"Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра" - читать интересную книгу автора (Бритиков Анатолий Фёдорович)

Действенность фантастики

Парадоксальность, по-видимому, самая яркая черта современной научной фантастики. Гипотезы, перевертывающие привычные физические представления, неожиданнейшие прогнозы будущего, острое столкновение вымысла с реальностью… Такого, кажется, еще не было. Но, пожалуй, самый поразительный парадокс — сама фантастика. Сегодня уже мало кто ставит под сомнение ее большое влияние на читателя. Ее, кажется, окончательно признала критика. Удельный вес фантастики в круге чтения растет. И тем резче бросается в глаза, что этот влиятельный и популярный поток чтения все еще имеет репутацию литературы второго сорта. Может ли второсортное произведение выполнять первостепенную задачу? Не является ли, таким образом, признание уступкой нетребовательному вкусу? Не лежит ли в основе такой популярности заурядная занимательность чтива?

В самом деле: ведь «признающая» критика (исключая появившиеся в последние годы серьезные работы) в массе своей оперирует двумя-тремя простейшими истинами: научная фантастика популяризирует знание, научная фантастика приобщает к коммунистическому будущему, научная фантастика выполняет свою пропагандистско-просветительскую миссию занимательно… И та же критика тут же единодушно свидетельствует, что ни в языке, ни в психологизме, ни в других областях художественного мастерства массовый поток фантастики не поднимается до уровня «большой» литературы. Исключение — Ж.Верн, Г.Уэллс и у нас, может быть, А.Беляев и И.Ефремов.

Так чем же тогда объясняется успех научной фантастики? Неужели тем, что в ней — помимо художественной литературы, не от литературы? А может быть, тем все-таки, что фантастика — своеобразная отрасль литературы, достаточно своеобразная, чтобы к ней нельзя было буквалистски приложить обычные художественные критерии?

Итак, популяризация и занимательность… Но, быть может, более правы те, кто выделяет научную фантастику в своего рода мечтательный департамент Союза писателей? Распространено определение научной фантастики как литературы крылатой мечты. Горячий его приверженец -писатель А.Казанцев. Казалось бы, разумный подход. Но если даже забыть на минуту, что тем самым вся остальная художественная литература подразумевается заведомо бескрылой, здесь мы сразу сталкиваемся с необходимостью оговорок, которые делают бесполезным столь широкое определение. Еще в 1930г. некто И.Злобный предостерегал от «немалого вреда» Жюля Верна, потому что, мол, его произведения «размагничивали молодежь, уводили из текущей действительности в новые, непохожие на окружающее, миры».[21] Через три года в постановлении о детской литературе от 15 сентября 1933 года ЦК ВКП(б) порекомендовал переиздавать «уводящего от действительности» Ж.Верна…

Но злоключения литературы мечты не кончились. Через двадцать лет, в 1950г., критик С.Иванов вновь взялся предостерегать советских фантастов от «космополитических» витаний «вне времени и пространства». Цель нашей фантастики, поучал он, — наш завтрашний день, «именно завтрашний, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже годами».[22] На этот срок, подчеркивал С.Иванов, рассчитаны были «великие стройки коммунизма» и создававшиеся полезащитные лесополосы. В таком духе «поддерживали» мечту критики Г.Ершов, В.Тельпугов[23] и другие.

Определение научной фантастики как литературы мечты в наивной казанцевской формулировке обернулось прямой противоположностью — установкой на приземленную популяризаторскую фантастику. И это было не просто теория. В таком духе написал А.Казанцев в 40-х годах свой роман «Мол „Северный”». Таковы были бесконечно переиздававшиеся произведения В.Немцова. Кстати сказать, воинственную установку В.Немцова «попридержать мечту» (в предисловии к роману «Последний полустанок») и подхватил в своей теории С.Иванов. Оформилось целое направление. Сторонники ближней фантастики — В.Сапарин, В.Сытин, В.Охотников — сознательно ставили перед собой цель писать только о том, что было «на грани возможного» (В.Охотников так и назвал один из своих сборников), на выходе из лабораторий, опытных делянок. «Ближним» фантастам удавалось иногда выпустить неплохие произведения. «Книжка интересная, — говорили, например, читатели повести В.Охотникова „Первые дерзания”. — Только почему она называется научно-фантастической?».[24]

Особенно не давалась «ближним» фантастам гуманитарная тематика. Декларации «помечтать о чистых сердцах» сочетались с пошлым морализаторством насчет пользы приземленного практицизма и деромантизацией космических исследований, интересы сегодняшнего дня противопоставлялись прогнозированию отдаленного будущего (ср., например, роман В.Немцова «Последний полустанок» с предисловием автора). В изображении же ближайшего будущего господствовали потребительские представления о коммунизме (роман В.Немцова «Семь цветов радуги»). Фантастика ближнего прицела не выдвинула ни одной сколько-нибудь крупной общечеловеческой проблемы, в то время как их во множестве порождало противоречивое взаимодействие современного индустриального прогресса с социальным.

Ту критику, которая сознавала, что проработкой фантастов, которые «ошибались» в поэтизировании лесополос и землеройных машин, жанра не поднять, тревожило положение дел в этой отрасли литературы. Тревога порой даже перерастала в утрированно пессимистическую картину всей истории советской научной фантастики.[25] Имя Золушка, которым А.Беляев окрестил научную фантастику в период временного спада (в конце 20 — начале 30-х годов), стало почти что нарицательным и продержалось в критике вплоть до недавнего времени. У издательств фантастика в самом деле долго была на положении Золушки. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» (Ленинград, 1966) писатель Г.Гуревич привел любопытные цифры. В 40-50-е годы у нас издавалось ежегодно в среднем не более 10 названий научно-фантастических книг — столько же, сколько и в 30-е годы. Это против 25 названий в 20-е годы! И это — по сравнению с 80 и более названиями начиная с 1962г.!! Если даже учесть, что половина из них переводы, и то скачок по сравнению с недавним прошлым внушительный.

Новый отряд писателей, пришедший в фантастику за последнее десятилетие, превысил кадры русской фантастики за все предшествующие полвека. Дело было, однако, не только в числе, но и в умении. Сейчас в научной фантастике утвердились, вслед за И.Ефремовым, такие широко известные имена, как А. и Б.Стругацкие, А.Днепров, Г.Альтов и В.Журавлева, Е.Войскунский и И.Лукодьянов, И.Варшавский; сюда пришли такие талантливые прозаики-реалисты, как Г.Гор и художник тонкого психологического мастерства Л.Обухова. Все это писатели, пишущие отнюдь не для детей. Но нельзя сбрасывать со счета и «юношеский» актив (ибо он тоже отчасти примыкает к взрослой научной фантастике) — классику А.Беляева, его младших современников А.Казанцева, Г.Гребнева, Г.Адамова, Ю.Долгушина и активно работающих сегодня их последователей — Г.Гуревича, Г.Мартынова и других.

В свете нынешнего подъема научно-фантастической литературы по-новому осмысляется творчество ее зачинателей и ветеранов К.Циолковского, А.Толстого, В.Обручева. Вспоминаются несправедливо забытые произведения В.Орловского и Я.Ларри, фантастические главы Леоновской «Дороги на Океан». Переоцениваются романы П.Павленко и Н.Шпанова. Стоящая несколько особняком фантастическая сатира Л.Лагина влилась в сложившееся в последние годы целое философское направление нашей фантастики.

Словом, обнаружилось, что наша научно-фантастическая литература вовсе не так бедна, как представлялось еще недавно. Перелом наступил где-то в конце 50-х годов. В 1957г. журнал «Техника — молодежи» напечатал роман И.Ефремова «Туманность Андромеды». Неожиданно (впрочем, эта неожиданность была подготовлена всем развитием советской фантастики) появилось произведение нового типа.

После «Туманности Андромеды» стало ясно, что спор о том, что должна нести научная фантастика, уже перешел в изучение того, что она нам дает. Этот роман обновил саму постановку вопроса о научно-фантастической литературе, ее предназначении и воздействии. В полемике между «Промышленно-экономической газетой» и «Литературной газетой»[26] просветительски-дидактический аспект, столь отчетливо подчеркиваемый ранее критикой в научно-фантастической литературе, сразу же отодвинулся на третий план. В центре оказалось научно-идеологическое содержание романа. Оппоненты из «Промышленно-экономической газеты» не могли прийти в себя от негодования: они не обнаружили в ефремовском будущем …рабочих. Но они не могли сделать автору большего комплимента! И.Ефремов показал, что большинство человечества при коммунизме займется научно-творческим трудом и осуществит тем самым предвидение классиков марксизма, подтвержденное тенденцией современной цивилизации.

На одном только этом частном моменте «Туманность Андромеды» продемонстрировала душу коммунизма — общества, которое непрерывно внутренне развивается, причем развитие объективно совпадает с эволюцией запросов личности. Ведь наши идейные противники, даже настроенные сравнительно благожелательно, убеждены, что мы считаем нынешнюю структуру нашего общества конечной целью коммунизма. Роман показал будущее не в виде ломящегося от яств, но как проблему Человека в высшем значении слова. Люди станут другими и телом, и мыслью, и чувствами. Мир будет идти навстречу этим переменам. Но не все будет гладко и в том лучшем из миров.

Значение «Туманности Андромеды» было не только в том, что этот роман оставил позади старые вульгарно-наивные представления о коммунизме в утопиях 20-х годов, а также новые догмы, но и в том, что в споре вокруг него стала очевидной несостоятельность запрета на предвидения, не размеченные вешками прописных истин.

Мимоходом перешагивая через пресловутую «грань возможного» в естественнонаучной области, роман И.Ефремова возвращал нашей фантастике смелость воображения, которую Ж.Верн ценил как незаменимый фермент прогресса. «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь»,[27] — подчеркивал великий француз очень земное общечеловеческое назначение своих «неправдоподобных» научно-технических фантазий. Для читателя «Туманности Андромеды» эта жюльверновская вера в безграничные возможности человека утверждалась величием социальной цели — коммунизма. Осуществится все самое фантастическое, если оно окажется необходимым для расцвета человека.

«Туманность Андромеды» как бы напомнила, что советская фантастика с самых своих предыстоков, начиная с К.Циолковского, вдохновлялась не приземленным реализмом, но большими дерзкими идеями, которые всегда оплодотворяли фантазию и практику коммунистов. Читатель, а за ним и критика оценили этот поворот как возвращение отечественной фантастики к своей истинной сути. Роман И.Ефремова заставил осознать реальность того парадокса, что верность правде жизни — самое ценное качество художественной литературы — присутствует в ее фантастической ветви в особом виде: правда сущего здесь как бы продляется за видимый горизонт, а не исследуется в его пределах.

Этот роман не нуждался в скидке на жанр. В нем есть следы шаблонного приключенчества. Его герои склонны иногда к декламации. Авторская речь местами ходульна и украшена красивостями. И все же он больше, чем любое другое произведение советской фантастики, заставил задуматься о своеобразии жанра. И.Ефремов убедительно показал, что в языке серьезного фантастико-философского произведения неизбежны непривычные и трудные для неподготовленного читателя элементы, что сюжетность фантастики так же разнообразна, как и в реалистической литературе (стремительные броски действия перемежаются в «Туманности Андромеды» размышлениями, сентенциями), что в научной фантастике неизбежна «скелетность» образа человека и, если она не чрезмерна, такая абстракция помогает укрупнить то новое, что приобретает живая полнокровная личность в объединенном мире.

Всем этим «Туманность Андромеды» подчеркивала специфику научно-фантастической поэтики вообще. Роман был заявкой на предстоящие научной фантастике достижения. Но было ясно, что он утверждал и отстаивал особый путь художественности научно-фантастического жанра, синтез мощного естественнонаучного воображения и смелой социально-философской фантазии. Такой синтез советские фантасты искали давно, еще со времен А.Беляева, пытавшегося создать в рамках «технологического» научно-фантастического романа социальную фантазию о коммунизме.

Несмотря на ряд очевидных художественных погрешностей, читатель не мог не почувствовать влекущей глубины мысли и оптимистического пафоса «Туманности Андромеды». По этим двум координатам И.Ефремов развернул перед нами далекое будущее. Мир, насыщенный напряженным творчеством — борьбой. Мир, открытый всем людям и требовательный к каждому. Мужественный, интересный и, главное, устремленный вперед прекрасный мир.

Некоторые не приняли и не принимают роман потому, что он оказался совсем не похожим на развлекательное чтение. Он нес массу познавательного материала. Но это была не популяризация установленных истин. И.Ефремов выдвинул крупные дискуссионные предположения, вовсе не очевидные ни для «физиков», ни для «лириков», И потому еще больше читателей приняло его книгу.

«Туманность Андромеды» с первых же глав увлекает стремительностью приключений в космосе. Но затем сюжет вскоре возвращает нас на Землю. Здесь, однако, автор предлагает не туристское путешествие по райским кущам (как бывало в ранних советских утопиях Я.Окунева, Э.Зеликовича, В.Никольского), не торжество застольной сытости (как было в «Семи цветах радуги» В.Немцова), но философское размышление о будущем человеке, о его радостях и печалях, о его необычном и таком близком нам обществе.

В чем же специфика научной фантастики? Настолько она позволяет этому жанру отступать от общелитературной поэтики? Есть ли у научной фантастики своя делянка на общем поле художественной литературы? Взывает ли научно-фантастическая литература к особому кругу читательских интересов? Какие струны задевает она? Те же, что и «большая», реалистическая литература, только по-своему (мы будем пользоваться этим не совсем точным противоположением за неимением лучших терминов, отграничивающих научную фантастику)? Или же — другие, не созвучные материалу и художественной манере писателя-реалиста? Быть может, имеет место и то и другое?

Очевидно, что в вопросах частично заложен ответ. Научная фантастика выполняет общую задачу искусства, но избирает несколько иной сектор окружающего мира. Она оперирует другим материалом и воздействует на свою систему воображения. Поэтому она пользуется и общелитературными, и своими собственными художественными средствами. Ее художественный арсенал — не пониженного качества общелитературная поэтика, он насыщен принципиально иными элементами, так как рассчитан на иное восприятие.

Это очень важно понять. Поэтика фантастики более отвлечённа. Если обычная реалистическая образность вытекает из более или менее обыденных ассоциаций, то образность научной фантастики родственна логическому языку науки, хотя и не тождественна ему. Самый талантливый научно-фантастический роман написан более «сухо» — пронизан логизмом понятий (отсюда, в частности, повышенная необходимость в особой динамичности сюжета). Его герой — больше идея типа, чем сам тип, больше схема психологического состояния, чем само состояние, и т.д. Научно-фантастический роман и читается поэтому иначе, чем, скажем, социально-психологический роман из современной жизни.

Реализм подразумевает типические характеры в типических обстоятельствах. Фантаст, рисуя, например, человека будущего, не может, как реалист, черпать свои представления непосредственно из жизни. И психологию человека, и сами обстоятельства, ее определяющие, он домысливает по цепи предположений. И если он не хочет оторваться от исходной действительности, он должен заведомо ограничить себя в детализации обстоятельств, в индивидуализации человека. Поэтому герой научно-фантастического романа неизбежно беднее индивидуально-особенным. Жизненность его образа не столько в гармонии обобщенного и индивидуализированного, сколько в достоверности экстраполяции типического, т.е. продлении в будущее идеала.

