"Цыганский роман (повести и рассказы)" - читать интересную книгу автора (Левкин Андрей)

Вячеслав КУРИЦЫН СЕРЕБРЯНАЯ ЧЕРТОЧКА

Андрей Левкин родился в Риге в 1954 году, окончил механико-математический факультет МГУ. Во второй половине восьмидесятых-начале девяностых заведовал литературой (многим запомнилось, что был главным редактором) рижского "Родника", где впервые или почти впервые появлялись в легальной печати сочинения И.Клеха и Л.Рубинштейна, Э.Гера и В.Кальпиди, Т.Щербины и О.Хрусталевой, А.Драгомощенко и В.Кривулина, П.Вайля и А.Гениса, В.Сорокина и А.Ровнера, А.Башлачева и Я.Персикова; именно там увидели свет "Митьки" Владимира Шинкарева и - после известного перерыва - появился Солженицын, там было опубликовано первое исследование творчества Тимура Кибирова и обсуждались проблемы от "коты и культура" до "почему я не интеллигент?". Там первыми стали к почти любому слову добавлять спереди "как бы". Всякий номер был событием, открывал новые способы думать и писать, - и едва не в первую очередь эти слова относятся к сочинениям самого Левкина. Начиная с 1986 года он выпустил несколько книжек прозы. В конце девяностых переехал в Москву и стал заниматься политической интернет-журналистикой: снова очень успешно. Сначала его обзоры составили славу сайту Полит.Ру, теперь Андрей редактирует сайт СМИ.Ру. Немногословен, спокоен, доброжелателен, коренаст.

ПРЕДМЕТ

Левкин пишет о странных очень вещах.

В конце июля начале августа в 1-ом Хвостовом переулке все время горел торф: его насыпали вдоль травянистого прямоугольника с несколькими деревьями...

Свернул в продуктовый магазин "Кураре" в Бродниковом переулке, где купил сухой суп Ramen с сухими креветками, который далее съел.

Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Три больших плоских зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек.

В ответ на удивление читателя - что же странного-то? элеметарнее вещей не придумаешь - приходится уточнить: странна та воля, с которой Левкин так упорно и подробно всматривается в самые элементарные вещи. Он описывает предметы простейшие, которыми в таком объеме никто больше на этом свете - во всяком случае, из сочиняющих прозу по-русски - не интересуется. Ну посудите сами, какая вычурная страсть:

Что делает женщина, девушка, купив здесь эти малиновые колготки, или кожаную сизую короткую юбку, или блузку со сборками: белого, конечно, цвета, с надувными золочеными пуговицами? Куда они в них пойдут? И не важно даже, что они именно будут делать, хотя это, конечно, просто, и не важно, что они будут чувствовать, что, конечно, интересней, но хотелось бы выяснить вид лестницы, цвет краски, которой покрашены ее стены. Как там выглядят перила? Деревянные или же от них остался только металлический остов?... Каким голосом там звонит звонок?

Левкин способен долгими медленными страницами наблюдать, как снег с крыши сдувает, или как он с неба валит, какими фигурами в воздухе закручивается, или как осень начинается подтеками на стенах; для него важен всегда месяц года, он знает, в конце или начале февраля злее ветры, знает, какие когда цветут растения и какие, соответственно, в городе запахи, он не ленится подумать, с какой книжкой засыпает случайный прохожий, а главное: он всему этому успевает подивиться, восхититься. Надо же, снег идет, завивается колечками, и другого такого раза не будет. Каждое маленькое событие, любое шевеление вещества - абсолютный, отъявленный эксклюзив. Надо уметь почувствовать это, и душе тогда будет пищи во весь ее рост.

Иногда внимательному взгляду надоедает ерзать по поверхности вещи, и он пускается в увлекательное путешествие внутрь: вот творожный сырок, в него проходят солнечные лучи, "сворачиваются в шарики на концах, заражая ими детскую ваниль; сырок сделается изнутри крапчатым: в нем сидят тупые головки гнилого цвета, от них изнутри сырка во все его края разойдется паутина".

А иногда в результате этого взгляда пространство лопается, разрывается и на ошеломленного наблюдателя вываливаются иные миры. Вот результат сильного всматривания в человека, который почесал себе то ли руку, то ли щеку:

Не саранча возьмется невесть откуда, из неба, но ею станут сами люди, у которых кожа покроется, вот - уже начала покрываться - хитином, а глаза выпучатся, ища объект желания, и Господь останется лишь электричеством, а мотыльки будут ангелами его.

