"Скальпель, пожалуйста!" - читать интересную книгу автора (Стиблова Валя)

8

Молоденький адепт журналистики действительно явился точно через две недели — как мы договаривались. Когда он пришел в первый раз, Узлик был уже прооперирован и выписывался из клиники. Теперь он дома, у дедушки. Прислали мне открытку с видом.

Но, несмотря на это, молодого «Фенцла» больше всего занимал именно случай Узлика. Он приготовил блокнот и хотел слышать от меня описание всей операции. Я не одобрил его идеи. Что может дать дилетанту сугубо специальное сообщение? Сложновато!

Он неотразимо улыбнулся:

— Неважно, что материал будет специальный. В репортажах о строительстве или производстве тоже полно разных технических терминов. Все понимают, что без этого нельзя. А тут — бой за жизнь, это ведь занимает каждого.

Я сдался. Стал до последней подробности воспроизводить этапы своего чудовищного многочасового труда. И волновался я при этом чуть не так же, как в минуты прикосновения к тем грозным участкам, где последняя ниточка жизни ребенка могла так легко оборваться. Живописал, как мог понятнее, то губчатое кровоточащее вещество, которое буквально забивало все полости мозга в задней черепной ямке. Рисовал, как кусок за куском удалял эту хрупкую массу — а инструменты беспрестанно заливало кровью, превращавшей рану в непроглядную топь, — как оперировал в такой тесной близости к основанию четвертого желудочка, что при каждом самом легком касании у ребенка прыгало давление и нарушалась деятельность дыхательного центра, как анестезиолог неоднократно предупреждал меня, что дальнейшая дача наркоза небезопасна…

Я даже признался, что в ходе вмешательства клял самого себя. Не хотел проводить слишком широкую трепанацию — и теперь операционное поле было труднодоступно и трудноразличимо. Зачем я это сделал? По глупости. Не хотел, чтобы у Узлика был существенный дефект в затылочной кости или чтобы у него недоставало кусочка позвонка. С одной стороны, я был почти уверен, что мальчик не выживет, с другой же — мысленно представлял себе его среди других детей в спортзале. Там оперированное место было бы слишком уязвимо.

Да, у Узлика нарушалась и деятельность сердца. Он беспрестанно получал кровезаменители, потому что своей крови у него, вероятно, уже не осталось. Когда я полагал, что опухоль убрана вся без остатка, и хотел закончить операцию, оказалось, что губчатая масса распространилась глубже по направлению к полушарию.

Корреспондент все записывал. Потом я на минутку смолк. То, что представилось мне в тот момент, было сугубо личным. Опять давила напряженная тишина в зале, нарушаемая только шумом респиратора, снова под руками была несчастная детская головенка и пугал вид нежной обескровленной кожи. Кажется, никогда так не дрожали пальцы. Наблюдавшие врачи, которых я встретил приветливо, стали постепенно действовать мне на нервы: Иткин шеф, пытавшийся научно комментировать все, что я делал; Ираскова, явившаяся поглядеть — чтобы снискать мое расположение… И только Итка была для меня путеводным маяком. Ее оценивающий взгляд следовал за малейшим движением моего скальпеля, за коагуляцией каждого сосудика. Она верила в меня. Горячее желание победы в этой битве лучилось из нее точно флюид. Когда мне было особенно тяжело, я искал ее глаза. Черпал по капельке от ее веры, как от живительного источника.

«Фенцл» решил, вероятно, что пауза затянулась.

— Так вы считаете, ребенок будет теперь здоров? Ничто ему не угрожает?

Не угрожает. Гистологический анализ показал, что опухоль была доброкачественная — расти дальше не будет. Я убрал все. Так мне это на сегодня представляется.

НО профессиональная привычка подсказывает более осторожную формулировку:

— Надеюсь, товарищ корреспондент. Хотя медицина ни в чем не дает стопроцентных гарантий.

Ответ мой явно разочаровал его. Он вяло сделал у себя в блокноте две-три закорючки и стал измысливать вопросы, не имеющие отношения к делу. Например, сколько такая опухоль приблизительно весит.

Я украдкой взглянул на часы и подавил зевок.

— Когда как, — сказал я. — Иногда два-три грамма, а иногда и несколько десятков граммов.

— Так мало? — удивился он с наивной усмешкой.

У меня чуть не сорвалось с языка ехидное замечание, что ему следовало бы идти к абдоминальному хирургу, если он хочет слышать о более массивных опухолях, но я вовремя удержался.

Он некоторое время перелистывал страницы с замечаниями у себя в блокноте, а потом сделал новую заявку: он хотел бы знать, действительно ли трепанацию черепа делали уже в каменном веке.

Я мысленно ухмыльнулся: «А он, видать, готовился к нашей встрече! Да только ведь и мы не лыком шиты…» — и стал подробно излагать ему, что вскрытые черепа нашли даже на территории нашего государства и что они относятся к позднему периоду каменного века и, следовательно, насчитывают пять тысяч лет. Есть еще находки, относящиеся к кельтскому периоду, затем к периоду, когда на нашей территории были римляне, и наконец к десятому столетию, когда тут уже были славяне.

Он не моргнул и глазом. Козырнул замечанием, что, насколько ему известно, наиболее богатым местом нахождения подобных черепов было Перу, а именно захоронение Паракас и Парахамак, и дошел уже до культуры праинков, но, вовремя спохватившись, что сообщения тут делаю я, а не он, спросил, как вообще было можно оперировать каменными инструментами.

Я снова не дал ему себя обойти. С воодушевлением начал рассказывать, что кость тогда вскрывали острым кремневым клинком, а позднее уже долотом и наконец ручной фрезой и примитивной пилой.

Он быстро записывал, кивая головой и улыбаясь.

— Да еще к тому же, как говорят, все операции проводились без обезболивания, — поддел он меня.

— Наркоза тогда, разумеется, не было.

Он снова меня перебил. Заметил, что в те времена, насколько ему известно, боль все же заглушали с помощью растений, таких, как кока, например, или дурман. Я был готов его стукнуть. Прочел главу из нашего учебника, а теперь разоряется тут. Мне захотелось поставить его на место.

— А известно ли вам, что такие примитивные трепанации проводятся и по сей день у некоторых диких племен? — спросил я.

Нет, это уже было ему неизвестно. В отместку за семинар по истории медицины, который он мне тут устроил, я стал излагать содержание фильма, который демонстрировали нам недавно на специальном конгрессе. Там показывалось, как лекари какого-то племени дикарей лечат боль головы. Прежде всего отводят свою жертву глубоко в дебри леса по подземной реке, поскольку трепанации там запрещены и должны проводиться тайно. Я описывал до мельчайших подробностей все, что запечатлела цветная пленка. Сначала груду ржавых варварских инструментов, которые грязный лекарь точит о выступ скалы. Жертва во время всей процедуры стоит на коленях, опустив голову до земли. Нет ни единого облегчающего средства, не говоря уже о наркозе. Оперирующий огромным ножом разрезает у пациента кожу ото лба до затылка и скальпирует его от центра к ушам. Потом начинает долбить неуклюжим долотом, рыжим от ржавчины. Длится это несколько часов. Только когда кость уже размягчилась, протыкает ее пальцем. Наконец в черепе зияет дыра, как если бы его пробили топором. После вмешательства дыру по возможности залепляют листьями каких-то растений. Больной приходит на своих двоих и уходит так же, разве что обопрется о кого-нибудь.