Даже когда дело идет не о будущем, фантаст помещает человека преимущественно в исключительные обстоятельства. Для реалиста необыкновенное исключительно в полном смысле слова, тогда как фантастическая фабула — сплошная цепь необыкновенностей. В таких условиях характер объективно не может раскрыться в той полноте, которой добиваются реалисты. Однако выразительность фантастической обстановки каким-то образом переносится на героя. Отнимите у капитана Немо «Наутилус», и этот человек потеряет девять десятых очарования.

Вот почему распространенный в критике лозунг «Без скидок на жанр» обязательно должен быть дополнен: «С непременным учетом специфики жанра».

Даже когда научно-фантастическое произведение не несет интеллектуальной информации, логика и логизм играют более значительную роль в его восприятии, чем для реалистического произведения. В художественности научной фантастики гораздо большее значение имеет родственная эстетике красота «приключений мысли».

Критикуя научную фантастику, об этом часто забывают. Известная неудовлетворенность научной фантастикой, о которой мы часто слышим, объясняется, как нам кажется, вовсе не тем, что в эту область литературы идут якобы менее талантливые писатели, а тем, что талант фантаста несколько иного рода, граничит с талантом ученого, причем не только в направленности, но и в выражении. Мы мало также учитываем то обстоятельство, что если литература В.Шекспира и Л.Толстого, Э.Хемингуэя и М.Шолохова кует свою поэтику вот уже несколько столетий, то мастерство литературы Г.Уэллса, И.Ефремова, С.Лема очень молодо. И, с другой стороны, как ни велик Уэллс, даже его художественное совершенство не встает в один ряд с гением величайших живописцев слова. Хотя в то же время воздействие фантастических романов Г.Уэллса на умы вполне сопоставимо с воздействием писателей-реалистов мирового класса.

Если главной целью «большой» литературы является мир человеческих отношений, то научная фантастика избрала преимущественно ту их область, в которой раскрывается возможная или желательная связь человека с природой и индустриальной культурой, этой надстройкой над природой. В последнее время научная фантастика все больше обращается к перспективе социальной жизни, но опять-таки в связи с возможностями техники и знания.

К особому сектору действительности и специфичной поэтике следует приплюсовать еще одну тесно связанную с ними, трудно определимую, но весьма важную особенность. Реализм создал традицию уникальных шедевров. В великих произведениях реалистического искусства, как в капле воды, отражается все богатство мира. Чтобы увидеть Вселенную, зачастую достаточно немногих «капель» или даже одной. Многочисленные последователи великих мастеров лишь дополняют частности. Закон больших чисел в реалистическом искусстве имеет второстепенное значение.

В научной фантастике иначе. Читатель тысяч таких рассказов, говорит С.Лем о заурядных образчиках научно-фантастического «потока», может к каждому из них в отдельности — и даже справедливо — относиться пренебрежительно, не принимать всерьез неправдоподобные приключения экипажей ракет и сражения с роботами, и, несмотря на это, из массы таких книг возникает грозное, дышащее реальностью видение Технологической Эры…

С.Лем назвал американскую фантастику коллективной Кассандрой XX века. Трудно объяснить, в чем здесь дело, но принцип массового воздействия имеет, видимо, для фантастики первостепенное значение. Кто-то удачно сравнил научно-фантастическую литературу с гигантским мозаичным панно. Если продолжить сравнение, можно сказать, что, хотя «камешки» фантастической мозаики суше и беднее реалистическими красками, «видения», создаваемые ею, впечатляют в целом не меньше, чем картины жизни в реалистической литературе. Читатель будто бы и соглашается с уверениями критики, что общий художественный уровень научно-фантастического «потока» ниже, чем реалистического, но популярность фантастики продолжает расти быстрее, чем художественное мастерство фантастов.

Здесь мы должны вернуться к дидактически-популяризаторскому определению научной фантастики. Разумеется, эта отрасль литературы несет определенную сумму знаний. Тем не менее, информационная функция нисколько не определяет ни особой ее задачи, ни специфичной поэтики (даже если иметь в виду терминологический словарный состав). В конце концов реалистический социальный роман тоже можно рассматривать как популярную (в отличие, скажем, от социологического исследования) информацию о жизни. Никому, однако, не придет в голову определять ценность «Войны и мира» в битах, ибо ясно, что дело не в числе единиц информации, заключенных в романе Л.Толстого, но в Толстовской их «комбинации».

Популяризаторски-информативную функцию можно уподобить предмостью, за которым начинается главное поле научной фантастики. На этом поле начинается удивительный синтез. Литература познания неожиданно оказывается родственной литературе приключений. Мы имеем в виду не банальное присутствие приключенческого сюжета, а то, что составляет дух, соль приключенчества, особенно в детективе, — фермент открытия. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» физик М.Волькенштейн говорил о родственности метода следователя работе исследователя. Обоим приходится решать логические загадки (первому — загаданные людьми, второму — природой). Любовь многих научных работников к детективной литературе не случайна. Детектив в занимательной форме дает необходимую уму гимнастику. Вместе с тем плохой детектив, предлагая банальные фабульные неожиданности, переключает внимание из области интеллектуальной в плоско-бытовую. Живописание преступного мира, злоупотребление блатным жаргоном — неизбежное следствие такой переакцентировки. Отсюда постоянное ворчание критики на то, что детектив отнюдь не помогает воспитывать мировоззрение. Такие недостатки отчасти присущи и остросюжетной фантастике.

Однако научно-фантастическая литература по своей природе наилучшим образом приспособлена для тренировки исследовательского воображения (это не значит — воображения только исследователей).

Чтобы выяснить, в чем здесь дело, было бы чрезвычайно поучительно собрать и проанализировать высказывания выдающихся ученых о том, что им дала научно-фантастическая книга. Это отдельная, очень большая тема, и мы по необходимости ограничимся некоторой выборкой.

Кто знает, насколько отодвинулось бы начало космической эры, если бы еще в юности К.Циолковского не вдохновили фантазии Ж.Верна. Именно Ж.Верн заложил в нем стремление к космическим путешествиям: «Он пробудил работу мозга в этом направлении. Явились желания. За желаниями возникла деятельность ума».[28] В статье «Только ли фантазия?», написанной незадолго до кончины, К.Циолковский вновь напомнил значение научной фантастики, как бы приглашая молодежь подхватить эстафету: «Фантастические рассказы на темы межпланетных рейсов несут новую мысль в массы. Кто этим занимается, тот делает полезное дело: вызывает интерес, побуждает к деятельности мозг, рождает сочувствующих и будущих работников великих намерений».[29] Сходные мысли К.Циолковский высказал и в переписке с А.Беляевым,[30] популяризировавшим в романах «Прыжок в ничто» и «Звезда КЭЦ» его космические проекты.

Роль Ж.Верна следует понять точно: не преувеличить, но и не преуменьшить. Вряд ли Ж.Верн подсказал К.Циолковскому реактивное движение как практически единственный способ преодолеть земное притяжение. Его герои используют маленькие ракеты лишь для коррекции кабины ядра. Писатель применил для космического путешествия гигантскую пушку. Он, несомненно, знал, что пассажиры пушечного ядра неминуемо должны погибнуть от толчка при выстреле. Ж.Верн, однако, шел на эту явную условность, чтобы развернуть захватывающую панораму неземного мира. И поэзия изучения бездонного Ничто увлекла множество энтузиастов.

Чрезвычайно важно, что поэзия познания была ярко окрашена в столь характерные для жюльверновской фантастики тона чистейшего гуманизма. Ж.Верн верил, что просвещение и научно-технический прогресс сами собой приведут человечество к счастью. Это было отголоском утопических учений, изживших себя в век научного социализма. Но Ж.Верн сохранил в неприкосновенности отправную точку социалистов-утопистов — человека и его благо. К.Циолковский почерпнул в фантастике Ж.Верна вместе с исследовательской романтикой нерасторжимо с ней сплавленную гуманистическую традицию, корнями уходящую в идеи просветителей и социалистов-утопистов.

Сравнительно мало известно, что К.Циолковский занялся ракетами вовсе не из узконаучного интереса. Его технические замыслы порождены были гениальным предвиденьем неизбежности освоения космоса для человечества. Уделите космосу внимание, и он даст вам горы хлеба и бездну могущества — напомнил слова К.Циолковского летчик-космонавт А.Леонов в День космонавтики 12 апреля 1966г. Социальная цель познания рисовалась Ж.Верну в утопической дымке научного романтизма. Сегодня освоение космоса идет уже под знаком практической пользы. Романтическое зерно дало на новой исторической почве семена, обещающие гигантский урожай. Претворение идеи ракетоплавания в практику освоения Вселенной отразило и революционный перелом в мире, и эволюцию понимания назначения науки К.Циолковским. Заселение космоса, ради чего он трудился, — задача коммунизма, ибо она по плечу только объединенному человечеству.

Только гуманистический дух питает подлинно общечеловеческие прозрения. Только великая цель рождает подлинно великие открытия. Поблекли многие технические идеи Ж.Верна. Но благородные чувства, которыми проникнуты его произведения, надолго сохранят притягательную силу. Научная фантастика Ж.Верна долго не устареет: в ней богатейшее научное воображение сплавлено в нерасторжимое поэтическое единство с прогрессивной нравственной концепцией.

Романы Ж.Верна оказали немалое влияние на многих выдающихся ученых, инженеров, путешественников. Они подсказывали не только выбор жизненного пути, но и нравственное (в большом смысле слова) предназначение знания и творчества. «Я могу сказать, — писал академик В.Обручев, — что сделался путешественником и исследователем Азии благодаря чтению романов Жюля Верна, Купера, Майн Рида, которые пробудили во мне интерес к естествознанию, к изучению природы далеких малоизвестных стран».[31] О вдохновляющем воздействии Ж.Верна говорили путешественники Ф.Нансен и Р.Бэрд, изобретатель бильдаппарата Э.Белин и исследователь пещер Н.Кастере, исследователь морских глубин В.Биб, палеонтолог и фантаст И.Ефремов и многие другие.[32]

Определяющим, конечно, является общемировоззренческое воздействие научной фантастики на читателя. Но его нельзя отрывать от конкретных научных идей и гипотез, послуживших толчком к тем или иным изобретениям и открытиям. Французский академик Ж.Клод, опротестовывая обывательское мнение о Ж.Верне, как об авторе чисто развлекательных романов для юношества, утверждал, что он является «вдохновителем многих научных исканий», и в качестве примера сообщил, что мысль об использовании моря как источника термоэлектричества ему дал капитан Немо.[33]

Вряд ли герои Ж.Верна был первооткрывателем самого принципа термоэлектричества. Но он бросил в мир смелую новую идею, касающуюся причин способа получения нового вида энергии. Он приобщил необычное, казавшееся невероятным, к обычному и тем самым сделал его как бы возможным. Ж.Верн обладал искусством ломать лёд недоверия к новому, свойственному человеческой природе. Основная трудность, писал он, в том, «чтобы сделать правдоподобными вещи очень неправдоподобные».[34] У Ж.Верна было гениальное чутьё на истинно новое, которому суждено будущее и которому поэтому надо дать возможность пустить корни в умах.

Наш соотечественник А.Беляев, один из талантливых последователей Ж.Верна, высоко ценил эту роль научной фантастики. Писатель, говорил он, должен «ставить своей задачей не максимальную нагрузку произведения научными данными, — это можно проще и лучше сделать посредством книги типа „занимательных наук”.

Мы считаем в романах Жюля Верна наиболее ценным именно эти большие новаторские технические идеи, крепко связанные с сюжетом. Научные же знания, которые он сообщает попутно, когда они слишком обильны (например, «перечень» подводных животных в романе «20 тысяч лье под водой»), подвергают испытанию читательское терпение.[35]

Привлечь внимание именно к большой новаторской идее важно не только с точки зрения содержания, но и с точки зрения эстетики научной фантастики. Мелкий идеал сужает взгляд на мир, ослабляет мировоззренческий заряд. Недостаточная новизна эстетически разочаровывает. Ведь эстетическое восприятие любой вещи колеблется меж двух полюсов: узнавание известного — открытие нового. Крупная идея интересна, увлекательна, но она и красива.

Поль Дирак полагает, что основные физические аксиомы обязательно выделяются изяществом и красотой. И когда творческое осмысление внутренних законов природы перестаёт быть достоянием лишь посвященных и внедряется в широкие массы, эмоционально-художественное волнение начинает доставлять не только эстетическое в искусстве, но и эстетическое в науке. В научной фантастике эти категории невозможно разделить.

Научно-фантастическая литература приобщает к эстетике познания или, если взглянуть с другой стороны, помогает ощутить область познания как эстетическую сферу так же, как и обыденную жизнь. Фантастика, быть может, оттого и пользуется такой популярностью, что, несмотря на своё несовершенство по канонам реалистического искусства, расширяет нашу эстетическую сферу.

Для эстетической привлекательности имеет немалое значение не только новизна, но и современность выдвижения того или иного научно-фантастического материала. К тому времени, когда А.Беляев написал роман «Прыжок в ничто» (1933), мысль о космической ракете была не новой, но её разве что терпели в фантастических романах.[36] Книга А. Беляева, рисуя возможным то, что многим представлялось сказкой, выполнила задачу родовспоможения великому делу.

Другой роман А.Беляева, «Голова профессора Доуэля», лишь на несколько лет опередил блестящие эксперименты С.Брюханенко, И.Петрова и других по пересадке органов и оживлению организма.[37] Фантастичность этого романа была не столько в незначительном упреждении науки, сколько куда более грандиозной мысли о возможности… Мозг, продолжающий жить, когда тело уже мертво, эта ситуация, развёрнутая в фабуле, — своего рода метафорический подступ к идее продления творческой жизни человека, быть может, бессмертия.

Многие романы А.Беляева — развернутая метафорическая формулировка больших заданий науке. Пересадка жабр Ихтиандру («Человек-амфибия») заставляет думать не только о возможности создать человека-рыбу, но и вообще о принципиальной перестройке биологической природы человека. Если первое окажется лишь поэтической гипотезой (а это, видимо, так), то второе — как раз та реальная цель, к которой идет наука.

Метафоричность главной гипотезы научно-фантастического произведения очень мало привлекала внимание критиков, пишущих о научной фантастике. А ведь это — один из характернейших и действеннейших элементов научно-фантастической литературы. Идея-метафора сохраняет ценность конкретного задания и в то же время оставляет определенную свободу в трактовке идеи «достаточно сумасшедшей» (Бор в шутку как-то сказал про одну теорию Гейзенберга, что она «недостаточно сумасшедшая, чтобы быть верной»).

Чаще всего ценность «сумасшедших» идей признают лишь в том отношении, что они дают отличный повод для фантастических ситуаций, но сами по себе мало значат. Критики Г.Уэллса пролили немало чернил, чтобы доказать, что кейворит — фантастическое вещество, экранирующее силы тяготения, принципиально невозможен. Зато, мол, этот антинаучный кейворит послужил превосходным поводом для путешествия в страну социальной сатиры. Последнее безусловно верно, но с абсолютной ненаучностью экранирования тяготения критика поспешила. В конце концов, если бы Г.Уэллс преследовал только сатирическую цель, он мог избрать любой более правдоподобный способ космического путешествия, скажем, ту же электропушку, что появилась позднее в его киносценарии «Облик грядущего», или, наконец, ракету.

