"Психология войны в XX веке - исторический опыт России" - читать интересную книгу автора (Сенявская Елена Сергеевна)Глава 2. Военно-профессиональные категории на войнеПрофессиональная военная психология и ее особенности Другим важным элементом групповой военной психологии является психология профессиональная. Армия подразделяется на виды вооруженных сил и рода войск, условия деятельности которых существенно различаются, обусловливая тем самым наличие разных представлений, точек зрения на войну через призму конкретных боевых задач и способов их выполнения. Вот как понимает групповую военную психологию П. И. Изместьев: „В армии… могут быть группы, деятельность которых основана на отличных одни от других базисах, имеющих дело с отличными одни от других машинами, военное бытие которых создает далеко не однородное сознание… Под групповой военной психологией я мыслю психологию разных родов войск“.[324] И далее продолжает: „Если проследить каждый род войск, то мы должны прийти к заключению, что на дух его влияет вся особенность, специфичность всех тех условий, в которых ему приходится исполнять свою работу“.[325] Учитывая, что вид вооруженных сил — это их часть, предназначенная для ведения военных действий в определенной среде — на суше, на море и в воздушном пространстве, можно говорить о существенных особенностях психологии представителей сухопутных войск (армии), военно-воздушных сил (авиации) и военно-морских сил (флота). Все эти виды вооруженных сил имеют присущие только им оружие и боевую технику, свою организацию, обучение, снабжение, особенности комплектования и несения службы, а также способы ведения военных действий.[326] Но каждый вид, в свою очередь, состоит из родов войск, обладающих особыми боевыми свойствами, применяющих собственную тактику, оружие и военную технику. До XX в. существовали два вида вооруженных сил, сухопутные и морские, и три рода войск: пехота, кавалерия и артиллерия. С созданием нового оружия и военной техники, а также с изменением способов ведения боевых действий, уже в начале столетия возникла авиация, появились новые рода войск, а кавалерия, хотя и постепенно, но к середине века полностью утратила свое значение. Со временем различия между родами войск возрастали, неизбежно формируя у каждого из них свой собственный взгляд на войну. При этом особенности восприятия военной действительности представителями разных родов войск и военных профессий определяются следующими наиболее существенными условиями: 1) конкретной обстановкой и задачей каждого бойца и командира в бою; 2) наиболее вероятным для него видом опасности; 3) характером физических и нервных нагрузок; 4) спецификой контактов с противником — ближний или дальний; 5) взаимодействием с техникой (видом оружия); 6) особенностями военного быта. Все эти признаки получают окончательное оформление в период Второй мировой войны, но проявляются уже в начале века, хотя там они менее выражены. Уже русско-японская война была войной совершенно нового типа, потому что велась новыми боевыми средствами. В ней впервые в русской армии были широко применены магазинные винтовки (системы капитана Мосина), пулеметы, скорострельные пушки, появились минометы, ручные пулеметы, ручные гранаты. Иным стал и размах военных действий, которые вышли за рамки боя и сражения. Фортификационные сооружения (люнеты, редуты) остались в прошлом: им на смену пришли оборонительные позиции, оборудованные окопами, блиндажами, проволочными заграждениями, протянувшиеся на многие десятки километров. Оборона стала глубокой и эшелонированной. Действия пехоты в сомкнутых строях и штыковой удар как ее основа потеряли свое значение, поскольку широко применялись новые средства борьбы, а сила огня резко возросла.[327] В дальнейшем влияние технических переворотов в средствах ведения войны на характер боевых действий, условия и способы вооруженной борьбы не только сохранялось, но стало перманентным, периоды между техническими „микро-революциями“ в области вооружений сокращались. Что же мы видим в Первую мировую войну? Военный флот существовал и ранее, со своими законами и традициями. Однако в этот период впервые широко применяются в боевых действиях подводные лодки. Уже существует авиация. Хотя она используется в основном для разведки и оперативной связи, но постепенно нарабатывается опыт бомбовых ударов и воздушных боев с неприятелем. Вместе с тем, внутри сухопутных сил такой важный фактор, как развитие техники, еще не дает резкого разделения, несмотря на то, что уже активно применяются бронемашины, бронепоезда, появляются первые танки, то есть зарождаются механизированные части. При этом пехота, кавалерия и артиллерия продолжают оставаться в очень сходных условиях, определяющих многие общие черты психологии „сухопутных“ солдат. Более того, по сравнению с войнами прошлого, они на этом этапе даже сближаются. „Если мы вдумаемся в современную организацию вооруженных сил, особенно при тенденции к машинизации армии, — писал в 1923 г. П. И. Изместьев, — то мы увидим, что каждому роду войск приходится иметь дело с различными машинами. Пехота пережила те же периоды земледельческой общины и мануфактуры и перешла в век машинного производства, т. е. от простого ударного оружия, лука, пращи, арбалета, перешли к автоматическому оружию. Конница, владевшая только холодным оружием, сблизилась постепенно с пехотой, сохраняя способность к сильному ударному действию и к подвижности, должна быть готова к действию машинами и т. д. Следовательно, без особой натяжки можно сказать, что служащие в различных родах войск стали ныне более близки друг к другу, чем прежде в своей работе“.[328] Пожалуй, здесь с Изместьевым можно и поспорить. Если и происходило в тот краткий исторический период некоторое сближение между сухопутными родами войск в использовании технических средств, то лишь затем, чтобы в дальнейшем они резко и радикально размежевались: кавалерия постепенно сошла на нет, а ее подвижность сменила мобильность механизированных, прежде всего, танковых частей. Артиллерия также стала мобильной и дифференцированной по мощности и дальности стрельбы. А пехота так и осталась пехотой, хотя неуклонно нарастала ее механизация, огневая мощь и мобильность. Интересен и такой исторический казус: на перепутье технического перевооружения чуть не появился новый „род войск“ — имели место случаи использования таких „мобильных“ подразделений, как отряды велосипедистов (например, в августе-сентябре 1914 г. в ходе Восточно-Прусской операции, со стороны немцев).