"Ночь не наступит" - читать интересную книгу автора (Понизовский Владимир Миронович)ГЛАВА 1На Гренадерском мосту Антон замедлил шаги. Остановился. Навалился грудью на холодный литой поручень. Ветер звенел в натянутых тросах моста, как в вантах. Гудел и вибрировал настил под ногами. Вода в Большой Невке была высокая, быстрая, мутная. Из-под моста с пронзительным клекотом взмыла чайка. Антон следил за ее полетом. Птица парила, распластав большие крылья. Вдруг, как ястреб, ринулась вниз, грудью в волну — и снова взвилась, жадно заглатывая серебристую рыбу. И полетела к Петропавловке, в сторону Васильевского острова. «Что там, на Васильевском? — подумал Антон. — Как по-дурацки все вышло!.. Нет, просто струсил!..» Он поперхнулся влажным воздухом. Отвалился от поручня. Устало побрел с моста. Да, струсил. Теперь, на узких улочках Выборгской стороны, среди домов с уютными палисадниками, ощущение опасности сменило омерзительное чувство собственного ничтожества. Может, ребенок случайно задел ту филенку на крыльце — она и выпала. Остальное-то все в точности: форточка левого окна отворена, правого — прикрыта, на бельевой веревке — полотенце с петухами. Только вот эта дощечка... Дядя Захар сказал: «Не забудь! Когда «гороховые» обкладывают, они загодя высматривают наши предупредительные знаки. И когда устраивают засаду, точно их восстанавливают. А про филенку они не могут знать. Если, упаси бог, наши провалятся, хоть один непременно ногой выдавит, когда будут выводить, — вроде нечаянно». Значит, Антон поступил правильно. Одной дощечки под перилами недоставало, и с улицы пустота зияла как щербина во рту. Не замедлив шага, он прошел мимо калитки и затесался в толпу прихожан, тянувшуюся к церкви. Потом юркнул в переулок и бросился по задворкам, вспугивая сизарей на голубятнях, пока за мостами не остался Васильевский. Он все объяснит. Дядя Захар даже похвалит за осторожность. «Голова — не карниз, не приставишь!» — любимая присказка старика. А он-то сам? Он-то понимает: струсил. Как увидел, так сердце покатилось... Те, на Двадцатой линии, без него, конечно, обойдутся, возьмут другого. А как теперь жить ему?.. Никто же его не тащил, он сам неделю назад пришел сюда, на Выборгскую, отыскал дядю Захара: «Не могу! Дайте дело! Есть же у вас боевая группа, я знаю!» — «Но тогда знай, что за кружок твой на дровяном, за листовки самое большее — высылка. А боевику, сынок, самое малое — этап и каторжные работы». — «Я решил». — «Ну что ж... — сказал старик. — Поглядим». Прошло несколько дней. Студент из их же Техноложки нашел Антона после лекции и сказал, что его ждут вечером на Гребецкой. Там, на конспиративной квартире, Антон снова встретился с дядей Захаром. «Ну что ж, — сказал старик, будто продолжил прерванный минуту назад разговор. — Попробуем, коли так. Запомни адрес: Васильевский, Двадцатая линия — это ближе к выгону Смоленского поля... — он описал дом. — Там будет товарищ Синица. Он предупрежденный. Пойдешь под его команду. Коль отсутствует — будет товарищ Ольга. Она тоже в курсе. Ждут тебя в воскресенье, в восемь». Антон вышел рано. По дороге пытался представить Синицу, Ольгу. Какие они, боевики? Боевики — самые испытанные, самые смелые. И если попадаются они в лапы охранке — да, тут уже не ссылкой пахнет. «Готов я вот сейчас?.. Готов!» Двадцатая линия — неширокая прямая улица, обсаженная чахлыми липами. Вот и дом. Он увидел отворенную форточку. Полотенце с красными петухами на веревке, натянутой от осины к столбику крыльца. И вдруг — черный просвет в ряду резных филенок! Если это случайность, что подумают товарищи-боевики? Может, он нужен как раз сегодня, сейчас, для какого-то важного дела? Но самое главное — почему он струсил? Эта проклятая дрожь в коленях!.. На