"Скальпель, пожалуйста!" - читать интересную книгу автора (Стиблова Валя)

2

Быть может, молодому журналисту показался бы занимательным именно Узлик. Тогда пришлось бы вспомнить, что было почти два месяца тому назад. Впервые я услышал о нем на «бирже», как с незапамятных времен называем мы наши консультационные совещания, куда приходят врачи из других больниц предлагать нам своих пациентов для операции. Мы «торгуемся» с этими врачами долгие часы. Они сплошь и рядом не отдают себе отчета в том, что хотят от нас невозможного. Доцент Кртек встречает этих коллег латинской цитатой: «Timeo Danaos et dona ferentes».[3] Гости этой остроте улыбаются — сами понимают, что их случаи иногда оборачиваются дарами данайцев.

Как раз таким случаем был Узлик. Детский врач пришла к нам на совещание где-то в конце апреля. Она была у нас на «бирже» впервые. Робко улыбалась и напоминала мне гимназистку Марушку Шибрабову, которую мы называли тогда «божья коровка Янинка» — по книге Карафиата «Жуки».

Она все доложила нам по памяти. У мальчика уже с двух лет начались приступы с отключением сознания, которые в последнее время участились. Он реактивен, умственно хорошо развит, никаких нарушений двигательных функций и других неврологических симптомов у него не обнаружено. Это внебрачный ребенок. Мать осталась где-то на чужбине, а он живет у деда. Фамилия мальчика Узел, такая же, как у деда.

По рентгеновским снимкам видно, что речь идет о большой опухоли. Провели ангиографию, пневмоэнцефалографию и даже томографию. Наш рентгенолог вынимает снимки из конвертов, систематизирует и кладет на стекло негатоскопа.

Мы долго молчим. Только Кртек не может удержаться от своего «timeo Danaos». Сейчас это действительно очень к месту. «Божья коровка» не сводит с меня умоляющих глаз. Тяжело ее разочаровывать.

— С этим решительно ничего нельзя сделать, — говорю я. — Не потому, что это эпендимома, и даже не из-за ее локализации, а потому, что она слишком велика.

Рентгенолог меня поддерживает:

— Действительно, ужасно она разрослась. Заполняет весь четвертый желудочек и, безусловно, давит на мозжечок, а может быть, и на ствол мозга.

Доктор из детского отделения не спускает с меня глаз, синих, как цветы на модранских кувшинах. Не останавливаясь, продолжает докладывать дальше, словно меня не слышала.

— Теперь ему уже пять лет, — говорит она монотонным голосом, будто рассказывает сказку в детском саду. — Неделю тому назад был очень сильный приступ с остановкой дыхания, мы его еле привели в себя.

— Вот видите, значит, уже явно задет дыхательный центр, — использую я это как аргумент. — Если мы станем его оперировать, эта область была бы поражена еще больше, развился бы отек мозга.

— Без операции он, может, протянет еще годик-другой… — подыгрывает мне Кртек.

«Божья коровка» покрывается румянцем:

— Кроме этого ребенка, у деда никого нет. Это такой… патриархальный лесник из Высочины. Никогда он не смирится с тем, что внука нельзя было спасти. Я полагаю, он к вам придет, профессор.

Обрадовала, ничего не скажешь! Наверное, сама и подбивала. Ей-богу, остается только руками развести. Коллег моих все это забавляет. Они-то знают, как трудно мне кому-нибудь отказать.

— Поверьте, — начинаю я убеждать молодого специалиста, — будь хоть капелька надежды, я бы не колебался ни минуты, вы такой красноречивый адвокат… — пытаюсь я обратить все в шутку.

Но она не желает ее понимать.

— На лекциях вы всегда говорили, — воинственно распрямляется она, — что при любой опухоли имеется какой-то процент надежды. Даже при метастазе, если он единичный.

Из «божьей коровки» она неожиданно превращается в Жанну д'Арк.

— Не можем мы списать этого ребенка, — теряет она самообладание, — год назад вы тут оперировали одного мальчика. Зика его фамилия, Вашек Зика — и как удачно! Зика здоров, ходит в школу.

— Это была спонгиобластома, — вспоминает Вискочил. — Ее убрали целиком.

— Слышите, коллега: убрали целиком. Здесь же будет кистообразная, сильно кровоточащая опухоль, хрупкая настолько, что едва ли позволит к себе прикоснуться. Доцент Кртек прав, не будем ее трогать — так он, пожалуй, протянет еще годик. Зачем напрасно мучить ребенка!

Но молодая коллега не соглашается с тем, что мы кончили обсуждать ее случай.

— Если бы это был мой ребенок, — говорит она взволнованно, — я бы настаивала на пересмотре решения. Для деда мальчика гораздо тяжелей год или два быть в ожидании смертельного исхода. Гуманнее прибегнуть к операции.

— Никоим образом! — обрываю я. — У вас нет опыта в этих вопросах.

Теперь она уже не домовитая божья коровка Карафиата, а какая-то меднолобая старая дева. Я сделал над собой усилие и заговорил насколько мог доброжелательней:

— Если бы он был ваш ребенок, вы никогда бы на такое не пошли. Уверяю вас, что это — вариант с ничтожнейшим процентом надежды.

— Я бы пошла на риск, — упрямо тряхнула она головой. — Мальчик такой красивый, такой умненький…

Я беспомощно развожу руками. Пусть объясняются с ней мои коллеги.

— Дело ясное, — прогудел Кртек, — я уже свое мнение высказал.

— Да мы и права не имеем решать по-другому, — подал голос Вискочил.

Ружичка нетерпеливо кивнул. Неужто еще тратить время, когда все так ясно? Один доктор Зеленый поднял руку.

— Я думаю… собственно, предполагаю…

Все недовольно оглянулись на Зеленого. У врача детского отделения блеснула в глазах искорка надежды.

— Что вы предполагаете, доктор Зеленый? — холодно спросил я.

Меня разбирала досада. Надо заслушать еще нескольких врачей, а мы торгуемся о невозможном.

— Я думаю, что стоит попытаться. При достаточном снижении давления, при нейролептиках…

— Пан Зеленый, уймитесь, — вполголоса пытается его образумить Румл, — взгляните на часы…

Зеленый не обращает внимания. Я его уже немного знаю. Кажется, тихий, но, если в чем-то убежден, не послушает и отца родного. Он откашлялся.

— Мне хочется напомнить о больном с цистицерком в четвертом желудочке. Он тоже казался безнадежным. У меня нет большого опыта… но ведь и тогда никто не верил, что мы его вытянем. У него падало давление и даже останавливалось сердце…

Я хорошо помнил того пациента. Сам его оперировал. Не только начали сдавать жизненные функции, но еще было обильное кровотечение. Кроме того, мы знали, что ни в коем случае нельзя допустить, чтобы эта паразитирующая киста лопнула — она бы инфицировала мозг. Кругом были сращения, проникавшие в стенки желудочка…

— Вы правы, — сказал я Зеленому, — эти два случая сопоставимы.

Перед глазами у меня стоял тот пациент. Мясник. Среднего возраста. При поступлении весил почти сто килограммов, а при выписке — неполных семьдесят. Я отчетливо вижу его, в смешном марлевом колпачке, какие наши операционные сестры делают для больных сами. Он был похож на Бивоя. Даже после операции щеки его не утратили пунцового румянца. Когда я высказал по этому поводу удивление, он засмеялся:

— А это, пан профессор, оттого, что мы привыкли пить сырую кровь!

Вот это здорово, подумал я. Мы его спрашиваем, не ел ли он плохо обработанного мяса, чтобы узнать, откуда у него солитер, а он, оказывается, пил сырую кровь!..

— Придется вам от этого отвыкнуть, — сказал я ему. — В другой раз может кончиться хуже.

— Сырая кровь еще никому не повредила, — не отступался он. — Мой дед дожил до девяноста, а отец до девяноста четырех, и оба пили ее каждый день. Мы все одной профессии.

— Пан доктор, — попытался я полемизировать с Зеленым, — вы вспомните, как выглядел этот мясник. Вы думаете, у малолетнего ребенка те же шансы?

— Я не хочу задерживать собравшихся, — неожиданно сказала Гладка, — но Ирка Зеленый заронил мне в душу сомнение. Что, если в самом деле рискнуть?

Она начала долго и нудно припоминать разные случаи желудочковых опухолей, как они проходили у нас в клинике. Вспомнила и фамилии больных — память на пациентов у нее феноменальная. Кртек с мученическим видом возвел глаза к потолку.

Я дал ей выговориться. Потом нанес удар из-за угла:

— Пани ассистентка, положа руку на сердце — вы сами взялись бы прооперировать этого мальчика?

Она парировала мой удар.

— Нет, пан профессор, — сказала она с типичным для нее мягким и вкрадчивым ехидством, — не взялась бы. Я знаю, как скептически вы смотрите на женщин в нейрохирургии, а тут нужна уникальная операция. Я же в таких вещах не имела возможности приобрести достаточного опыта.