Но и в своем условно научном допущении Г. Уэллс шел в ногу со временем. До него К.Лассвитц изобрел для своих космических кораблей антитяготение. После Г.Уэллса русский фантаст А.Богданов тоже использовал антитягогение для межпланетного корабля. Мысль об овладении гравитацией носилась в воздухе. Она вытекала из эйнштейновской релятивистской механики. А сегодня она буквально замучила фантастов. Редкий роман о космосе обходится без нее. Потому что наука настойчиво ищет разгадку этой величайшей, ключевой тайны природы.

Важно было привлечь к ней внимание. Фантастика первая сделала это и продолжает делать, несмотря на нападки критики и скептицизм некоторых ученых. Сознательно или стихийно Г.Уэллс в качестве условного приема взял, в самом деле, перспективную идею. И он был даже более скромным, чем его собратья-фантасты. Дело в том, что если возможность тяготения с обратным знаком (любимая мысль современных фантастов) еще не получила экспериментальной проверки, то экранирование тяготения проводилось в 1919-1920гг. итальянским ученым Майораном, «Кейворитом» ему служил слой ртути: он ослаблял действие притяжения Земли на свинцовый шар всего на одну миллионную долю грамма.[38] У Г.Уэллса — грамм на грамм. Но ведь на то и фантастика…

Кому не известны заклинания литературной критики принимать всерьез лишь социальную аллегорию «Машины времени» (что тоже, исторически сказать не верно) никак не физический смысл путешествия во времени! Но теория относительности, получив проверку по ряду пунктов, обрела право утверждать, что по крайней мере в одном направлении — в будущее — путешествие во времени возможно. Для космонавта, летящего с субсветовой скоростью, время текло бы медленнее, чем для оставшихся на земле родных и знакомых, и он мог бы вернуться молодым на постаревшую Землю.

Разумеется, для фантастов здесь неисчерпаемый кладезь различных коллизий. Но через эти коллизии люди ощутили и то, как физически подались границы невозможного. В сознание миллионов читателей вошла еретическая мысль овладеть когда-нибудь самой неподатливой из стихий. В одном из рассказов А. и Б.Стругацких речь идет о двигателе, в котором работает… время. Выдумка? Мало кто знает, что рассказ написан на основе гипотезы советского астрофизика Н.Козырева об участии времени в энергетизме звезд. В звездах сгорает время. Пока это гипотеза. Оспариваемая. Экспериментальное исследование, возможно, сильно видоизменит её первоначальное зерно, а может быть, и вовсе отвергнет. Но оплодотворяющую силу такого посева трудно переоценить. Фантастика заставляет человека посмотреть на мир обычных вещей, где уже «нет тайн», иными глазами. Фантастика революционизирует воображение, и роль ее здесь огромна. В свое время К.Циолковский писал Я.Перельману: «Очень трудно издавать чисто научные работы, которые кажутся чересчур фантастическими.. . Под видом фантастики можно сказать много правды. Фантазию же пропустят гораздо легче.[39]

Если ученого можно сравнить с селекционером-новатором, который выводит небывалый вид, то писатели-фантасты уподобляются армии опытников, производящих массовый эксперимент. Этот эксперимент особенный: во-первых, мысленный, во-вторых, необычайно масштабный. Без испытания «сумасшедших» идей в миллионах умов сознание человечества шло как бы вперед много медленней. Количество переходит в качество. Тем более, что одних читателей — научных работников сегодня больше, чем было в начале века всех читателей вообще.

Фантастика Ж.Верна была в основном просветительской. Характерная особенность современной научной фантастики в том, что она активно участвует в выработке принципиально новых представлений об окружающем мире. Она является знамением научно-технической революции, которая дала нам атомную энергию, космический корабль, физику элементарных частиц, кибернетику, молекулярную биологию. Эта революция стала возможна лишь с привлечением к научному творчеству огромных масс людей. Постоянное обновление массового научного мышления — решающий фактор прогресса науки. Знамя новой научной фантастики — знамя дискуссии. Сегодня фантастика меньше всего ориентируется на устоявшиеся идеи и решения. Она выдвигает на всенародное обсуждение самые спорные. Если раньше критерием научности для неё была грамотная ориентированность, то сегодня этого уже мало. От фантастики ждут и требуют того остроумия, той парадоксальности, которые столь характерны для науки середины XX века.

XIX век жил в познанном ньютоновском времени. Его обыденный опыт в основном совпадал с объективной картиной этого мира. XX век вступил в мир эйнштейновский, парадоксально не совпадающий с обыденным опытом. Ядерные частицы, существующие относительность законов физики в разных системах (время в звездолёте, несущемся со скоростью света, сжимается, тогда как на Земле движется нормально), текучесть структур живого и само появление живого из неживого на определенном уровне органических соединений — всё это не только новые факты, но и новая система сознания. Между глазом, сигнализирующим разуму о кванте, и самим квантом — беспримерная по сложности цепь приборов и диалектика понятий.

Возникает необходимость в новой абстракции — не только более сложной, но и существенно иной, чем в ньютоновских научных представлениях. Всё больше обнаруживается явлений, которые нельзя объяснить однозначно, понятием дискретным, т.е. прерывным, с резко очерченными границами. Погружаясь в этот странный мир, физика вынуждена дополнять точные дискретные определения образными, неточными, но зато обобщенно схватывающими изменчивое явление в отношениях с другими.

Принцип релятивизма распространяется на сам процесс познания и мышление ищет соответственные формы. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» шла речь о том, что эстетические критерии изящества и красоты научного исследования, сравнительно давно употреблявшиеся основателями новой физики, приобретают более глубокий смысл своего рода принципа дополнительности к дискретным определениям. Многозначные формы художественной гармонии оказываются родственны релятивистскому идеалу современной науки. Намечается нужда в каком-то сближении, быть может, синтезе мышления научного с художественным.

Современная фантастика не только полна релятивистского научного материала, который был неизвестен Ж.Верну, но и психологически готовит свою огромную аудиторию воспринять новый стиль научного мышления, вырабатывающийся в необычайно усложняющейся диалектике конечного и бесконечного, постоянного и текучего. По своей промежуточной природе — между искусством и наукой — научная фантастика и отражает этот процесс, и выступает (как подчеркивали участники симпозиума) одной из форм сближения дискретной логики естественных наук с непрерывно-образной логикой искусства. Осознание неизбежности «странного мира» вокруг нас — важнейшая ее психологическая функция, быть может, самая реальная в ее фантастической специфике.

Осознание, впрочем, — не совсем то слово. Знать в конце концов дело науки. Но фантастика, несомненно, остро дает почувствовать неизбежность необычайного в обыденном. А.Флеминг, человек, открывший пенициллин, говорил: «Никогда не пренебрегайте ни тем, что кажется внешне странным, ни каким-то необычным явлением; зачастую это ложная тревога, но… это может послужить ключом к важной истине».[40] Фантастика дает эмоциональную характеристику этому феномену. Она настраивает интуицию на предчувствие в глубинах ньютоновского мира новых «странных» истин, которые ожидают своих эйнштейнов.

Иногда современная фантастика сужает свою задачу до того, чтобы только привлечь внимание к области неведомого или посеять сомнение в непреложности рутинного. Взятая в целом, в потоке (здесь вновь выступает закон массовости ее воздействия), такая фантастика вырастает порой в какую-то огромную антитезу так называемому здравому смыслу. Она как бы напоминает, что обыденный опыт здрав лишь в ограниченных пределах. Она обновляет вечный девиз творчества (тускнеющий в периоды консервативного рационализма): подвергай все сомнению.

Мы опускаем перед такой фантастикой определение «научная» не потому, что она идет мимо науки, а лишь потому, что не укладывается в традиционные рамки научно-фантастического жанра. Она любит перевертывать вещи и понятия, и то, что сперва могло показаться поставленным с ног на голову, в действительности нередко оказывается истинным. В пафосе отрицания она замахивается на коренные понятия и избегает научного обоснования своих новаций. И все-таки она не перестает быть литературой, в чем-то очень важном близкой познанию.

В сущности фантастика переходит здесь от экстраполяции конкретных истин и проблем к своеобразной экстраполяции желаний. «Почему бы нет?» — вопрошает она. Так озаглавил свою статью о фантастических произведениях Г.Гора А.Стиль. Французский писатель мыслит творчество Г.Гора на середине «развернутого веера» научной фантастики. Левее — то направление, которое зовет желать еще более странного, еще более невозможного с точки зрения сегодняшних (и даже завтрашних) понятий.

Раздражение, обвинение почти в кощунстве вызывала у сторонников фантазии на грани возможного фантастика антимиров и антипространств, антивещества и антивремени.[41] Но, видимо, корни этих «анти» следует искать не в злонамеренности фантастов, а в парадоксах самой науки. Если, например, уже обнаружены античастицы, антиатомы, то насилием над логикой было бы отбросить предположение об антивеществе. И не обязанность ли фантаста, не страшась неизвестности, следовать дальше по этому пути в антимиры, анти- и нуль-пространства? Ведь это задача науки — находить и утверждать истину…

Фантастика вышла к какому-то новому повороту. Открывающиеся дали приглашают туда, куда не достигает локатор достоверного предвиденья. И вместе с тем проблема компаса, проблема критерия не может быть снята: это означало бы выход за пределы современной литературы.

Повесть М.Емцева и Е.Парнова «Последняя дверь!» не столько предлагает на рассмотрение парадокс антимира, сколько загадывает загадку: а не похож ли мир за «последней дверью» на тот самый, существование которого допускают верующие старушки? Обнаруженная на Марсе цивилизация куда-то исчезла. Там валяются странные зеркала. Через них, предполагают, марсиане скрылись «туда», в айю. Читатель тщетно будет искать ответа, куда и зачем, и что за айя. Сперва с интересом, а потом с возрастающим недоумением следит он за полудетективной фабулой. Кто-то кого-то убивает и затем тоже исчезает в «зеркале». Последняя дверь в айю захлопывается.

Писатель имеет право на самую фантастическую мотивировку, если она к чему-то ведет в мире техники или в мире человека. Г.Уэллс дублировал надежность своей фантастической системы: если не сработает гипотеза об экранировании тяготения, то уж обязательно сработает фантастическая сатира повести. Его свифтовский гротеск «Первых людей на Луне» имеет свою собственную ценность. «Последняя дверь!» лишена и вразумительной научной идеи, и сколько-нибудь существенного социального или психологического содержания. С одной стороны, повесть ведет в темную айю, с другой — высыхает в пустой детективной интриге. Таинственность приключений только сгущает мрак в зеркальных дверях в заманчивый антимир. «Последняя дверь!» никуда не ведет.

Предшествовавшая ей повесть тех же авторов «Уравнение с Бледного Нептуна», тоже подернутая вуалью ненужной таинственности, была все же построена иначе. Можно оспаривать представление о том, что микромир в какой-то своей глубине имеет некое окно — выход в большую Вселенную, и что все мироздание замыкается, таким образом, в бесконечное кольцо. Пусть наивна идея аппарата, который позволил бы разомкнуть это кольцо и физически проникнуть прямо из лаборатории на какую-нибудь далекую планетную систему. Пусть у авторов нет оснований придавать своему допущению вид философского обобщения. При всем том М.Емцев и Е.Парнов интересно противопоставляют бесконечности линейной более сложную бесконечность — кольцевую. Но если даже полностью забраковать всю физику и натурфилософию «Уравнения с Бледного Нептуна», в повести все же останутся отлично написанные антифашистские страницы. «Физическое кольцо» можно рассматривать как фантастическую оправу социальной темы.

Такая конструкция довольно распространена в современной фантастике. «Научная» посылка не мотивируется, а лишь дается как отправная точка для психологических или социальных коллизий, моральных или философских размышлений. В принципе такая фантастика может быть очень плодотворной. Можно вспомнить сатирические философские произведения Л.Лагина или более характерные для последних лет повести братьев Стругацких («Попытка к бегству», «Трудно быть богом», «Хищные вещи века»). Они ценны серьезным социальным содержанием.

Этого нельзя сказать о повести А.Громовой «В круге света». Здесь мучительные переживания героев нанизаны на невероятно усложненный телепатический психологизм. Протест против угрозы ядерного уничтожения опутан сетью очень субъективных личных конфликтов. Группа близких людей теряет различие между добром и злом, между симпатиями и антипатиями. Выписывание потока сознания усиливает мрачный фон. И все это оказывается результатом жесткого опыта с телепатической связью. Главный же просчет — в том, что сближаются как равнозначные ценности вещи явно далекие: необходимость единства людей перед угрозой ядерной войны и благодетельность в этой связи телепатического контакта между ними.

Вера писательницы в фантастический феномен подменила и незаметно принизила силу реальной связи между людьми. Ведь обвиняющие людей любовь и гуманизм и даже борьба с фашизмом, вещи прочные и бесспорные, поставлены А.Громовой в исключительную зависимость от весьма зыбкого (даже в ее повести) и спорного явления. Неприемлема не переоценка телепатии, а недооценка обычных человеческих чувств и связей. Дело, видимо, просто-напросто в несовместимости такой фантастической посылки с такой социальной темой. Просчет не столько в отходе от естественнонаучного критерия фантазии, сколько в ослаблении критерия чисто человеческого. Мы увидим далее, что они взаимно обусловлены, и гораздо теснее, чем можно предположить.

Никакая наука не может установить точных пределов фантазии. Одобренный В.И.Лениным писаревский принцип реалистической мечты — не слишком отрываться от материнской почвы — нисколько не тождествен пресловутой грани возможного. Ведь критерий возможного нынче летит вперед семимильными шагами, и возможное утром уже к вечеру грозит оказаться анахронизмом. Центром фантастического воображения был и остался человек. Его благо, его человечная сущность остаются для фантастики главным ориентиром и тогда, когда физика не может сказать «да» об антимирах или биопсихология — «нет» о внечувственном общении. И.Ефремов, например, тоже предполагает развитие внечувственной связи между людьми, но не для того, чтобы на этой слабой нити повисла жизнь борцов Сопротивления (как в повести А. Громовой), а как дополнительную форму сознания. Его фантастическая третья сигнальная система — не предпосылка общности людей (как у А.Громовой), но скорее ее следствие, результат индивидуального физического совершенствования человека в объединенном мире. Действие происходит в далеком будущем. Дистанция во времени тоже как-то восполняет недостаточность аргументов. Ведь телепатические способности, если они не миф, слишком уникальны, и наделить ими всех можно будет лишь в итоге длительной биологической эволюции человека. Может быть, потребуется вмешательство в саму природу мышления. У И.Ефремова чисто фантастическое допущение не только не выходит за пределы общенаучного взгляда на весь комплекс человек — общество, но имеет главным критерием взаимные возможности в этой системе.

Таковы некоторые аспекты современной «чистой» фантастики. Ее еще называют «фантастика как прием», т.е. фантастическое допущение применяется как условная, научно не мотивируемая исходная посылка Для социального или психологического сюжета, для решения философских или моральных проблем.