Арсенальной, недалеко от дома дяди Захара, начинался и на целый квартал тянулся дровяной склад. За черным забором громоздились березовые поленницы, пахло сосной. Юноша хорошо знал этот склад. Сколько раз он пробирался туда через лазы в ограде; в закоулках, на бревнах его ждали члены кружка, рабочие с Металлического. Почему же тогда он не боялся? Значит, в глубине души понимал, что, если и схватят, ничего особенно страшного не грозит? А теперь, выходит, испугался за свою бесценную жизнь? А как же т о, на мостовой у института? И Костя... «Снова, без разрешения, иду сюда, — уже приближаясь к знакомой калитке, подумал студент. — Сколько промашек за одно утро... Вернуться на Васильевский? Нет, время явки прошло. Ох и натворил же я!..» Он отодвинул щеколду. Направился по тропке к дому. Девчонка мыла в сенях пол. Антон увидел в сумраке белые ноги. Девчонка распрямилась, оглянулась. Отвела ладонью волосы с раскрасневшегося лица. — Вы к дедушке? — и пропела: — Деда-а! Уже из дверей комнаты позвала: — Заходьте! Чтобы не натоптать на еще сыром янтарном полу, он на цыпочках прошел в горницу. От стола поднялся дядя Захар. Лицо его было землистым, густо проступили оспины. — Вернулся, — проговорил он. — Понимаете: филенка... — виновато начал студент. — Слава богу, хоть ты, — старик тяжело опустился на скамью. — Жандармы схватили наших на Васильевском. Четверых. Ночью. Такого же студента я послал раньше. И его тоже... Антону почудилось, что пол, как настил моста, завибрировал под ногами. Он оглянулся. В распахнутую дверь было видно: босая девчонка мыла крыльцо. — Все равно, дядя Захар, — он перевел дыхание. — Все равно я решения своего не переменил. По Петербургу неслись слухи. В салоне «Северной Пальмиры» — промышленно-коммерческого клуба — громко спорили: — Право, страхи неосновательны, господа: правительство не решится нарушить законы, не поднимет руку на Думу! — Вы не знаете Петра Аркадьевича: железный человек. Убирает с дороги всех, кто ему неугоден. А уж Дума!.. — Молод и прыток, Россия не знала таких молодых премьеров. Но сам государь торжественно изрек — воспроизвожу дословно: «Манифест, данный 17 октября, есть полное и убежденное выражение моей непреклонной и непреложной воли и акт, не подлежащий изменению». — Ну и память у вас, батенька! Профессорская! — Благодарю, я еще приват-доцент. Однако ж осмелюсь сказать: идти против исторического процесса так же нелепо, как воевать с ветряными мельницами. Демократизация жизни русского общества началась, и никакими искусственными мерами ее не остановить! — Позвольте полюбопытствовать: не означают ли карательные экспедиции генерал-адъютанта Орлова в Прибалтику и генерал-адъютанта Ренненкампфа в Восточную Сибирь именно этой демократизации? — Зачем брать крайности, господа? У моего тестя у самого имение под Пензой спалили! — А Орлов в Лифляндии под сто деревень подпустил петуха! — Не бунтовало бы мужичье — не пришлось бы и жечь! — Мы отвлеклись от темы, господа. Меня интересует конкретный вопрос: распустят вторую Думу или не распустят? — Туда ей и дорога. Дума — красный платок перед глазами разъяренного быка. — По-вашему, русский народ — это разъяренный бык? — Не ратуйте за весь народ, любезнейший. Благоговение перед самодержавной властью, сокрытое в тайниках русской души, неколебимо. А бунтуют инородцы и анархисты. — Нет уж, извините! Я не инородец и не анархист! Но свобода, завоеванная нами семнадцатого октября... — Виноват-с, запамятовал, что вы теперь октябрист! — Ошибаетесь, я конституционный демократ! — Успокойтесь, господа. Зачем так горячо? Стоит ли тратить нервы, право? Дух времени — распад и деморализация, пропади все пропадом. По мне, что парламент, что абсолютизм, что анархия а-ля князь