Так прямо и сказала. Перед всеми, да еще в присутствии посторонних. В сущности, она права. Специалист Гладка уже немолодой и не идет дальше шаблонных операций. А положиться на нее в работе можно. Не оставалось ничего, как только рассмеяться.

На помощь мне поспешил Румл.

— Иржинка! — обнял он Гладку за плечи, — а почему бы тебе в самом деле не соперировать этого мальчика, раз пан профессор предлагает? Попробуй. Я у тебя буду ассистентом. Удивим мир! Хоть доцентуру получишь на старости лет…

Она рассмеялась. Высвободилась из-под его руки.

— Уйди, нахал! Нельзя уж и мнения своего высказать… — смотрела она на Румла помягчевшим взглядом.

Они понимали друг друга. Когда-то, много лет назад, был между ними коротенький и совершенно безнадежный роман. Теперь все это позади. У Румла семья, а Иржинка ждет первого внука.

Врач из педиатрии уже понимает, что потерпела фиаско. Встает, извиняется, что не может остаться. Снова спрашивает, можно ли прислать ко мне деда.

— А то он не поверит, что вы отказались заниматься его внуком, — с горечью добавляет она.

Ну разумеется, пускай приходит. Я знаю, что всегда все должен выносить на собственных плечах. Представляю, что ему «божья коровка» напела: «Нейрохирургия делает чудеса, все, разумеется, будет отлично!» Дед небось думает, что это чуть сложней, чем вытащить занозу.

К тому же она нас задерживает. Подает каждому руку. Врачи наши с ней церемонно прощаются, соперничая друг с другом в галантности, — комедию ломают. Черти! Ружичка демонстративно прикладывается к ручке. Вискочил кланяется чуть не в пояс, прижав ладонь к сердцу. Румл успевает даже игриво шлепнуть пониже спины. Безобразие!

Слово берет хирург районной больницы. Он не знает, потребует ли его случай хирургического вмешательства, хотел бы с нами посоветоваться. К ним пришел больной… вернее, приехал на своей машине из близлежащего леса после попытки застрелиться. Причина? Недостача на предприятии. Пуля прошла навылет слева от височной кости. Он сам добрался до поликлиники, еще успел все рассказать и потерял сознание. Его подробно освидетельствовали, сняли электроэнцефалограмму и даже сделали ангиографию, но никакой патологии не обнаружили. Изменения произошли только у него в характере. Жена утверждает, что раньше он был беспокойным, то и дело впадал в депрессию, грозил покончить с собой. Теперь ему все трын-трава, сидит и улыбается. Когда из службы безопасности пришли его допрашивать, он так острил, что они даже обиделись. Требует ли этот случай нашего вмешательства?

Мы посмеялись — случай действительно курьезный.

Иногородний хирург поставил на негатоскоп снимки. В обеих височных костях — аккуратные круглые отверстия.

— Не может ли там все-таки быть кровоизлияния?

Наш рентгенолог смотрит ангиограммы. Никаких изменений; кажется, все нормально.

— Но ведь было же пулевое ранение, — еще сомневается хирург.

Наблюдалась ли утрата движений или речи? Был ли он беспокоен? Появлялись ли судороги? — засыпают его со всех сторон вопросами мои врачи.

— Нет. Только эйфорическое настроение, как я уже сказал. На него еще повлиял разрыв с женщиной, ради которой он растратил эти деньги. В общем, неудивительно, что он хотел над собой что-то сделать. Зато теперь ведет себя как бравый солдат Швейк.

— Знаете, что произошло? — говорю я за всех. — Этот больной, собственно, произвел сам себе фронтальную лоботомию. Пуля нарушила обе лобные доли. В сущности, тот же эффект, который получается при оперативном разрушении белого вещества с целью вывести больного из состояния депрессии и страха.

— Убил двух зайцев одним выстрелом, — дополняет меня Кртек. — Совершил попытку самоубийства, что будет расценено как смягчающее обстоятельство, и излечился от депрессии, произведя самому себе лоботомию. Вот это я понимаю, счастливое попадание!

— Так, значит, его можно так оставить?

— А что с ним можно сделать? — говорю я. — Одного только следует опасаться: пройдет эта блаженная эйфория вместе с контузией. Но между нами говоря — чертовски повезло!

Затем идет ряд случаев выпадения межпозвонковых дисков. Докладывают как по конвейеру. Диагнозы не оставляют никаких сомнений. Передо мной ежедневник, который был целиком заполнен еще до начала конференции. Приходится назначать операции чуть не на июль месяц. Врачи пытаются выторговать у нас более близкие сроки. За одного просят, потому что молодой, у другого невыносимые боли, не может шевельнуться. А тот — культурный атташе, должен как можно скорее выехать за границу. Ну конечно, я вспоминаю, за него уже несколько человек ходатайствовало.

Я беспомощно оглядываю атакующих нас гостей.

— Друзья, подумайте, сколько нас тут всего-то оперируют! И какая у клиники пропускная способность. Ведь мы теперь после операции диска выписываем больного уже на шестой день.

Соглашаются, учтиво кивают. Разумеется, это ужасно, мы понимаем, но одного, вот этого, куда-нибудь уж пристройте!

Молоденький невропатолог из соседнего городка несмело обращается по поводу больного с выпадением диска, который уже второй день не мочится. Сколько ему лет? Двадцать четыре года? Бог мой, немедленно везите. Румл обещает прооперировать его в свое дежурство.

— Но дело в том, что пациент отказывается ехать, — растерянно признается молодой врач, — не знаю, удастся ли урезонить. Боится: говорит, у него трое детей, которых надо кормить.

— Так ты скажи, что он забудет о супружеских утехах, если этого не сделает, — говорит Румл. — Если упустит первые дни — не только мочеиспускание, но и половая функция нарушится.

Молодой врач стремительно встает:

— Сейчас же все устрою. Еще сегодня будет здесь. Он, собственно, подготовлен. И анализы сделаны…

— Вот давай торопись! — кричит ему вдогонку Румл. — Я такой грех на душу не возьму, хоть неврология и не моя специальность…

Мы смотрим друг на друга. Сколько еще сильных ощущений предстоит нам испытать!

Когда я был маленький, меня пугала сказка о девятиглавом драконе. И во сне виделось: одну голову отрубают, другая вырастает… Теперь у нас тут нечто подобное. Иногда я вижу во сне переполненный операционный зал. На столах оперируемые, а в предоперационной ждут все новые и новые…

Теперь на очереди эпилептики. Доктор Вискочил ожил. Диски его ничуть не трогают, но, едва открывается возможность вмешательства на коре больших полушарий, волнуется, как гончая, учуявшая дичь.

Идут пустые номера. Долголетний эпилептик без выявленной локализации — не подходит. Ребенок с врожденной эпилепсией и снижением интеллекта. Пожилая женщина с явной сосудистой аномалией. Все это не для операций. Вискочил снова погружается в летаргический сон.

Пражская невропатолог начинает сообщение об интересном случае. У больной бывают приступы, всегда начинающиеся с того, что она слышит одну и ту же мелодию. Вспомогательные исследования не показали опухоли, и только энцефалограмма говорит о поражении коры правой височной доли. Приступы начались после травмы.

Вискочил дождался наконец:

— Там явно глиозный рубец. Следовало бы провести кортикографию и в зависимости от размеров — вмешательство. Что это была за травма?

— Открытый перелом приблизительно за полгода до того, как появились эти приступы.

— Я был бы за резекцию всей эпилептогенной зоны.

— Постойте, Вискочил, — осаживаю я его. — Вы видели, какая у нас программа?..

— Это не терпит отлагательств, — заявляет он упрямо.

И задает невропатологу наводящий вопрос:

— Теперь эти приступы участились?

Невропатолог колеблется:

— Вообще-то да. Безусловно, они теперь чаще, — спохватывается она, сообразив, что это аргумент в ее пользу. — У нее даже испортился музыкальный слух. Прежде она будто бы хорошо пела, а теперь не в состоянии воспроизвести ни одного знакомого мотива.

— Смотри, как бы это не оказалось симптомом опухоли, — пытаюсь я заронить в Вискочиле сомнения, — вот был бы сюрприз при обследовании…

Но он не поддается.

— Тогда тем более надо быстрее поставить диагноз.

Наши доктора смеются, а Вискочил напыщенно произносит:

— Как вам угодно. Я свое мнение высказал.

Румл хлопает его по плечу:

— Послушай, ты еще не сказал пану профессору, что это был бы превосходный случай для демонстрации на лекции! Тогда бы уж он его безусловно не отвел.

Наконец засмеялся и сам доцент. Вздохнув, включаю больного в расписание. Со следующей недели будем оперировать каждый день допоздна. Ничего не поделаешь.

— Может, кто-нибудь отпадет? — размышляю я над раскрытым ежедневником.