Корреспондент слушал, побледнев. Ну вот тебе образчик варварской хирургии, если уж наша тебя не впечатляет, мысленно злорадствовал я. Его это проняло, даже заметок никаких не делал.

— Неужели в наше время такое возможно? И я могу об этом написать?

— Бога ради, нет! — испугался я. — То был специальный фильм, читателей бы это шокировало.

И это я еще не сказал ему, что во время сеанса одной из врачей стало дурно.

Отказ мой, очевидно, огорчил его:

— Ведь это был бы настоящий репортаж, а не какой-то там прилизанный стандарт…

Он покусывал кончик самописки, как школьник, не знающий, что делать дальше. А я с испугом прикидывал, что еще должен подготовить кое-какой материал для ученого совета, поскольку ухожу в отпуск на несколько дней. Надо бы с Румлом взглянуть на список необходимой аппаратуры и медикаментов и отдать его до конца полугодия — иначе говоря, через три дня, потому что уже конец июня. В довершение я еще попросил пани Ружкову не прерывать нас ни при каких обстоятельствах.

Внешне я ничего этого, разумеется, не обнаружил, но он каким-то шестым чувством понял мое настроение. Вдруг встрепенулся с видом человека, оперевшегося о закрытую дверь, которая неожиданно распахнулась.

— Я вижу, вам это все уже надоело, — сказал он без обиняков с кривой усмешкой, не оставлявшей ямочек на щеках. — Я взял проблему чуть не от Адама, а у вас на такие вещи нету времени…

— Ну что вы, что вы! — сказал я поспешно, поняв, что как ни крути, а придется расхлебывать кашу, которую сам заварил.

Я на минутку представил себе, как он явился в редакцию с пустыми руками. Все смеются, что он опять погорел… Нет, этого нельзя допустить — без репортажа он отсюда не уйдет!

И что я так переживаю — сам не пойму. Может, дело тут в упреках, которыми Митя осыпал меня за отношение к Фенцлу, с которым у молодого репортера только и общего что внешнее сходство. Итка бы тут сослалась на Экзюпери. «Ты приручил лиса, — сказала бы она. — Он пришел, сел возле тебя, и ты его не прогнал. Теперь уж поздно, ты за него в ответе». Я украдкой вздохнул.

— Так что еще вам хочется узнать, мой друг?

Его неуверенность как ветром сдуло. Он снова был так же самонадеян и рассудочен, как прежде.

— Мне многое хочется узнать, — улыбнулся он. — Ведь мы еще не начинали настоящего разговора. Наших читателей интересует все! Как вы росли, какая у вас семья. И главное, как можно больше о своей работе. Мы разобрали ведь один-единственный случай.

Бог мой, мы, значит, будем разбирать и остальные! Я сдерживаю смех и с тоской поглядываю в окно. Между разорванными облачками проглядывает синее небо.

— Еще хотелось бы о вашем детстве, — заказывает «Фенцл». — Не бойтесь, никаких анкет не надо, — весело добавляет он. — Несколько фразочек, какое-нибудь воспоминание…

Я на минутку выхожу из роли. Вместо высокого больничного окна вижу перед собой подслеповатое оконце у выступа кухонной стены. Вид на луга и реку. По вечерам на зеленую траву опускается белый пояс тумана. Наш домик у полустанка среди полей. Во дворе колодец с журавлем, о который я когда-то в детстве страшно рассадил лоб — у меня до сих пор на этом месте шрам.

Запах дезинфекции исчез. Чувствую душистую свежесть клевера и вьюнка, обвивавшего нашу калитку. Мое детство? Оно слилось для меня в одной живой картинке. Пятеро детей бегают по горнице. Выскакивают в кухню и через оконце выпрыгивают в сад. Я карабкаюсь на подоконник, как ласка, и визжу от восторга.

«Фенцл» уже измаялся от моих пауз.

— Меня интересует ваша жизнь в родительском доме, — пытается он конкретизировать свой вопрос. — Вы знали нужду или как?.. Читатели такие вещи любят.

Я снова окунаюсь в воспоминания. Вижу стол в круге света от лампы. Мы ужинаем. Отец отламывает кусок от каравая и макает в чугунный сотейник, на котором еще остался вкусно пахнущий мясной сок. Затем подносит кусок к моему рту. Старшие дети, подняв на вилку мякиш, наперебой тянутся к тому же сотейнику. Мать печет картофельные лепешки прямо на раскаленной плите. На столе уже приготовлена миска, полная удивительно вкусного сливового повидла.

Мой мучитель ждет. Постукивает тупым концом карандашика по блокноту — чтобы я поскорей отвечал.

— Нет, нужды мы никогда не знали, — произношу я немного отрешенно. — Хотя особого достатка тоже не было. Отец работал на железной дороге, а нас у него было пятеро. Но, может статься, мы были счастливее какой-нибудь теперешней семьи, у которой есть все, что она только может пожелать.

— Не вспоминается ли вам какой-нибудь забавный случай? — наседает адепт журналистики.

Не вспоминается. А если бы и вспомнился, то для печати это не подходит… Я хожу в первый класс. Жду двух своих старших братьев на школьном дворе. Вот один выбежал из дверей, но не обратил на меня никакого внимания. С ним играют большие дети, а меня принимать не хотят. Я расплакался. Вышел директор, участливо склонился надо мной.

— Тебя чем-нибудь обидели эти мальчики?

— Там… Венца наш… — указываю я на обидчика. — Не хочет со мной разговаривать.

«Франта наш», «Венца наш» — так у нас каждый школьник говорил о своем брате.

Директор знаком подозвал к себе Вацлава:

— Нехорошо обижать маленьких. Ты почему не хочешь говорить с ним?

Венца упрямо наклонил свою стриженую голову:

— Об чем с ним говорить-то, когда он мой брат!

Не удержавшись, я усмехнулся этому воспоминанию. «Фенцл» с надеждой поднял на меня глаза. Пришлось его разочаровывать. Посторонним этого все равно не понять.

К тому же тот случай не определяет моих отношений с братьями. Мы были очень дружны. Горой стояли друг за друга. А Вацлав не только приносил для меня полные карманы груш, но и старался подкинуть крону-другую, когда я пошел в институт, а он уже стал приносить домой получку.

Чтобы задобрить молодого корреспондента, я рассказал, как мы ходили на речку ловить раков, как помогали летом во время жатвы — чтобы принести домой немного денег, и, наконец, как один за одним покидали родительский дом. Кроме Вацлава, образование получили все.

Он сделал у себя две-три пометки, но особенного впечатления на него это не произвело. Должно быть, ожидал чего-нибудь более трогательного, для ублаготворения своего читателя. Я мог бы рассказать еще кое-какие эпизоды, вошедшие в анналы нашей семейной хроники, но не было охоты. Например, что я, гимназист первого класса, устроил однажды учителю закона божьего. Да, из протеста, потому что он повел себя как Тартюф.

