"Фрейлина императрицы" - читать интересную книгу автора (Салиас Евгений Андреевич)

VII

Граф Федор Самойлович скучал все более и более. Обстановка Крюйсова дома, казалось, тяготела над ним страшным игом, он томился и чах, даже таял… как говорит народ.

Действительно, прежде Дирих был если не очень плотный и дородный мужик, то все-таки не совсем тощий. Теперь граф Федор Скавронский похудел настолько, что вся семья заметила это, несмотря на то, что видела его всякий день.

– Хворость какая-либо петербургская привязалась к нему! – говорила Христина.

– Это от тоски! Ему Трину жалко, бедному, – говорила Марья. – Выписать бы ее к нему или его отпустить повидаться с ней. За что бедному этак терзаться… Ведь он помрет от жалости своей.

– Это все от пьянства. Он скоро сопьется совсем! – говорили зятья Ефимовский и Генрихов.

– Все это от глупости от его, – говорила Анна. – Дурак он! А дурак и дурацкими болезнями болеет, и дурацкой смертью умирает.

Но Федор Самойлович однажды вдруг перестал пить, повеселел, немного стал опрятнее одеваться, чаще выходил и выезжал из дому и вообще изменился.

Все дети Крюйсова дома дивились, глядя на «дядю Дириха», как привыкли они называть его еще в Риге и в Стрельне.

Один Карл Самойлович, присматриваясь к брату, задумывался и тревожился. Ему показалось, что на бледном и худом лице белобрысого брата было какое-то особенное, будто торжественное выражение, а в белых глазах что-то недоброе.

Федор Самойлович вдобавок положительно избегал взгляда старшего брата, будто боялся его. Можно было поневоле подумать, что у него не чисто на совести.

– Что ты это? – спросил однажды брата Карл Самойлович.

– Что? – ответил Дирих, глядя в сторону.

– Повадка другая… Отскребся, как конь… Жениться, что ли, собрался? Зазноба завелась?

Дирих вздрогнул всем телом, поднял глаза на брата, и взгляд его блеснул яростно и озлобленно, как если б брат сказал ему нечто особенно оскорбительное.

– Чего обиделся? Тебе и вправду жениться бы след. А то этак хуже пропадешь.

Дирих мотнул головой, повернулся к брату спиной и на все его речи о необходимости жениться и начать жить степенно, «по-дворянски», не отвечал ни слова.

Карлус махнул рукой и мысленно прибавил:

«Да что ж мне! Век жили розно. Пускай делает что хочет. Не маленький. Хоть утопися!»

Однажды в Крюйсов дом приехала Софья Карловна и, повидав всю родню, осталась обедать.

Видя, что место дяди, графа Федора Самойловича, осталось незанято, она вспомнила о нем и спросила у матери:

– А что, дядюшка хворает, что ли?

– Нет, – отозвалась мать. – Он сидит у себя в горнице, третий день не выходит, Молчит как убитый и все о чем-то думает.

– О чем ему думать! – резко заметила Анна Самойловна. – Это ему дело не привычное. За него и прежде всегда его Трина думала…

– Не начудил бы он что-нибудь! – сказал Карл Самойлович. – Боюсь я очень, что брат что-то затевает тайно. Не удивил бы он нас.

После обеда Софья пошла к дяде. Дверь его оказалась заперта изнутри. Она постучалась.

– Кто там? – раздался угрюмый голос Дириха.

Софья назвалась… Щелкнул замок, и дверь тотчас же отворилась.

– Ты… Иное дело. Входи, – встретил племянницу граф Федор Самойлович. И, впустив девушку к себе, он снова запер дверь на ключ.

– Не хочу я их видеть. Никого. Они дураки! – сердито прибавил он.

Сев и усадив племянницу, граф тоскливо стал глядеть на нее.

– Что ты, хвораешь? – спросила Софья дядю.

– Нет… Но помру и без хворости, если не…

Он не договорил и замолк.

– Отчего же ты не выходишь отсюда, не обедаешь?..

– Я ем хлеб. Вот видишь… А вон вода в кувшине. Поем и напьюсь.