[329] Несмотря на некоторые элементы сближения, у каждого из родов войск всегда существовали важные особенности как в условиях боевой деятельности, так и в деталях повседневного быта. „… Артиллерист, например, особенно тяжелой артиллерии, — отмечал вскоре после окончания Первой мировой войны А. Незнамов, — меньше подвергается утомлению, почти нормально питается и отдыхает, до него редко долетают пули винтовки, пулемета, но зато на него обращено особое внимание противника-артиллериста, и он должен спокойно переносить все, что связано с обстрелами и взрывами, часто очень сильными, фугасных снарядов. Он должен спокойно и точно работать (его машина много сложнее пехотного оружия), в самые критические периоды боя. От точности его работы зависит слишком многое, так как артиллерия очень сильно воздействует на течение боя“.[330] А вот не теоретическая оценка, но непосредственные личные впечатления и опыт участника Первой мировой „из окопа“. В 1916 г. прапорщик А. Н. Жиглинский отмечал различную степень опасности для разных родов войск: „Не хочу хвастать, но мне уж не так страшно, как раньше, — да почти совсем не страшно. Если бы был в пехоте, — тоже, думаю, приучил бы себя к пехотным страхам, которых больше“. И далее: „Единственное, что мог я уступить животному страху моей матери, — это то, что я пошел в артиллерию, а не в пехоту“.[331] Здесь уже ясно прослеживается специфика „страхов“ и риска у профессиональных категорий на войне. В середине и в конце века та же артиллерия и особенно авиация имели преимущественно „дальний“ контакт с противником, принимающий характер стрельбы „по мишени“. „Мы никогда не видим последствий своей работы, — записал 24. 08. 1941 г. в дневнике стрелок-радист Г. Т. Мироненко, — а те, кто находится вблизи от нашей цели, наблюдают ужасные картины бомбежек“.[332] О том же свидетельствует участник Афганской войны полковник авиации И. А. Гайдадин: „Крови мы не видели, — вспоминает он. — То есть мы наносили удар, а потом нам говорили, что, по данным разведки, такой-то объект уничтожен, столько-то народу побито. А кто они, что они… Эта особенность в какой-то мере вызывала даже безразличие: когда стреляешь на расстоянии и не видишь противника „глаза в глаза““.[333] Однако в Первую мировую практически для всех родов войск преобладал именно „ближний“ контакт, что накладывало особый отпечаток на психологию людей, ясно видевших „последствия“ своей боевой деятельности, которая заключается в необходимости убивать. В этот период штыковая и кавалерийская атака были весьма распространенными, обыденными видами боя, оставшимися от прошлых войн. Так же как и потом, в братоубийственной Гражданской. Наиболее определенно дифференцированность родов войск проявилась в ходе Второй мировой войны. Соответственно и психологическая их „особость“ здесь всего очевиднее: в отличие от предшествующих войн она достигла полного развития и проявилась наиболее ярко. Поэтому мы уделим Великой Отечественной войне максимум внимания. Начнем с главного фактора, влияющего на психологию родов войск в условиях боевых действий — со специфики видов, форм и степени опасности, присущих каждому из них. „Чувство опасности присутствует у всех и всегда, — писал в 1942 г. К. Симонов. — Больше того. Продолжаясь в течение длительного времени, оно чудовищно утомляет человека. При этом надо помнить, что все на свете относительно… Человеку, который вернулся из атаки, деревня, до которой достают дальнобойные снаряды, кажется домом отдыха, санаторием, чем угодно, но только не тем, чем она кажется вам, только что приехавшим в нее из Москвы“.[334] При огромном количестве случайностей, неизбежных на войне, каждому роду войск соответствовал свой собственный, наиболее вероятный „вид смерти“. Для летчика и танкиста самой реальной была опасность сгореть в подбитой машине, для моряка — утонуть вместе с кораблем вдали от берега, для сапера — подорваться на мине, для пехотинца — погибнуть в атаке или под обстрелом, и т. д. и т. п. При этом, привыкая к „своему“ виду опасности и со временем почти не реагируя на него, солдаты, оказавшись в непривычных условиях, иногда терялись, испытывая чувство страха там, где представители других родов войск чувствовали себя естественно и непринужденно, так как для них именно такая обстановка была повседневной реальностью. Вот как описывает подобную ситуацию бывший танкист, полный кавалер ордена Славы И. Архипкин: „Воевать везде одинаково трудно, что в пехоте, что в танковых… Но, как бы сказать, пехотинцу, он окоп выкопал, лег, понимаете, — и отстреливайся. А если он в танк попадет? Вот у нас десантники были, танкодесантники… Ну, там по нескольку человек — по шесть, по восемь на танке, когда сколько. И командир отделения у них, боевой такой парень, симпатичный, красивый, грудь в орденах вся. И вот, бывало, попросим его: давай, мол, в танк залезем — ну, когда по стопочке там есть, все такое. Так он залезет, стопку выпил, схватил кусочек колбасы там или сала — все, он выскакивает. Я, говорит, не могу в нем сидеть: понимаете, вот какое-то ощущение — снаряд прилетит сейчас, попадет… А уж земля, говорит, она меня и укроет, и все тут“.[335] Если на пехотинца „давило“ тесное, замкнутое пространство танка, казалось, что все пушки врага нацелены на этот „стальной гроб“ и достаточно одного попадания, чтобы его уничтожить, то танкист, в свою очередь, очень неуютно чувствовал себя в бою под открытым небом, когда не был защищен броней от пуль и осколков. Так же и летчик, по неблагоприятному стечению обстоятельств оказавшийся в наземных войсках, с трудом адаптировался в новых условиях. На войне каждый видел жизнь через то дело, которым занимался, имея свой собственный „радиус обзора“: пехотинец — окоп, танкист — смотровую щель танка, летчик — кабину самолета, артиллерист — прицел орудия, врач операционный стол. Но разница в их восприятии войны была обусловлена также тем, что, выполняя, каждый по-своему, тяжелую солдатскую работу, связанную на войне с необходимостью убивать, представители разных родов войск осуществляли ее по-разному: кто-то вблизи, встречаясь с противником лицом к лицу, успевая увидеть его глаза; а кто-то на расстоянии, посылая снаряд или бомбу в намеченную цель и не всегда представляя размеры разрушений и количество смертей, вызванных этим снарядом. Для последних противник не был „очеловечен“, представляясь, скорее, безликой фигуркой на мишени. Убивать вблизи было труднее и страшнее. Вот как вспоминает рукопашный бой бывшая санинструктор О. Я. Омельченко: „Это ужас. Человек таким делается… Это не для человека… Бьют, колют штыком в живот, в глаз, душат за горло друг друга. Вой стоит, крик, стон… Для войны это и то страшно, это самое страшное. Я это все пережила, все знаю. Тяжело воевать и летчикам, и танкистам, и артиллеристам, — всем тяжело, но пехоту ни с чем нельзя сравнить“.