— Скорее, прибудет, — отзывается Гладка.

— Еще что-нибудь есть?

— Спросил пан профессор, подняв пистолет, — острит Румл.

Окидываю взглядом наших гостей. У каждого, конечно, есть в запасе два-три случая, с которыми они не решаются обратиться.

Ружичка возле меня грозно таращит глаза и делает руками такое движение, будто сворачивает шею куренку. Нет, ни у кого уже ничего нет, можем заканчивать.

Главврач внезапно хлопает в ладоши:

— Наших сотрудников прошу немного задержаться — небольшое производственное совещание.

Все взглядывают на часы. В операционной ждут пациенты. Румл действительно говорит очень сжато: о новой форме статистики злокачественных опухолей, об экономии лекарств и перевязочного материала, о выдаче пропусков при посещениях в неустановленные часы. Я слушаю вполуха. Невольно возвращаюсь мыслями к обширной опухоли гипофиза, которую сейчас буду оперировать. Пациентка почти слепа, обратилась за помощью поздно. Опухоль вросла в переднюю черепную ямку, работа предстоит большая. Подходить придется лобным доступом — операционное поле будет более широким.

— Статистические таблицы заполняют неточно, — повышает Румл голос, потому что некоторые начинают потихоньку заниматься посторонними делами. — В том месяце положение в нашей клинике было хуже, чем в других. Врачам, которые относятся к этому недостаточно серьезно, директор будет снижать оценку за выполнение личных обязательств.

Принимается это без возражений — быть может, потому, что здесь сижу я. Незаметно оглядываю своих коллег. Один измотанней другого. Румл уж совсем седой. Когда он успел? Еще недавно была шевелюра соломенного цвета, а теперь оплешивел, как старый волк. У Гладкой сами собой опускаются веки — должно быть, после ночного дежурства. Она всегда говорит: «После дежурства я как выжатый лимон. Никуда не денешься — возраст». Действительно у нее такой вид. Курит сигарету за сигаретой. Даже у Зеленого под глазами круги. Сидит, флегматично уставившись в стол. В семье у него маленький ребенок. Говорят, набирает дежурства специально: дома удается поспать еще меньше, чем в клинике.

После совещания пойдут оперировать. Окончив, ненадолго вытянутся в ординаторской на диване — и сядут за пишущие машинки. Документации всякой невпроворот, и никто ее за нас не сделает. Секретарша едва справляется с официальными бумагами, врачи все пишут сами: протоколы операций, сводки, статистические подсчеты, истории болезней…

Не будь меня, они давно бы уже послали Румла куда подальше. Главврач это знает и потому рад, что я здесь. Мне ясно, что статистику они и дальше будут вести неточно, а директор никому оценки за выполнение личных обязательств не снизит. Сейчас разойдутся по своим местам, и каждый станет выполнять работу за двоих. Плюнут на время, забудут, что отдежурили ночь… Люблю я их.

В комнату, где мы заседаем, проскальзывает операционная сестра. Та, новая, Гедвика, красивая девица с точеными ногами. Сестры в большинстве своем остались при мини-юбках. Доктора демонстративно оборачиваются, ожили. А она проплывает лебедью — знает себе цену.

— Пан профессор, вас к телефону.

Встаю. Понимаю, что зря меня беспокоить не стали бы.

Звонит Итка. Обыкновенно, когда у них в неврологии что-нибудь срочное, переговоры со мной ведет только она. Объясняет мне, что у них в клинике больной с большой сосудистой аномалией. Она сейчас как раз смотрит на ангиограмму — оперативное вмешательство не терпит отлагательств. Было бы хорошо, если бы это обсудили на сегодняшней конференции.

— А нельзя подождать до следующей? — защищаюсь я. — У нас график забит до предела!

Она отказывается меня понимать. Аномалия огромная, и времени терять нельзя.

— Видишь ли, если она слишком велика, то уже это само по себе… — тяну я.

— Разумеется. Я знаю, что для операции предпочтительны меньшие. Да только…

— Что «только»? Если б ты знала, как тут все сложно… Я уже не могу требовать от врачей большего.

— Понимаю. Можешь мне не рассказывать. Да только… это ведь Микеш.

— Какой Микеш?

— Сколько ты знаешь Микешей?

— Микеш из интерната Главки?

— Он самый, — подтверждает она. — Вы его звали Митей.

— Откуда ты знаешь, как мы его звали?

— Да уж знаю. Может кто-нибудь прийти с его историей?

— А сама ты не можешь?

— Нет, у меня амбулаторный прием. Вот что, — произносит она приглушенно — должно быть, не хочет, чтобы ее слышала сестра, — придет, наверно, наш доцент. Ему не терпится показать вам эти снимки лично.

— Я счастлив!

И снова она ратует за то, чтобы взять Митю пораньше. У него уже что-то вроде вялого паралича руки и начинает двоиться в глазах. Как бы не началось кровотечение.

— Ну ладно, пускай доцент приходит прямо сейчас, — говорю я.

И, не утерпев, добавляю:

— А как вы узнали, что он был со мной в интернате? Он спрашивал про меня?

— Не думаю, да и какое это имеет значение, — нетерпеливо перебивает она. — Только, пожалуйста, не отказывай ему сразу. Взвесьте все. Вспомни, сколько аномалий ты оперировал, и большей частью успешно…

— Ну, насчет большей части ты преувеличила, я тебе покажу цифры, сейчас я как раз делаю таблицу для конгресса.

— Ну, поступай как знаешь. Просто я думала…

— Я понимаю, товарищ по интернату, но пойми, я сначала ведь должен увидеть!

Иду назад к врачам. Митя… Внешность молодого Вертера, меланхолическое бледное лицо, темная волнистая шевелюра. И характер был романтический. Писал стихи, некоторые даже печатали. В интернат пришел позже меня. Учился на философском. Мы некоторое время жили вместе. Потом ко мне переселился Поличанский, тоже медик, нам было удобно вместе заниматься. А Микеш как раз договорился с Фенцлом — они прожили в общей комнате до самого закрытия интерната. Ни один из них не успел тогда завершить курса: пришла оккупация, и все полетело к чертям.

Врачи меня ждут: производственное совещание кончилось. Приношу извинения, должен их ненадолго задержать. При слове «аномалия» покорно садятся. Я знаю, что они думают. «Аномалия — конек шефа!» Вижу по ним, что случай их не очень заинтересовал.

Танцующей походкой вошел доцент Хоур из неврологической клиники. Итка любит его копировать. Берет молоточек двумя пальцами и встряхивает головой:

«Студенты, неврологическое обследование должно выглядеть эстетично. Молоточком проверяют рефлексы, а не забивают гвозди».

Он приветствует нас преувеличенным поклоном, пространно извиняется, что должен нас немного задержать. Наконец достает снимки. Врачи уже не кажутся индифферентными. С любопытством сбились возле негатоскопа. Видим образование, похожее на светлый клубок. От него вьются приводящие и отводящие сосуды. Наш рентгенолог показывает нам сосуды, которые, очевидно, питают аномалию. Молчим. Всем ясно, что ситуация неразрешима.

Первое слово за мной. Нерешительно говорю:

— Ужасно она большая. Нечто подобное я оперировал два года тому назад, и это было невероятно сложно…

— Убрать ее полностью просто невозможно, — полагает Кртек.

— Слишком глубоко она залегает, уже в одном этом серьезный риск… — поддерживает его Румл.

Суждение Гладки особенно категорично.

— Бессмысленно, — говорит она. — Там уж наверняка атрофия прилегающей ткани. А если вспомнить, что это лобная и височная доли…

Хоур встряхивает головой и патетически возвышает голос:

— Но у него ни малейших нарушений высшей нервной деятельности, атрофии серого вещества безусловно нет. Он высокоинтеллектуален, я сам его обследовал. Мы с ним немного поговорили на французском. Это его область. Он даже читал мне в оригинале Вийона, Элюара…

Румл лукаво подмигивает Гладке и ухмыляется. Наверно, думает: «Мне бы его заботы!..»

Я действительно не знал, как поступить. Мы снова просматривали снимки один за другим, снова взвешивали все «за» и «против». Брать этот случай решительно никому не хотелось.

Доцент глядел на нас с укором.

— Хорошо, если бы удалось ему помочь, — сказал он тихо. — Он превосходный человек. На операцию пойдет спокойно. Просит только раньше времени не говорить жене.

Я обещал, что приду посмотреть Микеша еще сегодня, потом решим, что делать.

— Он будет рад, — сказал мне на прощание Хоур, — говорит, он вас знает — в студенческие годы жили в одном интернате, но сам к вам обращаться не хотел.