– Одного хлеба?..

– Одного хлеба!.. – насмешливо повторил дядя. – Ах вы… И ты тоже… Ах, дураки. Да прежде что ж вы ели? Все одни пряники да пироги?.. Или у вас память у всех отшибло?..

– Прежде. Да… Конечно. Поневоле… Но теперь зачем же я буду один хлеб есть! – наивно сказала Софья.

– От мяса жир у человека заводится, а с жиру человек бесится. Вот твои тетки, да и отец с матерью тоже, стали мясо есть – и стали беситься. А я не хочу… Ну, говори мне. Что ты? Как живешь?

– Ничего.

– Ничего… хорошо? Ну тебе-то можно по молодости. Привыкнешь и к этой жизни… А я не могу… Я, Софья, уйду.

– Куда?

– К себе. Домой… В Литву или в Лифлянды.

– Тебя, дядя, не пустят.

– Я и проситься не стану…

– Как же ты… Убежишь тайком?

– Убегу… Что ж… Побоюсь, что ли?! Мне бы только за заставу выбраться, а раз в поле – меня ни с какими собаками не отыщут.

– Государыня разгневается, дядя.

– Ну так что ж. Гневайся на здоровье.

– Если тебя поймают, то могут запереть в крепость, – солгала нарочно Софья.

– Не поймают… А если и поймают – то сажай! Запирай! Я тогда удавлюся. Хуже будет.

Дядя и племянница помолчали минуту.

– Тебе скучно. Ты скучаешь по Трине? – заговорила Софья.

На глазах Дириха от этих слов сразу навернулись слезы. Он не ответил и махнул рукой.

– Попросить мне государыню, чтобы она велела разыскать и привезти Трину? – выговорила Софья.

– Просили. Я просил. Прошение подавал. Сказала, что все пустое. Что она меня женит на дворянке. А это страшное дело.

– Отчего страшное?

– Я ее зарежу, эту дворянку.

– Бог с тобой, дядя…

– Они говорят: Трине негодно быть здесь со мной, что она мне чужая жена и что дочери Трины поганые латышки. А они сами здесь, дворяне и царедворцы, разве не живут с чужими женами. Разве не пьянствуют здесь разные боярыни…

– Полно. Что ты…

– Я правду говорю… Я все это знаю, от верного человека.

И граф Федор Самойлович, оживясь, гневно и озлобленно стал подробно рассказывать девушке все, что знал о житье-бытье Петербурга.

– У нас в Лифляндах на деревнях не живут так зазорно, как они, дворяне, здесь живут! – горячо окончил свою речь Дирих. – Люди все те же, Софья, во что ни выряди их. Вот я графом именуюсь, был и Фридрихом, теперь Федор… Платье и кафтаны тоже разные носил… А что ж, я перестал разве Дирихом быть? Ты вот графиня Скавронская, а не Софья Сковорощанка. Чин у тебя придворный, а разве ты другая стала? Ты была и в Дохабене барышней, и теперь все такая же. И не хуже их, дочерей вельможных. Ты в деревне была Яункундзе, а иная здесь рожденная важная старуха княгиня – совсем по-нашему «рагане», чистая ведьма.

Побеседовав с дядей, Софья поспешила домой, так как в этот день ей надобно было присутствовать на вечере у государыни.

Изредка, раза три или четыре в месяц, в малых апартаментах императрицы собирались самые близкие ей люди, человек до пятнадцати. В числе гостей бывал всегда и любимец государыни, магнат Сапега с сыном. Софье не раз поэтому случалось вступать в разговор со своим знакомцем еще по Вишкам. Однако эти беседы не клеились, так как Яункундзе из Дохабена, как тогда там, равно и здесь, продолжала все с той же неприязнью относиться к молодому магнату, не вынося его гордой и надменной манеры держаться со всеми.

На этот раз Петр Сапега на вечере у государыни, увидя Софью в углу горницы одну и задумчивую, подошел к ней и сел.

– О чем сгрустнулось, пани графиня? – участливо спросил он по-польски. – Вспоминаешь родину?