Общелитературное содержание фантастики как приема вовсе не безразлично фантастическому. Сам термин поэтому не точен. Он содежит оттенок ремесленнической контаминации разнородных стихий. Нечто от экспериментаторства, пренебрегающего внутренним единством искусства. Никакое реалистическое содержание не оправдывает фантастического приема, если он случаен, не обусловлен содержанием. И наоборот, самая фантастическая затравка годится, если она внутренне спаяна с реалистической темой, если в ней присутствует гуманистический критерий последней. И тогда произведение несёт внутри себя не только фантазию, но и чувство меры, пределы фантазии, о которых думал ещё В.Брюсов[42]

Превосходным образцом такой фантастики было творчество А.Грина. «Сказочник странный» поражает не только мощью таланта, но и чистотой света, излучаемого его воображением. Ж.Бержье, знаток русской фантастики, очень верно заметил, что Грин не пытается дать своим чудесам наукообразную подкладку, но и не прибегает ни к ложным реакционным наукам, ни к мистике.[43] Это определение проводит границу между его творчеством и традиционной научной фантастикой. Но вот что сближает гриновское творчество с идеалом нашей фантастики: направленность воображения исключительно на светлые стороны человеческого духа. Это качество, кстати сказать, кладет определенную грань между А.Грином и его предтечей и учителем знаменитым Эдгаром По.

А.Грин сторонился научного обоснования своих чудес, потому что чувствовал, что знанием грубым и ограниченным можно только разорвать тонкую материю человеческого духа, принизить ее парение. Он замечал вокруг себя знание, низведенное до «здравого смысла», а в последнем верно угадывал самодовольство обывателя, убежденного в непогрешимости своих кухонных истин. Он едко иронизировал над «серым флажком» здравого смысла, запрещающее выставленным «над величавой громадой мира, полной неразрешенных тайн» («Корабли в Лиссе»).[44]

А.Грин не знал науки, как знали ее Ж.Верн, Г.Уэллс, А.Беляев. Но изумительной интуицией он очень верно схватил, например, самую суть конфликта, разыгравшегося вокруг кризиса ньютоновской физики. Устами очень умного обывателя, министра, заключившего в тюрьму летающего человека Друда, А.Грин так выразил суть этого конфликта: «…никакое правительство не потерпит явлений, вышедших за пределы досягаемости… Наука, совершив круг, по черте которого частью разрешены, частью грубо рассечены, ради свободного движения умов, труднейшие вопросы нашего времени… вновь подошла к силам, недоступным исследованию, ибо они в корне, в своей сущности — ничто, давшее Все. Предоставим простецам называть их „энергией” или любым другим словом, играющим роль резинового мяча, которым они пытаются пробить гранитную скалу… Глубоко важно то, что религия и наука сошлись на том месте, с какого первоначально удалились в разные стороны; вернее, религия поджидала здесь науку, и они смотрят теперь друг другу в лицо».[45]

Религия до сих пор не теряет надежды повернуть в пользу веры не объясненные еще парадоксы «странного мира». Тот, кто читал книгу Т. де Шардена «Феномен человека» («Прогресс», М.: 1965), мог видеть, как преодоление новой физикой кризиса науки XIX века оказывает благотворное действие и на тех теологов (к ним относится де Шарден), кто пытается посредничать в «неизбежном» союзе между верой и знанием.

«Представим же, — продолжает министр, — что произойдет, если в напряженно ожидающую (разрешения поединка между верой и знанием, — А.Б.) пустоту современной души грянет этот образ, это потрясающее диво: человек, летящий над городами вопреки всем законам природы, уличая их (религию и науку „здравого смысла”, — А.Б.) в каком-то чудовищном, тысячелетнем вранье. Легко сказать, что ученый мир кинется в атаку и все объяснит. Никакое объяснение не уничтожит сверхъестественной картинности зрелища».[46]

Летающий человек нарушал покой обывателя, обывательского государства, обывательской веры и знания. Он звал в Блистающий Мир летящей мечты. Роман «Блистающий мир» родился из раннего, дореволюционных времен наброска «Состязание в Лиссе». Там чудесная способность человека летать без крыльев, как мы летаем во сне, силой одного лишь вдохновения, противопоставлена была примитивной технике самолетов-этажерок. Возможно, А.Грин понял наивность своей огрубленной антитезы. Во всяком случае в романе «Блистающий мир» он пришел к решению более глубокому. Уже не было наивной попытки, как в первоначальном наброске, придать, например, видимость правдоподобия феномену летающего человека. В конце концов не все ли равно, как случается невозможное? Важно — зачем, для чего. Когда Ю.Олеша выразил А.Грину восхищение превосходной темой для фантастического романа, писатель почти оскорбился. «Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!».[47]

Главной целью А.Грина было не фантастическое явление само по себе, а заключенная в нем нравственная метафора. (В этом смысле и А.Беляев шагнул дальше Ж.Верна). Чудесная способность Друда летать — фантастический эквивалент морально-этического подтекста. Фантастика А.Грина — символическое покрывало его страстной, фанатической убежденности в том, что романтика чистых пламенных душ совершает невозможное. В одном из его рассказов человек, потрясенный несчастьем близких, не заметил, как пешком пересек, торопясь застать их в живых, гладь залива. В его широко известном романе девушку, бегущую по волнам, несет не мистическая сила, но чистейшая жажда добра терпящим бедствие морякам. Смысл этих образов в том, что ставят на место надчеловеческой «высшей силы» высшее величие самого человека, а мы знаем, что дух человеческий, в самом деле творит чудеса, пусть и в ином роде. Чудесное у А.Грина вдохновлено верой в человека, обыкновенного, но — человека в высоком значении слова.

Эта вера родственна пафосу гуманиста Ж.Верна. Вспомним: «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь». Здесь — общий корень романтики таких разных писателей. Ж.Верн верил в невозможное, потому что знал — знал силу творческой способности человека. Источник гриновской веры в чудо — в знании самого человека. Разные секторы жизни. Разная форма художественного познания. Невозможно, да и вряд ли есть нужда взвешивать, чья линия фантастики, жюльверновско-уэллсовская, технологически-социальная, или гриновская, социально-психологическая, оказала большее воздействие на формирование мировоззрения человека XX века. Важно, что и та и другая не пугали Неведомым, но звали не склониться к вере в надчеловеческую высшую силу. Та и другая влекли воображение в глубь чудес природы гораздо дальше, чем дозволял пресловутый здравый смысл. Та и другая учили сознавать, что пока только человек на Земле мера всех вещей, сущих и предстоящих.

Мы говорим «гриновская линия» не в смысле литературной школы. А.Грину недоставало слишком многого, чтобы стать во главе современной русской фантастики. Но А.Грин оказал на нее очень большое косвенное влияние, возможно, даже через читателя (рубрика «Алый парус» в «Комсомольской правде» в 60-е годы о многом говорит).

Гриновский дух, если так можно сказать о его романтической фантастике и фантастической романтике, укрепил в «широком веере» фантастической литературы человеческое начало. А.Грин воспринимается сегодня как связующее звено между человековедением «большой» реалистической литературы и «машиноведением» Золушки — фантастики. Литература техницизма, отсвечивающая металлом звездолетов и счетно-решающих машин, в значительной мере ему обязана тем, что в 50 — 60-е годы она потеплела тонами человеческих страстей и переживаний.

«Сказочник странный» оказался близок ей еще и тем, что в его творчестве она имела перед собой классический образец дальней мечты, воображения подлинно крылатого и в то же время по-хорошему земного. Гриновское творчество в какой-то мере подготовило нравственно-эстетическую почву сравнительно недавно сложившегося внутри советской научной фантастики социально-психологического направления. А. и Б. Стругацкие, Л.Обухова, С.Снегов, О.Ларионова, В.Невинский и прежде всего романтик И.Ефремов, сами того, быть может, не сознавая, идут с А.Грином. В их произведениях другая тематика и терминология, иные фабульные мотивы и социальные проблемы. Идеал человека стал глубже и значительней, оптимизм — сложней и историчней. Но в центре — светили человеческий дух. Существенно иной — и все-таки тот же.

Друд, одиноко парящий в поднебесье, не знает, зачем ему этот дар: осчастливить немногих друзей или дразнить кишащую внизу серую толпу. Герой повести А. и Б.Стругацких «Трудно быть богом» Антон-Румата спускается с неба на залитый кровью фантастический Арканар, чтобы очеловечить людей чужой планеты. Он мудр и могуществен, этот посланец коммунистической Земли. Он знает, чего хочет. Но как невероятно трудно помочь чужому миру. Как трагически трудно самому остаться человеком среди жестокости и грязи. Он не может дать им свою силу, чтобы они не истребили друг друга. И он не может развратить их благотворительностью. Он должен поднять их до себя, шаг за шагом, постепенно, ибо неспешна поступь истории. Нелегко быть «богом», обязанным сотворить чудо в целом мире…

Сложность проблем и художественное многообразие современной фантастики может привести исследователя в отчаяние. Фантастика почкуется и расслаивается сходно с тем, как идет подобный процесс в науке. Древо знания так разветвляется, что специалисты в разных областях стали плохо понимать друг друга. Но это — только на нижнем уровне. Чем выше к кроне, чем гуще ветвление, тем ближе соприкасаются отростки самых далеких ветвей знания. Стыкование происходит на линии наиболее общих законов природы.

На нижнем уровне научно-фантастической литературы (тематика, фабульные мотивы, жанровые разновидности) картина представляется настолько пестрой, фантасты так далеко отходят друг от друга, что, скажем, поклонники А.Беляева воспринимают «Туманность Андромеды» чуть ли не за пределами научно-фантастической литературы, где-то между ней и философской утопией. Юмористическая повесть Н.Разговорова «Четыре четырки» имеет мало общего не только с психологическими романами Л.Обуховой, О.Ларионовой, В.Невинского, но даже с остроумными сатирическими рассказами И.Варшавского. А роман С.Снегова «Люди как боги» совмещает черты и серьезной утопии, и приключенческой фантастики, и сатиры.

Но когда в этом калейдоскопе поднимаешься вверх, к тому что рассказывает многоликая фантастика, оказывается, что ее многоголосый хор развивает взаимосвязанные мотивы, переплетающиеся темы.

Человек и машина — что между ними общего? Живой творческий дух и косная материя. Человек мыслит — машина нет Кибернетика усомнилась в непреложности этого противопоставления. Фантастика продолжила ее сомнение. В своем воображении она создала не только логический автомат, но и эмоциональный чувствующий грусть и любовь, вмещающий самоотверженность и гуманизм. Даже не все еретики-кибернетики отваживаются утверждать, что машину можно будет научить любить и ненавидеть.

А что если можно? И что, если машина вдруг использует заложенную в ней способность самосовершенствоваться против человека? Если в самом деле реальны опасения ученых на этот счет, следует вспомнить, что фантасты высказали их задолго до того, как Н.Винер сформулировал принципы кибернетики. Широко известны пьеса К.Чапека «RUR» и ее вариант «Бунт машин» А.Толстого. Под их влиянием украинский писатель В.Владко написал повесть «Роботы идут». Но почти неизвестно, что неопубликованный рассказ В.Брюсова «Восстание машин» был набросан гораздо раньше, чем «RUR». Метафорически все они говорят о социальном неравенстве людей. Но они содержат и буквальное предупреждение насчет машин. Фантасты сумели подчеркнуть сложность антитезы машина — человек. Создав множество экспериментальных ситуаций, фантастика нарисовала картину возможных последствий этой коллизии и главное предвосхитила существенность социального коэффициента в уравнениях кибернетики.

Специалисты склонны рассматривать намерения думающей машины как результат имманентной эволюции ее собственного «сознания», формирующегося в результате абстрактного анализа ею окружающей среды. А между тем крайне важно, что и среда социальна, и моральная «наследственность», передаваемая человеком искусственному разуму вместе со своими человеческими принципами мышления, тоже должна иметь определенную идеологическую и социальную окраску. На философском рубеже кибернетики завязывается подлинно идеологический конфликт. Он только замаскирован специальными проблемами. Гуманистические рассказы А.Азимова, собранные в книге «Я, робот», противостоят намерениям реакционных западных фантастов утвердить в произведениях о людях и роботах закон джунглей как извечный принцип бытия.

Определеннее всего обнажает идеологическую природу концепции «неминуемого» конфликта машины с человеком советская фантастика Рассказ А.Днепрова «Крабы идут по острову» зло ироничен в самой постановке темы. Если самосовершенствующемуся автомату может быть свойственно «человеческое» стремление выжить во что бы то ни стало, ценой гибели себе подобных, то почему бы не включиться в «здоровую конкуренцию» прежде всего тем, кто так усердно культивирует борьбу за существование как универсальную доктрину? Размножающийся вид кибернетических устройств, исчерпав в заданной ему междоусобной борьбе свои ресурсы, в конце концов набрасывается на самого изобретателя. Экспериментом это, конечно, не было предусмотрено…

Парадоксальный сюжет А.Днепрова очень характерен и как ответ на людоедскую интерпретацию некоторых тезисов кибернетики, и как пример все более глубокого вторжения фантастики в не явное, но крайне важное переплетение узкоспециальных проблем науки с общечеловеческими проблемами нашего времени.

И вот другой, уже позитивный сюжет-метафора на ту же тему. Совершенного робота, наделенного системой самосохранения, блоками «боли», пускают ликвидировать грозную аварию. Механизмы машины плавятся от высокой температуры. Система самосохранения сигнализирует опасность для «жизни». Но лишь машина может выдержать адскую температуру. И она отключает свою «боль», выполняет задание — и гибнет. Машина ведет себя как человек в высоком значении слова, потому что принципы поведения заложены были в нее людьми.

Было бы только половиной истины сказать, что здесь тема мыслящей машины повернута к тому самому человеку, для которого коммунисты готовят будущее. Не менее важно и то, что социальная педагогика сплавлена здесь с нравственным содержанием технического материала. Человек, которому суждено вступить в будущее рука об руку с электронным или другим искусственным мыслящим помощником, должен не только субъективно выдвигать гуманистические пожелания насчет конструирования роботов (такова одна из идей А.Азимова в упомянутой книге), необходимо в самих объективных законах кибернетики и роботехники найти такие, которые исключили бы отклонение от человечности самостоятельно эволюционирующего автомата.

Вопрос о возможном и невозможном, желательном и нежелательном в разумной автоматике в существе своем — вопрос о гуманизации индустриальной культуры в целом. Это — одна из важнейших социальных проблем науки и техники. И это одна из важнейших линий, по которым меняется отношение человека к новому в мире. Величайшие достижения человеческого гения представляются порой злым джином, неосторожно выпущенным из бутылки. Химеры техно�огической эры изображаются зарубежной фантастикой фатальным следствием извечной злой природы человека. Советская научная фантастика показывает, что добрая или злая направленность науки и техники определяется не фатальной их сутью и не фатальной склонностью человека к самоубийствен и ному любопытству, но лишь определенной социальной системой идеологией.

Далеко не все произведения советской фантастики, где действуют разумные роботы, поднимают читателя к большому размышлению о судьбах человека и человечества. Здесь, как и в теме космоса, да и в других тематических направлениях, немало поточных однодневок, пережевывающих банальные отходы науки, бесчисленные мелкие противоречия неизбежные в становлении новых отраслей знания. Немало замечательных «видений технологической эры» фантастика умудрилась распылить на умозрительные казусы и абстрактно-психологические экзерсисы.