Как это было? Класс должен был поехать на экскурсию с учителем закона божьего и еще с одним преподавателем — фамилия его была Рушняк. Он всегда носил с собой сумку для разных жучков и делал с нами красивые гербарии. Но его преподобию он почему-то не нравился, и священник устроил ему подвох. В день экскурсии через кого-то передал, что погода ненадежная и экскурсия отменяется. Случилось так, что я и два моих товарища шли мимо дома Рушняка и решили зайти к нему по дороге.

— Экскурсия не состоится, — объявил он.

Расстроенные, мы все же побрели на станцию, где был назначен сбор, и, к удивлению, увидели, что учитель закона божьего выстраивает учеников на платформе в ожидании поезда.

Ужасно меня это возмутило. Я тут же предложил сбегать за Рушняком, раз экскурсия все-таки будет, но священник меня не пустил. Тому, мол, уже не успеть, а окрестности наши ему надоели — он только рад будет остаться дома. Священник лгал. Рушняк к экскурсии готовился, я знал это.

Мы оказались в деревушке, где законоучитель провел детство. Там у него жили родные, которых он о нашем посещении предупредил. В саду был накрыт стол — блюда с пирожками, кофе… Любопытствующие соседи смотрели на законоучителя с гимназистами, и это его преподобию особенно льстило.

Дети гурьбой повалили в сад. Но я остался по другую сторону забора. Сел на траву и развернул хлеб с маслом, который захватил из дома. Мне кричали, соблазняли угощением, явился и законоучитель собственной персоной — я только головой крутил, ни на какие уговоры не поддался. Мне было стыдно за товарищей: законоучитель гнусно обошелся с Рушняком — а они продались за какие-то пирожки!..

Стараниями соседей наши узнали об этой истории еще до моего возвращения. Отец смеялся, мать немного растерялась. В городке у нас это долго потом обсуждали. Соседи разделились на два лагеря. Одни обвиняли наших в том, что меня плохо воспитали, другие довольно потирали руки и говорили, что я молодец. Некоторые одобрительно ухмылялись при встрече со мной, боясь выразить свое мнение вслух. Его преподобие в городке не особенно жаловали.

Я перестал посещать уроки закона божьего, и отец официально заявил, что против этого не возражает. Мать сперва боялась, что соседи нас осудят. Она была не слишком набожна, но в костел все-таки ходила. Во всех вопросах проявляла она трогательное единодушие с отцом. Когда отец сказал, что каждый волен поступать согласно своим убеждениям, а не по чужой подсказке, мать с этим примирилась. И я однажды слышал даже, как она меня защищала от нападок какой-то соседки.

— Законоучитель вел себя неподобающе, — сказала она спокойным убежденным тоном, каким обычно делала замечания мне и братьям. — Дети всегда чувствуют притворство. Он называет себя слугою господа, так должен бы служить для всех примером. Могу я осуждать ребенка, когда он поступил по совести?..

Сколько воды утекло с того времени! От той поры остался у меня лишь разрисованный кувшин, стоявший у нас дома возле умывальника. Уже и домика того нет у меня на родине. Когда я приезжал туда в последний раз, застал только кусочек луговины с лентой белого тумана на горизонте. Уж это не было бескрайнее зеленое поле, как когда-то. С одной стороны его выросла машинно-тракторная станция, захватив часть территории. Река, так поэтично извивавшаяся в травянистых берегах, давно уже приручена, и новое шоссе вливается в проложенный через нее бетонный мост.

Край детства! Мираж, воспринимаемый лишь кинескопом моих неожиданных воспоминаний. Никого из нашей семьи теперь нет. Родители умерли, когда я еще был студентом. Даже сестер и братьев уже не осталось. И все-таки как много значат для меня те времена! Они-то, вероятно, и определили смысл и цели моей жизни.

Отец мой был простой и мудрый человек. Еще ребенком я ходил с ним иногда в воскресный день гулять в луга. О чем мы только с ним не говорили! Я задавал ему вопросы, которые тогда уж не давали мне покоя. Где кончается вселенная, зачем живет на свете человек и какой смысл всей нашей жизни, если все равно придется умереть.

— Вот этот муравей, — сказал отец однажды, указывая на тропинку, по которой мы с ним шли, — волочит щепочку в три раза больше его самого. Есть в этом смысл? Наверно, есть. Ведь из таких песчинок выстроится целый муравейник. Или вот ласточки! Целый день носят что ни попадется для постройки гнезд. А все-таки есть для них в этом свой определенный смысл, хотя о мире они ничего не ведают. А у людей есть разум — он им говорит, что надо приносить пользу другим. Есть в этом смысл? Не знаю, только думаю, что есть, раз их все время к этому что-то толкает. Если бы каждый жил для одного себя, то он бы эту свою задачу не исполнил, прожил бы на свете зря.

Была это бесхитростная философия, и меня, мальчишку, не совсем удовлетворяла. Но вот теперь я вижу, что в ней заключалась своя жизненная правда. Отец все время утверждал нас в чем-то добром. Он научил меня работать во всю меру моих сил.

У матери были прекрасные синие глаза, они атмосферу нашей семейной жизни отражали как зеркало. Когда отец, бывало, иногда вдруг становился молчалив, в них залегала грусть и делались они темны и непокойны, как предгрозовое небо. Но если отец улыбался или когда мы вечерком все вместе пели на завалинке, они сияли у нее, как солнце.

Отец скончался раньше, чем она. Я в это время был еще студентом. Когда я приезжал домой, она сидела, уронив на колени руки, и во взгляде у нее была тоска. Мы старались ее рассеять, убедить, что притерпится и еще будут у нее свои утешения. Дети звали ее переехать к ним. Она не соглашалась.

— Для меня уж все кончено, — печально говорила она. — Мы с отцом так привыкли друг к другу, а без него ничто меня не радует.

По сути, это было признание в большой любви, пережившей целую жизнь.

Когда я потом уезжал от матери, мне в поезде внезапно стало ясно, что этими наивными словами она определила то, о чем сказал Бертольт Брехт: «Любовь — это потребность отдавать, а не брать. Любовь — умение создавать что-то с помощью другого. И надо только, чтобы тот, другой, уважал тебя и был к тебе расположен. А это всегда достижимо».

Мать умерла спустя неполных два года после отца. И в душе моей навсегда осталась ностальгия по спокойному, ласковому обаянию нашего дома, по чуть не легендарной любви моих родителей, шедших по жизни безропотно и в то же время гордо, бок о бок друг с другом и с нами, детьми.

«Фенцл» не сдавался. Записал, откуда я родом и сколько человек было у нас в семье. Теперь сидел или, вернее, полулежал, удобно развалившись в кресле, и разглядывал меня. С насмешливым, чуть ли не покровительственным видом, словно говоря: «Я тут бьюсь с репортажем, а пан профессор витает мыслями неизвестно где». Словно собрался сделать мне наставление.

Но, к счастью, я опомнился сам, внезапно с ужасом сообразив, что мы не сдвинулись с места. А у меня уйма работы, вдобавок сегодня за мной заезжает Итка — нам предстоит одно хозяйственное дело.

