдатских поминаньях, о которым потом для креста и места его не найдешь, выклюет ему серая ворона хитрые, подлобые глаза и унесет имя и облик под серым скучным крылом,- мужики с разных сторон, других обычаев и уклада другого, мужики домопоставные, им бы землю с боку на бок переваливать, чтоб была пушней да на урожай проворнее,- зазря стащили с них пестрядники да полусибирки, тесно им в этих желтых казенных рубахах, не будет, не будет проку из дела, которое кажется им хуже безделья...

* * *

...Оглянулся Зайчик на солдат, смотрят они в землю, будто спрашивают ее: где враг, кто враг, что это за враг, сильный и хитрый, к которому надо по морю, как по суху иттить, да еще сапог на берегу не сымай, а чтобы сама вода убралась, проверти дырку, порток не выжимай, а так теленком необлизанным на немецкий штык и тычься: все это пешему человеку, привыкшему к черной земле, как барыня к перине, само собой в диковину немалую померещилось.

Батюшка помахал над солдатами крестиком, положил его на корень под сосну, куда сверху, сквозь ветки, так и сыпалось золото, и взял причастную чашу. Зайчик первый подошел и сложил руки. Сунул ему батюшка ложечку, об ложечку зубы Зайчиковы стучат, причастие поперек горла встало и в утробу нейдет - дух захватило! Поперхнулся Зайчик, кой как откашлялся, клюнул в батюшкину руку:

- У меня задышка, батюшка!

Батюшка старенький, добренький, глупенький - тихонечко сунул ему другую, Зайчик проглотил и за батюшку отошел с лицом затуманенным, будто осенней паутиной закрытым.

За Зайчиком - Иван Палыч. Проглотил и только кадыком екнул. Волосы у Иван Палыча ружейным салом разглажены, пробор за лысиной словно дорожка по Чертухинскому лесу - прямой да видкий, стоит Иван Палыч, как на храмовом празднике.

Долго так совал батюшка ложечку в солдатские рты, почитай весь день ушел. Призрачная у Зайчика в глазах весь день простояла картина: похож был отец Никодим в своей серенькой походной ряске, с этим передником золоченным на какую-то диковинную из сказки бабки Авдотьи- Клинихи птицу, а мужики эти - и не мужики совсем, а будто стая серых воронят с широко раскрытыми ртами у Никодимовых желто-усохлых лапок низко над землей вьется.

* * *

...По дороге в палатку Зайчика кто-то окликнул:

- Ваш-бродь! Ваш-бродь!

Оглянулся: Пенкин!

Бежит радостный такой, на голове рыжие полосы, словно житный сноп с возу свесился, в рыжей бороде усмешка так и юлит.

"Что-й-то он мне тогда за дьякона привиделся",- подумал Зайчик и остановился.

- Ты что, Пенкин?

Пенкин встал по чину, руку, как и полагается, под козырь, хотя на голове и фуражки-то никакой не было и, задыхаясь от того ли, что бежал, аль от того, что в великом волнении был, по-военному отрапортовал:

- Прикажите под ружье встать, ваш-бродь, потому вину свою,- говорит,перед вами чувствую!...

Зайчик от этих самых слов Пенкина в такой расплох пришел, вытянулся тоже и сам под козырь взял. Издали можно было подумать, что это Зайчик Пенкина тянет за то, что таким рыжим родился да что такой рыжины командирский глаз не выносит, и что бедный Пенкин даже, не ожидая на этот раз поучения, к пустой голове приложил руку...

Опамятовался Зайчик, отдернул руку и улыбнулся тоже Пенкину:

- Полно, Пенкин, теперь все под смертью ходим!...

* * *

Совсем вечером, Зайчик вышел, полный странного смятения, смутного желания к кому-то итти сейчас и о чем-то долго и страстно говорить и слушать - что скажет и чем отзовется на это великое и от слов бегущее смятение души первый встречный на какой-то, где-то далекой дороге.

Похожа была тогда Зайчикова душа на уставшую от перелета птицу, спугнутую с высокого дуба ветром ли, зверем ли, следившим в полночи добычу. И вот носится в полночи птица и криком жалобным и нежным, кличет своего товарища, крик свой за ответный крик и тень свою от высокой луны принимая за друга.