[336] Впрочем, в бою выбора не было, все сводилось к простой дилемме: либо ты успеешь убить первым, либо убьют тебя. Танкисты, не только стрелявшие из башенного орудия и пулеметов своей машины, но и давившие гусеницами огневые точки врага вместе с прислугой, „утюжившие“ вражеские траншеи, подобно пехоте входили в непосредственное соприкосновение с противником, то есть убивали вблизи, хотя и посредством техники. Психологически для них особенно тяжело было „ехать по живому“. Но в других родах войск это происходило не так заметно и менее болезненно для человеческой психики. „Наш лагерь стоял в лесу, — вспоминает бывшая летчица А. Г. Бондарева. — Я прилетела с полета и решила пойти в лес — это уже лето, земляника была. Прошла по тропинке и увидела: лежит немец, убитый… Знаете, мне так страшно стало. Я никогда до этого не видела убитого, а уже год воевала. Там, наверху, другое… Все горит, рушится… Когда летишь, у тебя одна мысль: найти цель, отбомбиться и вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было…“.[337] XX век с бурно развивающимся техническим прогрессом предопределил возникновение системы „человек — машина“. Военная техника объединяла такое количество людей, какое было необходимо для ее функционирования в бою, создавая тем самым особый вид коллектива с особыми внутренними связями: пулеметный и орудийный расчет, танковый и летный экипаж, команду корабля и подводной лодки, и т. д. Возник и такой феномен человеческих отношений, как „экипажное братство“, наиболее ярко проявлявшееся у танкистов и летчиков. Несколько человек, заключенных в один стальной или летающий „гроб“, в одинаковой степени рисковали жизнью, и жизнь всех членов экипажа в бою зависела от четкости и слаженности действий каждого, от глубины эмоционального контакта между ними, понимания друг друга не только с полуслова, но и с полувзгляда. Чем сильнее были подобные связи, тем больше была вероятность уцелеть. Поэтому вполне закономерным является тот факт, что командир танка всегда делился своим офицерским доппайком со всем экипажем. Покидая горящую машину, уцелевшие танкисты вытаскивали из нее не только раненых, но и убитых. Боевая действительность определяла кодекс поведения и взаимоотношения людей. Еще один аспект проблемы „человек и техника“ — это превращение некоторых родов войск в элитарные — не по принципу подбора кадров, а по стратегическому значению в данной войне и формированию особой психологии личного состава. В Великую Отечественную таким особым сознанием своей значимости отличались бронетанковые войска, авиация и флот, причем, военно-воздушные и военно-морские силы — наиболее ярко. В психологическом плане у летчиков и моряков было много общего. В бою и для тех, и для других гибель боевой техники почти всегда означала собственную гибель — самолет, подбитый над территорией противника, оставлял экипажу, даже успевшему выпрыгнуть с парашютом, мало шансов на спасение; у моряков с потопленного корабля было также мало шансов доплыть до берега или быть подобранными другим судном. Поэтому у других родов войск те и другие слыли за отчаянных храбрецов. Впрочем, они и сами старались поддерживать подобную репутацию. Летный состав, состоявший преимущественно из офицеров, имел ряд льгот и особые традиции. Традиции на флоте были более древними, так же, как и сам флот, и соблюдались с необыкновенной тщательностью, являясь для представителей других родов войск предметом зависти и восхищения. В воспоминаниях капитан-лейтенанта Л. Линдермана, командира БЧ-2 минного заградителя „Марти“, есть такой эпизод. При эвакуации с полуострова Ханко в Ленинград сухопутных войск на борту корабля их размещали следующим образом: командный состав — в каюты комсостава, старшин — в старшинские, личный состав — по кубрикам. Командир стрелкового полка, оказавшись в роскошной офицерской каюте, где царили идеальные чистота и порядок, а затем в кают-компании за накрытым крахмальной скатертью, сервированным, как в хорошем ресторане, столом, не выдержал и воскликнул: „Ну, ребята, в раю живете, ей-богу! Даже лучше: там пианино нет и картин по стенкам… Да… Так воевать можно!“ И только по окончании тяжелейшего похода, в котором экипажу пришлось вести напряженную борьбу с плавучими минами, авиацией и береговой артиллерией противника, признал, прощаясь: „Уж ты извини меня, моряк, за тот разговор о райской жизни. Скажу откровенно: лучше два года в окопах, чем две ночи такого похода“.[338] Незначительные преимущества в быту, которыми пользовались моряки и летчики, были ничтожной компенсацией за те труднейшие условия, в которых им приходилось сражаться. И, наконец, в отношении человека к своей боевой машине, будь то танк, самолет, корабль или подводная лодка, было что-то от отношения кавалериста к лошади: техника воспринималась почти как живое существо и, если была хоть малейшая возможность ее спасти, даже рискуя собственной жизнью, люди это делали. Впрочем, в этом проявлялась и воспитанная сталинской системой привычка ценить человека дешевле, чем самый простой механизм, тем более на войне. Человек на фронте не только воевал — ни одно сражение не могло продолжаться бесконечно. Наступало затишье — и в эти часы он был занят работой, бесконечным количеством дел, больших и малых, выполнение которых входило в его обязанности и от которых во многом зависел его успех в новом бою. Солдатская служба включала в себя, прежде всего, тяжелый, изнурительный труд на грани человеческих сил. Бывший пехотинец А. Свиридов вспоминает: „Все рода войск несли тяготы военных лет, но ничего не сравнится с тяготами пехоты. Кончалось преследование противника, и солдат-пехотинец, если его не зацепила пуля и не задел осколок, переходил к обороне. И начиналась изнурительная физическая работа — окапывание. В подразделении после наступательных боев бойцов оставалось мало, а фронт обороны прежний уставной. Вот и копал наш труженик за троих, а то и за четверых. Ночь копал до изнеможения, а перед рассветом всю выброшенную из окопа землю маскировал снегом. И день проходил в муках, потому что ни обсушиться, ни обогреться негде было. Разогреться, распрямиться нельзя: подстрелит враг. Заснуть тоже невозможно — замерзнешь. И так, шатаясь от усталости, дрожа от холода, он коротал день, а ночью — снова надо было копать. Весной и осенью в ячейках, ходах сообщения, да и в землянках воды набиралось почти по колени, день и ночь она хлюпала в сапогах. Иной раз по команде в атаку подняться сразу не всегда удавалось: примерзала шинель к земле и не слушалось занемевшее тело. Ранение воспринималось как временное избавление от мук, как отдых“.