Софье почудился в этом вопросе намек на ее прежнее крестьянское состояние.

– Да, родину… – раздражительно отозвалась она. – Вспоминаю и жалею о ней. Там я была счастливее! – невольно вырвалось у девушки как бы на смех этому гордецу.

– Счастливее? – удивился магнат. – Не понимаю…

Софья не ответила, и наступило молчание.

– Помнишь ли, графиня, – заговорил Сапега задумчиво и серьезно, – как мы с тобой познакомились, помнишь ли нашу беседу в «виасибас намсе», все, что ты говорила…

– Конечно, ничего не помню… – отвечала Софья насмешливо. – Такой пустяк помнить нельзя. Я даже забыла, что мы встретились тогда в Вишках! – солгала она.

– Не верю… Право, не верю, что ты забыла даже про встречу, не только про беседу, – рассмеялся добродушно молодой человек.

Софья молча пожала слегка плечами, но вспыхнула.

– Ну, а я помню все… – улыбнулся Сапега, ласково глядя на девушку, волнующуюся от неприязненного к нему чувства, которое овладевало ею каждый раз, как молодой человек заводил с ней разговор.

«Гордец! – думалось ей всегда. – Почитает себя превыше всех!»

– Я помню, как ты насмеялась надо мной и даже оскорбительно отнеслась ко мне, – продолжал Сапега, – я потом долго вспоминал об этой Яункундзе и об ее обидных речах…

– Да… Тогда в «виасибас намсе», при разговоре магната с крестьянкой, – заговорила Софья, – действительно некто надменно, грубо, хвастливо и самонадеянно вел речи.

– Не я же, пани графиня.

– Не я же, пан граф.

– Что же я тогда сказал такого… грубого или дерзкого? Вспомни, скажи…

– Вспомни сам. Я и помнить не хочу, потому что не стоит.

– Я говорил, что если бы ты была моя крепостная, то я бы ни за кого тебя замуж не выдал, а взял бы за себя… Это значит, что ты мне…

– Себе… А не за себя!.. – оборвала его речь Софья.

– Но это значит, что ты мне понравилась. А разве девушке оскорбительно слышать такое. Ты же, наоборот, ответила мне презрительно, что знаешь одного ганца, который много краше и милее меня…

– Мне… Да… Это правда… Это не оскорбление, а правдивое заявление. Ганц для меня – и теперь скажу – краше и много милее пана графа. Это правда!

– Была правда, – с ударением произнес Сапега.

– Была? Как была…

– Ты сказываешь: это правда. Надо сказывать: это была правда.

– Исправляй, пан, свою речь. Чужие речи исправлять уж очень самонадеянно. Я сказала и говорю: это правда!

– Стало быть, надо понимать, что и теперь этот ганц для тебя краше меня… Ну и всех других, стало быть.

Сапега улыбнулся, как бы поймав девушку на противоречии, но тотчас же перестал улыбаться, ибо увидел огненный взор молодой графини Скавронской, гневно и презрительно устремленный на него… Так же точь-в-точь когда-то глянула она на него в горнице постоялого двора.

– Извини, графиня, – заговорил он, – но я никогда не поверю тебе, что теперь для тебя этот пастух так же мил, как был, может быть, тогда, в деревне, в твоем прежнем состоянии…

– Извини, граф, но как был этот пастух для меня краше всех, так и остался…

– Не говори же этого, скрывай… А то над тобой все смеяться станут, – вымолвил Сапега.

– Скрывают только худое, а это не…

– Будут на твой счет злоязычничать.

– Я этого не испугаюсь… – надменно отозвалась Софья.

– Могут ведь подумать, что ты говоришь правду.

Софья с крайним изумлением поглядела на молодого магната.

– Даже не верит! – вдруг прошептала она и тотчас вспомнила невольно, что то же самое восклицание вырвалось у нее когда-то на пороге горницы в Вишках.

Сапега рассмеялся, ибо тоже вспомнил.

– Графиня. Неужели же в самом деле это правда? Побожись… Ведь ты шутишь? – спросил он.