Зайчик долго простоял у входа в палатку, сосны погасили свое зеленое пламя и на кудлатые головы густо натянули вечернюю мглу. Зайчик глядит в эту мглу и только еле различает за стволами деревьев цыганский табор, закоптелых цыган, сбившихся в круг у костра, а посреди круга стоит Пенкин, и горят на нем волосы рыжие, и как костер раздувает их озорной ветерок.

Запевает Пенкин в кругу, и словно на него так и накатывает волна: подхватывают песню сотни грудных голосов, как бы из самой утробы идущих:

Раскалинушка, размалинушка,

Ты не стой, не стой на горе крутой,

Не спущай листов во сине море,

Во синем море корабель плывет,

Корабель плывет, и волной несет.

На том корабле три полка солдат,

Три полка солдат, молодых ребят,

Офицер-майор Богу молится,

Молодой солдат домой просится:

- Осподин майор, отпусти домой

На побывочку, не на долгую,

На неделечку на единую,

Ко жене молодой, к отцу с матерью.

Выкатила луна из-за большого облака свой зелено-золотой глаз да так и уставилась им недвижно с полнеба на отливающее вдали серебром и золотом Счастливое озеро, и такая там тишина, и такой оттуда веет покой, что и вправду верится Зайчику, что живут около него счастливые люди.

Счастливые люди живут, и нет у них ни злобы, ни вражды в сердце, и сини глаза у рыбачьих дочерей, как синё Счастливое озеро, а рыбачья вольная доля полна удачей и довольством - носит счастливый ветер челнок по счастливому озеру, и налит ветром белый парус у челнока, как налита молоком высокая грудь у рыбачки!


ФЕДОР СТРАТИЛАТ

В десант мы все же не попали. Нашлась-таки какая-то голова с мозгами, разъяснила кому нужно, что дело затеяли, можно сказать, совсем даже глупое. Статная ли вещь выкупать солдата в море, когда моря он, как чорт ладону, боится: это, ведь, не матрос какой-нибудь, которого на корабль прямо мать из утробы выкинула. Спасибо, должно это генерала де-Гурни этого самого надоумило - больно уж беленький да чистенький: как ангел божий!

- Ай да де-Турни, махорочки заверни,- говаривали солдаты, узнавши об отмене десанта и почему-то сразу поверивши, что никто иной, как этот самый де-Гурни и отменил.- Што значит хранцузская голова, нашей бы не догадаться...

И впрямь: русскому генералу трудно до такого соображения дойти. Ему бы только храбрость свою показать да реляцию порумянее написать, а там есть польза, нет пользы - ему с высокой осины наплевать: после в Питере чиновники разберутся!

Микола и Митрич был, кажется, довольнее всех и всех более уверен, что это де-Гурни отменил, да сам он это и пустил по солдатам.

- Я так и знал,- пел он вечерами в солдатском кругу у костра,- я еще тогда Иван Палычу говорил...

И солдаты охотно поддакивали и охотно верили, что Зайчик раньше всех раскусил, что это за птица де-Турни (может, де-Гурни: шут его знает!), да и не хотелось не верить - уж слишком велика была радость, и слишком в глаза било спасенье. Только после причастия, да еще после случая с Пенкиным, который, конечно, о разговоре с Зайчиком после молебна всем рассказал, да еще с такими прикрасами, о которых Зайчик и не подозревал даже: будто он часто Зайчика во сне теперь видит и что во сне он мало и похож-то на Зайчика, а смахивает, де, как две капли воды, на Федора Стратилата, который у нас на ротной иконе нарисован. Этот-то Федор Страти-лат незадолго перед утренним сигналом уходит из его сна и, уходя, будто, ему, Пенкину, очень явственно всегда говорит:

- Скоро, мол, Пенкин, не с винтовкой, а с своей Пелагеей Прокофьевной спать будешь!..

На складку да небылицу Пенкин был головастый, только после всех этих выдумок солдаты еще крепче привязались к Зайчику.