— Так что будем разбирать дальше, товарищ репортер? — спросил я с нарочитым смирением.

Это еще подняло его в собственных глазах.

— Теперь — собственно ваша семья. Жена, дети. Чем они занимаются, так же ли медициной, как вы. Но будьте разговорчивей, — сказал он с укоризной.

Я принял виноватый вид и благополучно удержался от смеха.

— Буду стараться.

Перечисляю ему, что у меня трое детей, из которых в медицинский пошла только дочь. Хотя в семье у нас ни о чем другом не говорили, и мы с женой только и мечтали, чтобы все они стали врачами.

— Впрочем, это ведь не существенно, — тут же добавил я. — Зачем об этом где-нибудь упоминать!

Он кивает. Полностью со мной согласен. Потом его осеняет идея:

— Послушайте, а нет ли фотографии, где вы все вместе? Так было бы лучше всего. Не надо длинных описаний — а просто: вот ваша семья. Что вы на это скажете?

— Скажу, что такой фотографии у меня нет. А вообще идея неплохая.

Он был ужасно раздосадован. Презрительно покачал головой:

— Что, у вас так уж и нет ни одной семейной фотографии?

Ни одной. Хотя постойте… Разве так уж и нет? С сегодняшней почтой пришел пухлый конверт от Милана. Когда мы отмечали Иткин день рождения, он нащелкал массу снимков. Мы отгоняли его, никто из нас таких вещей не любит. Но он привез новенький фотоаппарат и то и дело заставлял нас всех сбиваться в кучу. Даже несколько раз поставил аппарат на самоспуск. Сказал, что мы на этот раз получим карточки быстрей обычного. Обычно же мы их от Милана вообще не получали.

— Возможно, все-таки нам с вами повезет… — говорю я и иду искать на письменном столе письмо от сына.

Конечно, так оно и есть, пишет на вкладыше, что посылает нам несколько пробных снимков. Начинаю просматривать их один за одним. Мой юный друг уже стоит возле меня, схватив те фотографии, которые я еще не видел. Раскладывает на столе, как карты. Воодушевился.

— Ну вот, как раз то, что нам нужно! Только не эту, тут вы на десять лет старше. Здесь вы состроили такую мину… читатели начнут смеяться. Кого-то вы тут разыгрываете, это я знаю, мы с мамой тоже иногда дурачимся, когда нет посторонних. Вот тут вы все, и вид у вас… более или менее… Эту я и возьму.

— Но подождите, — сдерживаю я его. — Ведь карточки еще не видела жена. Скажите, какая вас устроит, и я вам ее перешлю.

— Нет-нет, — осаживает он меня. — Вот разве только передам Ермилке — это наш фотограф. Она, скорее всего, придет завтра утром, только не знаю точно время.

— Завтра утром? Нет, это абсолютно…

— Для нее найти время вы просто обязаны!

Ну раз обязан, так обязан. Опять садимся друг против друга и снова углубляемся в генеалогические подробности. Это вот Милан, тот, что нас фотографировал. Он инженер-строитель, теперь как раз получил премию за одно изобретение. У него двое чудесных детей. Вот Эва. Ведет интересную научно-изыскательскую работу, связанную с онкологией. И у нее тоже ребенок — так что у меня трое внуков. А этот вот, последний, — Ондра. Решил, что непременно станет археологом, и стал им.

«Фенцл» смотрит вместе со мной на снимки:

— Его вы любите больше других, да?

— Почему вы так решили? — удивляюсь я.

Должно быть, он пришел к такому выводу, глядя на фотографию. Рука Ондры обвивает мои плечи, и улыбающееся лицо его прижато к моему.

— Видать, умеет подольститься к папочке, — предполагает «Фенцл», и простодушные ямочки у него на щеках становятся глубже. — Признайтесь, что я прав, — говорит он мне шутливо. — У каждого родителя бывает свой любимчик.

Действительно ли это так? — спрашиваю я себя. Ондра всегда был для меня напоминанием об Итке, какой я знал ее в дни моей молодости. Изящные движения, маленькие руки, застенчивые жесты. Я долго полагал, что и характером они похожи. Но вот в последнюю нашу встречу с детьми понял, что характер Итки унаследовал не Ондра, а Милан. Открыл я это неожиданно и к собственному удивлению. Не думал, что наши дети чем-то еще могут меня поразить.

Обращаюсь мыслями к недавнему прошлому. Я возвратился домой после операции Узлика. Мой старший сын тоже приехал и вел с Ондрой конфиденциальный разговор. Был недоволен, что я помешал им. Оба взволнованны. Мне даже показалось, Ондра плакал: веки покрасневшие и все время отворачивается. У Милана в лице — строптивость, как бывает у Итки во время наших нескончаемых споров, когда она во что бы то ни стало хочет меня в чем-то убедить.

Что было темой их беседы, узнал я лишь на следующий день.

В то утро мы вставали позже, и я мог наконец немного отоспаться. Милан, однако, был уже на ногах. Успел исправить фен и разобрал пылесос, который у нас плохо тянул. Когда услышал, что захлопала дверь ванной, сделал замечательный завтрак: полную миску гренков, ветчину с яйцами и кофе со сливками. Итка сияла. Давно уже она не приходила на готовенькое. Милан сервировал нам стол. Широкоплечий, коренастый, он в своих полотняных брюках и тельняшке мог показаться неуклюжим как медведь. Но это только казалось. Делал он все быстро и ловко, и я в эти минуты пожалел, что он не стал хирургом. Он бы это сумел и теперь бы уже в нашей области кое-чему научился. Он раскладывал гренки вилкой, и я не без грусти следил за движениями его сильных худых пальцев. Впервые я увидел, как они похожи на мои. При некотором воображении можно было представить себе в них зажим или другой какой-нибудь хирургический инструмент, которым бы они, наверно, хорошо владели.

Я отогнал от себя это видение. Мы стали говорить. Так же как и всегда, когда оказывались вместе, — наперебой и перескакивая с предмета на предмет. Сначала словно бы на общие темы, потом каждый, по привычке, жаловался другому на то, что тяготило его в последние дни. Мы дали этому в свое время название: зализывать раны в кругу семьи.

За завтраком разговор опять вертелся вокруг Узлика и того, что предшествовало операции. Итка рассказывала, а оба сына слушали. И иногда высказывали мне сочувствие.

— В придачу ко всему в операционной у меня стал барахлить отсос, — добавил я.

Милан оживился:

— Что значит — барахлить? В чем это проявляется?

— В последнее время стал какой-то ненадежный. То отсасывает мало, а чуть усилишь ход, начнет так забирать, что вот-вот разворотит прилегающие ткани.

— А кто его регулирует?

— Есть у нас мастер по ремонту аппаратуры, но тут что-то сложное, пока не удается в этом разобраться.

— Если хочешь, я взгляну на этот отсос, — предложил сын.

— Пожалуйста, — киваю без особого энтузиазма. — Только знаешь, это ведь не фен. Думаешь, справишься?

Он засмеялся:

— Пока ничего не думаю, надо посмотреть.