Или вот чем заканчивается описание рынка - то, что началось с сырков:

А что до церкви, по обыкновению стоящей неподалеку от вокзала и, значит, рынка, то ведь и святых там можно пересчитать, их тоже немного. И пахнут они даже не ладаном, а старым деревом, пылью, одеждой тех, кто зашел сюда с рынка, словно свалились все они разом с какого-то большого фруктового дерева или так и свешиваются, даже и не с неба, а изнутри церкви, словно привязанные к изнанке креста одной виноградной гроздью. К той гайке, к которой прикручен крест.

ФЕРМЕНТ

Когда-то, в легендарные родниковые времена, Левкин писал, что придумал тест на жизненность текстов: если вставить в него фрагмент из свежих "Московских новостей", и не взбрыкнет текст, значит, он живой. Со временем он все чаще стал вставлять такие фрагменты: скажем, щедрый кусок цитат из сборника "Письма во власть 1917-1927. Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям". Цитаты и сами по себе замечательные ("Уважаемый товарищ Михаил Иванович! В той ли реальной степени отражается Вам жизнь, как она есть?"), и наблюдение Левкина о том, что языком Платонова тогда страна говорила и ничего он не выдумывал, имеет филологическую, что ли, ценность, но сейчас я о другом: тут Левкин теоретизирует свой интерес. Де, в письмах этих есть некий "фермент, вещество, почти неуловимое, но проступающее в этих текстах, их определяя... Этот фермент всегда разный, поэтому время и имеет свой запах".

Как и в случае с пространствами и вещами - щемяще разовый, неповторимый.

Тут уже у меня свой интерес: в одном из левкинских текстов я описан сидящим на конкретном углу Москвы и пьющим пиво "Балтика #3" - к чему бы, казалось, такая избыточная точность, про сорт пива? Замечание, однако, оказывается неожиданно важным - теперь я такого сорта не пью, и вообще с тех пор (за какой-то год) ассортимент пива резко расширился и структура потребления усложнилась: так из пустой точности разворачивается короткая личная история, вполне смешанная с историей страны. Это и есть аромат времени, фермент. Так, попав через два года во двор, через который и в прошлый раз проходил случайно, обнаруживаешь, что красная стена стала, допустим, синей и опознаешь это тихое происшествие как движение жизни.

Появляется искус концепции: вот Левкин уточняет, что фермент это не код, не генотип, не каркас внутренний, а выделенная эфирность-эфемерность, и хочется порассуждать про твердое пространство и жидкое время, но смущает бинарность и четкость мысли. Сам Левкин предпочитает рассуждать в терминах "что-то вроде" и "как бы". Про фермент он дальше пишет: "Или не вещество, а наоборот - его отсутствие, или некий газ..."

ТКАНЬ

Поэтому другая концепция - более для меня важная. Вот в конце века-тысячелетия как-то обострились потребности в достоверности. То ли исторический разлом в этом виноват - не очень понятно, в каком государстве живем, каков у нас (скажем, у работников умственного труда, да и вообще у местных) теперь статус и перспективы, как бы народ в воздух подброшен и болтается там невнятной взвесью. То ли постмодернизмом так уж сильно шмякнули по Трансцендентальному Означаемому, что без его вертикального крепежа конструкции мира закрипели и зашатались. Или технологии постарались: сплошные вокруг фонограмммы, виртуальные реальности, симулякры жирные. Да и сам Миллениум тоже дает прикурить: без истерики, но как-то чувствуешь приближение Конца Времен, хотя бы если попробуешь пораскинуть мозгами в сторону озоновых дыр, запасов пресной воды, восточных населений и ядерных отходов. И вот значит: потребность в достоверности.

Отсюда и интерес к ближайшим вещам, к, собственно, ткани жизни (еще говорят - "тексту"). Ведь из чего ткань состоит? - из взглядов на перила, из прохода через снег, из поедания супа: вот эти мельчайшие элементики и есть жизнь, а не что-то там возвышенно-отвлеченное, то есть и оно тоже, но как-то через перила, через цвет обоев, через промокшую одежду, а не наоборот. Увидеть то, что ближе всего...