По солдатам и вправду ходили слухи, что наш царь, будто, к немецкому царю в гости ездил. Гостил у него целую неделю, сколько вина одного выпили со своими советниками и порешили они при расставании все это кончить миром к будущей Пасхе, чтобы как раз русские солдаты домой попали на Красную горку, а на Красной горке известно, что в деревне делается: будто оба они друг другу жаловались, что уж больно много и наших и ваших за эти три года перекокшили, что и подати платить некому будет и оба они скоро без гашника останутся!

* * *

...Но не прошло и недели, как снова нас погнали на линию.

- Остатки сладки,- рассуждало солдатье, и в этой чудной уверенности, что идут в окопы последний раз, шли охотнее, бодрее и даже на выходе из резервных лагерей сами взяли твердую ногу и затянули Зайчикову песню, которую тот сочинил, когда из Чертухина бок-о-бок со мной трясся на навозной телеге.

Рано солнце из тумана встало

Провожать солдат в поход...

Вот собрались: старый тут и малый,

Все-е в прого-оне у ворот:

- Василь! Василь?

- Василиса! Василиса!

Отвали-иса от мене!

Как расстаться пахарю с сохою.

Спокидая край родной?..

Как старухе с молодой снохою

С по-оля выбра-аться одной?..

- Василь! Василь?

- Василиса! Василиса!

Веселиса-а без мене!

Будет в поле непожатый колос,

Ве-есь осы-ыплется овёс!

Плачут бабы, плачут бабы в голос,

А-а у ни-их не видно слёз!

- Василь! Василь?

- Василиса! Василиса!

Не томися обо мне!

Вот в прогоне уж готовы кони.

Ду-уги на-а заре горят,

По-омолились, подошли к ико-оне

И-и погла-адили ребят!

- Василь! Василь?

- Василиса! Василиса!

По-ожалей-ей малых ребят!

Наши дети за нас помолитесь,

Что-об скоре-ей прошла гро-оза!

И-и Василий смотрит, словно витязь.

В Ва-асили-исины глаза-а!

- Василь! Василь?

- Василиса! Василиса!

Отвали-нса-ох-от мене!

Шлепали мы в полуночи под эту залихватскую и заунывную тож, Зайчикову песню про Василия и Василису, плыли у нас в глазах под полуночным пологом родные Чертухинские дали, и чем ближе мы подвигались к линии, тем тяжелее становились предчувствия, что скольким из нас уж и вовсе даже не суждено в будущую Пасху увидать их и закричать во все горло, когда с поповой горы у села забелеет и замашет, как крыло вертуна-голубя, Василисин белый платок.

* * *

Ну, да куда ни шло!

Дело это стало привычное, почитай целый год стоим у этой самой распроклятой Двины, словно два петуха у меловой линейки: ни немцы ни с места, ни мы вперед!

- Эх, да если б седни пуля сорвала кусок с ляжки,- думает рыжий Пенкин, вешая на прежнее место по возвращении на земляную стену взводного блиндажа Пелагеину фотографию.- Не так обидно, как досадно. Ну, да ладно: все одно!

Потом опять снял и к глазам близко поднес.

- Эх, загляденье ты мое ненаглядное, Пелагея ты моя Прокофьевна!

Прищелкнул пальцем и опять на стену повесил.

- Что, Пенкин,- спрашивает Иван Палыч, утонувши в дымном клубу, словно это не трубка у него во рту, а овин, туго набитый и с мочливой погоды стелящий дым по земле; как овчину,- али опять Федора Стратилата во сне видел?..

- Ничего-сь,- бойко отвечает Пенкин,- живем, нисколь не тужим, был уж очень толст, стал дюжим... Да и вы-то, я, Иван Палыч, посмотрю на вас: лысиной-то вон в деревне ребят изволили пугать, а теперь, ён, не только на голове, а и в носу-то волосы выросли...

- Заноза ты, Пенкин,- говорит Иван Палыч, сплюнув под ноги Пенкину,заноза-а...

- Полно-те, Иван Палыч, меня добрее одна только кобыла отца Еремея... Я-то - да самый что ни на есть уважительный человек на свете!..

Иван Палыч еще раз плюнул.

- Оторвет у тебя, мотри, Пенкин, поганый твой язык немецкая боньба.

- Ничего-сь, Иван Палыч, язык оторвет, а все меня в живых оставит: у меня Пелагея скушных не любит!