Я пожал плечами. Попытаться, конечно, можно.

Милан пожирал гренки, как топка — уголь. Итка смотрела на него во все глаза. Несколько месяцев его не видели и лишь теперь заметили, какой он уже здоровенный мужик.

— Он на тебя похож, — сказала мне жена.

А когда мы усомнились в этом, принесла фотографию той поры, когда я еще только начинал в клинике. Она была права. Та же хмурая квадратная физиономия, те же непослушные вихры и густые брови щеткой.

— Дорогие родители, вы воспроизвели две точные копии, — смеется Ондра.

Я запускаю пятерню ему в волосы:

— Сходи постригись, мама и та короче носит. Погляди на себя в зеркало!

Мы с Миланом поехали в клинику. Он захватил с собой сумку с инструментами — всегда привозит ее в Прагу и потом нам что-нибудь чинит. Отсос он посмотрел. Объяснил, что он устроен по принципу вибрирующей мембраны, которую регулирует какой-то винт. Отвинтил его и зачистил нарезку — он шел слишком туго. Все это заняло несколько минут. Неужели так просто? Я не мог этому поверить.

Потом мы попробовали отсасывать воду и последовательно — жидкости разной густоты. Отсос снова работал как часы. И очень тонко поддавался настройке.

— Он будет действовать так всегда?

— Конечно. Впрочем, я могу и ошибаться, это ведь не фен!

Те же суховатые, слегка язвительные модуляции голоса. Тот же снайперский словесный прицел. И даже иронические огоньки в глазах, которыми меня нет-нет да и одернет Итка.

Я принял его тон.

— Я вижу, тебя это задело, сын.

Он помотал головой, усмехнулся. Сложил инструменты, и мы зашли на минутку ко мне в кабинет.

— Что ты скажешь об Ондре? — спросил я его, потому что накануне вечером у них, похоже, был крупный разговор.

— Скажу, что не укладывается в голове, как можно было оказаться в подобной ситуации! — загорячился он. — Ее я видел, Ондра мне ее однажды в Праге представил. Она мне определенно не нравится.

— Почему? Она же такая красивая.

— Да, и при этом холодная, как ледник.

Я старался говорить сдержанно.

— В этом плане я ее, конечно, не знаю. Мне вся эта история не нравится. Но Ондра теперь ее оставит. Мне кажется, я его убедил, когда мы обсуждали эту тему.

— Где там! Скорее, он просто поддакивал, а думал по-своему. Я говорил с ним вчера часа два.

Настроение у меня немного испортилось. Но я пересилил себя.

— Быть может, это его первая любовь. В нем еще много детского. Конечно же, это пройдет, надо только время…

Милан с сожалением посмотрел на меня, озабоченно наморщив лоб. Теперь он действительно был живой портрет Итки — в минуты, когда ей страшно за кого-нибудь из нас.

— Что касается этого, папа, — проговорил он тихо, но с особой настойчивостью, — то в обычной ситуации я бы, наверное, думал как ты. Но здесь есть очень неприятная деталь.

Я удивленно поднял брови:

— Неприятная деталь?

— Да. Дело в том, что муж ее давно обо всем знает.

— Как это? Ондра мне говорил…

— Сначала он и мне что-то там говорил… Но это обстоятельство я постарался выяснить прежде всего. Мне казалось невероятным, что муж до сих пор ни о чем не догадывается. Ондра сначала это отрицал. А потом неохотно признался, что тот имел однажды разговор с супругой. Но, разумеется, когда они бывают все втроем, не подает и виду.

— И что об этом думает Ондра?

— Да ничего. Продолжает бывать у них.

— Ситуация, конечно, не из приятных.

— Вот именно, папа. А я спросил у Ондры прямо, знает ли он, почему муж к нему так снисходителен. Ондра пожал плечами: как это можно знать? Так вот, я объяснил ему, в чем тут причина. В том, что ты, папа, его оперировал! Человек этот тебе обязан, а Ондра твой сын. Вот и приходится отплачивать добром за операцию: молчать, когда жена его путается с Ондрой.

Милан ходил возле меня по кабинету, заложив руки в карманы, и чуть не задыхался от бешенства:

— Ондра уверял, что ему такое не могло и в голову прийти: одно к другому не имеет отношения… Но я не отставал… Ведь вы учили нас всегда вести честную игру. Я доказал ему, что это не простой обман, а запрещенный прием. Человек не только тяжко болен, он еще и лишен возможности защищаться. Конечно, заподозрить Ондру в прямом использовании сложившегося положения было бы несправедливо: он до того наивен, что его просто жаль. И все-таки до него в конце концов дошло. Я убедил его, что это грязь, и дальше это продолжаться не может.

— Ты в самом деле его убедил?

— Да, папа. Кто-то должен был помочь ему в этом разобраться. Ведь человек-то он порядочный.

Что можно было к этому добавить? Сам я взял с Ондрой тон наполовину иронический, наполовину менторский и простодушно верил, что он меня послушает. И только Милан смог ему сказать именно то, что нужно. Откуда взялась в нем эта решительность, эта бескомпромиссная принципиальность! Конечно, чтобы убедить Ондру, мало было одних слов. Мы заложили добрую основу в наших детях. И видимо, их связывает нечто большее, чем кров родительского дома.

Что рассказать корреспонденту про моих детей? Ведь не о том же, как, справляя Иткин день рожденья, мы засиделись с ними, пока не заметили, что за опущенными шторами светает, и Эва — самая предприимчивая из них — предложила всем поехать за город, на участок. Могло бы это представлять для «Фенцла» интерес?

А между тем все тогда было так чудесно, что об этом невозможно и забыть. Эва встала и быстрым движением подняла штору, как театральный занавес. Мы сидели сомлевшие, устало развалясь по креслам. На столе — бокалы недопитого вина, в чашках — высохшая кофейная гуща. Побледневшие лица, сощуренные веки — ну прямо кролики, которых кто-то разом вытащил на свет. Смотрели друг на друга и смущенно улыбались. И только Эва стояла этакой Юноной, свежая, словно и не было бессонной ночи, уже заметно округлившаяся в талии, красиво разрумянившаяся, с тяжелым узлом темных волос на затылке, который так подчеркивал ее женственность.

— Ну как? Принимается предложение встретить восход солнца возле фургона?

Милан комично вытаращил глаза. Ондра жестом показал, что сейчас упадет в обморок от подобного предложения. Я принял его как слабую остроту. И только Итка отнеслась к этому серьезно:

— Вот было бы достойное завершение вечера! Только кто сядет за руль?

— Эва, конечно. Она пьет кока-колу! — засмеялся я.

Через полчаса мы уже втиснулись в машину. Итка еще успела сунуть в сумку продукты, припасенные для воскресного обеда. Милан с Ондрой добавили к этому две-три бутылки вина.

Солнце вышло как по заказу, едва мы уселись на ступеньках фургона. Эвин муж еще накануне приехал сюда с маленькой Аниткой. Услышав шум подъезжавшей машины, поставил на печурку кофейник.