Любопытно, что предостережение от бесплодных парадоксов пришло не от критики (критика все еще неохотно и робко углубляется в научное содержание фантастической литературы), а от самой фантастики. Наша современная фантастика дополнила свой спор с примитивным «здравым смыслом» не менее острой критикой отказа от здравого смысла вообще. Эта самокритика зародилась где-то рядом с необычайно расцветшими в последние годы фантастическими сатирой, памфлетом, юмористикой. Пародия часто бывает признаком успеха. Острие современной фантастической пародии направлено не столько на «оригинальные» огрехи формы, сколько на существо содержания. Фантасты, изощрившись в заострении парадоксов науки, обрушились на перехлесты собратьев, а также и на бесплодие своих «двоюродных отцов» от науки. Диапазон критически-пародийного направления, этого анти-я фантастики, весьма широк — от насмешливой космической повести И.Разговорова («Четыре четырки») до злого памфлета А. и Б. Стругацких на псевдонауку, замаскированного под добродушную сказку-шутку («Понедельник начинается в субботу»).

В остроумных новеллах И.Варшавского, типичного и, пожалуй, самого талантливого «антифантаста», парадоксы собратьев-писателей выдерживаются в собственном соку (по удачному выражению автора). И Варшавский развертывает чью-нибудь гипотезу по ее собственной логиике, возводит изначальный просчет в степень и обнажает внутреннюю противоречивость или однобокость. Фантастика в собственном соку умна и язвительна, порой даже излишне обидна. Не всегда насмешка бьет прямо в цель. Скажем, человек, уверяющий, что познал антимир в своих видениях, черпал, оказывается, вдохновение в… груде бутылок из-под спиртного («Человек, который увидел антимир»).

Чаще пародийная перелицовка вскрывает истинную слабость ходячей гипотезы. И.Варшавский цепко подмечает, например, отсутствие антитезиса в логической цепи фантастического допущения. Робот, заподозренный в психозе, оказалось, громил радиомагазины в поисках деталей всего-навсего захотелось собрать подобного себе роботёнка… Если допустить для машины «человеческий» инстинкт разрушительного бунта, то почему бы не допустить и инстинкт продолжения рода? В своем ли мы уме, братья-фантасты? Или же наш рассудок пасует перед логикой странного мира?

«Не хмурься ты, о лучший и серьезнейший читатель научной фантастики! — лукаво извиняется И.Варшавский за свои антипарадоксы. — Меньше всего я собираюсь въехать на эту пышную ниву в громыхающей реснице Пародии, топча полезные злаки и сорняки копытами Сарказма, Насмешки и Сатиры. Я всего лишь робкий пилигрим, которому нужна пядь свободной земли, чтобы посеять туда ничтожное зернышко сомнения, скромную лепту богине Науки».[48] И это в самом деле так. Лучшие образцы «антифантастики» несут в своей пародийной оболочке не литературную игру, но серьезный критицизм по существу научного содержания. Эта легкая, остроумная и в то же время деловая дискуссия внутри жанра очень в стиле мышления современного естествознания.

До последнего времени главным судьей научно-фантастической гипотезы был ученый. Выработался даже характерный жанр научного комментария, отличный от обычных предисловий и послесловий. Специалисту, как заметил И.Ефремов, нет ничего легче подвергнуть разносу домысел фантаста: ведь он всегда спорен. Специалист часто не учитывает именно фантастичности научного материала, видя задачу этой литературы в популяризации возможных, хотя и не осуществленных еще замыслов. Но зато его возражения по-своему обоснованны, чего нельзя сказать о литературных критиках, опирающихся на иные поспешные приговоры ученых, взятые из вторых рук. Ценность даже негативного научного комментария в том, что он приучал сопоставлять здравый смысл науки с «сумасшедшей» фантазией, подвергать их сомнению и самостоятельно ориентироваться в этом дискуссионном взаимодействии.

Так было в 30-40-е годы. В 60-е появился ряд работ, в которых доброкачественность специального комментария к научному материалу соединилась с эстетической его оценкой (книги Е.Брандиса о Ж.Верне и Ю.Кагарлицкого о Г.Уэллсе, Е.Брандиса и В.Дмитревского об И.Ефремове, статьи и брошюры И.Ефремова, С.Ларина, В.Смилги и других). Категорических приговоров фантастике со стороны ученых поубавилось (см., например, комментарии в сборниках издательства «Знание»). В фантастику пришел большой отряд специалистов. И.Ефремов, Б.Стругацкий, Г.Альтов, В.Журавлева, А.Днепров, Ю.Сафронов, И.Забелин, И.Лукодьянов, И.Варшавский, В.Невинский, О.Ларионова, Н.Амосов — ученые, врачи, инженеры. Некоторые из них кандидаты и доктора наук, специалисты с международным именем. Но главная причина сдержанности ученой критики, пожалуй, в том, что наука сама несколько смущена нынче своей фантастичностью.

Все больше открывается областей, где еретик-ученый находит в фантасте союзника. И часто он сам берется за перо, чтобы высказаться о том большом и важном, что не укладывается в жанр научной публикации. В фантастику отходят те дискуссионные темы, о которых ученые журналы стесняются писать: чересчур фантастично. Фантастика выступает застрельщиком в великом споре, подспудно бурлящем на самом переднем крае знания. Она не только переводит его на язык образов и сюжетов, но и углубляется в сущность. Она неизбежно при этом упрощает, но, может быть, тем самым нередко и проясняет суть дела.

Как могут выглядеть обитатели иных миров? Каким может быть первый контакт с ними? Каковы вообще перспективы межпланетных связей Разума? Г.Альтов и В.Журавлева в повести «Баллада о звездах» Г.Альтов в рассказе-трактате (характерно для стиля полемической фантастики!) «Порт Каменных Бурь» оспаривают предположения автора «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» о вероятном человекоподобии чужих и о предпосылках объединения инопланетных цивилизаций. Позиция И.Ефремова представляется более обоснованной, а возражения его оппонентов — не затрагивающими выдвинутых положений. Но несомненно, что сама дискуссия гораздо определеннее, чем научные работы, поставила перед широким читателем один из самых важных в наш космический век философских вопросов, равно относящихся и к гносеологии, и к биохимии космоса, и к морали, и многому другому. Это вопрос о возникновении и развитии жизни в разных концах Вселенной, о сходстве и различии ее форм, об эволюции порождаемого ею разума, о единстве — в решающем — его логики и возможности в силу этого межпланетного объединения разумных существ.

Разумеется, это не один, а множество вопросов. Но в конце концов они упираются в один главный — о переходе от геоцентрического мышления к всегалактическому. Или, может быть, об изживании остатков геоцентризма в наших научно-философских и моральных концепциях. Ведь не только судьба будущего контакта, но и наша собственная судьба в будущем зависит от того, насколько человек сможет посмотреть на себя со стороны в масштабах Космоса. Ибо наше Практическое самосознание все еще укладывается в локализующие формулы: человек — мера всех вещей, человек — царь (венец) природы. Одно дело умозрительно сознавать ограниченность этих формул и другое — преодолеть ограниченность практически. Научная фантастика, возможно, больше, чем любая другая область культуры, потрудилась, чтобы донести до людей сознание того что не только Земля, но весь Космос — родной дом человечества и той разум рано или поздно соприкоснется с нами.

Какими же будут братья по разуму? И будут ли они нам братьями? Разве не могут они «рассуждать, как звери, только овладевшие логикой»?[49] Нет: «На высшей ступени развития (на которой только и возможна встреча инопланетных цивилизаций, — А.Б.) никакого непонимания между мыслящими существами быть не может», разве что случайно. Потому что «мышление следует законам мироздания, которые едины повсюду».[50]

Г.Альтов и В.Журавлева писали «Балладу о звездах» с целью доказать, что в рамках этого единства различия могут все же возобладать. И тем не менее они пришли к тому же самому итогу: чужие и земляне в их повести договорились и даже условились о помощи. Этот камуфлет случился, по-видимому, потому, что полемисты исходили из той же самой общей идеи, что и И.Ефремов, и в конце концов не смогли не подпасть под ее влияние: «Не может быть никаких „иных”, совсем не похожих мышлений, так как не может быть человека (т. е. вообще мыслящего существа, — А.Б.) вне общества и природы…»[51]

На высшей ступени эволюции целесообразность вправляет природу и общество в жесткие рамки. Разум развивается в узких коридорах жизни. Отсюда неизбежность сходства логик в разных концах Вселенной. И отсюда же вероятно предположить человекоподобие чужой разумной жизни, если она развивалась в сходных условиях. «Только низшие формы жизни очень разнообразны; чем выше, тем они более похожи друг на друга».[52]

Интересно, что эту точку зрения И.Ефремова разделяет американский фантаст Ч.Оливер.[53]

И.Ефремов не отрицает, но и не рассматривает форм жизни, ни в чем не похожих на нашу земную. Мы на Земле не располагаем пока сведениями для того, чтобы делать достоверные прогнозы на этот счет. Оппоненты словно не замечают, что И. Ефремов сознательно идет на ограничение «внизу», чтобы обосновать «вверху» свою гипотезу о социально-психологической близости разума на высших ступенях его развития.

Это вовсе не наивный геоцентризм и антропоцентризм, которые приписывают И.Ефремову. В человеке и человечестве есть случайное для Космоса, сугубо земное. Но не это берет фантаст, а главное и решающее. Не Вселенную он рассматривает через призму уникального феномена человека, но в человеке отмечает универсально вселенский феномен разума. Преодоление геоцентризма есть не отказ от рассмотрения Земли и человека, а включение нашей планеты и нас самих во всеобщую логику мироздания.

Таково первое основание ефремовской идеи Великого Кольца. Второе — детерминированность общего в социальном сознании инопланетных разумных существ едиными законами социальной эволюции (ибо разум — явление непременно общественное, а общество, как показывает эволюция независимо развивавшихся земных цивилизаций, везде проходит одни и те же фазы). Мы приведем здесь только один, самый важный генеральный довод И.Ефремова. Все его творчество, от исторической фантастики «Великой дуги» до научно-приключенческого «Лезвия бритвы», пронизывает мысль, что Разум не может подняться к высшему расцвету в разъединенном обществе. История человечества — история борьбы за объединение людей («Великая дуга»). Не благие пожелания, не отвлеченные моральные ценности, но железная историческая необходимость вынудила человечество проделать мучительный путь от антагонистического общества к социалистическому строю. В силу многих причин цивилизация на своей планете через какое-то время достигает потолка. Выход в Космос, встреча в Космосе с иным разумом и желание такой встречи — как бы продолжение внутрипланетного объединения человечества. И на этом пути не будет конца ни на Земле, ни в Космосе, если человечество не хочет (а оно страстно не желает этого!) истребить себя или зачахнуть, запершись у себя дома.

Важно, что прогноз Великого Кольца сделан И.Ефремовым на основе внутренней интеграции естественнонаучных предположений с социально-историческими. Ч.Оливер, солидарный с И.Ефремовым насчет универсальной целесообразности и человекоподобия чужого разумного существа, оказывается бессилен развернуть гипотезу дальше, к обоснованию неизбежности активного взаимопритяжения инопланетных цивилизаций. В его романе «Ветер времени», опубликованном в один год с «Туманностью Андромеды», инопланетяне при всей их личной гуманности к человеку Земли остаются в самом деле чужими ему социально, равнодушными к судьбе человечества.

В характерном для англо-американской фантастики ограниченном видении мира (оно свойственно и такому острому критику американского общества, как Р.Брэдбери) Ч.Оливер демонстрирует Америку как типичное для Земли современное общество. Естественно, Америка разочаровывает инопланетян. Но они не находят ничего более достойного, чем вновь заснуть в своем тайном убежище, чтобы дождаться, когда земная техника сможет им дать звездолет (их собственный разрушен) и они вернутся домой. Видимо, мораль их собственного мира (а точнее, представление Ч.Оливера о всяком ином мире) недалеко ушла от морали «среднего американца»: каждый сам за себя, один Бог за всех.

Сила Ч.Оливера в резком неприятии американского образа жизни. Случайно подвернувшийся пришельцам землянин предпочел уснуть вместе с ними, чем наслаждаться этой жизнью. Слабость — в отсутствии активного идеала, который давал бы возможность развернуть гипотезу о подобии чужих и землян в прогноз социально-психологических взаимоотношений. Когда англо-американская фантастика пытается это делать, земляне или чужие, либо и те и другие, оказываются сущими негодяями, в лучшем случае способными лишь подозревать друг друга в кознях.

Идея Великого Кольца — не элементарное перенесение коммунистической морали на иные миры. Сила космической фантастики И.Ефремова в том, что она обосновывает взаимопонимание как неизбежное следствие заинтересованности инопланетных цивилизаций в обмене знаниями и взаимной поддержке. Гуманизм и активный коллективизм инопланетян у И.Ефремова — объективное проявление высшей разумности цивилизации.

Г.Альтов придерживается иной точки зрения. Развивая (вопреки собственному постулату) мысль о преобладании несходства инопланетных, логик, Г.Альтов в рассказе «Порт Каменных Бурь» старается убедить читателя в иллюзорности надежды, что жители иных миров ищут нас, как мы ищем их. Ефремовское Великое Кольцо галактической радиосвязи Г.Альтов отождествил, видимо, с американским проектом Озма. По этому проекту в течение нескольких лет велось радиопрослушивание Космоса на волне 21 см. (длина излучения водорода, самого распространенного во Вселенной элемента; полагали, что она может послужить стандартом для тех, кто желал бы быть услышанным). Ожидаемых сигналов разумных существ не поступило. К Озме охладели. Стало быть, решил Г.Альтов, переговариваться вообще бессмысленно.

В самом деле, тысячи лет сигнал может идти от них, тысячи лет — от нас… Стало быть, Великое Кольцо — не более чем красивый блеф. (Словно главная мысль И.Ефремова — в технической реальности переговоров! Альтовским инопланетянам в «Балладе о звездах» легче оказалось понять людей, чем их автору — собрата-фантаста). Надо не на разговоры нацеливать человечество, а использовать тысячелетия для того, чтобы двинуть наше Солнце навстречу ближайшей звезде с населенными планетами. По мысли Г.Альтова, подобные звездные города уже существуют. Предполагают, что так называемые шаровые скопления звезд в отдельных районах Галактики — результат деятельности космических архитекторов.

Гипотеза прекрасная. Но вот что из нее, по Альтову, следует. Сверхцивилизации шаровых скоплений настолько, мол, заняты своими грандиозными делами, а наше Солнце в такой захолустной провинции Галактики, что столичным гигантам мысли просто нет до нас дела. Наивно ждать от них слова вещего, так как они в нас просто не нуждаются…

Но как быть тогда с моралью высочайших цивилизаций? Ведь с такой моралью, исключающей активный коллективизм, не то что звезду передвинуть, на собственной планете порядка не навести. В своем новаторском «геоцентризме наоборот» Г.Альтов приписывает сверхцивилизациям поистине обывательскую провинциальность «времен Очаковских и покоренья Крыма». Гносеологическая беспомощность «Порта Каменных Бурь» обескровливает романтику Космоса. Этот рассказ суше и схоластичней «Баллады о звездах», где объективная истина пробилась через ложный спор с И.Ефремовым и влила в естественнонаучную полемическую фантазию тепло человечности.

Мы привели доводы И.Ефремова вовсе не для убеждения, что именно таким и будет будущее человечества. Автор «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» подчеркивал, что он не пророчествует, но лишь дает свое представление о возможных путях коммунистической Земли в космическую эру. Великое Кольцо, как всякая гипотеза, требует проверки мысленной и фактической. Можно предположить, что не вся новая информация из Космоса подтвердит концепцию И.Ефремова. Но если учитывать имевшиеся у фантаста сведения, нельзя не отдать должного внутренней цельности его концепции. Она заставляет думать даже несогласных. В этом ее ценность в отличие от пророчеств, переносящих в будущее отживающие нравы капитализма или замшелую логику обывателя.