- Да тебя Пелагея Прокофьевна без языка из дома выгонит, - говорит Иван Палыч, оглядывая Пенкина.

- Не прого-онит, языка не будет, так я тем местом, на котором, как вы не храбрец, Иван Палыч, а все вам ордена за эту вашу храбрость не повесят,таких штук отколю... Да, эх, Палыч, Палыч, да если... Полноте, Иван Палыч,уж без задира говорит Пенкин,- если бы только живым вернуться бог посудил.

Повлажнел на глаза и Иван Палыч, не ожидая такого конца разговору, поднялся, пошел к выходу, а потом вернулся и провел два раза рукой по плечу Пенкина:

- Расскажи лучше, Прохор Акимыч, рассказку... Так-то будет складнее...

Пенкин посмотрел на Иван Палыча и потянул руку за трубкой:

- Давай, Иван Палыч, соску... Садись, ребята, только, чур, не перебивать, а то всего складу сразу решите...

Уселись по нарам Морковята, Голубки, Каблуки, Абысы и безыменки-солдаты, не с нашей, значит, стороны, от кого теперь, если вспомнить, то нос, то ус рыжий в памяти остался, много нашего брата тогда согнали в одну кучу.

- Жалко,- говорит Пенкин,- печки нету: с печки слышнее, да и рассказка выходит с печки занятней и лучше...

Сидим, как на поседках в Чертухине, каждый трубку зарядил, али самокрутку скрутил, набил и Пенкин трубку до верху стогом, высек огниво и, потонув в табачном дыму, начал немного нараспев хитрую небыль да выдумку, которую, может быть, тут же вот в табачном дыму и придумал.


АХЛАМОН

В некоем царстве,

В некоем осударстве,

Не в том конце и не в этом,

Обойди всем светом

Пятки натрешь,

Мозоли натрутишь, а где жил царь Ахламон не найдешь

И другим пути не покажешь... Только лежит эта Ахламонная земля на самом краю света,

А за краем света ничего не видно, потому что ничего нету...

На краю света никто не бывал,

Ахламонной земли никто не видал,

А кто и видал, так живым пошел, да мертвым вернулся... Не царство то,

Не осударство,

Не княжество, не королевство, а земля та - Ахламонство...

А сказка эта дальше так говорит:

Глядит царь-Ахламон на белый свет строго.

Всего у царя-Ахламона много:

Добра не прожить, парчи хоть на портянки верти, хоть попов одевай,

Золото хошь в карманы клади, хошь нищим раздавай,

Всякого одолжишь,

С головою завалишь,

А все у царя-Ахламона не умалишь:

Амбары хлебом забиты,

Подвалы вином залиты,

В деревнях сколько хошь скотины,

В городах сколько хошь народу,

И каждый за полтину,

Что тебе в угоду.

Только нет вот у царя-Ахламона во дворце молодой жены.

Живет царь-Ахламон на крутом берегу Ахламонного моря, только в том море свинья брюха не замочит.

Значит, иди по нему, кто если захочет...

Не синее это море, не зеленое,

Вода в нем очень соленая,

Ни самовар ставить, ни холодной пить,

Только можно в ней огурцы солить,

Коли может тут случиться,

Кому надо учиться да учиться,

Коли может тут глупый статься,

Пойдет в то море купаться,

На берег не вылезет, попросит, так не вытащат, штанов на берегу не найдет, рубахи не сыщет,

И ни с кого не взыщет:

Ну тут и гляди в оба: вон Ахламонный дворец стоит...

Стоит тот дворец на крутом берегу,

Сколько в нем окон сказать не могу.

Только весь он из золота литый,

Серебром покрытый,

С хрустальным крыльцом, с алмазным карнизом,

Женьчугом весь унизан,

Янтарем украшен,

На крыше десять башен,

В кажной башне сидит царевна,

В кажной башне плачет королевна.

Руки у царевны связаны,

Губки медом намазаны,

В сафьян ножки обуты,

На груди шелка фу-ты-ну-ты...

Сыты по глотку,

Живут, значит, вот как...

Только ни одна замуж за Ахламона не хотит:

Нос от него воротит, ножкой топает, словами поносит,

Одной смерти поскорее просит...