Этого только недоставало! Всем стало ясно, что, не будь особых обстоятельств, я этот случай отклонил бы. Но тут был Митя. Он стоял у меня перед глазами, когда я шел в операционную и после — когда мылся перед операцией на гипофизе. Я представлял его себе все более явственно и живо. В самых разных видах, каким я его знал: в рубашке апаш и с гитарой, в толстом свитере с кашне вокруг шеи (он был не закален, а в интернате топили экономно) и даже в фехтовальном костюме. Ловкостью и силой он не отличался, а фехтование просто не любил, но спортивные тренировки были необходимым условием для получения стипендии, учрежденной Главкой.

Я невольно улыбаюсь. Представляю себе, как мы стоим с Митей друг против друга, а фехтмейстер отдает нам приказы, сбиваясь на родной польский язык:

«Маски на глову, маски на вниз».

Митя при этом ужасно томится. Стремительные, четкие движения — не его стихия. Когда кончаем, с кислым видом стягивает капюшон:

— И почему я не пошел в семинарию?..

А я шлепаю его рапирой и подсмеиваюсь:

— Где твоя твердость духа, рыцарь Главки?

Он, не стесняясь в выражениях, посылает меня куда подальше — для семинарии он еще явно не созрел — и собирается на свидание. Брюки мы из принципа не гладили, а клали на ночь под матрас. Митя настроен романтически, должен преподнести барышне хоть букетик фиалок. А так как денег достать негде, продает обед. Но есть-то ему хочется, и он идет к табльдоту «мародерствовать». Это очень просто. Садишься на освободившееся место, где кто-нибудь оставил на тарелке два-три кнедлика. Потом протягиваешь ее интернатскому служителю пану Дробилкову. Говоришь, что хотел бы добавку соуса и еще один кнедлик. И на подъемнике поступает к тебе целая порция.

Мы постоянно хотим есть. Поднимаем шум: «Что это за ужин? Две сухие сардельки и кусок хлеба!..» Митя кричит больше всех. Из дома он ничего не получает, бегает по урокам и еще старается отослать крону-другую матери.

Я завязываю марлевую маску, надеваю перчатки. В операционной все на своих местах. Передо мной подготовленное операционное поле. На мгновение мне кажется — это Митя.

Начинаю. Вычерчиваю скальпелем большой подковообразный разрез. Идут в ход зажимы, пинцеты, электрокоагулятор. Мне ассистируют Ружичка и Кроупа. Возле анестезиолога топчется Зеленый: Он хорошо фотографирует. Если потребуется, может сделать снимок во время операции.

Операционная сестра внимательно следит за каждым моим движением. Глаза над марлевой повязкой вполне могли бы принадлежать какой-нибудь восточной красавице, если б глядели из-под покрывала, а не из-под белой косынки. Они серо-голубые и ясные. Медсестра Ольга действительно очень хороша. Протягиваю руку, и она подает мне зажим. Всегда именно то, что нужно.

Я распрямился — немного перевести дух. Доцент быстро скоагулировал все сосуды, так что нигде ничего не кровоточит.

И неожиданно меня охватывает радость. Я знаю, эти люди вокруг стоят вместе со мной на страже каждой ниточки сосуда, каждого волоконца нерва, каждого вдоха и выдоха, доносящегося из респиратора.

Делаю широкую трепанацию. Под открытой костью нежно-пульсирующие лобные доли. Их надо приподнять и отодвинуть в сторону. Под ними видно что-то серовато-белое. Да, это опухоль, которая пробилась и в переднюю ямку черепа. Обволакивает оба зрительных нерва. Но она мягкая и не срослась с ними, так что их можно высвободить.

Зеленый с нацеленным фотоаппаратом ждет, когда я разрешу ему сделать снимок. Я на минутку прерываю операцию. Операционное поле снова промывают и осушивают. Останавливают кровотечение. Теперь можно сделать и снимки. Лучше спереди, чтобы были видны зрительные нервы.

Продолжаем. Ольга пододвигает мне винтовой табурет. Так будет удобней. Я улыбаюсь ей. Даже под маской видно, что она зарделась. Подставляет лоток, куда я кладу мягкую ткань иссеченной опухоли. Стрелки часов на противоположной стене то и дело пролетают еще на двадцать-тридцать минут.

Шапочка Кроупы уже насквозь промочена потом. Струйки его стекают по лбу и попадают в глаза. По временам он зажмуривает их и моргает.

— Хотите отдохнуть? — спрашиваю я (главврач с периферии у нас гость, он не привык к операциям, длящимся несколько часов).

Кроупа отрицательно качает головой. Зеленый берет кусок целлюлозы и вытирает ему лоб. Продолжаем. Вспоминаю, что наши врачи рассказывали о Кроупе перед прошлым семинаром. Главврач живет в общежитии, как и все, кто тут проходит курс усовершенствования. На воскресенье обыкновенно уезжает домой. Один раз для него это оказалось неудобным. Он позвонил по междугородному жене и стал пространно объяснять, что оперировать придется и в субботу утром, так что приехать он ни при каких условиях не сможет. Кто-то из врачей услышал это и сыграл с ним шутку. Включил селектор, микрофон которого находился рядом. Врачи во всех комнатах слышали объяснения Кроупы и помирали со смеху.

Прошу его еще немного отвести мягкие ткани. Он очень искусно выполняет это. Умелый. Его особенно интересуют операции при травмах головы — он работает вблизи зимнего курортного центра. Наши все любят Кроупу, веселого, общительного толстяка.

Кончаем. Убрали всю опухоль. Ружичка шьет твердую оболочку и закрывает костный дефект. Теперь можем распрямиться. Рассуждаем, почему пациентка не попала к нам раньше. Зрительным нервам трудно нормализоваться. Зеленый, ее палатный врач, сообщает, что больную неправильно лечили от какого-то неясного гормонального расстройства. И только жалобы на зрение помогли диагностировать опухоль.

Ружичка лихо ведет стежок за стежком: немного рисуется перед Кроупой.

— Шевелись, Оленька, шевелись, — покрикивает он на сестру, хотя та подготавливает каждую нить задолго до того, как он протягивает руку.

Ольга молчит. Она его не слишком жалует. Это пижон с мефистофельскими бровями. Больным он очень импонирует («клиентура» его — главным образом светские женщины), но, если в операционной действительно кризис, иногда поддается малодушию. Начинал он с пластических операций. Его конек — повреждения периферических нервов. Он хорошо владеет микрохирургией: шов нервных волокон, анастомозы по собственной методике.

Итка недолюбливает его еще больше, чем медсестра Ольга. И копирует так же метко, как своего шефа. Широко упершись в пол ногами, сует одну руку в карман и высокопарно произносит:

— Леди и джентльмены! Будущность нейрохирургии — в нервном волокне. И потому исследования в этой области должны восходить непосредственно к ядру клетки…

Я не могу удержаться от смеха. И всегда Ружичку защищаю:

— Дался он тебе! Периферические нервы-то он знает очень хорошо.

— И что? — категорически заявляет она. — Никто у него этого не отнимает. Но к чему задирать нос?

Позу моя жена решительно не переносит. Не знаю другого человека, который бы так чутко реагировал на малейшее проявление пафоса, как она. Еще до того, как мы с ней ближе узнали друг друга, я видел ее в аудитории на лекции одного профессора (она заканчивала курс на медицинском, который вынуждена была в войну прервать). На фоне остальных девиц Итка выглядела не очень-то презентабельно. Девицы тогда делали себе затейливые платья и прически, она же была одета всегда скромно, светлые, коротко остриженные волосы носила гладко. Лекции она слушала очень внимательно. Случалось, что профессор, читавший в несколько помпезной манере, неожиданно повышал голос и сопровождал свои сообщения театральной жестикуляцией, — маленькая медичка из первого ряда прикусывала губу, силясь сдержать смех, в больших карих глазах вспыхивали искорки иронии. Они-то наконец меня с ней навсегда и связали.

Она была объективна, не делала исключения и для меня. Ее направили ко мне на практику, а случалось, и я не мог не говорить о чем-то в патетических тонах. Реакция ее всегда была одна и та же: рот силился сдержать усмешку, в глазах дрожала затаенная ирония. За годы, что мы провели с ней вместе, это повторялось в самых разных ситуациях: когда у меня бывали выступления по каким-нибудь торжественным поводам, когда я открывал конгресс или бывал захвачен в Обществе какой-то темой… Я привык следить за выражением Иткиного лица, как следит автомобилист за колебанием стрелки спидометра.

Однажды я Итке в этом сознался, что привело ее в ужасное смущение. Она потом старалась скрыть свою ироническую усмешку, да только без особого успеха — я хорошо распознавал ее реакцию.

Меня зовут в другую операционную. Бригаду там возглавляет Кртек. Убирает хорошо доступную опухоль оболочек мозга, которая захватывает сверху оба полушария. Ситуация и сама по себе непростая, а опухоль вросла к тому же в продольный синус. Со всех других сторон она тщательно убрана. На что решиться? Не трогать остатки опухоли или убрать ее вместе с частью синуса? Больной молод, радикальную операцию перенесет. Но трогать синус очень рискованно. Кртек за его резекцию. Я соглашаюсь.