Кроме того, поскольку есть ощущение, что вещи, что ли, истончились, что им угрожает опасность, что они хрупки, хотя часто и переживают нас, то появляется иллюзия, что ты можешь им как-то помочь, спасти их. То есть у тебя в этом мире будто бы есть такая тайная благородная миссия. Хотя понятно, что это обман, но понятно это как-то не до конца.

И ты за этой своей миссией потрясенно наблюдаешь со стороны: надо же, живу, хожу, совершаю ежедневные манипуляции, поразительно, а ведь всего это запросто могло и не быть. И ведь не будет.

ШПИОН, АНГЕЛ

"Единственное, что он умел делать, к чему испытывал постоянное пристрастие - это вот всяческие разглядывания, сопоставления, отмечания" (в скобках заметим, что Левкин-политический журналист занят вот именно этим: не аналитикой, не высказыванием мнений, настаиванием на позиции, а разглядываниями-сопоставлениями-отмечаниями, какими-то мелкими наблюдениями; это, в общем, новый тип политической журналистики...).

Шпион чем удивителен - он вроде бы ассоциируется с невнятным статусом, с двойной игрой (а шпион Левкина вдобавок "шпионит на какую-то субстанцию, очертаний которой он не видит и даже не чувствует"), но на деле выполняет всякий раз конкретные действия: ворует карту из сейфа, следит за кем-то, прячась за афишными тумбами. И выслеживает конкретный кусок чьей-то истории. "Конец Империи застал меня на перекрестке Литейного и Пестеля". Так, покружив, мы вернулись к той же нехитрой, но впечатляющей, по-моему, идее: про эксклюзивность всякой истории. Как же так, нас безумные миллиарды, и у каждого - у каждого! любого! - свой сюжет, свой маршрут, своя дорога от работы домой, свой набор употребленных проявлений жизни... Всякий, например, червяк проходит сквозь яблоко именно по той конкретной траектории, по которой проходит, а не по какой иной. Непонятно, как можно не сбиваться, как мы ухитряемся держаться своего индивидуального происшествия... наверное, нам кто-то сильно помогает.

Ангелы, может быть, которые у Левкина появляются чуть реже, чем люди, но выписаны обычно подробнее и уважительнее. Ангел - это такой специальный шпион, который "ведет" тебя в обоих смыслах: и указывает дорогу, и следит. И удивляется даже, думаю, что ты совпадаешь с маршрутом: он сам не очень понимает, какой именно путь указал, и вообще он непонятный - вроде чистый дух, но облаченный в достаточно физическое тело.

ИНТОНАЦИЯ

Фраза Левкина устроена так, что ее непременно нужно произносить при чтении про себя: вслух тоже можно, я часто пробую, но хотя бы про себя. Не в смысле "музыка". Просто в ней много вводных слов, оговорок, грамматических неправильностей и бесконечно много запятых: глазами как-то все время спотыкаешься, нужно помогать внутренним голосом. Возможно, так отпугиваются читатели: чтобы эту прозу воспринимать, надо согласиться с ее ритмом, чуть не в текст залезть: так остаются те, кто разделяет типа систему ценностей, с которыми потому можно и не сюсюкать, мысль можно не разжевывать, а сворачивать в метафору, обрывать.

Это, наверное, не самое легкое в мире чтение. Иногда запутаешься во фразе, не дочитаешь до конца, бросишь целый абзац: не жалко, уже накатывает новый. Фразы Левкина именно что накатывают: в начале идет вроде внятный ритм, потом, за счет усложненности, это ощущение внятности гаснет - ну вот тебе новая.

Ритмически это похоже на прогулку по городу: так накатывают объекты для зрения, фразы из соседнего разговора, запахи ("липы пахнут лучше, чем яблони и вишни"), мысли в голову, словесные какие-то готовые построения - туда же, в голову. Это логично: персонажи часто только тем и заняты, что ходят по городу и воспринимают.

Метод Левкина, в общем, однообразен, но предметов в мире так много - от двух теть с детьми у песочницы до снятия правительства Кириенко, - что не может утомить; вернее, утомляет в том же режиме, что прогулка: ноги устают, спина, глаза. В этом смысле можно про путешествия сказать, что они однообразны: ну, едешь, идешь, потом опять едешь, одно и то же...

А еще левкинская фраза своими хитрыми извивами ритма кажется некоей ушлой загогулиной, которая затем извивается, что хочет куда-то вдруг проскользнуть.