Поглядеть на царя-Ахламона - слепой со стыда сгорит...

Нос у Ахламона, что речная коряга,

Под корягой большой сом спит,

Носом сопит.

- Ну как же - думает кажная царевна - я с ним лягу:

Зубы во рту, как горелые пни,

Повалятся, только ногой пни,

Два глаза - два омута темных: Поглядишь в них - топиться захочешь!

Ни болести у Ахламона, ни недуга,

А губы словно дерюга:

- Ну как целовать тут - думает кажная царевна,- друг друга?

...Живет так Ахламон, и жизнь ему не в радость. Выйдет на улицу злой, придет домой - злой.

Встретит кого, на поклон не ответит, в гости к себе не позовет, за стол не посадит, а на кол - любого. Встретит, имени не спросит, в сердце не заглянет:

Коли стар, так в веревку затянет,

Коли добр, так сердце ножом проткнет,

Коли молод, так в солдаты возьмет.

В солдаты возьмет, на войну поведет.

Живет так царь-Ахламон не мается,

В грехах попу не кается.

И вот стукнул ему по затылку 223-й год. Зашел к нему во дворец странник божий,

Ни с кожи,

Ни с рожи.

На человека мало похожий,

На черта, на ангела, тоже.

И говорит Ахламону прохожий:

- Уж ты царь жестокий, Ахламон Ахламонович, покидай-ка ты теплу кровать, протирай-ка кулаком свои буркалы, собирай-ка ты, Царь-Ахламон, свое Ахламонное войско да на Зазнобу-царевну войной иди,

Да за белы руки прекрасную веди:

Вот уж жена тебе в самый раз!

Осподи, помилуй нас!

Собрал Ахламон свое войско Ахламонное, идут солдаты в строю друг друга кулаками тузят. Перешло Ахламонное войско море Ахламонное, одна половина в море утопла, а другая половина на другой берег вышла: глядит, под ногами чужая земля, на глаз эта земля будто красная, на красной земле растет голубая трава, по голубой траве пасутся золотые лошади. Покрыты кони попонами шелковыми, уздечки на них серебряные, а где пастух около стада нет пастуха.

Обжаднел Ахламон на чужое добро, велел всех коней в табун залучить, в табун залучить, да и гнать их в свое Ахламонство. Хотел он этих коней своим десяти невестам подарить.

Такой диковиной сердца их покорить.

Да только ступили кони на Ахламонную землю, так все в одну кучу и повалились, да тут же и сдохли. Глядит Ахламон: стоит на том месте большой курган, над курганом ворон черный вьется, крылом его задевает.

Кричал Ахламон еще дольше,

Собирал войска еще больше,

Опять войной пошел. Идет опять тою же дорогой Ахламонное войско, идет

И не день и не два, а круглый год.

Привел Ахламон свое Ахламонное войско к женьчужному бору,- стоят в бору деревья изумрудные, сучья тянут хрустальные, листочками шепчут шелковыми - у каждого сучка в руке по женьчужи-не, на каждом листочке лежит по яхонту. Велел царь-Ахламон в лесу искать хозяйку-хозяина, поискали в лесу, пошарили кого-кого:

Не нашли никого.

Закричал Ахламон да на весь женьчужный бор, яхонты с листьев, сами в карманы попадали, с хрустальных сучьев женьчужины сами за пазуху повыпали, земля под царем Ахламоном на два аршина в землю подалась, дорога по бору в другой бок пошла... осерчал еще пуще царь Ахламон, обиделся. Обиделся царь Ахламон, велел лес рубить да в Ахламонную землю везти. Срубил царь Ахламон женьчужную рощу, стволы поклал на сто возов, сучки положил на тысячу - сам впереди едет, на чем свет не стоит - ругается. Только как ступил царь Ахламон на свою Ахламонную землю, обернулся назад: рот, как ворота, разинул, за волосы себя схватил, корягой своей так и зафуркал - на возах скрылки от битых горшков.

Ругаться Царь-Ахламон не ругается, кричать не кричит,

Только носом сопит,

Да в голове мозгой шевелит,

Разойтись войску велит:

- Иди,- говорит,- мое Ахламонное войско домой-по-домам,

Видно это дело не по вашим-нашим умам...