Похоже, что к отрезку синуса под опухолью вообще не подступиться. Первый осторожный надрез нас успокоил. Должно быть, удалить это все-таки можно. Но еще одно касание скальпелем — и операционное поле сплошь залито кровью. Все замерли. Я встаю рядом с Кртеком, помогаю остановить кровотечение. Кровь льет неиссякаемым потоком. Тампонируем, осушаем, снова прикладываем тампоны. Наконец в стенке синуса видим дефект. Просвет русла сужен, но не закрыт целиком. Это меняет дело. Дефект следует закрыть.

Кртек не теряет головы, не пытается переложить на меня операцию. Ираскова довольно неуклюже ассистирует, не знает, за что раньше хвататься. Я посылаю за Зеленым. Он быстро моется, помогает готовить фасцию, берет в руки отсос и коагулятор. Анестезиолог объявляет, что давление падает. Добавляем анестетик. Прикладываем к обнаженной ткани кусочки ваты, смоченные в физиологическом растворе. Напряженно молчим. Ждем. Опасливо следим, не просочится ли из-под квадратика ваты кровь. Зашитый синус держит.

Мы с Кртеком понимаем друг друга без слов. Взгляды наши встретились — мы улыбнулись друг другу глазами.

— Теперь это докончу я, — говорит он, — думаю, все будет в порядке.

Я верю. Немного найдется людей, на которых я мог бы с такой же уверенностью положиться. Он опытен и умен. Студентов, попадающих к нему на практику, держит в ежовых рукавицах. Практикант либо вкалывает, либо уходит. И как ни странно, никто на него не жалуется, у медиков он непререкаемый авторитет. В различных хирургических отделениях трудится целая плеяда его учеников.

Несколько лет тому назад у него умерла от лейкемии единственная дочь. Он воспитывал ее один — мать давно их оставила. После этой смерти он стал другим человеком. Прежде был громкоголосый и разговорчивый, умел смеяться, как сатир. Теперь стал сух, ироничен, немногословен. Больным он казался холодным. Откуда им было знать, что его тяготили печаль и ощущение несправедливости, со смертью дочери никогда его не покидавшие. Узнав тогда ее диагноз, он заперся у себя в квартире и долго никого к себе не допускал. Не ходил даже на работу. И только у ее постели превозмогал себя и становился на какое-то время прежним. Когда она умерла, он несколько недель жил отшельником, не хотел видеть даже близких друзей.

Помню, как он принял меня наконец после долгого перерыва. Сидел напротив и отворачивал лицо. Прямо чувствовалось, как он заставляет себя терпеть мое присутствие. Я заговорил. Повторял много раз, что он должен попытаться забыть, найти смысл жизни в работе. Рассказывал о трудностях, которые испытывает клиника. Напоминал о случаях, которые он знал. Он не поднимал головы.

— Все ложь, — сказал он один раз. — Я был, в сущности, счастлив и не понимал этого. Жизнь для меня имела смысл, а я все чего-то искал. Был точно слепой. Не представлял, например, о чем дочь думает, когда мы сидим рядом в садике. Бывало, я просматриваю специальные труды — а она просто лежит, откинув голову, и смотрит в небо. Мне казалось, она разбазаривает время. Тут — книги, которые она читала далеко за полночь. Есть среди них стихи, которые я не понимаю, и это повергает меня в отчаяние. Я знал о ней так мало…

Он закрыл лицо руками и несколько минут не отрывал их. Меня глубоко тронула тяжелая печаль, которая была в его словах.

— В жизни ничто не имеет смысла, — взглянул он на меня. — Каждый из нас в свое время это поймет. Только одни раньше, а другие позже. Вся человеческая жизнь — обман.

Он поднялся, сделал несколько шагов к окну и, стоя ко мне спиной, сказал:

— Я не могу пока нормально говорить с людьми. Не трогайте меня еще некоторое время. Я возвращусь. Что мне еще остается?..

На столе у него была фотография дочери. С портрета улыбалось девичье лицо, в руке была ракетка. И тут он видел свою вину. Он принуждал дочь заниматься спортом, хотя она часто бывала утомлена. Хотел, чтоб у нее были хорошие отметки, чтоб она изучала медицину. Он обвинял себя в том, что, быть может, ускорил трагическую развязку.

В конце концов он к нам действительно вернулся. Начал работать до глубокой ночи, часто и ночевал в клинике. Выбрал себе новую область: хирургию неутолимой боли. Над этой темой он работает и по сей день. У него есть ряд последователей в периферийных больницах, где нашли практическое применение результаты его исследований.

Оперировать кончили очень поздно. Хорошо это помню, потому что в тот день торопился на заседание Совета Общества Пуркине. Так не хотелось еще раз оправдываться своей занятостью — ведь остальные члены Совета в том же положении. Поэтому, когда перед самым уходом еще раз позвонила Итка, в голосе у меня звучала досада.

— Ты представляешь, уже расцвели черешни, — сказала жена. — Если хочешь увидеть, пока не начали облетать, надо ехать сегодня же.

— Да что ты… — произнес я немного раздраженно.

Я уже высчитал, что на Совет приеду с получасовым опозданием.

Как хорошо, что она поняла меня иначе:

— Нет, правда расцвели, честное слово! Я шла по парку к фармакологическому институту…

Я опустился на стул. Не отводя глаз от часового циферблата, представил себе вдруг, как шли мы с ней к первым цветам черешни все годы, с той первой весны, когда только узнали друг друга, — прикрыл глаза и забыл о часовом циферблате.

— Ну никогда бы не подумал! Ведь еще только конец апреля!

— Может, конечно, и не все, — подстраховалась она, — но ведь это уже не важно. Ты как, сегодня вечером сумел бы вырваться?

Голос был молодой и радостный. Не догадалась, к счастью, как я спешу. Это могло бы испортить ей настроение. Я неожиданно вообразил себе ее такой, какой увидел в первый раз, еще студенткой, на «нашем» цветущем склоне. Мы приехали тогда на велосипедах. На ней была простенькая белая блузка и широкая пестрая юбка, трепетавшая на ветру. Она бегала от дерева к дереву и прятала лицо в гуще белых соцветий. Казалось, это разыгравшаяся вила. Должен признаться, что я никогда вполне не понимал этой ее влюбленности в цветущие деревья, но всегда старался ее разделять.

— Постараюсь устроить, — пообещал я.

Я перечислил ей, что мне еще предстоит сегодня. После собрания вернусь в клинику и тогда только смогу держать с Кртеком совет. Надо зайти хоть на минутку к Микешу — поздороваться. Я спросил, не пойдет ли она со мной.

— Нет, лучше нет, — ответила она поспешно. — Я подожду тебя дома. Заедешь, возьмем что-нибудь поесть и сможем там пробыть до темноты.

— Договорились.

Положив трубку, я стал торопливо прикидывать, в котором часу стемнеет. Этот «наш склон» — за городом, езды туда не меньше получаса. Совещание с Кртеком придется сократить. Но Микеша откладывать нельзя — я чувствовал, что он ждет меня с нетерпением. Операции боится каждый, даже когда не обнаруживает этого открыто. Надо помочь ему уяснить себе положение дел. Но я еще и сам не знал, решусь ли оперировать.

Проблема эта тяготила и отвлекала меня — и на собрании, и при беседе с Кртеком. В результате вместо составления плана научных работ мы всесторонне обсуждали с ним, стоит ли делать эту операцию… Кртек был вначале настроен еще более скептически, чем я. Кончили тем, что исчеркали весь анатомический атлас схемами подхода к сосудистым структурам и постепенно пришли к выводу, что попытаемся всю аномалию убрать.

Но надо было смотреть правде в глаза. Микешу угрожало прежде всего кровотечение. Если бы так случилось, трудно было бы рассчитывать на благополучный исход. В конце концов поладили на том, что ничего другого нам не остается.

Хотя решение и было принято, легче от этого не стало. Риск был слишком велик. Но ведь для Мити это был единственный шанс выкарабкаться.

Мы с Кртеком молча сидели друг против друга. Он поднял на меня глаза.

— Оперировать буду, конечно, я сам, — опередил я его.

— Но это ведь… все-таки друг… Я могу попытаться…

Я отрицательно покачал головой:

— Будешь мне ассистировать. Надо себя перебороть. Именно потому, что друг. Надеюсь, и ты меня прооперируешь, если со мной произойдет нечто подобное?

Он не сразу ответил — наверное, осмысливал вопрос.

— Пожалуй, — допустил он такую возможность, — если только не найдется человека, которому это удастся лучше.

— Думаешь, найдется?

— А что ж. Но, говоря по правде, не ручаюсь, что ему тебя доверю.

Я рассмеялся:

— Вот-вот. Ты хоть меня по крайней мере понимаешь.