– Незачем божиться. Графу это не нужно и не любопытно.

– Если бы я не был обрученным женихом княжны Марьи Александровны Меншиковой, то мне это было бы очень любопытно и очень нужно знать, – странно выговорил Сапега, не глядя на девушку.

– Почему?.. – удивилась Софья.

– Догадайтесь, пани графиня.

– Не стоит голову ломать… – холодно произнесла она.

– Если б я не был женихом другой, я бы стал, – тихо выговорил Сапега, – ревновать Яункундзе к этому ганцу, потому что она мне очень по сердцу.

– Полно, граф… Пустые речи!.. Не старайся мой разум, хотя бы на единый миг, собою пленить ради безделья или похвальбы. Я не податлива на пустой звон! Да и знай, что мой разум, душа, сердце – все… – грустно прошептала Софья, – там, на родине, в Дохабене…

– У простого ганца?..

– Да. У нищего пастуха-латыша! – горячо воскликнула она.

– Не сказывай этого никому, графиня… В скоморохи у всех попадешь! – заговорил резко Сапега, но как-то странно, будто раздражительно, будто с волнением. И тотчас же молодой магнат, быстро поднявшись, отошел от графини Скавронской, не дожидаясь ответа. Девушка осталась одна, взволнованная и гневная…

На другой же день Софья, проволновавшись всю ночь, решилась снова переговорить с отцом. По приезде в Крюйсов дом вся храбрость ее пропала. Она решила, поболтав о пустяках, проститься и уехать, но, видя, что отец в хорошем расположении духа, не выдержала. Вдруг сразу и горячо стала она умолять отца сделать ее счастливой, то есть разыскать ганца Дауца Цуберку и, привезя в столицу, просить у государыни дозволения и согласия на ее брак с «новым» дворянином.

– Ведь стали же мы считаться дворянами, да еще графами, потому что «такое» на бумаге написали, а царица свое имя проставила! – объяснила Софья. – Ведь это, право, легче, чем многое простое, пойми, отец. Мне было, право, мудренее заслужить прозвище Яункундзе от соседей по деревне, чем здесь получить прозвище графини Скавронской! – наивно, но метко и верно сообразила Софья.

Карл Самойлович молчал угрюмо на все доводы дочери, и чем более оживлялась она, поминая имя милого ганца, чем более блестели ее глаза и румянилось лицо, тем угрюмее смотрел исподлобья граф Скавронский.

– Хорошо. Я на сих днях поговорю о тебе с государыней! – сказал он, отсылая дочь во дворец, на все ее вопросы не захотел ничего добавить в объяснение. Софья уехала грустная и озабоченная.

Действительно, Карл Самойлович получил аудиенцию у государыни и доложил ей, что дочь Софья очень желает быть выданной замуж.

– Она полюбила кого-нибудь? – спросила Екатерина.

– Да. Но этот человек ей не пара. Да это и пустое, – сказал вскользь граф Скавронский. – Вы лучше извольте сами найти достойного жениха.

– Непременно. Отлично. На свадьбе попируем.

И государыня взялась горячо за дело. Она объявила всем приближенным, что хочет выдать Софью за родовитого человека и даст за ней такое приданое, от которого ахнет вся столица.

Сначала императрица вспомнила о предполагавшемся женихе своей дочери Елизаветы, на домогательства которого она отвечала отказом. Это был Мориц Саксонский. Если не для дочери, то для «новой» графини он был парой. Впрочем, вскоре Екатерина бросила мысль об этом браке, ибо ей захотелось, чтобы ее Яункундзе, как она звала Софью, оставалась с ней в Петербурге.

«Надо выдать ее за кого-либо из сыновей здешних вельмож!» – решила царица и обратилась за советом и помощью к своему секретарю и доверенному лицу, Макарову. Чрез неделю уже весь Петербург знал, что «польской фрейлине» ищут жениха и что приданое ее хватит за миллион рублей.

Софья тоже узнала от отца свою роковую судьбу и захворала с горя, а оправившись, бродила печальная.