Пошел царь-Ахламон один-одинешенек,

В кармане у него ни гроша нет,

Ничего за пазухой, кроме ножика.

Шел он так не год и не два,

А целых двадцать два.

Никого по дороге не встретил, а если и встретил, на поклон не ответил,

Или совсем не приметил.

По зубам коль не дал,

Значит: далеко увидал...

Шел так шел царь-Ахламон и в Зазнобино царство пришел.

Глядит: лежит озеро, как яичко пасхальное - круглое, как лампада пред образом - синее, как сердце божье - глубокое, как благодать божья - тихое, как наша изба - теплое...

Не знает царь-Ахламон как тут дальше итти,

Дальше итти - распросить пути,

Пути распросить,

Хлебца черного попросить...

Обошел царь-Ахламон вокруг озера три раза.

На третий раз у него сами закатились глаза.

Сердце на замок закрылося,

Душа в первый раз затомилася:

Лег Ахламон и заплакал...

Лежит царь-Ахламон сильно плачет, а к нему из озера Зазноба Прекрасная выходит: сама она синеокая,

Грудь у Зазнобы высокая,

Щеки - как яблочки, очи - как белый свет, уста - словно ела малину,

А одета она в ряднину,

Только на Ахламона строго глядит...

- Здравствуй,- она ему говорит,- жестокий царь Ахламон Ахламонович... Зачем ты моих золотых лошадей угнал-погубил?

Зачем ты - говорит,- женьчужный бор срубил?

Не на чем мне теперь, Зазнобе, покататься,

Негде мне теперь, Прекрасной, прогуляться!..

- Жениться, - говорит ей Ахламон, - на тебе хотел...

- Ах ты, Ахламон, Ахламон... Разве,- отвечает Зазноба,- так добрые люди женятся, разве так хорошие люди сватают?..

- А как же,- говорит Ахламон,- с вашим братом поступать иначе можно... Я - дескать,- десять цацаревен,

Десять королевен,

Полонил,

Каждой полцарства сулил,

Ни одна вида моего не выносит,

Одной смерти просит.

- Ах, Ахламон, Ахламон,- говорит Зазноба,- разнесчастный ты,- говорит, человек!..

Стоит около него и сокрушается.

А близь подойти не решается...

Я,- говорит Ахламон,- совсем этого даже не думаю: всего у меня,говорит,- много,

Держу я народ строго,

В ежевых рукавицах:

У меня что баба, что девица,

Что барин, что мужик,

Никто на боку не лежит...

Вот не могу,- говорит,- надивиться,

Гляжу, как у тебя живут?..

- У меня,- говорит Зазноба,- живут,

За обе щеки жуют,

Чужого никто не желает, своего ничего никто не имеет. Власти

Да страсти

Никакой,

Оттого счастье

И покой.

У меня уж, говорит Зазноба,- порядок такой...

- Вот как, - удивляется Ахламон,- а у меня одни воры,

Нельзя и спать без запора, А то и тебя украдут, Вот и живи тут!

Нет, отвечает Зазноба, у меня не так. У меня вот как: живут ни бедно, ни богато, У каждого хата, В каждой хате баба брюхата, А возле бабы играют ребята...

- Ну это дело,- говорит ей Ахламон - пято. У меня у самого есть человечий завод... А вот как у тебя насчет работ?...

- Работают - говорит Зазноба,- у меня в день

Две секунды,

На разную дребедень,

Да разные хунды-мунды...

Сидят за столом две минутки,

А спят круглые сутки...

- Утки! - не верит ей Ахламон - утки...

- Законы у меня - шутки...

Устав у меня - прибаутки...

Во сне мужик богаче,

А купец тем паче.

Во сне девушки краше,

Сон - богатство наше.

Во сне злой добрее,

Потому все поедят, поработают да и спать скорее...

- Ну,- говорит ей Ахламон,- это ты напрасно: из сонного человека малина не вырастет, калина не выцветет...

- От работы,- Зазноба ему отвечает,- волы дохнут.

От заботы люди сохнут,

От сна люди веселее,

Работа у веселого складнее...

Разнесчастный ты человек,- говорит,- как я погляжу...

- Ну,- говорит Ахламон,- скажи, что бы мне такое сделать, что бы мне такое совершить,

Чтобы счастие свое найтить...