Судьбу Микеша мы решили, а он еще и не подозревал об этом. Разъяснения были возложены на меня. Прежде всего нельзя, чтоб он боялся. Попытаюсь уверить его, что все кончится хорошо. Я знаю, как способен надломить больного страх.

Когда я постучался в дверь его палаты, я не уверен был, что вообще его узнаю. В последние годы со мной не раз заговаривал какой-нибудь пожилой незнакомый мужчина, и из него потом проклевывался товарищ моей юности.

Но тут не оставалось места никаким сомнениям. С постели у окна смотрел на меня Митя, только немного старше прежнего, которого помнил я. Волнистые волосы тронула седина — хотя совсем немного. Лицо каким-то чудом сохранило юношеский облик, как иногда бывает у людей, посвятивших себя любимому делу. Он, кажется, даже и не прибавил в весе. Поверх пижамы у него были свитер и кашне, совсем такие, как нашивал он в интернате, — должно быть, и теперь он часто простужался.

Мы подали друг другу руки и взаимно смерили друг друга испытующими взглядами. Нет, в чем-то он все-таки изменился. Исчезла былая непосредственность, улыбка его мне показалась сдержанной, взгляд пытливым и непривычно оценивающим. Мимику его красивого лица определяли всегда мгновенные реакции, то грустные, то мягкие и приветливые. Теперь добавились морщинки, и выражение было спокойным и задумчивым.

Оба мы слегка растерянны. Он чуть прищурился, чтобы видеть яснее. Понятно, у него нарушена острота зрения. Старается лишний раз не поднимать левой руки — не хочет, видимо, напоминать мне, что она менее подвижна.

Оба соседа деликатно вышли в коридор. Начинаю расспрашивать о жизни. Узнаю, что он школьный учитель. Вспоминаем кое-каких товарищей по интернату. Микеш иногда видится с Фенцлом, который, оказывается, работает в министерстве. Недавно встретил и Поличанского. Мне о нем случайно известно, что он главврач детской лечебницы неподалеку от Праги…

Болтаем, но что-то в нашей беседе не клеится. Слова как будто скользят по поверхности и только отдаляют нас друг от друга. Странно: ведь внешне он для меня почти тот же и время для него как бы остановилось. Волосы теперь длиннее, чем прежде. Надо лбом и у шеи все так же свиваются в мягкие кудри. Даже не поредели. Еще не одной женщине мог бы вскружить голову.

Говорю ему это с улыбкой, стараясь быть как можно сердечней и искренней. Он пожимает плечами и не улыбается мне в ответ. Я спрашиваю о его семейной жизни, о детях — разговор на такую тему, кажется, мог бы поддержать любой. Но Митя не вытаскивает из кармана фотографий, как это принято при встрече старых товарищей, не видевшихся годы. Говорит, что детей нет. Жена — переводчица, это удобно, потому что она большей частью дома. О моей работе и моей семье вообще не спросил.

Нехорошо ему, перемогается, подумал я. И потому оставил светскую беседу и начал говорить о том, что, вероятно, больше всего его занимало, — о сосудистой аномалии. Это не опухоль, но действие ее на мозг примерно то же. Она образуется сплетением сосудов и давит на мозговую ткань. У него это, я полагаю, с детства, как обычно бывает. Но симптомы всегда проявляются не сразу, часто уже только в более позднем возрасте. Сейчас положение, видимо, усугубилось, и потому я рекомендовал бы операцию. Если аномалию уберем, опасность устранится, и ему сразу станет легче.

Он слушал внимательно, но вопросов никаких не задавал. Мне пришлось признаться, что обширность таких образований не особенно благоприятствует операции, но есть опасность, что кровотечение начнется и без вмешательства, а тогда это будет опасно для жизни. Надежнее прооперироваться. С другой же стороны, есть целый ряд больных, которые отказались от операции и живут по сей день. Предсказывать тут ничего нельзя.

Он встал, открыл окно. Прошелся по комнате и снова сел на койку против меня.

— Не бойся, Митя, — старался я придать своему голосу как можно более спокойное звучание. — Видишь ли, я на таких операциях, что называется, собаку съел. Знаю, что надо делать. В конце концов, это такое же вмешательство, как и любое другое…

— Да не боюсь я, — проговорил он равнодушно. — Не так уж я за жизнь цепляюсь.

Не сиделось мне у него.

— Зачем ты это говоришь? Что с тобой произошло? Раньше ты был совсем другим. Я помню тебя жизнерадостного, веселого…

Он принужденно улыбнулся.

— Послушай, — начал он тихо, — я прекрасно знаю, что никто у нас не делает эти операции лучше тебя. Ты вообще пользуешься широкой известностью…

— Пожалуйста, не надо… — запротестовал я.

— Постой, дай мне сказать. Мог ли бы я желать другого хирурга? А между тем…

— Что? У тебя с этим какие-то проблемы?

— Ты спрашивал, что со мной. Буду откровенен.

Некоторое время он сидел потупившись. Потом резко поднял голову:

— Я хочу вести с тобой честную игру. Ты обходишься со мной как с приятелем — навестил вот и думаешь, что иначе и быть не должно. А между тем я отношусь к тебе по-другому. Я никогда тебя не любил. Ты, верно, удивлен — так, прямо, от меня ты этого еще не слышал… А меня все в тебе раздражало. Ты был… абсолютно уверен в себе, все ты знал наперед… Тебе всегда было совершенно наплевать, что думаю я. Помнишь, как ты мне объявил, что к тебе переезжает Поличанский? Меня ведь это очень поразило. Я еще мало прожил в интернате — мне было далеко не безразлично, с кем делить комнату. Ты даже не поинтересовался тогда, имею ли я что-нибудь против…

— Но ты же сам всегда говорил, что ты и Фенцл…

— А что я мог сказать, когда ты меня поставил перед свершившимся фактом? Я для тебя был нуль — мальчишка, который не знает, чего хочет!

— Митя!

Он уже не был спокойным. Вспыхнул, повысил голос:

— Для тебя не существовало никаких проблем, ты был выше их. Помнишь, как ты подсмеивался над Фенцлом, когда он дошел до ручки перед последним экзаменом? Слабость ты просто не переносил.

Я ожидал всего, но не подобного обвинения. Не находил слов и только тупо смотрел на Митю. Вместо ответа в голову лезло воспоминание. Как-то возвращаюсь в интернат. Поздний вечер, если не ночь. Должно быть, я был на свидании; может, и танцевал — не помню. В соседней комнате еще не погасили свет. Стучу. Мы имели обыкновение заходить друг к другу на огонек в любое время дня и ночи.

Вхожу — вернее, шутки ради вплываю шагом танго, насвистывая какой-то тягучий шлягер, который в те времена был в моде. Оба сидят над лекциями. У Фенцла голова обмотана полотенцем. Не удержавшись, начинаю смеяться. Пепик Фенцл недовольно отворачивается, Митя встает и идет варить кофе.

— Меня раздражало, как ты давал отповеди Фенцлу, — продолжал Микеш. — Быть может, не всегда он рассуждал логично, но ты осаживал его на каждой фразе. Мне было его жаль.

— Митя! Мне и в голову не приходило, что ты так на все реагировал! В интернате мы тогда привыкли брякать первое, что придет в голову. В этом и была особенная прелесть нашего общения! Каждый мог высказать другому все прямо в глаза.

— А он был не такой, как ты: не умел настоять на своем, но знал массу вещей. Ты и не представляешь, какой он был впечатлительный. Твое расположение он ставил очень высоко…

— Да что я ему такое сделал?

— Вот это я тебе уже который раз пытаюсь объяснить. Однажды мы втроем поехали куда-то на Кокоржин. У Фенцла была с собой книга, которой он очень дорожил. Он нам читал из нее. Там были разные сентенции, и, кстати, именно о дружбе. Но это ты, наверное, уже забыл.

— Совсем нет, если хочешь знать. Мы ехали на велосипедах, потом лежали в полдень на какой-то пасеке, откуда открывался вид на всю окрестность. У каждого был с собой кусок хлеба с колбасой. Действительно, Фенцл нам в тот раз что-то читал. Откуда, теперь уже не помню, но мне это тогда показалось чем-то вроде альбома барышни из пансиона благородных девиц.

— Фенцл ставил дружбу очень высоко. Ему хотелось, чтоб ты его лучше понял — ведь он же с нами всем делился, но только ты этого никогда не ставил ему в заслугу.

— Да ни к чему мне было копаться в разных сантиментах! — не сдержался я.

— Для тебя все было сантиментами, даже и то, что для нас было важно и серьезно. Если ты не понимал кого-то, то, махнув рукой, шел дальше.

— Митя, почему именно сегодня ты мне говоришь все это?

— Да что ж мне повторять все снова? Хочу играть с тобой в открытую — вот почему! Ты у нас с Фенцлом прямо-таки поперек горла стоял. А теперь судьба сыграла со мной злую шутку. Ты один можешь вытащить меня из ямы, куда я попал.

— Да хватит этих разговоров, бог мой!