МИРЫ

Иногда, как уже было сказано, пространства разрываются или раскрываются, и проза оказывается черт знает где. Это тоже логично: при таком уважении к пространствам ближайшим легко предположить, что существуют и дальнейшие, надо только найти в них вход. "В каждой штукатурке есть трещина, через которую можно проникнуть куда-то внутрь".

В ранней прозе Левкина, вышедшей книгой 14 лет назад, эта тема отыгрывалась прямолинейно: в картину человек попадал, или обнаруживал в воздухе невидимую дверь в какой-то дом. Идея чреватости пространств друг другом уцелела до сих пор, но стала изощреннее. Скажем, на улице в Риге, где киношники расположили в фильме про Холмса Бейкер-стрит, происходят одновременно события и из других фильмов, которые здесь когда-то снимались. Книжки между собой связаны каким-то механизмом: "В любом тексте уничтожен абзац или два. Ясно же, что герой "Чистого понедельника" между сухими свиданиями всасывал кокаин, что какой-то тропинкой, черным ходом, дает проход в роман г-на Агеева".

Иногда нам даже наглядно демонстрируется работа механизма: чтобы пространства взаимопроникли, нужно одни вещи наделить сущностями других. Превратить абстракцию, скажем, в физическое тело. Империя - "плоскость, делящая воздух над страной, отделяя ей то, что лежит ниже. Учитывая размеры России, плоскость выгибается, согласуясь с выпуклостью десяти часовых поясов, и лежала она повсюду на уровне примерно тридцати сантиметров от почвы - на уровне голени, на каждом шаге разбивая пешеходам надкостницу".

Или вот мой любимый фрагмент про битву: "Шеpенги всадников пpоезжают дpуг сквозь дpуга... а далее их не пускает сама битва, ставшая стаканом, чьи кpая, а вовсе не дpуг дpуга, они и секут вскачь и наотмашь... Сабли pежут воздух - кpая его сpастаются тут же, но останется шов, о котоpый следующий всадник натpет, pаздеpет себе щеку".

КОЛЛЕГИ

Схожие способности сабля обнаруживает в стихах Алексея Паpщикова: "тоpмозима надеждой, сабля сыплется над головой, как веpевочный тpап, чтоб взлетал по нему человек, очевидцам оставив лишь тpуп". То есть после того, как мы подробно обсудили левкинскую эксклюзивность, стоит сказать хотя бы два слова о левкинских литературных собратьях: в деле обнаружения проходов в параллельные миры у Андрея много общего с Сашей Соколовым и группой поэтов, нареченых как-то "метаметафористами": Парщиковым, Александром Еременко, Иваном Ждановым и родственным им Виталием Кальпиди. У всех перечисленных сущности любят эффектно пообмениваться свойствами: у Кальпиди "Собака, словно белка в колесе, бежит внутpи своей двусложной клички", у Еременко "загибается взгляд и кусает свой собственный хвост", у Жданова "Боль как пещеpа выpыта в тумане". Это нельзя назвать школой - все авторы шире заявленной темы; но можно представить себе эффектную коллективную книгу этих сочинителей, в которой тексты были бы подобраны с акцентом на "искривление сущностей": очень фантасмагорический получился бы том.

Что касается влияния на младших коллег, то отчетливы левкинские интонации в прозе Светланы Богдановой, Данилы Давыдова, Сергея Соколовского (целое поколение литераторов, коротающих талант за внимательно-изнурительными прогулками по городу); слышен ритм его фразы в романе Сергея Носова "Член общества" (опубликован в мае журналом "Октябрь", обещает стать одним из важных событий года); не обошлось, мне кажется, без его воздействия новое московское метафизическое краеведение (группировавшееся прежде вокруг журнала "Новая Юность"), внятны его следы в современной эссеистике (автор этих строк читал такое о себе, например, и вполне с этим согласен). Впрочем, тема родственников и влияний - всегда очень скользкая и, главное, скучная на фоне возможности выйти ночью во двор и курить в арке, глядя, как падает снег.

АПОФЕОЗ

Я дам тебе голубой шарик, а ты ответишь мне розовой горошиной, тогда невзначай я подсуну тебе снова зеленый квадратик, а ты, не обратив внимания, ответишь мне не малиновым ромбиком, а белым кружочком, и дело закончится серебряной черточкой между нами, и мы станем счастливы.