В Великом Кольце нет разрыва между «верхом» и «низом» — между социальной идеологией и естественнонаучным материалом. Вывод о гуманоидности морали и этики иного разума следует не из благого пожелания, но из научного обоснования подобия инопланетных логик. Впервые в мировой фантастике оптимизм контакта с иным миром обоснован не только выводами исторического материализма, почерпнутыми из опыта человечества, но и законами естествознания, всеобщими для Вселенной. Грубо ошибочно объяснять законами природы конкретные социальные явления. Но И.Ефремов указывает стык, диалектический переход между общими законами социальной природы человека и общими законами природы. Ведь из природы человек вышел и в ней существует. Кольцо объединенных миров — впечатляющая космическая метафора коммунистического идеала впервые развернута и как идеал естествознания, обобщающий земные и космические факторы. Это — очень сильное идеологическое оружие.

Фантастика И.Ефремова продемонстрировала глубокую внутреннюю сродственность идеала человека идеалу современной науки. Это неизбежно. Знание человечно в своем существе, ибо человек существен гуманизмом своего знания. Но это далеко не очевидно. В наше время релятивистские принципы естествознания случайно или умышленно, стихийно или сознательно используют для того, чтобы пошатнуть неизменный общечеловеческий идеал гуманизма и оптимизма. Комментируя между народный обмен мнениями между философами, организованный в 1961г журналом «Проблемы мира и социализма» и французским Центром марксистских исследований, «Летр франсез» писала: «Речь шла не о том, чтобы противопоставить оптимизм пессимизму, но о том, чтобы повсюду высвободить оптимизм… чтобы у человечества было бы будущее и чтобы это будущее, наконец, принесло счастье всем»[54].

Люди остро нуждаются в оптимизме. Но они должны быть уверены в том, чего желают. Человечество пережило эпоху красивых сказок. Теперь оно хочет верить в то, что знает. Его не устраивает оптимизм волюнтаристский. Фантастика И. Ефремова освобождает надежду на будущее как знание. Нас окружают миры, неизбежно идущие к внутреннему согласию и взаимному братству. Нет оснований считать, что и наша планета пойдет иным путем. И, с другой стороны, утверждение гуманного разума здесь, на нашей Земле, окрыляет надеждой, что предстоящая встреча с иной цивилизацией будет началом нового, галактического братства.


Не преувеличиваем ли мы, однако, актуальной, сегодняшней идеологической действенности такой отвлеченной проблематики, как в «Сердце Змеи»? Чтобы не ходить далеко, откроем предисловие к изданному несколько лет назад в США сборнику советской научной фантастики. Автор предисловия, известный американский писатель-фантаст и ученый А.Азимов, называя повесть И.Ефремова лидирующей, так излагает ее идею: «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то все хорошее и благородное в человеке будет развиваться и люди будут жить в любви и согласии. А с другой стороны, Ефремов подчеркивает, что такое счастье невозможно при капитализме».[55]

Как видим, поворот от биокосмической проблематики далекого будущего к насущным сегодняшним социальным вопросам для А.Азимова очевиден. «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то…» — один из типичных гамбитов, как называет А.Азимов гипотетические ходы научной фантастики. Что же, например, ожидает человечество, «если капитализм будет продолжаться…»? Английский писатель К.Эмис, делая обзор в своей книге «Новая география ада» англо-американской фантастики, останавливается на тематике космического колониализма. Сам он согласен, что население других планет будет право, если окажет землянам-захватчикам сопротивление вплоть до уничтожения (характерная, однако, исходная точка встречи двух миров!). Но он отмечает, что в научно-фантастической литературе, точно так же как и в других областях деятельности (в политике, праве и т.д.), считается само собой разумеющимся право американских или британских «исследователей» устанавливать свои фактории везде, где бы они ни пожелали.[56]

А.Азимов, несомненно, хорошо представлял себе эндшпиль фантастической шахматной партии: «если капитализм будет продолжаться…», разыгрываемой по всем правилам. Равенство? Заглянем в документальный памфлет М.Ньюберри, живописующий правую опасность в США: «Либеральная демократия… представляет дьявола… равенства нет — ни в природе, ни в обществе, ни в загробном мире».[57] (Заметим: речь идет всего лишь о буржуазной демократии!). Право? «Наши традиции гораздо проще. Суть их составляет наш обычай выносить провинившегося из города, предварительно вымазав его дегтем и вываляв в перьях» (с. 202). И это не разглагольствование заурядного линчевателя, но кредо лидера респектабельного консерватизма, адъюнкт-профессора Йельского университета У.Кендалла.

Что касается любви и согласия, то Т.Мольнар — «невидимка», составлявший речи для Б.Голдуотера, писал: «Как это ни звучит иронически, но в наше время породить добродетель может только сила, причем сила лицемерная, елейная, приторно-сладкая. И добродетель эта будет не настоящей, а показной» (с. 183).

А.Азимов не может не сознавать, насколько влиятелен, насколько официозен в Америке крестовый поход против общечеловеческих идеалов. Куда приведет этот поход? Будущее вырастает из настоящего. И вот перед американцем, оглушенным выстрелами во Вьетнаме и криками о помощи под сводами Капитолия («Остановите генералов!»),[58] предстает будущее, каким оно явилось взору советского фантаста…

Повесть «Сердце Змеи», отмечает А.Азимов, «противопоставлена хорошо известному американскому научно-фантастическому рассказу Лейнстера „Первый контакт”, 1945 год. Ефремов повторяет содержание рассказа в некоторых деталях (герои И.Ефремова читают фантазию древнего американского автора и диву даются, с каким упорством предки распространяли нравы своих «джунглей» на любую иную цивилизацию, — А.Б.) Основная часть рассказа — встреча человеческих существ на космическом корабле с инопланетными существами. У американцев из взаимного недоверия (недоверия к чужим, — А. Б.) получается «пат», т.е. безвыходное положение. Не имея шансов победить силой, они волей-неволей «договариваются» — обмениваются кораблями и оружием. Разрешение коллизии, пишет А. Азимов, «найдено в психологии хитрой бизнесменской практики. В ефремовском же рассказе люди ведут себя из возможности только двух ситуаций — сотрудничество или война — и осуждают традицию американского национализма. Ефремов продолжает ситуацию „Первого контакта”, только основанную на дружбе и любви».[59]

Заоблачная, казалось бы, тема космической повести вторгается в самую суть очень земного сопоставления коммунизма с капитализмом, сопоставления, которое нынче идет по всему широкому фронту жизни и оставляет, несомненно, глубокий след в общественности капиталистических стран.

Было бы наивно ожидать мгновенного прозрения. Уверенность «этих русских» в конечном торжестве благородных идеалов вызывает у А.Азимова даже некое подозрение. «Я думаю, — пишет он, — что если стать на точку зрения достаточно скептическую, то можно предположить, что эти рассказы (кроме „Сердца Змеи”, А.Азимов останавливается на „Шести спичках” А. и Б.Стругацких и „Суэме” А.Днепрова, — A.Б.) были написаны специально для американских читателей и написаны с целью смутить нас и ослабить нашу волю (не в борьбе ли за Билль о правах, объявленный берчистами коммунистическим? — А.Б.), что советский человек вообще не увидит этих рассказов, ибо он питается идеями всеобщей ненависти (!). Однако я этому не верю. Разумнее предположить, что рассказы действительно написаны для советского читателя, но они тщательно отобраны и потому не являются типичными».[60]

Если стать по примеру А.Азимова на точку зрения достаточно скептическую, то можно предположить, что домыслы, в которых заранее сомневаются, высказывают не без оснований. Не один ведь американский писатель предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности за весьма умеренный либерализм… Что же касается «специально отобранных» рассказов, то критики Е.Брандис и В.Дмитревский отвечали в этой связи: «Мы можем заверить господина Азимова, что тот гуманизм, который он нашел в нескольких рассказах, „отобранных для американских читателей”, является неотъемлемым и типичным признаком советской научной фантастики, как и всей советской художественной литературы в целом».[61]

Существенно не только то, в чем мы расходимся с А.Азимовым, но и различное понимание важных вещей, в которых мы солидарны. В конце предисловия А Азимов выражает надежду:

«И все-таки в общем я хочу верить, что советские граждане в самом деле желали бы видеть пришествие царства любви, „когда народы перестанут поднимать меч друг на друга и забудут о войнах”.

«Почему бы им и не хотеть этого?

«Если бы только мы могли верить в то, что они хотят этого, и если бы они поверили в то, что и мы хотим того же самого, тогда, вероятно все бы в конце концов пошло хорошо».[62]

У нас нет оснований не верить, мы знаем книги гуманиста А.Азимова. Но нам трудно понять, чего он хочет и во что верит. Верит ли в нечто несомненное, из чего здесь, на Земле, а не в воображаемом фантастическом гамбите произросло бы царство любви? Знает ли то, во что хочет верить? Ведь он говорит: «Если коммунизм будет продолжаться…». А между тем коммунистическое общество еще надо построить, и мы не мыслим его как простое продолжение социализма. Социалистический мир должен качественно измениться, чтобы назваться коммунизмом. А.Азимов рассматривает социальную систему как нечто неизменное в своем качестве. Он мерит по американскому обществу, по его неспособности к радикальному улучшению.

«Американская социальная система, — говорит он, — не может быть, конечно, без изъянов, но есть серьезные сомнения среди наших научно-фантастических авторов, что какие-либо альтернативы могли бы привести к ее улучшению».[63] Можно ли улучшить то, что в корне порочно! Не зря К.Эмис честно именует англо-американскую фантастику конформистской. (Конформист буквально — приверженец официальной англиканской церкви). Отличительной чертой конформистов он считает то, что их программа — «в сопротивлении вредным изменениям, а не в способствовании полезным».[64] Честные и умные люди не могут не понимать, что это не программа, а отсутствие программы.

Сопоставляя повесть И.Ефремова с рассказом М.Лейнстера, А.Азимов сознает, что в основе обратного решения советским писателем коллизии «Первого контакта» лежит противоположная идеологическая концепция. Но он не видит, что различие глубже — в гносеологической позиции. Герои И.Ефремова не прагматики-бизнесмены, но и не волюнтаристы-идеалисты (как представляется А.Азимову). Они надеются на дружественную встречу не потому, что безотчётно доверчивы, но потому, что знают: на высшей ступени эволюции разум — есть гуманизм.

Здесь мы замечаем, как на тонкой острой грани размежевываются противоположный социальный опыт и противоположная система познания, в которой этот опыт оценивается. Ч.Оливер согласен с И.Ефремовым насчёт вероятного человекоподобия инопланетян, А.Азимову симпатичен ефремовский гуманизм; но ни тот ни другой не могут окинуть единым взглядом тенденции природы и общества, чтобы обосновать свои гуманистические пожелания объективной истины.

В рассказе «Прогресс» довольно известного американского автора П. Андерсона, специализирующегося на исторической фантастике, изображена примитивная жизнь остатков человечества нескольких столетий спустя после мировой атомной войны. Е.Брандис и В.Дмитревский в статье на которую мы ссылались, писали, что это мрачное пророчество перекликается с пессимизмом буржуазной философии и социологии, проповедующей относительность критериев прогресса и бессилие человека перед якобы неопределенным (и непреодолимым!) ходом истории. На страницах журнала «Fantasy and science fiction» П.Андерсон взялся возражать советским писателям. «Прогресс», по его словам, может пережить всё, даже атомную войну, и вновь построить своё счастье.[65]

Показателен этот «оптимизм посредством пессимизма». П.Андерсон даже не подразумевает, во имя чего же человеку надо пережить всеобщее уничтожение. Для него фатально равнозначны оба гамбита: «если атомная война будет» и «если атомной войны не будет». Он смирился с тем, что в его обществе любая случайность может перевесить в ту или другую сторону. Конечно, он приводит другое объяснение: «Наша научная фантастика, не ограниченная никакой догмой, говорит о многих мыслимых ситуациях, иные из которых приятны иные нет. Какого либо иного идеологического смысла наша фантастика не имеет».

Но этот смысл существенен!

П.Андерсон не согласен с «марксистской догмой», что история «всегда носила определённый характер» ( будто она сама этого не доказала!) и что в будущем она «[тоже] пойдёт по определённому пути». На словах, в критической декларации, он признаёт научность открытых К.Марксом и В.Лениным законов истории. На деле, как писатель, П.Андерсон не желает руководствоваться научным анализом оптимистических возможностей человечества управлять своей историей. На словах — свобода от всякой определённости, на деле — выбор как раз такой фантастической ситуации, которая психологически подготавливает общественное мнение принять как фатальную неизбежность ядерную катастрофу. На словах — свобода от догм, на деле — та худшая догма, что релятивистский хаос в исторических и моральных критериях якобы «не приносит вреда свободному обществу, точно так же, как высказывание любой другой мысли».

Что до безвредности уговаривать читателя в том, что атомная война — бумажный тигр, то люди уже имеют некоторый опыт: от «миротворческой» демагогии Гитлера до полей, удобренных пеплом лагерных крематориев, прошло всего каких-нибудь десять лет. А П.Андерсон всё ещё не видит худа в такой, например, проповеди «… что человек — это низкая обречённая обезьяна; что то, что называется добром, — вещь редкая и не свойственная ему, тогда как то, что называют злом, ему присуще». П.Андерсон не разделяет такого «творческого соображения», но считает догматиками тех, кто увидел бы здесь измену коммунизму. Можно сказать больше: это измена всему человечеству — давать имя человека «низкой обречённой обезьяне», скажем, той, что тянется сегодня к кнопке атомной войны. Сам того не замечая, П.Андерсон ставит знак равенства между коммунизмом и идеалом человека. Но хороша же свобода, катящаяся к предательству, равного которому ещё не было в истории! И это в стране, где так часто повторяют слово «мораль». Поистине знал, что говорил приспешник Б.Голдуотера Т.Мольнар: «и добродетель эта будет не настоящей, а показной…».

Что же до истинной, а не теоретической свободы мнений, то П.Андерсон говорит о ней красноречиво: «Американцы такой свободой не пользуются, никогда не пользовались и никогда не будут пользоваться ею. Не так уж порабощены и люди за железным занавесом. Что я хочу доказать, так это только контраст между ориентацией, высшими ценностями и конечными целями обоих обществ». Контраст же таков — его не надо доказывать, — что в Америке пользуются свободой как раз те, кто не останавливается перед уничтожением наивысшей ценности мира — человечества. Диаметральную противоположность «высших ценностей и конечных целей обоих обществ» неплохо показал А.Азимов, сопоставляя советский и американский фантастические рассказы.