Это было незабываемое утро. Восход солнца, роса на траве, душистый горячий кофе, и все наши дети с нами. Эва, безусловно, счастлива; Милан и Ондра льнут друг к другу, как встарь. У всех впереди полноценная, интересная жизнь. И рядом Итка, которая неотделима от меня, как лист от ветки.

Что бы мог написать обо всем этом «Фенцл»? Разумеется, это часть моей жизни — но это лишь другая сторона той твердой звонкой медали, имя которой человеческая судьба. Мое детство, любовь, семья — все это исключительно и неповторимо только для меня. Моя частная жизнь — только моя, и никому другому ее не понять.

Я встал.

— Знаете, друг мой, — убежденно сказал я, — оставим-ка эту семейную хронику. Предлагаю вам вот что. Если хотите, наденьте халат и пройдемте со мной по отделению. Можете и с больными поговорить, они вам с удовольствием кое-что расскажут. Их судьбы читателю, право же, интересней каких-то семейных реликвий. Тут уж о всех последних операциях узнаете.

Он ухватился за мое предложение. Заманчиво было походить среди больных в белом халате. Я мысленно упрекнул себя за то, что не догадался предложить ему этого раньше — не потерял бы столько времени. А у меня там два-три случая ну так и созданы для журналиста. Например, старушка, у которой отнялись ноги и которую я сначала не хотел оперировать, потому что ей семьдесят пять лет. Потом мы удалили у нее спинномозговую опухоль, и вот пожалуйста — старушка ходит. Не верила, что операцию переживет и что когда-нибудь опять встанет на ноги. Сегодня это непреложный факт.

Или маленькая Яничка, чудесная девчушка, которой еще нет шестнадцати. Ее прислали к нам тоже со спинномозговой опухолью, а оказалось — гнойный очаг в позвоночнике. Боли, должно быть, очень ее мучили, не могла шевельнуться на койке и все-таки была приветлива и терпелива. Теперь все у нее в порядке, несколько дней нормальная температура, не сегодня завтра выпишем.

А то еще — старый рабочий, ему давно за шестьдесят, но он до самого последнего времени работал. Мы удалили ему остеофит — большой шип, выросший на одном из шейных позвонков. Больной ослабел, мышцы руки атрофировались. Сразу же после операции исчезли резкие боли, которые его мучили. Движения стали координированными…

Несколько человек поступили с выпадением дисков. Большинство их страшно боялось операции. Теперь все у них хорошо. Наверно, признаются корреспонденту, что страхи их были напрасны.

Нет, день сегодня какой-то заколдованный. У сестринского поста наталкиваемся на душераздирающую сцену. Уткнувшись в плечо операционной сестры, плачет палатная сестра Ганка. В чем дело? Вскочила, прикладывает платочек к глазам.

— Простите, пан профессор, но это просто невозможно вынести. Марта больна, приходится работать за двоих — а этот Вельда из тридцать второй… — продолжать она не может — заходится судорожным плачем.

Я беру ее за плечи.

— Ну что ты, Ганка? Со мной пришел коллега, хочет посмотреть больных, — говорю я в надежде отвлечь ее от жалоб.

«Фенцл» широко улыбается — роль коллеги ему импонирует, — но на сестру впечатления не производит. Неприязненно покосившись на него, обиженная продолжает:

— Этому Вельде вы разрешили встать. А он забрал себе в голову, что я обязана носить судно ему в постель. Недавно опять вызвал: «Почему не сделали инъекцию из красной ампулы?» Объяснила, что доктор этого не назначил. А он хамит. Зеленый, видите ли, обещал, что ему будут вводить ее каждый день, и я обязана подчиняться.

Новый поток слез.

— Что, на нас каждый может орать? Разорялся на всю палату: мы только знаем на посту сидеть — кофеек распивать да покуривать. Пошел бы посидел немножко вместо нас!..

Произношу обычные в таких случаях фразы: сестра должна быть выше подобных разговоров. Некоторые пациенты имеют склонность конфликтовать с персоналом, мы это знаем и не можем на них обижаться — в конце концов, это больные люди. Поздней, когда им станет лучше, они, пожалуй, и оценят нашу заботу.

Она уже не плачет. Обиженным голосом перебивает меня:

— Едва ли, пан профессор! Я ему говорю: «Вы радуйтесь, что операция прошла удачно». А он: «Чему радоваться? Что позвоночник раскроили? Прошло бы и так!»

Улыбка на губах моего спутника погасла, он вопросительно взглянул на меня.

— Пройдемте по палатам, — быстро сказал я. — Нет, спасибо, сестричка, можете оставаться на месте.

И все-таки экскурсия, кажется, удалась. Малышка Яничка, хорошенькая как картинка, сидит теперь возле постели в кресле. Захлебываясь, начинает мне рассказывать, как уже сделала три шага и, кажется, могла бы танцевать, такую ощущает в ногах легкость. Без приглашения сбрасывает воздушный халатик. Под рубашкой, на позвоночнике, — приклеенный пластырем квадрат марли. Приподнимаю наклейку, чтоб «Фенцл» увидел хоть какой-то след наших усилий. Рубец чистый, сняты швы…

— Ну вот, полный порядок, — говорю ей — Когда все заживет, поедешь на курорт. К осени будешь действительно танцевать.

— Не могу передать, как я вам благодарна!

Глажу ее по волосам. Они кудрявые и нежные, как у ребенка. Но, видимо, она хочет сказать что-то еще. Краснеет, делает судорожные движения горлом.

— Вы разрешите… разрешите обратиться с одной просьбой?

— Пожалуйста. О чем ты хочешь попросить?

— Я… У меня тут есть один знакомый мальчик. Я подумала, нельзя ли ему приходить сюда ненадолго каждый день. Он бы меня поддерживал, мне легче было бы тренироваться.

Вздыхаю. Хорош, оказывается, бесенок эта маленькая барышня!

— Посмотрим, Яничка, — отвечаю неопределенно. — А может, больше силы у папы?

Яничка надувает губки. Длинные ресницы жалостно моргают. «Фенцл» ухмыляется. Бросился к выходу из палаты первым.

В коридоре меня уже караулит больной из тридцатой. Тоже недавно оперирован по поводу выпадения диска. Стоять ему еще трудно — приходится опираться на палку.

— Пан профессор, — просит он вполголоса, — не разрешайте, чтобы к этой барышне ходили посетители! Она тут познакомилась с моим парнем, и он в нее без памяти влюбился. Каждый день к ней заходит в палату. Сестры уже хотели вам жаловаться. Откалывает номера почище Фанфана Тюльпана. Вечером перелез через забор и разорвал штаны. Ума не приложу, что с ними делать?

Нет, кажется, я вижу дурной сон. И это — старая, заслуживающая доверия клиника!

— Зашить! — категорично отрезаю я и решительно прохожу к следующим палатам.

«Фенцл» идет рядом, давясь от смеха.

— Тут не соскучишься, — комментирует он происходящее по-своему. — Мама тоже придет из больницы и такое иногда расскажет — со смеху лопнешь!