Кропоткин. — Действительно, какая разница, если в ресторане у Палкина сегодня стерлядка? — Превосходная идея! — И я не откажусь. — Так не будем, терять времени, господа! Петровская отлично идет к стерлядке! — Едем с дамами? — Со своими пряниками в Тулу? Какой вы, право, приват-доцент!.. Петр Аркадьевич волновался. Он понял это, вдруг увидев, что бессмысленно передвигает с места на место лупу, ножницы, футляр от очков. Глупо... Нервы. В голове его вертелась фраза. То разрастаясь на всю комнату, от стены до стены, то уменьшаясь до размеров булавочной головки. Петр Аркадьевич знал цену изреченному слову. Все материальное со временем превращается в прах. Свидетельства тому — руины Афин, развалины римского Форума. В истории остаются деяния великих людей. Но даже когда забываются и деяния, остаются произнесенные ими слова. Vae victis![3] Кто помнит того галла — каким он был, что сделал? А фраза вечна. Так и его слова останутся в истории, и через столетия их будут повторять неведомые ему потомки. Поэтому он готовится к каждому выступлению с трибуны, как к турниру на ристалище. И каждая произнесенная им фраза — его мысль, предназначенная для скрижалей. И эта тоже. Он произнесет ее после паузы. А потом, усилив голос, повторит в конце речи. Он вышел из-за стола, остановился у зеркала, занимающего весь простенок. Безукоризненно черный галстук с бриллиантовой булавкой, жесткий воротник. Лицо выразительное, суровое: высокий, с огромной залысиной, лоб, коротко стриженная густая борода лопаткой и усы, закрученные кольцами. Прямые густые брови. Строже свести их. Еще строже... Он вскинет руку так... Нет, короче и энергичней. Вот так: — Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия! Он прислушался к своему голосу. Да, именно так. Вернулся к столу. Достал из сейфа скрепленные сшивателем листы. «1907 года, мая 31 дня. Судебный следователь по важнейшим делам Санкт-Петербургского окружного суда Зайцев, рассмотрев настоящее дело, нашел следующее: 5-го мая 1907 года Охранное отделение при Санкт-Петербургском градоначальнике получило сведения о том, что тайное преступное сообщество, именующее себя «военной организацией Российской социал-демократической рабочей партии», выработав текст наказа от чинов войск Петербургского гарнизона социал-демократической фракции Государственной думы, организует депутацию, составленную из нижних чинов войск, находящихся в Петербурге, которая должна вручить этот наказ социал-демократической фракции, имеющей свои заседания во фракционной квартире под № 4 дома № 92 по Невскому проспекту, занимаемой членом Государственной думы Иваном Петровым Озол. Наружным наблюдением, учрежденным за квартирою Озола, было установлено, что 5-го мая в промежуток от 6 до 8 часов вечера в квартиру Озола вошли и через некоторое время из нее вышли: матрос гвардейского экипажа с известною девушкою, лицо, состоящее под наблюдением и известное полиции в качестве ответственного организатора военной организации, один нижний чин и пять человек переодетых солдат. Ввиду сего и в целях задержания как депутации от нижних чинов, так и других членов тайного сообщества военной организации, находившихся в квартире Озола, полиция 2-го участка Литейной части в 8 часов 40 минут вечера 5 мая взошла в квартиру Озола и за отсутствием судебного следователя предъявила требование о производстве обыска и задержании лиц, участвовавших в незаконном собрании...» Так. Лаконично. Убедительно. Петр Аркадьевич переворачивает страницу: «Во время задержания этих лиц на полу комнаты, в которой они находились, найдены были выброшенными неизвестно кем именно из задержанных следующие документы...» Столыпин пробегает взглядом перечень этих документов. Вполне достаточно. Даже с лихвой. Как