В статье с характерным названием «Светопреставление в космосе. Заметки социолога о современной фантастической литературе на Западе» Э.Араб-Оглы приводит в высшей степени примечательное заявление писателя С.Сприля: «Американские промышленные тресты, лаборатории и управления национальной обороны находятся в постоянной и интимной связи с элитой научно-фантастической литературы».[66] Разумеется, не только для того чтобы быть в курсе новинок. Хотя не следует недооценивать интереса к научной фантастике и с этой стороны. В качестве примера можно напомнить, что Р.Хайнлайн в 1941г. настолько правдоподобно описал войну с применением урановых атомных бомб, что позднее, когда были взорваны первые американские урановые бомбы, ему пришлось давать объяснения по поводу «разглашения» военных секретов. Кстати сказать, советский фантаст В.Никольский еще в 1930г. в романе «Через тысячу лет» предсказал, что первое применение атомной энергии произойдет в 1945г. В 1933г. А.Беляев в романе «Прыжок в ничто» «разгласил» намерение гитлеровских ракетчиков бомбардировать радиоуправляемыми ракетами не только Лондон, но и Нью-Йорк. Через 10 лет в сейфе В. фон Брауна лежал совершенно секретный план ракетной бомбардировки Нью-Йорка.

В этой связи не покажется странным, что немецкая разведка тайно рылась в архиве А.Беляева[67] в оккупированном Пушкине, под Ленинградом. Особенно если учесть, что А.Беляев был в тесной дружбе с К.Циолковским, что последний после прихода Гитлера к власти прервал переписку с сотрудниками В. фон Брауна, которую они настойчиво поддерживали, и информация из Калуги прекратилась; что патриарх ракетного дела в предисловии ко второму изданию «Прыжка в ничто» высоко оценил научную сторону романа. Известный писатель и ученый Ж.Бержье, участник Сопротивления, рассказывает, что гестапо конфисковало у него при аресте библиотеку научно-фантастической литературы. В ней, к слову сказать, было немало книг советских авторов.[68] Из книги Ж.Бержье «Секретные агенты против секретного оружия», а также из других источников известно, что американских разведчиков обязывают читать научную фантастику и она составляет значительную часть обширных книжных фондов ЦРУ. В руки Ж.Бержье попался циркуляр госдепартамента, предписывавший достать экземпляр книги А.Беляева «Борьба в эфире» (библиографическая редкость).[69]


Военно-промышленные и разведывательные круги, видя, как часто (и не всегда случайно) попадают в цель предвосхищения фантастов, несомненно, заинтересованы в своевременной информации об этих, так сказать, упреждающих разглашениях «секретных сведений»,. К тому же в фантастику просачиваются и не фантастические интересные замыслы ученых. Но есть и другая, не менее, а скорее более важная цель интимной связи военно-промышленной и политической машины империализма с научной фантастикой — охранять обывателя от сколько-нибудь прогрессивной идеологии. Закупорить фантасмагорией каналы, которыми просачиваются к читателям фантастики идеи и мира справедливости и гуманизма. Конечно, фантастикой читатель не ограничивается. Но, во-первых, это очень широкий читатель, а во-вторых, именно в этой литературе он ищет социальные проблемы, тесно связанные с нашей технологической эрой, со все возрастающей в ней ролью науки и техники, следовательно инженеров и ученых, а стало быть, и научного мировоззрения и интеллектуализма. Дело в том, что даже не интеллигент, а просто «умный человек стал предметом подозрения», пишет в своем памфлете-исследовании американской реакции М.Ньюберри.[70] Ж.Бержье, рассказывая о том, что знакомился с нашей фантастикой 20-30-х годов не только по советским журналам, но и по американским «Amasing Stories» и «Wonder Stories» куда она одно время имела доступ, делает на первый взгляд неожиданный вывод: «Если когда-нибудь можно будет написать историю либерального мышления в США между двумя войнами, то переводы советской научно-фантастической литературы сыграют в ней важную роль»[71] По мнению Ж.Бержье, «большинство современных американских физиков нашли свое призвание в научной фантастике той эпохи, и мы находим их имена рядом с именами прогрессивных писателей и политических деятелей в разделах переписки с читателями тех времен».[72].

Знал бы берчист М.Ивенс, автор очерка «Почему я враг интеллигенции», когда по долгу службы анализировал в Комиссии по атомной энергии досье Р.Оппенгеймера, Г.Юри, Л.Сциларда и других крупных ученых (Сцилард, кстати, и писатель-фантаст), что они могли читать эти журналы! Ведь там, вспоминает Ж.Бержье, печатались письма читателей из СССР и рассказы советских писателей с такими подзаголовками: «Этот рассказ повествует о героических приключениях строителей пятилетнего плана».

Период свободы ознакомления американцев с нашей фантастикой был слишком короткий. Ж.Бержье датирует его 1927-1933гг. Конечно, не прямой агитацией «развратила» она американских интеллигентов. Да и не в советской идеологии суть дела. Упомянутые и многие другие выдающиеся интеллигенты Америки были и остались либералами. «Корни либерализма» как мировоззрения (как научного мышления), по мнению сподручного Маккарти Б.Бозелла, «покоятся в той древней ереси, которая известна под именем гностицизма» (с. 179); из него же — ненавистный логический вывод: «Спасение человека и общества может быть осуществлено в их земной жизни, а не на небе» (с. 179). Не случайно известный нам Т.Мольнар бьет тревогу: «Наука ослабляет человека, обещая ему всяческие утопии, как и марксизм, в котором основным тезисом является борьба с отчуждением, дабы вырвать человеческую судьбу из рук слепого случая» (с. 182).

И в общем мракобес прав: действенный гуманизм — детище последовательно научного познания. Вот почему он призывает вообще разделаться с теоретическим мышлением: «теория является, по сути дела, позвоночником утопизма, а точнее, мысли о том, что человечество должно достичь абсолютного идеала, то есть полностью взять под контроль свою судьбу» (с. 183). Вот почему для генерала Р.Вуда, экс-председателя организации «Америка прежде всего», «понятие „борьба с интеллигентами давно стала синонимом борьбы с коммунизмом” (с. 177). И вот почему красноречива незаметная на первый взгляд путаница знания с верой, благочестивого пожелания с научной теорией, которая проходит через всю полемику американских фантастов с советскими. П.Андерсон, изучавший, по его словам, социологию и политэкономию, вряд ли по неведению определяет коммунизм как „теорию, гипотезу или благочестивое пожелание совершенствования рода человеческого”, не делая различия между этими кричаще различными вещами.

Американская приключенчески-детективная фантастика, так называемая космическая опера, одним из родоначальников которой был Э. Берроуз с его марсианскими романами, продолжила идеологическую миссию колониального и полицейского романа. Она исподволь приучала обывателя к мысли, что в космосе (как и на Земле) и в будущем (как и сегодня и вчера) неизбежны опустошительные войны и социальное неравенство. Наивный примитив космической оперы еще имеет своего читателя, но уже отходит в прошлое.

Мир усложнился. Ничегонезнайки не в состоянии удовлетворить растущие образованные слои общества. «Ныне для того, чтобы быть врагом интеллигенции, необходимо самому иметь степень доктора философских наук» (с.176), — замечает М.Ньюберри. Фантастику сейчас пишут ученые. Для интеллигенции. По наблюдениям критика Патриции Макманус, «научно-фантастической литературой в Соединенных Штатах увлекаются в основном взрослые, получившие хорошее образование. Журнал „Удивительная научная фантастика”, как установлено, лучше всего раскупается в районах, окружающих университеты и крупные научно-исследовательские институты, — например, вблизи атомных центров в Лос-Аламос и Ок-Ридж. Журнал „Фантазия и научная фантастика” провел недавно опрос среди своих читателей и выяснил, что большинство их старше 21 года и что 60 процентов получили высшее образование».[73]

Интеллигенция в Америке выступает против реакции. По мнению канадской «Монреаль стар», «самыми яростными противниками Джонсона, бесспорно, остаются интеллигенты, а наиболее серьезной и спорной проблемой — Вьетнам».[74] Этой аудитории режет слух трубный клич космических флибустьеров. Сегодня фантастика на Западе предпочитает нашептывать. Слегка перекашивать истину. Заменять отчетливую тенденцию неопределенностью, недоговоренностью, полуправдой, умолчанием. Даже такой резкий критик капиталистической Америки, как Р.Брэдбери, словом не обмолвился в своем творчестве о силах, которые могут и должны остановить гибельную эскалацию ядерного вооружения. Реакция потому так активно использует тягу образованного читателя к фантастике, что в этом жанре зыбки границы между точным знанием и тем, что несовместимо с наукой. Не случайно на Западе подчас невозможно провести грань между научной фантастикой (science fiction) и чистой (fantasy).

«Конечно, не все авторы космических кошмаров проповедуют реакционные взгляды сознательно», — справедливо замечает Э.Араб-Оглы. По-видимому, таких меньшинство. Но именно среди них — наиболее рекламируемые и влиятельные; «им создают имя, в их руках находятся журналы, их балуют издатели».[75] В отличие от подлинно научной фантастики литература такого сорта выгодна для холодного ремесленника. Она не требует особых усилий. Нет нужды, в самом деле, в творческих муках искать достоверные черты грядущего, если власть имущим милей гиперболизированное настоящее. Название книги К.Эмиса: «Новая география ада» бьет в цель дальше, чем рассчитывал автор. Преисподняя — в самом деле излюбленная сцена англо-американской фантастики.

Коммерческая выгода фантастической упаковки буржуазной идеологии такова, что на Западе издание фантастики разных сортов исчисляяется астрономическими цифрами. 150 названий книг в год следует помножить на тиражи. Лет 20-30 назад в Америке и Англии временами издавалось до 60 (!) журналов, специально посвященных этой литературе. Сейчас их гораздо меньше (в 1958г., например, число специализированных журналов фантастики упало с 21 до 10), но все же достаточно много. Особенно если учесть, что тираж наиболее ходовых изданий превышает 100 тысяч. Издающийся в США «Журнал фантастики и научной беллетристики» выходит параллельно на французском языке (под названием «Фантастика»). «Удивительная научная фантастика» имеет параллельное издание в Англии. «Журнал научной фантастики» переводится на японский язык.

Наши издательства явно недооценивают это массовое и острое идеологическое оружие. Нельзя признать нормальным, что у нас нет ни одного специализированного журнала научной фантастики (полуприключенческий малотиражный «Искатель» не в счет). Такой журнал объединил бы довольно сильный отряд наших фантастов, оказывающий, как мы видели, немалое влияние в международном масштабе. Он сократил бы издержки разобщенных пока что поисков в этой молодой отрасли литературы и сконцентрировал их вокруг в самом деле первостепенных задач.

В современной научной фантастике вопросы мировоззрения и гносеологии занимают центральное место, Это центр, к которому сходятся лучи «веера», трактующие и о машине, и о человеке, и об истории, и о будущем обществе. Западные фантасты в своих антиутопиях нападают на коммунистическую доктрину за то, что она мыслит нынешний уровень теории и практики социализма якобы последним совершенством и коммунизм, мол, есть прекращение всякого развития.

Если отбросить преднамеренную клевету (возражать ей было бы смешно), характерное непонимание коммунизма имеет два главных истока. Во-первых, пример собственной социальной концепции буржуазных идеологов: она не имеет предложить в будущем чего-либо, кроме все того же банального капитализма (чтобы скрыть это, западные фантасты часто вообще избегают уточнять социальную структуру будущего общества). Во-вторых, продолжают делать свое дело мещанские представления о будущем поздних утопистов — американца Э.Беллами (в начале текущего столетия был очень популярен его роман «Взгляд назад», в русском переводе «Через сто лет»), австрийца Т.Герцки («Заброшенный в будущее») и других. Вместе с патриархально-коммунистическими идиллиями Т.Морриса («Вести ниоткуда») и Г.Уэллса («Люди как боги») подобная утопическая литература создала у читающей публики впечатление, что коммунизм намеревается главным образом отфильтровать из современного общества социальную несправедливость с ее волчьей моралью, утвердить взамен индивидуализма дух коллективизма и устроить здоровый образ жизни. Мир и человек должны очиститься от скверны, но в остальном останутся прежними и кое в чем даже могут возвратиться вспять, к доброй старине с ее наивной простотой.

Эта реакция на обесчеловечивающую урбанизацию жизни при капитализме проникла и в раннюю советскую утопию. С другой стороны, наш социально-фантастический роман 20-х годов не избежал влияния ультралевых механистических и вульгарно-социологических представлений о коммунизме (романы Я.Окунева, Э.Зеликовича, А.Беляева, В.Гончарова). Но в то же время с самого начала 20-х годов и в начале 30-х в советской фантастике звучал, нарастая, совсем другой мотив: коммунизм будет обществом развивающимся, со своими противоречиями и трудностями. В «Стране Гонгури» В.Итина и «Стране счастливых» Я.Ларри, в фантастических главах «Дороги на Океан» Л.Леонова мир будущего изображен в движении и критерий вечного его обновления — развивающиеся высшие потребности человека. В 40-50-е годы некоторые «разведчики мечты» вернулись к потребительским представлениям о коммунизме (роман В.Немцова «Семь цветов радуги»). Попытки проследить, как изменится человек в совершенствующихся социалистических отношениях, в силу переплетения сложных обстоятельств увенчались крупным успехом лишь во второй половине 50-х годов.

Вобрав все лучшее из накопленного советской социальной фантастикой, роман И.Ефремова «Туманность Андромеды» выдвинул в центр будущего расцвет человечности как революционный скачок в самой природе человека. И.Ефремов с большой убедительностью показал, что важнейшим и глубочайшим содержанием коммунизма будет не просто изобилие, комфорт, феерическая техника, чудеса науки, не только отмирание насилия в лице государства, даже не физическая красота и мощь человека, а революция духа. Громадные перемены в сознании и психологии человека обеспечат все остальные революционные изменения и должны быть их высшей целью. Переход человека в новое качество — центральный момент типологии ефремовских героев. Именно этот революционный скачок раскрывает нам, что значит преодоление отчуждения человека от самого себя, что значит возвращение его к своей истинной сущности.

У нашего современника — общая с будущим коммунистическим человеком основа научного и нравственного мировоззрения. Но мы еще только делаем первые шаги по пути к его гармонической цельности и универсальной всесторонности. Каждый из нас ведет свою партию в «оркестре» общества, в котором уже нет классового разделения труда, но необходимо для нынешнего уровня производства сохраняется профессиональная специализация. Между тем уже сегодня без овладения смежной специальностью (инженерное дело — медицина, лингвистика — кибернетика, биология — космология и т.д.), т.е. без известной разносторонности, невозможно успешно решать профессиональные задачи.

А ведь десять лет назад, когда появилась «Туманность Андромеды», многим, возможно, казалось чудачеством или праздным домыслом, что крупный ученый Дар Ветер (в прошлом машинист на транспорте и «механизатор» в сельском хозяйстве) переходит от большой творческой работы заведующего связью с другими населенными мирами к физическому труду на археологических раскопках, что его преемник на посту руководителя трансгалактической связи выдающийся физик Мвен Мас приходит к углубленным занятиям психологией, и т.д. И все они меняют и сочетают разнородные занятия не по экономической необходимости. А ведь эта необходимость давит на человека в капиталистическом обществе, и с ней еще приходится считаться при социализме.

Разносторонность — не только два-три работника в одном. Это и несколько личностей в одной — личность более высокого типа. Скажем, полицейский, занимающийся живописью, или философ в рясе — сочетание не только непроизводительное, но и противоестественное. Разносторонность коммунистического человека — развертывание истинно гуманистических задатков и дарований. Дар мыслителя, инженера, естествоиспытателя и т.д. заложен в самой природе человека, тогда как мундир, или рясу, или дипломатический фрак эпоха сама на него надевает, сдирает, перекрашивает в разные цвета. То, что сегодня по недостатку сил и времени не перерастает простого увлечения (хобби), сделается второй, и третьей, и пятой профессией. Внутренний мир получит несколько измерений. Из «оркестранта» человек сам станет «оркестром».