[339] Пехота, „царица полей“, великая труженица войны, не была однородной. Она включала в себя множество боевых профессий с присущей им спецификой. Так, в наиболее сложных условиях приходилось действовать снайперу-„охотнику“, в течение долгих часов выслеживая врага, чтобы поразить его с первого выстрела, а самому остаться незамеченным, не дать себя обнаружить. Здесь требовались огромная выдержка и хладнокровие, особенно во время снайперской дуэли, когда в смертельный поединок вступали равные по меткости и сноровке противники. Такие же качества требовались и для пехотной разведки, которая, по словам Владимира Карпова, всегда была „ближе других к смерти“, отправляясь на задание в тыл врага — в поиск за „языком“ или в разведку боем, специально вызывая огонь противника на себя. „Я вскоре понял разницу между обыкновенной пехотой и разведкой, писал в военных записках Д. Самойлов. — Назначение пехоты — вести бой. Разведки — все знать о противнике. Ввязывание в бой (если это не разведка боем), в сущности, для разведки — брак в работе. Пехоте легче в обороне, особенно в долгосрочной. Разведке легче в наступлении, когда для того, чтобы ворваться в расположение противника, не надо преодолевать минные поля и проволочные заграждения“.[340] Из всех многочисленных видов разведки (за исключением агентурной), пехотная разведка была самой опасной и напряженной. Не меньшие, чем у пехотинцев, нагрузки приходились на долю артиллеристов, тащивших на себе тяжелые пушки по размытым и разбитым дорогам войны. Велико было и их психологическое напряжение в бою. Не случайно в наводчики орудия выбирали самых волевых и хладнокровных. „На тебя идет танк, — вспоминает фронтовик К. В. Подколзин. — Ты видишь его в прицел. Как бы ни было тебе страшно, надо подпустить его ближе. Осколки стучат, а ты должен точно наводить, не ошибиться, не дрогнуть. Ведь орудие само не стреляет“.[341] Другой бывший артиллерист В. Н. Сармакешев описывает свое состояние так: „В горячке боя взрывы никто не считает, и мысли только об одном: о своем месте в бою, не о себе, а о своем месте. Когда артиллерист тащит под огнем снаряд или, припав к прицелу, напряженно работает рулями горизонтального и вертикального поворота орудия, ловя в перекрестие цель (да, именно цель, редко мелькает мысль: „танк“, „бронетранспортер“, „пулемет в окопе“), то ни о чем другом не думает, кроме того, что надо быстро сделать наводку на цель или быстро толкнуть снаряд в ствол орудия: от этого зависит твоя жизнь, жизнь товарищей, исход всего боя, судьба клочка земли, который сейчас обороняют или освобождают“.[342] А танкисты в бою задыхались от пороховых газов, скапливавшихся внутри танка, когда стреляло орудие, и глохли от производимого им грохота. Командир и башнер могли не только сгореть заживо вместе с танком, но и быть разорванными пополам, когда от прямого попадания отлетала башня. По горькому, но меткому определению одного из ветеранов, „судьба танкиста на войне — это обгорелые кисти рук на рычагах подбитой машины“. По разному влияли на представителей разных родов войск и особенности местности, где велись боевые действия, и природно-климатические условия. Характерным примером может служить переход наших войск через пустыню Гоби в ходе Дальневосточной кампании в августе 1945 г.: „Для нашего полка воды требовалось больше, чем для любого другого, вспоминает участник этих событий бывший артиллерист А. М. Кривель, — нужно было напоить лошадей. Наши четвероногие друзья в эти дни научились не хуже человека пить из фляги. И солдаты делили с ними те скудные капли, которые получали из „централизованного“ фонда. Еще труднее было танкистам. В металлической коробке танка жаркий, будто расплавленный воздух, руками не тронешь нагретое железо. У всех пересохло в горле, стали сухими губы. Танки передвигались на расстоянии ста метров друг от друга. Взметенный горячий песок набивался внутрь, слепил глаза, лез во все щели, как наждак, перетирал стальные детали гусениц“.[343] Впрочем, при всех различиях, присущих разным родам войск, те из них, которые относились к сухопутным войскам, имели между собой много общего, именно потому, что сражались на земле. У летчиков восприятие боевой обстановки было качественно иным, как и сама эта обстановка. Они испытывали особый риск и особые нагрузки, причем, для каждого вида авиации свои, но эти различия не столь значительны и существенны, так как реальность воздушного боя была единой для всех. „Воздушный бой длится мгновения, — вспоминает бывший летчик-истребитель И. А. Леонов. — И бывали у нас в полку случаи, когда за эти несколько минут у молодых летчиков появлялась седина. Такое испытывали тяжелое нервное напряжение… Сначала видишь в небе крохотные точки. Не можешь даже определить — чьи летят самолеты: свои или чужие. Точки быстро растут. И по одному тому, как к тебе приближается вражеский летчик, идет ли в лобовую атаку — ты можешь определить, примерно, и опыт его, и норов. В бою, как говорится, приходится вертеть головой на 360 градусов. Отовсюду может достать враг. Бросаешь самолет в такие фигуры, которые в иное время, может быть, и не сделал бы. Ты заворачиваешь вираж, догоняя врага. Или на крутом вираже стараешься оторваться от него. Камнем направляешь машину вниз и круто выводишь из пике. В этот момент испытываешь большие перегрузки: веки сами закрываются, щеки обвисают от натуги, все тело будто налито свинцом. А самое главное в бою — ты должен в доли секунды принять единственно верное решение. От него зависит — выйдешь ли ты победителем или погибнешь. В те дни почти каждый вылет истребителей был сопряжен с воздушным боем. Мы искали врага в небе, чтобы победить. Приходилось вылетать по четыре-пять раз. Это было очень тяжело даже для молодых, тренированных летчиков. Случалось, кто-нибудь из ребят приведет самолет на аэродром и вдруг тяжело ткнется головой в приборы. Что такое? Ранен? Убит? Нет, потерял сознание от переутомления… Но молодость выручала нас. Пройдет два-три часа, и мы снова готовы к полету“.