Настроение у меня испортилось. Кажется, никогда еще тут не было такой расхлябанности. Больные делают что хотят, в палатах посетители, хотя это запрещено. А некоторые пациенты так заносчивы, как будто они не в больнице, а в отеле. Надо будет поговорить об этом с Румлом и с доцентами. Прежде я мог прийти сюда в любое время и всегда заставал порядок и спокойствие. Сестры предупредительны; пациенты — учтивы и признательны.

— Не принимайте близко к сердцу, — утешает меня молодой журналист, уловив мое настроение. — Люди уже отвыкли стоять по стойке «смирно». Прекрасно понимают: вы для них — а не они для вас.

Вот так. Это называется авторитет врача! Снова сдерживаю смех. Представляю, как расхохочется Итка, когда я расскажу, какую сентенцию выдал мне корреспондент.

В следующей палате — старушка Стокласова. Теперь и она сделала первые шаги. У соседок, по обе стороны от нее, тоже прооперированы диски.

— Сколько вам лет? — шутливо спрашиваю я ее. — Шестьдесят?

Она принимает нашу обычную игру:

— Да что вы, пан профессор, два месяца как семьдесят пять стукнуло.

Я кручу головой, как бы не веря. «Фенцл» рядом важно надувает грудь в белом халате и успешно меня имитирует. Стокласова хватает мою руку.

— Я вам не верила, думала, что со мной все кончено. Ноги были как колоды, я их вообще не чувствовала. А потом стала надеяться. Сказала себе, что рак вы бы не стали оперировать.

Расспрашиваю, что нового. Обе соседки с жаром отвечают за Стокласову, у которой глаза на мокром месте. Аппетит у нее хороший. Дошла самостоятельно до умывальника.

Больная обращает на меня взгляд, полный любви и благодарности, и неожиданно я чувствую себя пристыженным. Какая тут особая заслуга — просто наша обычная работа.

— Смотрите-ка, у вас даже прическа, — хвалю я, по привычке говорить больным приятное, ее седые кудерьки, замысловато обрамляющие покрасневшее лицо.

Вот тебе на! Закрыв ладонями лицо, больная горько зарыдала.

— Пани Стокласова, что с вами?

Не отвечая, продолжает жалостливо всхлипывать. Я вопросительно взглядываю на соседок. Тем только этого и надо — ждут не дождутся, когда смогут выложить ее печальную историю.

У старушки есть дочь. Такой подарочек — врагу не пожелаешь! Когда Стокласова лежала дома без движения, дочка там даже не показывалась. О больной заботились соседки. Когда мы сделали ей операцию, пани Стокласова передала, чтоб дочь пришла хотя бы ее причесать — дочь у нее работает парикмахером.

Вчера она наконец пожаловала. Старушка до того была рада! Сразу же похвалилась, что опять будет ходить, ноги у нее уже не мертвые.

— Счастье твое, — сказала молодая. — А то пришлось бы ехать в богадельню.

Говоря с матерью, едва цедила слова. Несколько раз повторила обеим соседкам, что квартира у нее маленькая, так что и думать нечего, чтобы мать из больницы поехала к ним. Волосы ей все-таки уложила. Принесла с собой даже фен и бигуди. Но, окончив, назначила плату — четырнадцать крон. Двенадцать — за укладку и две — за дорогу.

Я молчал. Это было как отрывок из бальзаковского романа.

«Фенцл» не выдержал. Присел на край постели и обнял старую женщину за плечи.

— Не плачьте, ну пожалуйста! — сказал он взволнованно. — Ведь вам теперь и не понадобится ваша дочь. Здесь вас поставили на ноги, будете бегать как молодая. А я приеду на вас посмотреть. Хотите? Ну, улыбнитесь. Правда приеду, дайте адрес!

Она и в самом деле перестала плакать. Растроганно взглянула на него.

— Да что вы, доктор, еще вам не хватало думать о старухе…

Он вздрогнул. Вспомнил, что белый халат на нем только случайно. Сконфуженно поднялся. Но этим своим непосредственным порывом очень меня подкупил.

— Если доктор говорит: приедет, значит, приедет, — помогаю ему выйти из неловкого положения. — А вам действительно нечего бояться. Сможете сами себя обслужить.

Мы вышли в коридор. «Фенцлу», должно быть, уже тяжко все это выдерживать.

— Ну как? Хотите, чтобы мы продолжили обход?

Да. Он признался, что только теперь начал немного постигать суть нашей работы. Его статья могла бы называться «Обход послеоперационных палат». Как я на это посмотрел бы.

— Что-то не то. Может, придумаете более удачный вариант, мы ведь еще не кончили.

Я повернул ручку двери в следующую палату.

— Сейчас увидите этого Вельду, что конфликтовал с сестрой.

Но сразу же за дверью вижу Дуду, старого мастера, работавшего на металлообрабатывающем станке. Шея его обезображена длинным рубцом — не просто было подойти к остеофитам у него на позвонке. Осматриваю ослабевшую руку. Пациент молчит. С тревогой ждет, что я скажу своему спутнику.

Потом несмело спрашивает:

— Наладятся мои дела, пан профессор?

— Наладятся, — заверяю я. — Правильно, что пошли на операцию. Рука бы у вас все слабела и слабела.

— Да я на все пойду, лишь бы поправиться. Что я такое без своих-то рук?

Он помолчал, взволнованно глотнул:

— Жена скончалась, дети уж давно разъехались. А по работе у меня друзья. Я вот тут начертил кое-что — для рационализации… Наши, на фабрике, обещали собрать. Что же я стану делать дома?

Небольшой, коренастый, он стоял рядом, как дуб, крепко связанный корнями с почвой. Простыми словами выразил сейчас важное жизненное кредо: что бы он делал без своей работы? Как мне это понятно!

Адепту журналистики будет о чем поразмышлять. Подходим к следующим койкам. Оперированные по поводу выпадения дисков. Один, второй, третий… У первого еще не совсем прошли боли. Второго беспокоят неприятные ощущения ночами. Советую чаще поворачиваться на бок.

— Ну так и есть! — довольно восклицает он: именно это ему помогает днем.

Третий оперированный — Вельда. Жду лобовой атаки. На койке перед нами плотный мужчина в пижаме, такой пестрой, что в глазах рябит. У него круглое румяное лицо, напомнившее мне его преподобие, учившего нас в школе. И даже пальцы пристойно сцеплены поверх одеяла, будто он читал молитвы. Как ни странно, жаловаться он, видимо, не будет.

— Вы делаете чудеса, — выдает он мне аванс. — Я был просто калека, жена вам подтвердит. Все говорили: «Никуда не ходи. Ты понимаешь, что такое резать позвоночник?.. Ноги отнимутся!» — «К пану профессору, — говорю, — хоть с завязанными глазами, это мастак. Если уж не поможет он, кто же тогда поможет?» До смерти буду вам благодарен. И в газеты пошлю — объявить благодарность вам, врачам, и сестричкам. Из всех соседей я тут самый молодец — прямой, как тополь. Сегодня первый раз стоял.

Он сползает с постели, вернее, подкатывается к ее краю, потому что садиться ему еще нельзя. Поднимается на цыпочки, чтобы я поглядел рубец. Соседи по палате смотрят с кислым видом. Должно быть, он уже порядком надоел.