говорил великий кардинал Ришелье: «В каждых двух строчках можно найти, за что повесить их автора». А тут кощунственных строчек наберется на каждого по две сотни. И стержень всего — «Наказ депутации частей войск Петербургского гарнизона». Да, он — российский Ришелье при российском бездарном Людовике. «Представлю следователя Зайцева к Владимиру и пожизненной пенсии, — решает Петр Аркадьевич. — Заслужил». И нажимает кнопку электрического звонка, бросает адъютанту: — Пригласите Павла Георгиевича. Командир отдельного корпуса жандармов, он же товарищ Министра по министерству внутренних дел Курлов вошел, остановился, не доходя стола. Вскинул белые глаза. Петру Аркадьевичу потребовалось усилие, чтобы не скривиться, как от оскомины. Он полуприкрыл веки, чтобы не видеть лицо своего первого помощника и первого врага — анемичное, застывшее, как маска. «Так берегут себя стареющие дамы, чтобы не было морщин», — язвительно подумал Столыпин. И ровно проговорил: — Прошу, Павел Георгиевич. — Объявлено обязательное постановление Санкт-Петербургского градоначальника о положении чрезвычайной охраны, распространяющемся на всю территорию столицы с пригородами. Корпус и все войска, расквартированные в столице, приведены в боевую готовность. Кроме того, в город из лагерей переброшены Финляндский, Павловский, кавалергардский и кирасирский полки, а также три пехотные бригады и два казачьих полка — лейб-гвардии Атаманский и Донской, — четко, без интонации выговаривая каждое слово, доложил Курлов. — Депутаты и члены кабинета министров в Таврический дворец собраны. — Благодарю. Петр Аркадьевич стоял, не давая тем возможности сесть и Курлову и вынуждая его смотреть снизу вверх: командир корпуса жандармов был на две головы ниже. — Как с боевиками с Васильевского? — Препровождены в «Кресты». Пока молчат. — Отправьте в Кронштадтскую крепость. Дайте от моего имени указания председателю военно-полевого суда фон Эрлиху: задержка с производством расследования нам нежелательна. Мера — основная. — Будет исполнено. Премьер взял со стола папку, спросил любезно: — Не знаете ли, Павел Георгиевич, мой экипаж не подан? Судорога змейкой скользнула от челюсти к скуле Курлова: в этой фразе он уловил недопустимо оскорбительное — так барин осведомляется у своего камердинера. — Экипаж уже ждет, господин премьер-министр, — зрачки его растворились в студенистой белизне глазниц. «Садист», — подумал Петр Аркадьевич. Улицы утреннего предсубботнего Петербурга были пустынны. Чем ближе к Шпалерной, тем чаще усиленные наряды полиции и армейские патрули. Неприметная черная карета с зашторенными окнами остановилась у бокового, с Потемкинской, подъезда Таврического дворца. Столыпин быстро прошел зал, поднялся на свое место, сел, оглядел полукружья кресел. Зал необычно полон, только пусты хоры — места для публики. Ненавистная Дума! Отныне труп, хотя еще и подает признаки жизни. Он усмехнулся, прикрыв веки, чтобы не выдать мстительного блеска глаз: пусть кричат и бьют себя в грудь. В его сейфе на Фонтанке лежит манифест, подписанный государем еще два дня назад. Он вспомнил, как царь, даже не дослушав его доводов, поспешил вывести «Н», потом подвел к иконе и сказал: «Вот, Петр Аркадьевич, образ, перед которым я часто молюсь. Осените себя крестным знамением и помолимся, чтобы господь помог нам обоим в нашу трудную, быть может, историческую минуту». И сам же перекрестил его. Да, с таким государем... Как бы там ни было, сегодня он начинает писать новую главу в истории России. «Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия!» — он приготовил свою фразу и повернулся прокурору судебной палаты Камышанскому, ждавшему его команды, чтобы начать доклад. Утром, когда Леонид Борисович шел на службу, его перехватил на Невском инженер Кокушкин из товарищества по эксплуатации электричества «Шуккерт и К°». — Слышали? С сего числа столица снова на положении чрезвычайной охраны! — он покрутил пуговицу на сюртуке собеседника. — Но я думаю: нет ни малейшего основания пугаться, je vous assure, mon cher?