[344] У моряков, особенно у подводников, были не менее чудовищные физические и нервные нагрузки. Вот описание только одного боевого эпизода, в котором участвовала гвардейская подводная лодка „Щ-303“: „Вражеские катера обнаруживают подводников и начинают бомбежку. Лодка оказалась в кольце противолодочных кораблей. Сорок пять часов она уже под водой. Тяжело дышать. У многих началось кислородное голодание. Чтобы меньше был расход кислорода, люди лежат — таков приказ командира. Слипаются глаза, клонит ко сну… Лодку сильно бомбят, и она ложится на грунт. Почти два часа продолжается бомбежка. „Два часа ада“… Чтобы уменьшить шумы на лодке, краснофлотцы сняли обувь, обмотали ветошью ноги и двигаются по палубе неслышно. Обстановка тяжелая. Люди задыхаются. Немеют пальцы, деревенеют подошвы ног, тело покалывает иголками. Уснул электрик Савельев. Дышит тяжело. На губах розовая пена… Мы не знаем, когда наступит смерть от удушья. По теоретическим расчетам, нам полагалось задохнуться после трех суток пребывания под водой…“[345] — вспоминает командир лодки капитан 3-го ранга И. В. Травкин. Лодке удалось вырваться из блокады, пройдя под водой через минное поле. Выдержать подобное напряжение мог не каждый. Но вот еще одна сторона войны — в восприятии тех, кто по роду своей службы спасал от смерти, облегчал страдания искалеченным, возвращал раненых в строй. „Мало кто задумывался и задумывается над тем, какие переживания выпали в годы войны на долю медицинского персонала наших войск, — пишет бывший военврач Г. Д. Гудкова. — А между тем война — даже в периоды успешных наступательных операций — оборачивалась к нам, медикам, исключительно тягостной, губительной стороной. Мы всегда и везде имели дело с муками, страданиями и смертью. Наблюдать это нелегко. Еще тяжелее хоронить тех, кого не сумел выходить, спасти. Тут не выручает никакой профессионализм… На войне мучения и страдания, даже гибель становится повседневным, рядовым уделом миллионов сильных, здоровых, как правило, именно молодых людей. Да и спасать жертвы войны приходится, не зная, избавишь ли их от новых мук или от неисправимой беды…“.[346] По свидетельству многих, на фронте человеческая смерть со временем воспринималась как обыденное явление, чувство отчаяния и невосполнимости потери притуплялось. Психологическая разрядка наступала уже потом, и тогда случайные события из мирной послевоенной жизни вызывали в памяти болезненные ассоциации с тем, что пришлось пережить в войну. Многие медики были вынуждены бросить свою работу. „После войны в родильном отделении акушеркой работала — и не смогла долго, — вспоминает бывший командир санитарного взвода гвардии лейтенант М. Я. Ежова. — У меня аллергия к запаху крови, просто не принимал ее организм. Столько я этой крови на войне видела, что больше уже не могла. Больше организм ее не принимал… Ушла из „родилки“. Ушла на „Скорую помощь“. У меня крапивница была, задыхалась…“.[347] С другой стороны, большинство фронтовиков, связавших впоследствии свою судьбу с медициной, сделали это в знак высшей благодарности к тем, кто спасал им жизнь на фронте, в медсанбатах и госпиталях. Именно там уставшие убивать солдаты давали себе клятву: „Если останусь жив, буду так же спасать людей“. „Было в те первые послевоенные годы в нашем Медицинском институте, вспоминает В. Н. Сармакешев, — стрелянных и покалеченных ребят около пятидесяти из двух тысяч студентов. Но самое удивительное то, что среди тех пятидесяти, пришедших с фронта, не было ни одного медика: пехотинцы, танкисты, артиллеристы, саперы, даже летчики, но ни одного фельдшера“.[348] У каждого из них была „своя“ война и забыть о ней каждый тоже старался по-своему. Взаимоотношения родов войск: взаимодействие и соперничество Особую проблему представляют взаимотношения родов войск. В бою они применяются, как правило, в тесном взаимодействии друг с другом — для наиболее эффективного использования боевых свойств каждого из них. „Общая функция армии видоизменяется по родам войск… Каждый род войск должен быть проникнут сознанием своей специальной функции, но в то же время он должен сознавать, понимать, что эта специальная работа каждого в сумме должна составлять лишь слагаемую общей работы всей армии в целом. Отсюда ясно, что, допуская своего рода дух каждого рода войск, мы не можем допускать между ними розни“,[349] — подчеркивал П. И. Изместьев и имел для подобного заявления все основания. Разделение армии по родам войск существовало еще с древности, и исторически сложилось, что одни из них являлись привилегированными, элитарными, где служили представители правящих слоев общества (например, конница, колесницы, иногда тяжелая пехота), а другие (в основном легкая пехота) оставались уделом простолюдинов. Элитарность конницы и непривилегированное положение пехоты сохранялись на всем протяжении исторического развития, порождая между ними своего рода антагонизм, снисходительное, а порой и презрительное отношение друг к другу. Наличие „психологической розни“ между родами войск, причем не только старыми, но и новыми, недавно появившимися, отмечалось и в начале XX века. „К сожалению, прежде между родами войск не было должной солидарности, а, наоборот, пышно процветал какой-то особый военный сепаратизм, который самым пагубным образом влиял на важнейший принцип, принцип „взаимной поддержки“, хотя и проповедывалось „сам погибай, а товарища выручай““,[350] - писал, основываясь на опыте русско-японской и Первой мировой войн, П. И. Изместьев. О розни и отчужденности, которые в конце XIX — начале XX в. наблюдались не только между „родами оружия“, но и между отдельными подразделениями внутри них, в том числе и среди офицерского состава, свидетельствует и А. А. Керсновский: „Гвардеец относился к армейцу с холодным высокомерием. Обиженный армеец завидовал гвардии и не питал к ней братских чувств. Кавалерист смотрел на пехотинца с высоты своего коня, да и в самой коннице наблюдался холодок между „регулярными“ и казаками. Артиллеристы жили своим обособленным мирком, и то же можно сказать о саперах. Конная артиллерия при случае стремилась подчеркнуть, что она составляет совершенно особый род оружия… Все строевые, наконец, дружно ненавидели Генеральный штаб, который обвиняли решительно во всех грехах…“.