— Постой, я еще не кончил. Я допускаю, что как раз теперь веду себя и неумно, и нетактично, но надо поставить точку над «i». Я хочу договорить. Теперь мне все уже представляется несколько иначе. Ты просто был тверже, чем мы. Поэтому, наверно, и достиг чего-то в жизни. Быть может, я тогда действительно был слишком мягкотелый и сентиментальный, и ты не зря нам говорил, что…

— Серьезно, я не понимаю, почему…

— Сейчас скажу. Я хотел дать тебе время подумать, стоит ли тебе меня оперировать. Ты мог бы с успехом передоверить это кому-нибудь из своих людей.

— Ты на этом настаиваешь? — спросил я уязвленно и с горечью.

— Да нет. Как я могу? Ты, безусловно, делаешь такие вещи лучше всякого другого.

— Так не сходи с ума и прекрати эти самокопания. Всегда вот так ваш брат гуманитарий: хоть сдохни, но чтобы все искренне и честно!

Он не сдавался:

— Видишь ли, это несколько сложней… Уж и не знаю, как мне…

Я встал.

— Ну вот что: отложим это до другого раза. Когда все будет позади, где-нибудь встретимся, и ты разберешь меня по косточкам…

Оставалось только пожать друг другу руки. Я обещал в ближайшее время зайти — сообщить дату операции, и постараться, чтоб его перевели к нам побыстрей.

На всякий случай заглянул еще в ординаторскую — Итка, сказали мне, давно уехала. Я сел в машину и включил зажигание. То, что наговорил мне Митя, не выходило у меня из головы. Снова представилась прогулка, на которую он ссылался… Вспомнилась маленькая деталь. Фенцл на обратном пути устал — не привык к долгой езде на велосипеде. К тому же велосипед был очень старый и тяжелый — не собственный, а взятый напрокат. Я поменялся с ним, дав ему свой, более легкий. Огромное удовольствие доставила мне та поездка — занятия не позволяли часто вырываться на природу. Я помню, что в тот день был с Пепиком и Митей очень счастлив.

«Общий кров, общий стол, братской дружбы ореол!»

Надпись у нас в интернате, над которой я так часто иронизировал. Но, положа руку на сердце, разве не жили мы тогда в полном соответствии с этой сентенцией? Если кому-нибудь присылали посылку из дому или на частном уроке давали какое-то угощение — два-три пирожка, конфеты… — сейчас же все делилось поровну в наших двух комнатах. Микеш с готовностью давал мне свои белые апаши, когда на горизонте появлялась новая симпатия. Посуду, утварь — все это держали мы сообща. И как могли, старались выручать друг друга.

Я ехал домой за Иткой, и настроение у меня было неважное. Откуда взялась эта неприязнь? Зачем понадобилось Мите подводить итог нашим отношениям? Ведь, кажется, нигде не окружала нас такая радостная атмосфера дружбы, как в годы студенчества в интернате. Разные сценки из прошлого проходили у меня перед глазами, как диапозитивы. Невольно вспомнилось, как мы поехали однажды в Татры. На расходы каждый внес, сколько мог. Мой пай был самым значительным — у меня было много уроков. Как сейчас вижу привал где-то высоко в горах, у всех натерты ноги, потому что ни у кого нет подходящей обуви. Вижу, как пускаем по кругу буханку хлеба и мажем куски маргарином. Как жмемся друг к другу на заброшенном сеновале, где решили провести ночь, — не предполагали, что на такой высоте будет собачий холод.

Быть может, обо всем этом Митя и Пепик забыли?

Те давние воспоминания для меня действительно одни из самых прекрасных. Однажды во время похода в Татрах мы до того устали к вечеру, что не могли сделать ни шагу. Денег на ночлег не было, и мы упросили привратника в одном большом отеле позволить нам подремать в вестибюле на лавках хотя бы до света. В четыре утра он нас вытурил, и мы устроили состязание по стометровке — чтобы согреться. В другой раз набрели на какой-то лагерь учащихся католической семинарии, где как раз в это время раскладывали к ужину кнедлики из дрожжевого теста. Еще теперь стоит у меня перед глазами глубокая тарелка, откуда поднимается такой приятный пар. Поличанский скулил так долго, что в конце концов нам тоже дали кнедликов. Мы ели и наперебой хвалили Поличанского за предприимчивость. Правда, хвалили мы его до той минуты, пока не явился старший и не вытребовал с каждого из нас по три кроны.

Три кроны! Я уж не помню, куда мы тогда по горам ходили, но никогда не позабуду, какими дружными ругательствами награждали потом эту католическую «филантропию». По-моему, в те времена мы действительно жили как братья.

Когда пора студенчества окончилась, потеряли друг друга из виду. Я успел завершить курс медицины еще до закрытия высших школ, потом попал в провинциальную больницу, где проработал весь период оккупации. Поличанский не досдал нескольких экзаменов — не повезло ему. Митя с Фенцлом получили дипломы лишь после войны, и это, собственно, все, что я о них знал. Когда я пришел в клинику, работы было невпроворот, я ничего не умел, все вечера приходилось учиться. Товарищи по интернату исчезли с горизонта, но где-то подсознательно я верил, что не навсегда.

Быть может, те двое избегали меня намеренно. Теперь мне это представляется правдоподобным, поскольку некоторых однокашников я иногда встречал. Например, Страку, который в бытность свою в интернате играл на скрипке. Ему было отведено на это специальное время. За две минуты до того, как оно истекало, за дверью, глядя на часы, стояла целая толпа студентов. И ровно через две минуты начинала дружно барабанить в дверь. Страка обрывал игру на половине такта. Но и об этом вспоминал он с удовольствием. А тут как-то я встретил одного из наших… у него в те времена была приятельница в Будчи. Иногда она проводила его к себе контрабандой. Однажды ночью у них была проверка. Наш однокашник повел себя как истый рыцарь Главки. Вылез в окно и повис на руках, уцепившись за карниз. Положение было спасено, но он не удержался и упал со второго этажа во двор, схлопотав при этом перелом ноги у щиколотки. Еще нашел в себе силы помахать испуганной девчонке, смотревшей из окна, чтобы та ничего не заподозрила, и ползком добрался до интерната. Ушло на это два часа. Только оказавшись у себя в комнате, он потерял сознание.

Тогда я уже стажировался в хирургическом отделении и мог определить, что это перелом. Мы дотащили его до какой-то больницы, где ему наложили гипс. Когда мы встретились, он вспомнил и об этом. А я даже не знал, что он потом на этой девушке женился.

Итка не сделала мне никаких замечаний за опоздание. На столе были приготовлены бутерброды.

— Может, захватим с собой? — предложила она.

Итка горела нетерпением.

— Можно, но я совсем не голоден.

Она мгновенно завернула бутерброды. Пока я переодевал пиджак, ждала, глядя куда-то поверх моей головы, и на полуоткрытых губах ее блуждало отражение улыбки. И снова я невольно подивился, как мало она изменилась. Все еще стройная и миниатюрная, как много лет назад, только волосы приобрели другой оттенок — теперь они пепельно-белокурые, и лишь когда сильно утомлена, видно, что и ее коснулось беспощадное время. Но если она предвкушает что-то радостное, как теперь, то кажется на много лет моложе.

На мостовой вода. А я и не заметил, когда прошел дождь. Город остался позади. Перед нами светло-зеленый склон. То тут, то там засветится распустившийся терновник, мелькнет белая черешня. Небо по-весеннему синее, с бегущими облаками. Как раз когда подъезжали к черешневому саду, из облаков вынырнуло солнце и затопило все своим светом.

Автомобиль карабкается по дорожке. Въезжаем прямо под цветущие кроны. У Итки, как в былые годы, захватывает дыхание от восторга.

— Я знала, что так будет! Все расцвели! Смотри, сколько пчел!..

Солнце ласково греет. Хоть ложись на траву и смотри сквозь воздушные белые гроздья на небо…

— А это ты неплохо придумала — приехать сюда именно сегодня, — говорю я.

Воздух свежий и весь какой-то душистый. На западе громоздится розовый вал туч. Вспоминаю, как мы приехали сюда с Иткой, когда ждали нашего первенца. Он родился спустя две недели. Через год после этого умерла Иткина мать. Мы приехали сюда после похорон, тоже в начале мая. День был какой-то символически ненастный, белые лепестки почти осыпались и покрывали траву. Итка сидела именно на этом месте и тихонько плакала. Слезы текли у нее из глаз неиссякаемым горючим потоком. Мне было тяжко это видеть — она еще никогда при мне не плакала.

Не знаю почему, та давняя Иткина печаль напомнила мне странный разговор с Митей. Сначала я совсем не собирался передавать его жене, но потом начал говорить. Быть может, меня подтолкнул к тому необычный пейзаж — оранжевая гряда туч, будившая неясную тоску. Я пытался рассказывать объективно и трезво, но, к собственному удивлению, не уберегся от патетики и горечи.