- Указала бы я тебе,- говорит Зазноба,- дорогу,

Да больно у тебя всего много,

Не пойдешь, пожалуй... Ну, да ладно, слушай: выбирай самое трудное, поднимай самое тяжелое... Брось-ка ты золото в море,

От золота не радость, а горе.

Разбросай-ка ты камни дороги во темном лесу,

Добрые люди пройдут, примут за росу,

Разбойник же, если захочет, так и из-под замка украдет...

Раздай-ка ты нищим одежды парчёвые,

А себе из дерюги сшей новую.

Дворец свой пастуху подари, а сам суму на плечи натяни, возьми у пастуха палку,

Иди куда полетит галка,

А сам пути не спрашивай, а коль спросит кто, палкой на галку показывай: и пояс поклонись при встрече, в землю лбом ударь при разлуке, а речи иной окромя "подайте Христа ради" да "спаси Христос" тридцать три года не говори. Да и то говори не громко, а говори под самый нос:

"Спаси Христос"!..

А то чертей распугашь... Знай себе собирай

В сумку куски,

В спину пинки!

Царь Ахламон с земли поднялся, а Зазноба в озеро ушла...

Царь Ахламон лоб ногой потер, кулаком в носу поковырял, пятерней пробор расправил,

Ногу отставил,

Голову поднял,

Половину всего не понял,

И пошел в свое Ахламонство...

Пришел царь Ахламон в свое Ахламонство и подданным своим говорит:

- Пожелайте,- говорит,- мне семь-верст-не дорожки.

- Что ты,- говорит ему Ахламонный министр,- ахламел, что ли: одна королевна хочет за тебя замуж,

Или прикажешь жениться нам уж...

- Вали,- говорит Ахламон,- мне жена не нужна уж!..

Ну тут министры закалякали,

Орденами забрякали.

Повалились, как пустые кули,

Слюни потекли,

Значит заплакали:

- Не ходи,- вопят, - не покидай нас, при тебе рай, а уйдешь,- говорят: Будет чортов ад...

- Ну,- говорит Ахламон, всяк о себе старается,

Живет как ему полагается.

И мимо министров прошел. Пришел царь Ахламон в свой Ахламонный дворец,

Дороги камни положил в корец.

- Поди,- говорит Ахламон своему шуту Балбесу,

- Разбросай это дерьмо по лесу...

Шут побежал со всех ног,

Потому что лес был очень далек...

Собрал Ахламон без долгих проволочек

Золото свое в тысячу бочек,

Да и велел министрам катить в море:

- От золота,- говорит Ахламон министрам,- одно только горе!.. Покатили...

Стоит царь Ахламон руки-в-боки, ноги врозь,

Глядит как министрам тяжело довелось:

Катют бочки, потеют,

Золото жалеют,

Карманы из бочек набивают,

А золото не убывает...

- Скрылки! - думает царь Ахламон...

Идет пастух мимо Ахламонного дворца,

С земли не подымает лица,

Согласно приказу:

Итти, не подымать и глазу,

А гнать стадо,

Куда тебе надо...

Идет пастух, в землю глядит, Ахламон его кличет,

В зубы не тычет,

Руку тянет, как милостыню просит:

- Отдай мне, пастух, сумку... Отдай, Христа ради...

Пастух испугался, схватил себя сзади,

Сумку отдал, а сам на утек...

- Отдай - кличет его Ахламон,- подожек...

Отдай дядя

Христа ради...

Пастух Ахламона смерть испугался, палку ему сунул,

Со страху в землю клюнул,

Лежит ни жив, ни мертв...

- Бросай,- говорит ему Ахламон,- пастух свое стадо,

Получай мой дворец в награду.

И кинул на плечи пастуху,

Свою шубу на собольем меху...

Натянул царь-Ахламон сумку на плечи,

Раздавать уж было боле неча.

Взял он в руки палку, стукнул о камень,

Из камени пламень,

Из пламени галка...

Галка по небу летит, Ахламон по земле идет...

- Вот так палка! - говорит Ахламон,- вот так палка!

- За такую палку,- кричит ему с неба галка,

И дворца не жалко...