[351] Следует отметить, что неприязнь строевых офицеров к штабистам, фронтовиков к тыловикам характерна для всех без исключения войн. Что касается родов войск, то со временем отношения между ними становились более ровными, хотя отдельные элементы психологической „обособленности“ продолжали сохраняться на всем протяжении XX столетия. В период войны такая „отчужденность“ во многом зависела от конкретных задач каждого рода войск в боевой обстановке, свойственных ему способов их выполнения, а следовательно, разного восприятия боевой действительности. „Артиллерист должен поддерживать пехоту; пехоте кажется, что он ее плохо поддерживает, а ему кажется, что она плохо идет. Танкисты говорят, что пехота не пошла за танками; а пехотинцы говорят, что танки от нее оторвались. А истина боя где-то на скрещении всех этих точек зрения“,[352] — вспоминая Великую Отечественную, отмечал К. Симонов. Впрочем, там, где взаимодействие было хорошо организовано и давало реальные результаты, „психологическая рознь“ уступала место совершенно иным чувствам. Такого рода свидетельства встречаются, например, в записках военного корреспондента А. Н. Толстого за сентябрь 1914 г.: „Артиллерийская стрельба, как ничто, требует спокойствия и выдержки, причем это последнее качество заменяется у русского солдата несокрушимым хладнокровием, отношением к бою, как к работе. Про артиллерию так и говорят, что она работала, а не она стреляла или она дралась. Теперь, после месяца боев, пехотинцы смотрят на наших артиллеристов как на высших существ, в армии началось их повальное обожание, о них говорят с удивлением и восторгом; при мне один увлекшийся офицер воскликнул: „Я видел сам, как у них целовали руки““.[353] Однако в период Первой мировой, по мере превращения войны в позиционную, действия своей артиллерии все чаще вызывали у солдат-окопников раздражение, а то и враждебность, потому что обстрелы ими противника неизбежно вызывали его ответный огонь по позициям все той же пехоты, которая привыкла подолгу сидеть в окопах в достаточно спокойной обстановке. А на заключительном этапе войны отношение к артиллеристам иногда перерастало в открытую ненависть, так как во время „братания“ русской пехоты с неприятельскими солдатами по ней нередко стреляли свои же пушки, то есть артиллерия в этих условиях, по сути, оказалась в роли „заградотрядов“ Великой Отечественной, выполняя карательную функцию против собственных войск. Кстати, во Второй мировой советские солдаты-пехотинцы очень не любили, когда во время обороны на их участок приезжали легендарные „катюши“ и, отстрелявшись по врагу, немедленно уезжали прочь, а разъяренный противник обрушивал всю огневую мощь на то место, откуда недавно велся обстрел и где теперь оставалась на своих позициях только пехота. Зато в период наступления прибытие реактивных артиллерийских установок означало, что враг еще до вступления в бой основных наших войск понесет значительные потери, его оборона окажется ослаблена, а значит, наступать будет легче и многие пехотинцы останутся в живых именно из-за своевременного залпа „катюш“. Разумеется, в такой обстановке их встречали радостно и с энтузиазмом. Особые отношения складывались у сухопутных войск с авиацией. В начале XX века человек наконец сумел подняться в небо на аппаратах тяжелее воздуха — и практически сразу стал применять новое изобретение для уничтожения себе подобных. Боевой путь авиации начался в период итало-турецкой и двух балканских войн (1911–1913 гг.). Таким образом, еще до Первой мировой войны появился и стал быстро развиваться принципиально новый вид войск. К 1 августа 1914 г. русская авиация имела 244 машины, причем на каждый самолет приходилось в среднем по два летчика. К 1 июля 1916 г. Россия располагала на фронте 383 самолетами, из них находились в строю 250 и 133 в ремонте.[354] За все время войны количество самолетов, одновременно находящихся в строю, в среднем не превышало пятисот. Роль авиации поначалу сводилась к воздушной разведке, фотографированию расположения вражеских частей. „От разведки произошла бомбардировка: отправляясь в полет, пилоты часто брали с собой бомбы, чтобы не только сфотографировать, но и разрушить объекты противника“.[355] Затем на первый план постепенно выдвинулась необходимость бороться с самолетами противника: так возникла истребительная авиация. В то время еще не было специального бортового оружия, поэтому в первых воздушных боях широко использовались тараны, долгое время называвшиеся „битье колесами сверху“. Кстати, именно такой таран применил П. Нестеров. Также сверху на неприятельские машины сбрасывали различные „снаряды“ (дротики, гири, бруски металла, связки гвоздей),[356] которыми старались повредить самолет или убить вражеского пилота. Затем летчиков стали вооружать пистолетами и карабинами, чтобы они могли застрелить врага в воздухе, а к 1916 г. авиация всех воюющих стран уже имела истребители, оснащенные встроенными пулеметами.[357] Однако с земли, из окопов казалось, что война в воздухе совершенно иная, чем внизу, свободная от крови и грязи. Не случайно в те годы летчиков называли „рыцари неба“. Романтическое отношение к авиации и самих летчиков, и армии, и общества в целом было следствием недавнего рывка технического прогресса, непривычности такого рода деятельности, которое еще несколько десятков лет назад было просто немыслимым, фантастическим. Ассоциации с птицами, с Икаром, поэтизация летного дела имели и другую сторону: военное начальство достаточно долго относилось к этому виду войск весьма скептически, не давая ему возможности выйти за рамки второстепенного и вспомогательного. Даже в основной сфере, в которой в то время была задействована авиация, в разведке, предпочтение в начале войны отдавалось традиционному средству — армейской коннице. Так, в августе 1914 г. командующий 2-й армии в Восточной Пруссии генерал А. К. Самсонов пренебрег информацией своих летчиков, предупреждавших о движении неприятельского корпуса на правом фланге армии, за что, в частности, и поплатился, потерпев жестокое поражение. А вот в мае 1916 г., в знаменитом „Брусиловском прорыве“ авиационная разведка сыграла одну из решающих ролей, обеспечив русское командование точной информацией о расположении всех австрийских частей, причем массового привлечения летчиков к разведке требовал сам А. А. Брусилов.