[4] Как полагаете? Пуговица от сюртука осталась в пальцах Кокушкина. — Поживем — увидим, — уклончиво ответил Леонид Борисович, отбирая ее и опуская во внутренний карман, чтобы не потерять. «Что скрывается за всеми этими слухами? Что за подозрительная история с налетом охранки на квартиру нашей фракции в начале мая? — думал он по дороге на Малую Морскую. — Неужто Столыпин решил разогнать и вторую Думу?». Двадцать месяцев назад, 17 октября 1905 года, народ вырвал у царя манифест, которым Николай II обещал даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов, общего избирательного права и гарантировать, что отныне ни один закон не может войти в силу или быть отменен без одобрения народными представителями. Но уже и тогда, на самом подъеме революции, большевикам было понятно: обещания Николая — блеф. Недостаточно подорвать или ограничить царскую власть. Монарх делает уступки, когда натиск революции усиливается, и отбирает «дарованное», если этот натиск ослабевает. Этому учит история революционного движения. Да, манифест оказался ловушкой. Но что происходит в Питере ныне? Не пролог ли к государственному перевороту сверху, к отказу царя от всего того, что было завоевано пролетариатом в кровавой борьбе? Если это так, то наступает черное время. Страну ждет шабаш контрреволюции, перед которым померкнет белый террор версальцев... «Общество электрического освещения 1886 года» помещалось в самом центре Петербурга — на Малой Морской, недалеко от Невского проспекта, в солидном доме серого гранита с затейливыми флюгерами на крыше. Леонид Борисович поднялся на третий этаж, своим ключом отворил дверь в контору. Кабинет первого инженера был просторен, а стол загроможден бумагами, техническими справочниками, словарями. Ничто не могло так поглотить время, как цифры и формулы. Как все закономерно и прекрасно в инженерии и технологии!.. Леонид Борисович ушел от тревог дня. От работы оторвал его ворвавшийся в кабинет коллега из фирмы «Гелиос». Жизнерадостный, пышущий .здоровьем толстяк замер на пороге в трагической позе. Леонид Борисович понял, что его прямо распирает от новостей. — Уже знаешь? — О чем? — Ах, Леня, сидишь в своей берлоге и ничегошеньки не знаешь! — проговорил он, драматически округляя глаза, но в голосе звучали ликующие ноты. — Сорок восемь депутатов Думы привлекаются по обвинению в государственном преступлении — в создании тайного сообщества для насильственного ниспровержения строя и учреждения демократической республики! Прокурор судебной палаты объявил об этом на заседании Думы! Толстяк выпалил единым духом, и Леонид Борисович подивился мощи его легких. — По квартирам депутатов социал-демократов уже идут обыски, и в рабочих предместьях, и у студентов. У интеллигенции тоже!.. Коллега замолчал, предвкушая ожидаемый эффект. — Надеюсь, нас с тобой это не касается, — равнодушно ответил Леонид Борисович. — Не касается?.. А главный совет «Союза русского народа» уже выпустил обращение ко всем своим организациям: призывает отслужить молебны, провести крестные ходы и послать государю адреса с выражением верноподданических чувств... — упавшим голосом продолжил коллега. — Ну и отслужи, и пошли. А меня все это не касается. Моя крепость — мой дом, как говорят англичане, — инженер посмотрел на часы. — Заработался. Пора к своим пенатам. — Сердечные приветы Любови Федоровне и поцелуй деток, — коллега из «Гелиоса» нахлобучил шляпу — он уже торопился в другие дома, туда, где