И.Ефремов тщательно обосновывает этот скачок интеллекта совокупностью коренных изменений в социальной жизни, в качестве знания и даже в биологической природе человека.

Мы живем в переломное время. Дробление наук в добыче «частичных» знаний подходит к пределу. Знание будет интегрироваться. В своем ветвлении науки где-то вверху, в кроне древа знания, начинают соприкасаться — тяготеют к синтезу. Частные законы сводятся к общим знаменателям. Вырабатываются единые принципы и единые методы, охватывающие бесчисленные разновидности знания.[76] Сейчас еще до единой синтетической науки достаточно далеко, но тенденция к ней очевидна.

В будущем человека не захлестнет поток частичных знаний: их будут перерабатывать информационные машины. Мышление будет направлено на диалектические узлы окружающего мира — даром сразу брать главное в цепи объективной логики мира, минуя подступы и промежуточные звенья, сейчас владеют немногие гениальные люди. Сокращение частичной, дифференцированной информации и лучшая организация интегрированной позволят уже на школьной скамье овладевать последними достижениями человеческой мысли по всему ее фронту. «Школа, — говорит И.Ефремов о школе будущего, — всегда дает ученикам самое новое, постоянно отбрасывая старое. Если новое поколение будет повторять устарелые понятия, то как мы обеспечим быстрое движение вперед? „[77]

И.Ефремов делает даже попытку дать почувствовать новый тип мышления в самом стиле романа. Его герои скупы на слово, зато это слово писатель старается предельно насытить. Суховатый по нашим понятиям, но внутренне напряженный диалог, таящий острые и неожиданные повороты мысли. Недостающее в слове наши дальние потомки у И. Ефремова восполняют мысленным контактом, невероятно обостренной интуицией. Люди в своем общении, как и во внутренней мыслительной работе, опускают частичные аргументы, мотивы мысли. Каждый свой миг они нацелены на самое главное в жизни, и это им дается без перенапряжения, это — свободное выявление их более совершенной духовной сущности.

И.Ефремов предвидит немалые противоречия в совершенствовании человека. Например, неравномерное развитие эмоциональной и рациональной сфер. Люди в «Туманности Андромеды» несколько суховаты не только в силу рационалистической тональности романа, но и в силу определенной философской установки. «Мы по-прежнему живем на цепи разума, — говорит один из героев. — …интеллектуальная сторона у нас ушла вперед, а эмоциональная отстала… О ней надо позаботиться, чтобы не ей требовалась цепь разума, а подчас разуму — ее цепь». Сильная деятельность разума потребовала «могучего тела, полного жизненной энергии, но это же тело порождает сильные эмоции», (с.98). Дело, однако, в чем-то более сложном, чем своевременное включение «тормозов» рассудка. Дело в высочайшей воспитанности самих эмоций и в каком-то более совершенном взаимодействии чувств с разумом. Необходимо поднять разум чувств до высоты интеллекта.

Герои И.Ефремова искренны, приветливы, но при этом сдержанны. И сдержанны, видимо, сознавая недостаточную по сравнению со своим идеалом культуру своих чувств. Они как бы выверяют все, что чувствуют внутри себя, прежде чем обнаружить перед другими. Это касается на первый взгляд самых незначительных мелочей. «Заведующий внешними станциями (Дар Ветер, — А.Б.) ничем не выразил своих переживаний — считалось неприличным обнаруживать их в его годы» (с.13). А его молодой помощник «порозовел от усилий оставаться бесстрастным. Он с юношеским пылом сочувствовал своему начальнику, быть может, сознавая, что сам когда-то пройдет через радости и горе большой работы и большой ответственности» (с. 13).

Он жалел ученого, вынужденного распрощаться с работой, в которой смысл жизни. Но ведь жалость унижает, быть может, содержащимся в ней сомнением в способности человека преодолеть трудную полосу жизни. В таком сочувствии, кроме того, некоторый оттенок заботы о самом себе, о моем будущем. А ведь глубочайший коллективизм проник в самые тонкие человеческие отношения…

С отмиранием родимых пятен социального антагонизма качественно изменится мироощущение и, так сказать, самочувствие индивидуальной личности. Ю.Рюриков справедливо отмечает в этой связи, что исчезнут мелкие и корыстные мотивы поступков и настроений. Уменьшится удельный вес негативных эмоций, отрицающих чувств и резко возрастет значимость утверждающих, положительных.

В «Туманности Андромеды» общественность склонна скорее извинить проступок, приведший к жертвам, но побуждаемый благородными мотивами, чем попытку раскопать в этих мотивах корыстные побуждения. Само подозрение в корысти считается атавизмом, едва ли не психической аномалией, так как уже много веков нет почвы для любой корысти. Даже для такой сравнительно невинной, как жажда славы. Не принято, например, даже дать почувствовать человеку, что восхищаются его личными качествами. Помощник, преклоняющийся (по нашей терминологии) перед начальником, стоял, однако, перед Дар Ветром «в свободной позе, с гордой осанкой» (с. 13). В контексте человеческих отношений эта деталь весьма характерна и значительна. И.Ефремову не хватает здесь красок слова, но мысль глубока, и ее можно понять: человек в равной мере будет далек и от эгоистического сознания своей исключительности и от рабского желания стушеваться перед более крупной личностью или коллективом. Поза помощника Дар Ветра выражает не самоутверждение; здесь, употребляя термин А.Толстого, характерный «внутренний жест» психологии равенства, которая проникла во все поры человеческой натуры, сделалась инстинктом. Молодой человек знает, что почитание может задеть начальника так же, как и сочувствие. Для обоих слишком высока ценность личности в каждом человеке, чтобы по тому или иному поводу хотя бы оттенять разницу в положении друг друга.

Правильнее сказать, что положение перестало быть движущей силой самолюбия, да и самолюбие изменилось по самой своей природе. Когда почти все будут одинаково сильны разумом и телом и когда сотрутся всякие различия между «высоким» и «низким» занятием, когда каждое дело станет одинаково почитаемым (ибо исчезнут непроизводительные профессии и всякий труд будет высокотворческим), высота положения будет зависеть почти исключительно от целеустремленности самосознания, а стало быть, — от нравственной воспитанности личности. Мерилом значительности человека станет в конечном счете его духовная гармоничность, зависящая от него самого.

Вот почему герои И.Ефремова так дорожат своими чисто человеческими качествами: здесь сосредоточится главная ценность работника и гражданина.

Формально поступок Мвен Маса ставит его недалеко от Бет Лона. Оба добивались открыть способ «внепространственного», мгновенного преодоления безмерных далей космоса, и тот и другой стали виновниками человеческих жертв. Но если Бет Лон ради научной любознательности пренебрегал человеком, то научные интересы Мвен Маса определены страстью проложить человечеству путь к недостижимым пока что разумным мирам, чтобы включить их в Великое Кольцо, чтобы умножить счастье людей. Он не счел возможным отложить опасный эксперимент, быть может, на столетие «только из-за того, чтобы не подвергать немногих людей опасности, а себя — ответственности» (с. 102).

Лишь по нетерпеливости и неосмотрительности решился он на риск, а не в надежде на бессмертную славу, как пытался объяснить его мотивы Пур Хисс. «По законам Земли налицо преступление, но оно свершено не из личных целей и, следовательно, не подлежит самой тяжкой ответственности» (с. 103). Те, кто судит Мвен Маса, кладут на чашу весов не только четыре жизни и материальный ущерб, но и мотивы поведения, и прежде всего последние. Изменился сам критерий суда. Главным свидетелем выступает совесть подсудимого и его товарищей. Безмерно доверяют суждению человека о самом себе и своих близких, ибо люди давно отвыкли кривить душой.

Мвен Мас в сущности сам осуждает себя, удалившись на Остров Забвения. Он с горечью думал, «не принадлежит ли он к категории „быков”… „Бык” — это сильный и энергичный, но совершенно безжалостный к чужим страданиям и переживаниям человек» (с.92). Таким оказался сосланный на Остров Бет Лон. Несчастья человечества усугублялись в прошлом «такими людьми, провозглашавшими себя в разных обличьях единственно знающими истину, считавшими себя вправе подавлять все несогласные с ними мнения, искоренять иные образы мышления и жизни. С тех пор человечество избегало малейшего признака абсолютности во мнениях, желаниях и вкусах и стало более всего опасаться „быков”» (с.92).

При надобности наука и техника помогут человеку без труда избавляться от тех или иных психофизических недостатков. Привычкой станет механически удалять токсины усталости, как нынче мы смываем себя дорожную пыль. Медицина сможет благотворно вмешиваться в самые интимные процессы организма. Но человек не всегда будет принимать помощь науки в борьбе с самим собой. Эрг Hoop отказывается от препарата, подавившего бы его горе и тревогу потерять любимую женщину. Такое страдание, — объясняет он, — помощник большого чувства. Он идет навстречу своему страданию, чтобы сберечь в неприкосновенности чувство Низы и остаться хозяином своего внутреннего мира.

И.Ефремов настойчиво подчеркивает в этом и других эпизодах, что активное, преобразующее, творчески-волевое начало не ослабляет в окружении комфортабельной цивилизации, но, напротив, должно перейти в более высокое качество, углубиться в самые интимные уголки жизни. Таким образом, в «Туманности Андромеды» в зародыше содержится ответ на позднее сформулированное мировой фантастикой предупреждение что внутренние закономерности развития науки и техники могут стихийно увлечь человека к такому добру, которое может обернуться гибельным злом. В романе И.Ефремова отчётливо выражена мысль, что люди примут лишь те блага, которые будут поднимать в них Человека. Люди всегда, и чем дальше, тем действенней, будут направлять цивилизацию так, чтобы её внутренние закономерности обеспечивали непрерывный расцвет человеческой сущности человека.

Революционное качество коммунистического строя ещё и в том что в нём не должно быть слепого подчинения тенденциям технологической эры, которые всё больше ставят между человеком и природой предохраняющий барьер безопасности и комфорта.

В капиталистическом обществе, не заботящемся о высших, человеческих потребностях (или заботящемся лишь в ничтожном минимуме, необходимом, чтобы общество не развалилось), может быть достигнуто сравнительно высокое благосостояние. В абстракции можно допустить, что благосостояние сгладит имущественное неравенство и приглушит другие пороки социального антогонизма. Но уже одно только то, что общество в своей основе не озабочено судьбой человека, неминуемо будет таить угрозу.

От опасности такого «капиталистического коммунизма» предостерегает С.Лем в романе «Возвращение со звёзд». Полное изобилие. Нет экономической эксплуатации человека человеком. Нет войн. И чтобы вражда ни в чём никогда не стала возможной, введена бетризация — прививка от хищных инстинктов. Бетризованный физически не переносит ни крови, ни даже мысли причинить кому-либо страдание. Всё опасное делают автоматы. Даже хирургические операции. И в этом господстве сверхсовершенных и сверхнадёжных разумных машин С.Лему видится грозная опасность затухания человека. Перерождение дерзаний в желаньица, творчества — в ремесло, страстей — в чувствишки. Людям не нужны станут звёзды: им превосходно будет нежиться на груди цветущей Земли…

В самом деле, если полностью устранить риск столкновения с природой, в производстве или в исследовании, останется потреблять. А человек только потребляющий — мещанин от головы до желудка. Исключить любое, всякое страдание, значит убить полнокровную радость и счастье. Ведь муки творчества — фермент созидания всего, строят ли город, бьются ли над загадкой бессмертия или воспитывают в себе человека.

С.Лем мыслит опасность творческой кастрации не только как фантастическое допущение.[78] На первый взгляд он исходит из материалистического тезиса: материальное существование определяет сознание. Следует, однако, помнить, что К.Маркс и Ф.Энгельс далеки были от упрощения этой детерминированности. Их теория социальной революции основана на том, что на определённой ступени освоения окружающего мира человек сам начинает сознательно регулировать своё отношение к действительности. И он уже не только не должен, но и не может вернуться к прежней стихийности. Если бы сознание абсолютно зависело от условий жизни, оно никогда не опередило бы действительности. Век капитализма не породил бы мечты о космосе, которая разорвала (в буквальном и переносном смысле) путы земного тяготения, и т.д.

Прежде чем сказать, что комфортабельная техника или технический комфорт могут вовлечь в пропасть потребительства, следовало бы допустить, что мы сами этого захотим, сами отдадимся на милость опасным тенденциям технической эволюции (если таковые сложатся). Следовало бы допустить, что человек ожидает от своей технологической эры прежде всего (если не исключительно) сытости, безопасности и суррогатов культуры, столь красочно воображённых в «Возвращении со звёзд». Следовало бы допустить, что человек, вкусив власть над собственной историей, вдруг откажется подчинить её ход своим высшим стремлениям. Следует допустить к тому же, что человечество будет слепо и глухо, не увидит опасностей и не услышит предостережений, подобных роману С.Лема. Словом, надо допустить невероятное: что человек откажется быть человеком в высоком значении слова, т.е. надо предположить духовную его смерть.

Невозможно также представить, чтобы совершенство науки и техники, ограждающее нас от опасностей окружающего мира, превысило когда-нибудь необходимость риска. Чтобы существовать, человеку всегда надо было идти вперёд, а чтобы идти вперёд, надо было рисковать больше, чем допускал достигнутый уровень безопасности. Изобреталось новое орудие, ограждавшее от опасности, но и возникала необходимость в более «сумасшедшем» риске. Нет оснований считать, что стремления когда-нибудь перестанут опережать возможности. Даже наше желание безопасности. Только ради одной страсти познания человек вторгнулся сейчас в такие грозные силы природы, что разговор об угрожающей нам безопасности звучит иронически.

Люди никогда не перестанут желать большего, нежели сытость, комфорт и безопасность. А если где-нибудь на Земле это всё же случится, такая коллизия станет новой большой задачей человечества, и в ней будут свой риск и своё страдание. В повести «Хищные вещи века А. И Б.Стругацкие рассматривают такой вариант — несчастье в утробной сытости в некоей Стране дураков. Возможно, при мирном и постепенном переходе к социализму в некоторых высокоразвитых капиталистических странах веками взлелеянная традиция мещанства возьмёт верх и обыватель вообразит, что его представление о счастье и есть человеческий идеал. Тогда. показывают Стругацкие, развернётся битва за души людей. Битва, быть может, самая сложная, ибо противник неуловим, он — в самом человеке, вступающем в освобождённый мир с наследством проклятого прошлого.

При всей специфике научной фантастики главная её цель — человек. Утверждая и критикуя, обнадёживая и предостерегая, наша научная фантастика пишет важную главу в социальной педагогической поэме о Неведомом, предостерегающем нас на поворотах современной истории Научная фантастика взывает сегодня к пристальному вниманию историков и критиков, преподавателей и популяризаторов художественной литературы не только в силу своего количественного роста, но и потому, что претерпевает крупные качественные изменения. Сегодня она внедряется в те слои жизни, которых почти не касались в недавнем прошлом и которым по сей день уделяют мало внимания художественная литература о современности, социальные науки и научно-популяризаторская литература. Существенно меняется её метод и стиль. Растёт литературный уровень. Следует со всей серьёзностью воспринять и бережно совершенствовать это острое идеологическое оружие.