Галка по небу, Ахламон по земле...

К вечеру Ахламон притомился, сел у дороги на кочку и думает:

Проведу-ка у кочки,

Ночку...

Сел он на кочку, а галка над головой, как на ниточке висит...

Снял Ахламон свою сумку, развязал на суме поясок,

Глядит, в сумке баранины кусок,

Нож да вилка,

Рюмка да бутылка,

Хлеба коврига белого, коврига черного...

- Вот сумка,- думает Ахламон,- просторная:

Бери, что тебе надо,

Чему душа твоя рада...

Водку из бутылки вылил, воды из ручья чистой налил, баранину волку в поле забросил, галке белую ковригу в небо запулил, а черную сам с'ел.

Водички из рюмочки попил, бороду травой придорожной вытер, "спаси Христос" сказал да и спать залег.

Поутру встал Ахламон свежий:

- Никогда,- говорит галке,- я так и не жил!..

Галка по небу, Ахламон по земле...

Пришел Ахламон к вечеру в богатое село.

Хозяин выйдет, Ахламон поклонится,

С дороги посторонится,

А хозяин стоит да смеется:

- Не подаем Христа ради,

Иди к такому-то дяде...

- Спаси Христос...

- Здесь не валтрепные ворота,

Иди, спасихристосик, да работай.

- Спаси Христос,- Ахламон ему ответит.

И так кого не встретит

Бедного иль богатого,

Жадного иль тароватого...

Проходил так Ахламон по земле тридцать и три года.

Перевидел много всякого народа,

Возлюбил он человечью породу:

И умных, и глупых, и добрых, и злых...

- В лесу живет лисица да волчица.

А в поле,- смекает про себя Ахламон,- синица да зайчиха!..

Обошел он кругом всю землю одиннадцать раз, все пути смешал, все дороги спутал, дорогу к Зазнобе Прекрасной потерял.

- Износил, я - говорит себе Ахламон,- сумку,

Разбил бутылку и рюмку,

Избил о дороги палку,

Осталась теперь одна только галка...

Ну, да теперь мне ничего не жалко:

Притомились мои ахламонные ноги,

Не знаю, где найти к Зазнобе дороги?..

Только это Ахламон подумал, глядь: галка с неба ему на плечо.

- Не горюхтайся,- говорит, - Ахламон, не серчай,

А все получше примечай...

Оглянулся Ахламон: Зазноба ему руку подает,

К озеру синему ведет.

- Понял,- говорит Зазноба,- мою задачу?..

Отвечает ей Ахламон: - а как же иначе?

- Посмотрим, - говорит Зазноба, - отвечай: что ты потерял?

- Что иметь - отвечает Ахламон - не надо

Ни человеку, ни гаду.

- Та-ак,- говорит Зазноба,- а что ты нашел?

- Что надо иметь,- отвечает Ахламон,- чтобы в утробе матери не умереть!

- Верно,- говорит Зазноба, - погляди на себя в озеро, как ты постарел!

Испугался Ахламон,

Что очень постарел он,

В женихи не годится.

Подошел к озеру и глядится:

Стоит на берегу такой витязь,

Ну куда вы все к шуту, ребята, годитесь:

В кудрях шелк,

В речах толк,

Что стан, что рост,

А уж как про-ост!..

Идем,- говорит ему Зазноба,- идем

Простота-Витязь в мой терем,

Теперь мы с тобой в одного бога верим,

Одно и то же знаем,

Одного и того же желаем,

И себе, и людям,

И птицам, и зверям.

Так пойдем же в мой терем,

Да вместе жить и будем...

* * *

Сказка на то и по свету бежит, бежит по свету, людей ворожит, слепому с глаз смертную пелену снимет, глухому в ухо настежь дверь откроет, богача одарит, бедного озолотит, веселого рассмешит, печального утешит, сиротину приголубит, на погосте свечку родителям поставит, чорту хвост оторвет: за то-то ее и любит, за то-то ее и славит простой народ!..

- Хорошая рассказка,- сказал тихо Иван Палым,- как раз по нашему рылу... выходит, значит, что мы ни хлопочем, ни ищем, а всякий, промеж прочим, ходит нищим...

Пенкин набил заново трубку и ничего ему не ответил...