[358] Таким образом, в ходе Первой мировой войны произошла быстрая эволюция авиации, доказавшей, что она может быть действенной боевой силой, причем не только в разведке: начинали со сбрасывания гвоздей на „Цеппелины“, а завершили войну массированным бомбометанием и значительной огневой мощью. Но в целом даже по количеству боевых самолетов в начале и в конце мировой войны можно сделать вывод, что в ее ходе значение авиации так и не выросло принципиально. Рывок произошел в период между двумя мировыми войнами, и в Великой Отечественной авиация уже представляла собой один из решающих видов вооруженных сил, когда господство в воздухе оказалось в ряду основных факторов победы или поражения. Для советской авиации начало Великой Отечественной войны оказалось таким же трагичным, как и для всей армии. Только к полудню 22 июня она потеряла 1200 самолетов, причем 800 из них было уничтожено на земле, на приграничных аэродромах, даже не успев взлететь.[359] В те дни, когда немецкое господство в воздухе было очевидным и почти не встречало противодействия, а бомбардировки германской авиации наводили ужас на гражданское население и наземные войска, отношение к летчикам было особым: все с нетерпением ждали появления немногочисленных „сталинских соколов“, пытавшихся дать отпор превосходящим силам противника. Вот свидетельство участника тех событий. „Грозовая облачность заставила нас сделать посадку вблизи станции Лоухи, — записал 24 августа 1941 г. в своем дневнике летчик Г. Д. Мироненко. — Как нас встречали! Нам не дали ничего делать самим. Все почему-то считали, что мы сильно устали… Пригласили на ужин. Видимо, все, что у них было лучшего, они выложили на стол… В Лоухи мы узнали, как наземники ценят авиацию. Мы ко всему привыкли, со всем сжились и в своей работе ничего не видели особенного. А со стороны, оказывается, видней…“ „Нам нужно несколько дней, да и не без потерь, чтобы сделать то, что вы сегодня сделали“, — говорили пехотинцы о результатах бомбежек и просили: „Вы только бейте авиацию!“, утверждая при этом, что со „своим“ врагом-пехотой и сами справятся.[360] Эти настроения показательны не только своим восторженным отношением к авиации, но и возлагавшимися на нее надеждами: в начале войны в массовом сознании преобладало убеждение, что главная задача советских летчиков бороться с самолетами противника. Однако к этому времени внутри самой авиации уже существовало четкое разделение на истребительную, штурмовую и бомбардировочную, причем каждый из этих видов выполнял специализированные задачи. При переходе советских войск в наступление радикально возрастала роль именно штурмовой и бомбардировочной авиации как средств поддержки наземных вооруженных сил. Через несколько десятилетий, в других исторических условиях, особую роль в малой войне стал играть новый тип авиации — вертолетная. В Афганистане от своевременного прибытия вертолетов зависели не только доставка грузов, огневая поддержка наземных войск, но, в первую очередь, эвакуация раненых и убитых, спасение людей из, казалось бы, безвыходных ситуаций. Действовала там и воздушная разведка. А вот истребителям в небе Афганистана делать было практического нечего ввиду отсутствия вражеских самолетов, хотя отдельные иногда залетали с территории Пакистана. Зато велика была роль штурмовой и бомбардировочной авиации: с количеством и качеством их ударов по вражеским объектам напрямую были связаны потери других родов войск. „У нас была особенность та, что авиация — это офицерский вид войск, вспоминает полковник Ю. Т. Бардинцев. — Трудности, они везде есть. Но что-то такое окопное — это уже не у нас“. Внутри авиации, по его словам, какого-то психологического деления на летающую „элиту“ и аэродромную „обслугу“ не существовало. Напротив, у летчиков ощущение было такое, что огромное количество людей, подвозивших на аэродром горючее и средства поражения, разгружавших колонны, готовивших технику к полету, „работало на тебя, чтобы ты выполнил боевую задачу, и если ты задачу не выполнил, появлялось чувство вины перед ними“.[361] При этом наиболее остро ощущалась вина перед теми, кто доставлял топливо, перевозил горюче-смазочные материалы. По свидетельству многих ветеранов Афганистана — десантников, разведчиков, то есть представителей самых уважаемых и героических военных профессий, — именно служба военных водителей была связана с наибольшей опасностью и риском для жизни. „Самое страшное было — это когда „наливников“ сопровождали. Я, например, понимаю, что это такое, — вспоминает майор П. А. Попов. — Там, в Афганистане, их называли „смертники“. Одна пуля — и все… Там такой факел, что в радиусе 100 метров первые тридцать секунд воздуха нет, все выгорает, люди задыхаются… А в телевизоре показывают, что если горит бензовоз, подъезжает танк и спихивает его с дороги. Это такая лирика…“.[362] Не было у авиации и какого-то психологического антагонизма с пехотой: были взаимопомощь и взаимозависимость, „чувство, что все мы едины и находимся в одной упряжке“. Это объяснялось тем, что „авиация чаще всего работает в интересах наземных войск и совместно с наземными войсками“. Для нанесения точного удара по цели требовалась грамотная работа авианаводчиков, специально обученных людей из самих наземных войск. „Иногда расстояние между нашими войсками и войсками противника было всего 100, 200, 300 или 500 метров. Оказание помощи нашим в таких условиях — большой риск и большая ответственность: можно было нанести удар не по противнику, а по своим войскам, — отмечает Ю. Т. Бардинцев. — Выполнение общей задачи зависело от того, как налажена взаимосвязь авиации с наземными войсками“.