по достоинству оценят потрясающие новости, которые он разузнал первым. — Всех благ! Леонид Борисович собрал бумаги. Написал и оставил на бюро секретарши записку для председателя правления — предупредил, что завтра с утра едет на строительные участки за Невской заставой. И, не заходя домой, отправился на Финляндский вокзал. Поезд погрохатывал мимо деревянных платформ, дачных поселков. Наступала пора белых ночей, и все за окном таяло в серебристо-сиреневом свечении то ли позднего заката, то ли ранней зари. В вагоне пассажиров было немного. Инженер предполагал, что после майского ареста слежка за ним продолжается. Кто же из попутчиков филер? Клюющий носом толстяк, чиновник в мундире почтового ведомства или хорошенькая круглолицая женщина, в полутьме колдующая спицами? То, что Леонид Борисович едет с Финляндского вокзала, не должно вызывать подозрений: с весны он арендует дачу в Куоккале, и сейчас там вся семья, Любаша с детьми. Но вот как оборвать «хвост» в самой Куоккале? За Белоостровом, на границе с Финляндским княжеством, по вагону прошли таможенники и чины пограничной стражи, проверили документы. Большинство пассажиров сошло, с ними и те трое — толстяк, почтовый служащий и дама с вязаньем. Подсели несколько новых. Может быть, филер кто-то другой? Или передал слежку сменщику?.. Уж кому-кому, а Леониду Борисовичу отлично известно, насколько квалифицированны агенты охранных отделений. Особенно того, к которому он «приписан», — Петербургского. Перед Куоккалой он вышел в тамбур. Ближе к станции за ним потянулись еще несколько человек. Остановка, Он сошел на перрон. Направился вдоль поезда торопливой походкой горожанина, спешащего к семье после дневных тягот. Достал папиросу, остановился, прикуривая. Его обгоняли, кто-то тащился позади. Пробил станционный колокол. Инженер подождал, пока поезд тронется, начнет набирать скорость, и, когда поравнялся с ним тамбур последнего вагона, рывком вскочил на ступеньку. Увидел, как метнулась к вагону неразличимая в сумраке фигура. Ага, не успел, голубчик! Он постоял на ступеньке, затянулся, отшвырнул красный огонек в темноту и мягко спрыгнул на гравий. Сегодня Люба его не ждет. Дочки скучают. «Па-по! Па-по!..» Смешная малышня. Он счастлив с Любой. Счастлив, если эта высшая мера духовной и физической близости и есть формула счастья. Хотя Люба почти ничего не знает о его второй жизни. Но даже и того, что известно, ей достаточно, чтобы верить ему и верить в то дело, которое он считает необходимым для себя и для России. Вот обрадуется Любаша его нежданному приезду!.. Но сейчас он торопился не к ней. Сбежав с насыпи, Леонид Борисович углубился в лес и зашагал назад к поселку. Под сводами сосен и елей воздух был настоян на разогретой за жаркий день смоле и горьковатых запахах разнотравья. В сумраке меж стволами темнели замшелые гранитные валуны. Лес поредел. Леонид Борисович увидел справа переезд: полосатый шлагбаум, неяркий фонарь. Несколько шагов — и меж стволами сосен проступили контуры дачи с темными окнами. «Спят. И, наверное, ничего еще не знают...» Он привычно нащупал задвижку, тихо открыл калитку. Пусть несет он недобрые вести, но он так рад предстоящей встрече!.. Здесь, на даче «Ваза», после возвращения с Пятого, Лондонского съезда, закончившегося две недели назад, жили «Иван Иваныч» — Владимир Ильич Ленин и «Катя» — Надежда Константиновна Крупская. Леонид Борисович не видел Владимира Ильича без малого полтора месяца — с тех пор, как Ленин уехал отсюда в Копенгаген, где предполагалось открытие съезда. И теперь инженер торопился на дачу, чтобы наконец-то услышать его рассказ о том, что происходило в церкви Братства, обсудить последние петербургские новости и получить указание: что делать дальше. |
||||
|