— Я был неприятен и Мите, и Фенцлу. Странное это чувство — узнавать о подобных вещах через столько лет… Я так и не понял причины, хотя он это всячески аргументировал…

Итка молчала. Она умела слушать, когда мне надо было, чтобы меня слушали. Солнце совсем зашло, стало прохладнее. Может, все это не так важно, как мне представляется? Итка молчит. А может быть, это ей даже неприятно: такие излияния с моей стороны — большая редкость. Я хотел встать:

— Пойдем, похолодало…

Итка схватила меня за руку:

— Нет, погоди немного…

Она смотрела на меня пристальным взглядом, и глаза ее были серьезны. Потом сказала:

— Ты ведь не знаешь, что мы с Митей…

— Ты с Митей?..

Было странно слышать уменьшительное имя его студенческих лет из Иткиных уст. Оно резануло мне слух еще утром, когда она позвонила по телефону.

— Да, мы какое-то время встречались. Незадолго перед тем, как я с тобой познакомилась.

Запад померк, поднялся ветерок. Мне неожиданно стало очень холодно и грустно.

— А почему ты мне об этом никогда не говорила?

Открытый взгляд карих глаз не дрогнул.

— Мы с тобой обещали друг другу не ворошить прошлого. Ты сам хотел этого, и у тебя ведь до меня были возлюбленные…

А что ж, действительно ведь были! Одну звали Верой, другую Марией, третью уж не помню как. Свидетель бог, со времени своей женитьбы я о них ни разу не вспомнил. Однажды, вскоре после свадьбы, я разбирал стол и вытащил коробку со старыми письмами и фотографиями.

— Смотри, тут мое прошлое, — поддразнил я Итку.

Я думал, она, как всякая женщина, проявит любопытство и захочет поглядеть. Она поступила иначе. Вышла в соседнюю комнату и тоже внесла перевязанную тесьмой пачку. Когда ее развязала, посыпались другие письма, фотографии и засохшие цветы.

— Вот, — сказала она. — Теперь пусть каждый возьмет свои реликвии и бросит в печь.

В этом была вся Итка. Мы свалили их в одну кучу и подожгли. Тогда мне это показалось оригинальным. А теперь, как подумаю, что именно Микеш…

— Но тебе все-таки известно было, что он из интерната?

— Конечно. И странно: о других товарищах ты мне рассказывал, о нем — никогда.

— А он? Упоминал когда-нибудь обо мне?

— Разумеется. Когда мы с ним встречались, он был еще студентом. Потом я начала проходить практику у вас в хирургическом. Рассказывала ему о молодом ассистенте, который нас учит. Как только я произнесла твое имя, он сказал, что тебя знает, и стал о тебе говорить.

Вот оно! Мите я был неприятен, и он не смог забыть об этом по сей день. Но почему? Я был, на его взгляд, слишком самоуверен и тверд? А может быть, и потому еще, что тут была замешана Итка?

— Интересно, как он обо мне говорил. Я думаю… довольно резко…

— Нет, ничего определенно плохого сказано не было. И все-таки… мне тогда показалось, что он против тебя предубежден. Я специально снова и снова о тебе упоминала… это было в ту пору, когда ты начал обращать на меня внимание… И каждый раз это вызывало у него отрицательную реакцию. Один раз, например, он заявил, что ты страшно тщеславный и, когда тебе надо заниматься, не смотришь ни на кого и ни на что. В другой раз начал рассказывать о Фенцле, к которому ты будто бы относился свысока. Однажды он меня с этим Фенцлом даже познакомил. Мне тут же стало ясно, что я не найду с ним общего языка — он был какой-то многоречивый… И показалось, что оба тебя недолюбливают.

Я вздохнул. Мне все это начало представляться каким-то гротеском. Сегодня, когда я хотел выйти из палаты, Митя сделал попытку меня удержать. Может, и он намеревался рассказать мне о себе и Итке?

— И знаешь, дело прошлое, — продолжала она, — но именно эти его камешки в твой огород начали разжигать у меня интерес к тебе. Вообще-то мы не долго с ним встречались. Он для меня был слишком… — Она запнулась, не могла сразу подобрать определение.

— Романтик?

— Нет… Против такого качества я, видимо, не так уж бы и возражала… Он был какой-то не от мира сего… И ужасно сентиментальный. Я никогда бы не соединила с ним свою судьбу, хотя ему этого и хотелось.

— Как он смирился с тем, что вы расстались? Он тебя, разумеется, любил?..

— Возможно. Но он в то же время был очень самолюбив. Был уязвлен, когда узнал, что я намереваюсь с ним расстаться. Ожесточился. Потом я послала ему извещение о нашей помолвке — думала, он придет нас поздравить. Это поставило бы все на свои места. Но, видимо, он не хотел с тобой встречаться.

— Ну а теперь? Он попросил тебя устроить ему протекцию в клинику?

— Он вообще не знал, где я работаю. Мы встретились случайно, при профессорском обходе. Он сразу меня узнал, но, кажется, не очень этому обрадовался. Потом я к нему зашла. И разговор, в общем-то, велся в товарищеском тоне — это мне удалось. Он долго мне рассказывал о своей жене, по-моему даже нарочито долго. Просил, чтоб ей пока не говорили, что с ним.

Стемнело. Мое тяжелое настроение понемногу рассеивалось. Теперь мне в Мите многое стало понятней. А Итка? В чем, собственно, мог я ее упрекнуть? Да и давно это было…

— Скажи мне только одну вещь. Если бы я не заговорил о Микеше…

Она обняла меня за шею.

— Я все равно бы тебе о нем сказала. Теперь ты ему нужен — это меняет положение. Почему я, по-твоему, хотела, чтобы мы поехали в наш сад именно сегодня? Здесь мы хоть ненадолго, но по-настоящему одни, не то что дома: сидишь как на иголках — только и жди, что перебьет какой-нибудь звонок.

Мы ели бутерброды стоя. Белые кроны лишь слабо мерцали в сгустившемся сумраке.

— Как странно все это совпало…

Она кивнула — рот ее был набит булкой.

— Когда мы здесь, всегда происходит что-нибудь значительное.

Мы вспомнили прошедшие годы: рождение сына, ее мать… Докторскую диссертацию я защищал тоже в мае. А теперь — Митя…

— Ты знаешь, какую еще новость я сообщу тебе сегодня? Мне позвонила Эва — у них будет второй ребенок.

— И ты мне только сейчас это говоришь!

Эва — наша младшенькая. Единственная из детей, кто стал врачом. Старший сын, инженер-строитель, живет с семьей в Остраве. Второй сын предпочел археологию. Бывает иногда в далеких экспедициях. Пока холостой.

Спускаемся со склона к городу. Вдали, на магистрали, течет мерцающий поток машин. Вливаемся и мы в него.

— Ты позвонила бы Эве, пусть они к нам приедут.

— Обязательно. Позовем их на праздничный ужин, с горячим.

— На гуляш в горшочках, — стал я фантазировать. — На утку с хрустящей корочкой…

— На торт-мороженое.

— И каждому пирожное «безе»…

Мы теперь едем по главной улице. У меня уже нет сил состязаться с Иткой в гастрономической изобретательности. Сворачиваем в переулок, где на углу — хороший ресторан.

— Ну, баста! Идем ужинать.

Мы склонились над карточкой меню. Официант деликатно побрел куда-то в угол, потому что Итка выбирала долго и не давала отвлекать себя от этого занятия. «Такой чудесный голод не продам и за полсотни крон», — говорила она.

— Помнишь, — зашептала Итка, — у нас было еще мало денег, и ты мне раз в кафе сказал: «Все, что стоит в меню, сверху донизу, я бы съел».

Конечно, я это помнил. Итка училась на последнем курсе, а у меня зарплата была небольшая. Мы не могли себе позволить часто ходить ужинать куда-нибудь.

— Ты мне все говорила: «Решайся наконец, хватит разговоров! Во сколько это обойдется?» И я действительно все заказал. Хотя не все, два блюда остались.

— Я до сих пор не знаю: то ли ты не мог этого в себя впихнуть, то ли стало жалко денег.

— Нет, я бы при желании мог, но только… голода я уже не чувствовал и вдруг представил себе, какой будет счет. Я помню, нам тогда срочно требовалось приобрести что-то для дома.

— Посуду. У нас было только две-три самые необходимые плошки. Дело прошлое, но, если хочешь знать, я после каждого принесенного блюда думала: «За это можно было купить сковороду, за это — кастрюлю…»

Вдруг Итка прыснула со смеху. Официант в углу зала осуждающе повернул голову.

— Нет, я тебе скажу начистоту!.. Когда ты ел третье жаркое, я подумала: «Теперь дожевывает огнеупорный противень»…

Я оперся о спинку стула и смеялся с Иткой вместе. Официант не выдержал и подскочил к столу. Наконец мы что-то заказали.