[363] Другой летчик полковник И. А. Гайдадин рассказывал, что они „не щадили ни сил, не средств, — только бы помочь наземным войскам“, понимая, „что там, на земле, нашим солдатикам тяжелей“, и „особенно с удовольствием летали, когда на переднем крае шли бои“. По его утверждению, с общевойсковыми командирами у авиации был „полный контакт“. Но особо теплые отношения складывались у летчиков с десантниками: стоявший на том же аэродроме парашютно-десантный полк помогал своим соседям „и морально, и физически“. А когда десантникам была поставлена задача уничтожить банду, на помощь им пришла авиация. „Окружили они банду, а там оказалось три или четыре дота, с пушками, с пулеметами. Потеряли там пять или шесть человек, пока обнаружили огневые точки, — вспоминает И. А. Гайдадин. — И они вызвали нас. И нашим звеном был нанесен такой удар, что ничего там не осталось. После этого приехали командиры, говорят: „Спасибо, ребята, вы нас выручили. Мы не знали, что делать, как выкручиваться. Камни, — говорят, — не спрятаться нигде, а они бьют почти в упор“. И мы были с ними с начала и до конца, и до сих пор дружим“.[364] Среди родов самих наземных войск, пожалуй, в значительно большей степени присутствовал дух соперничества, соревновательности, чем между разными видами вооруженных сил, которые были слишком далеки друг от друга, а потому и „делить им было нечего“. Шутливые прозвища, которыми награждали друг друга представители разных военных профессий, отражают внешнюю сторону их отношений. Со временем этот профессиональный „сепаратизм“ если и не исчезает полностью, то смягчается и принимает достаточно невинные формы, например, создание собственных традиций, специфических ритуалов и т. п. Так, участник Афганской войны майор С. Н. Токарев отмечал существование особого духа корпоративности и кодекса чести у разведчиков-десантников, что, безусловно, влияло на настроение людей, играя мобилизующую роль в сложных обстоятельствах. Каждый знал, что его не бросят, чувствовал свою принадлежность к особому „маленькому этносу“, который в любом случае защитит. Взвод воспринимался как семья. „Даже когда на помощь высылали мотострелковую роту, чтобы они помогали трупы нам спускать, ответ был один: „Разведбат свои трупы несет сам!““ — вспоминает он. По его словам, в их подразделении присутствовал „дух гордости своеобразной за принадлежность именно к разведке“: разведчик-десантник мог „где-то свысока смотреть на пехоту“, соревноваться по уровню подготовки с обычными десантниками или со спецназовцами, сравнивая результаты и с удовольствием делая вывод: „Да нет, мы вроде лучше!“[365] Такой „особый дух“ играл, несомненно, позитивную роль, ни в коей мере не перерастая во „вражду“ с представителями других родов войск, но являясь мощным фактором сплоченности и боеспособности своего подразделения. Таким образом, психологические особенности личного состава, связанные с его принадлежностью к конкретным видам вооруженных сил, родам войск и военным специальностям, представляют собой важный „срез“ групповой военной психологии, накладывающей свой „отпечаток“ не только на массовые категории военнослужащих, но и на каждого бойца и командира. Пожалуй, этот элемент психологии, наряду со спецификой, вытекающей из принадлежности к рядовому или командному составу, в наибольшей степени отражает собственно военно-психологические характеристики всех военнослужащих, приобретающих тем большую устойчивость и даже характерологические (индивидуально-личностные) свойства, чем дольше срок службы человека в армии. Это своего рода „профессиональная“ психология, смыкающаяся с личностной. В боевых условиях подобный „профессионализм“ впитывается человеком гораздо быстрее и приобретает более устойчивые формы. На протяжении XX века, в том числе и от войны к войне, происходили определенные, весьма существенные изменения в структуре Российской (Русской, Красной, Советской) армий: происходила смена видов вооруженных сил, внутри которых, в свою очередь, менялся состав и приоритет тех или иных родов войск, происходило их слияние, размежевание, приход и уход с военно-исторической сцены, массовая смена — отмирание старых, зарождение и распространение новых военных профессий. Все это со временем — иногда постепенно, иногда скачкообразно, но в конце концов качественно, коренным образом изменяло профессиональный состав вооруженных сил, структуру деятельности большей части военнослужащих. Распространение сложной техники вызывало глубокую специализацию не только между видами вооруженных сил, но и между родами войск в их составе, и в рамках самих родов войск, вплоть до полкового, батальонного и даже ротного уровней. Такой резкой дифференциации, безусловно, не существовало даже в конце прошлого века, хотя, конечно, профессиональные различия между бойцом пехоты, кавалерии и артиллерии были весьма значительны. Новым в XX веке, причем нарастающим по глубине и масштабам, стало резкое усложнение профессиональных навыков, требующихся в каждой из военных специальностей, которых, в свою очередь, стало намного больше. Если, например, в начале столетия возникла такая новая профессия как „летчик“, то к концу века принадлежность к авиации как виду вооруженных сил вовсе не свидетельствовала о том, что входящий в нее личный состав относился к одним лишь „летчикам“: здесь уже были десятки узкоспециализированных профессий, каждая из которых требовала специального, как правило, высшего образования и длительной подготовки. Даже разные типы машин требовали различной подготовки, а в составе экипажей существовало несколько должностей с соответствующими функциями (пилот, штурман, стрелок и т. д.). Резко увеличилось количество вспомогательного персонала (техники, ремонтники и т. п.). Виды вооруженных сил нередко стали „пересекаться“, включая в себя родственные рода войск. Так, в Военно-Морском флоте появилась морская авиация. Свои десантные войска имеют и морские, и воздушные, и сухопутные силы, и т. д. Эволюция вооруженных сил под влиянием технического прогресса радикальным образом повлияла на личный состав, требования к которому резко повысились и по части уровня образования, и по специальной подготовке, и по интеллектуально-психологическим качествам. В боевых условиях конкретных войн, в которых участвовала Россия в XX веке, „профессиональная“ психология оказывалась особенно значимой, причем роль ее возрастала от одного вооруженного конфликта к другому, по мере развития видов оружия, усложнения технического оснащения войск и структуры вооруженных сил. |
||
|