Не знаю, что и думать. Откуда в нем такая перемена? Может, боится, как бы не нажаловались сестры. Проходим дальше. Еще никогда обход мне не казался таким утомительным, жалобы больных такими мелочными, а слова, которыми они передо мной заискивают, такими фальшивыми. Но «Фенцл» на этот счет явно другого мнения. Держится так, словно добрался до самых истоков великолепного сенсационного репортажа.

Когда мы вернулись ко мне в кабинет, там уж сидела Итка. Она знала о визите молодого корреспондента и, кажется, решила не сходить с места, пока репортаж не будет закончен. Я представил их друг другу. Она без всяких околичностей сказала «Фенилу», что по плану на сегодня у меня еще дела, так что пускай он поторопится. Посмотрев на нее недоверчиво, он, видимо, решил не принимать ее всерьез. Уселся против меня и снова распахнул блокнот.

— Итак, где мы остановились? — рассеянно произнес он. — Тут несколько заметок о вашей молодости, о семье… Кое-что записал о мальчике, которого вы оперировали. Теперь надо все это как-то объединить. Те случаи, которые я видел наверху, тоже интересны. Но надо охватить все это шире.

Он сделал жест рукой, изображающий, должно быть, широту охвата. Встал, прошелся по комнате, опять покусывая кончик карандаша. И обернулся ко мне:

— Вы понимаете, что я имею в виду?

Не знаю, как мне удалось сохранить серьезный вид.

— Понимаю, — заверил я его, как послушный ученик. — Надо охватить все это шире.

Итка пулей вылетела к секретарше. Я дорого бы отдал чтоб увидеть, как она сидит там в кресле, помирая со смеху.

«Фенцл» стоял рядом и пронзал меня своим взглядом фанатика. В эту минуту он определенно напоминал Эрвина Киша.[6]

— Скажите мне конкретно, чем та операция выделялась из ряда других. Оперируют во всем мире. Есть целый ряд текущих, повседневных операций. Вы, может быть, сделали что-то впервые? Нашли особый метод, являетесь в чем-то новатором?..

— Но я ведь уже говорил, — отозвался я хмуро. — У мальчика была опухоль, за которую никто в клинике не стал бы браться.

— А в других местах? В другой клинике или в другой стране?

Я вздохнул:

— Откуда я знаю. Вот будет международный конгресс, поговорю об этом с коллегами. Как вообще можно сравнивать? Тождественных случаев не бывает.

— Я знаю, — сказал он нетерпеливо. — И каждая ситуация неповторима, это известная истина. Так что там было особенного? Скажите мне! Но так, чтобы было понятно. Вы не должны забывать, что обычный человек в этом полный профан.

— Нет, этого я не забываю.

Мне хотелось свернуть ему шею. Я взглянул украдкой на часы — и остолбенел.

Итка вошла совершенно другим человеком. Никто бы не подумал, глядя на нее, что она сейчас только хохотала до упаду.

— Я попросила секретаршу сделать нам кофе, — сказала она, садясь, — тогда это у вас пойдет живее. И вообще, покажите мне, что вы успели. Если хотите, я попробую помочь. Профессору дадим немного отдохнуть.

«Фенцл» удивленно вытаращился, потом все-таки передал блокнот. Должно быть, безапелляционный тон ее подействовал на него гипнотизирующе.

— Так, это можете оставить… Тут о семье можно кое-что повычеркивать, все равно это никому не интересно. Хотите дать наше семейное фото? Конечно, почему бы нет, это, может быть, даже лучше каких-нибудь бестолковых разглагольствований.

Она благосклонно проскочила сообщение о хирургических вмешательствах каменного века. Заметила моему молодому товарищу, что кока, которая применялась для приглушения боли, пишется с одним «к». Продиктовала кое-какие выдержки из истории отечественной нейрохирургии. Потом прочла то, что он написал об Узлике, и презрительно отстранила блокнот.

— Ну нет, такое не пойдет! — отрезала она. — Что это за желудочек? Вы написали: «Желудочек был переполнен опухолью».

— Да, но… они так сказали… — растерянно пролепетал «Фенцл».

— Тут все гораздо сложней! В мозгу имеется желудочковая система. Третий желудочек, четвертый желудочек, боковые желудочки. Нельзя написать просто «желудочек». Или вот тоже: «У него на несколько минут остановилось сердце»… Кто вам сказал, что это длилось несколько минут? Профессор этого сказать никак не мог! Вы знаете, что бы тогда было?

— Я представлял себе, что это длилось несколько минут. Но, если это длилось меньше, я могу поправить.

— Или вот тут: «Профессор намеренно сделал у него в черепе маленькое отверстие, чтобы оно не мешало ему, когда он вырастет». Разве так формулируют? И зачем вообще вы хотите описывать эту операцию так подробно? Ход ее ни для кого не имеет значения. Это был сложный случай, опухоль убрали, операция окончилась успешно. Не кажется вам, что этого вполне достаточно?

Корреспондент сидел глубоко уязвленный, но не отважился и пикнуть. Пани Ружкова принесла всем по чашке кофе. Уголки рта у нее вздрагивали — будто ее кто щекотал. Итка бросила себе в чашку кусок сахару и задумалась на мгновенье. Потом категоричным тоном приказала:

— Берите карандаш, я продиктую вам дальше.

Она начала с того, насколько трудоемка наша область медицины. Что операции на головном и спинном мозге требуют глубокой профессиональной подготовки. Упомянула о том, что процент смертности в нашей клинике уменьшается год от года. Перечислила новые методы, внедренные в операционную технику за последние двадцать лет. Подчеркнула, что в небольшом лечебном учреждении на несколько десятков коек удалены за этот период сотни опухолей, несколько сот сосудистых аномалий и кровоизлияний и что тут оперативным путем лечат эпилепсию. Отметила микрохирургическую технику, которая особенно важна при повреждении периферической нервной системы. Не забыла ни публикаций, ни лекций, ни награждений, которых была удостоена клиника.

«Фенцл» строчил как заведенный. Один раз у него затекли пальцы, и он вынужден был потрясти рукой, но теперь уже не казался запаренным, а весь так и сиял. Он записал все о замечательных достижениях нейрохирургии. Именно так, как я себе с ужасом представлял, когда он в первый раз пришел ко мне и я хотел отбояриться от интервью. Теперь дошла очередь до профессора и его личных заслуг в развитии этой области медицины. Он исчеркал еще две страницы размашистым полудетским почерком.

— Уф, — произнесла наконец Итка. — А может, хватит, пан корреспондент?

— Да, безусловно, пани профессорша, — учтиво залопотал он. — Считаю, что этого хватит. Вот разве только две-три строчки о том, какова будущность у нейрохирургии….

Единственное, кажется, чего еще недоставало моему первоначальному представлению о репортаже!

Итка замерла. Карие глаза ее были широко распахнуты и ничего не выражали, точно она спала. Казалось, она вот-вот вскочит и вытолкает несчастного парня взашей. Но вместо этого она взяла в рот кусок сахару и сказала:

— Будущность у нейрохирургии? Прекрасная. Так и пишите!


КОНЕЦ